"Кречет. Книга I" - читать интересную книгу автора (Бенцони Жюльетта)

ПУТЬ К СВОБОДЕ

Первая ночь любви, так плохо для него закончившаяся, оставила Жилю долго еще болевший подбородок, множество синяков и некоторое затруднение при глотании — мелочи, на которые он мог не обращать внимания. Но в сознании его следы ударов были глубокими, неизгладимыми.

Всего лишь за несколько коротких часов он открыл для себя самое восхитительное из человеческих удовольствий и сильнейшее унижение. Он узнал, что значит быть Мужчиной наедине с Женщиной… и что значит быть мальчишкой, оказавшимся лицом к лицу с несколькими негодяями. Так, по крайней мере, думал Жиль, хотя, будь у него больше опыта и меньше наивности, он понял бы, что люди Йана Маодана обошлись с ним в действительности как с опасным врагом, которым нельзя пренебречь.

В своей комнате, дверь которой он отпирал лишь для того, чтобы получить от служанки миску супа и кружку воды. Жиль кипел от гнева и унижения. Полученный им ультиматум — никогда не переступать порога дома Манон — был для него как пушечное ядро, привязанное к ногам. Если бы угрожали только ему одному, Жиль тем же вечером возвратился бы в домик у ворот Буро, но он не считал себя вправе подвергать бедную девушку опасности, которую находил весьма значительной. Он не мог так отплатить Манон за чудесные часы, проведенные с ней. К тому же осмелится ли Манон открыть ему снова дверь?

Долгие мучительные часы он рисовал в своем воображении картины того, как он ведет войска на приступ «Красного горностая», как со шпагой в руке обрушивается на Йана Маодана и на нантца, как навсегда расправляется с этим крысиным гнездом… Но не то что сжимать сверкающую шпагу, он и шпиговальную иглу не умел правильно держать…

Конечно, можно было подать жалобу прево, но роль доносчика ему инстинктивно претила, даже если речь шла о негодяе. Нет, что ему было теперь необходимо, так это научиться отвечать ударом на удар, научиться драться и стать опасным человеком вроде тех знаменитых корсарских капитанов, которых одинаково уважали пираты и власти. Однако, для того чтобы достичь этого, ему следует вооружиться иным оружием вместо кропильницы с кропилом.

Подобно путешественнику, проверяющему свой багаж и деньги, перед тем как отправиться в долгий путь, Жиль уселся, опершись локтями о колени, перед слабым огнем камина в своей комнате и провел ревизию всех своих познаний и возможностей. Его знания, почерпнутые из книг, были весьма порядочными, но без особого блеска, не считая прекрасного владения английским языком, чем он был обязан своему крестному отцу. Что же до знаний житейских, то результаты смотра были не очень-то обнадеживающими. Конечно, он плавал, как дельфин, умел обращаться с парусом, как любой сын рыбака, и обладал силой мышц, превосходящей обыкновенную. Но он не умел ездить верхом, это он-то, обожающий лошадей, не смыслил ничего в военном искусстве или даже в искусстве рукопашного боя, а также еще никогда в жизни не притрагивался к огнестрельному оружию. Его мать, всегда погруженная в мысли о Боге, запрещала ему даже учиться бретонской борьбе, этой древней игре; исключавшей применение всякого оружия.

Заключив из всего этого, что настало время переменить курс, он написал два письма — матери и аббату Талюэ, где в выражениях самых почтительных извещал их о своем твердом намерении отказаться от служения Церкви, чтобы подготовиться к экзамену для поступления в военную школу, куда принимают мальчиков из простых семей, например, в артиллерийскую школу в Меце.

Решение это Жиль принял с не очень легким сердцем, поскольку поступить в школу в Меце означало приговорить себя, без всякого сомнения, к вхождению в своего рода чистилище. Ему тогда придется долго прозябать в младших офицерах, да и то при условии, что переезд в другой город позволит ему скрыть от будущих товарищей изъян своего рождения. Однако ужасная история, случившаяся с Жан-Пьером Керелем, дала ему возможность узнать опасности, которые встречаются, когда пускаешься на поиски приключений наудачу, без подготовки. Прежде чем отправиться на завоевание жизни, он желал приобрести познания, которых ему так сильно недоставало.

Он поколебался, не написать ли третье письмо, адресованное Манон, выразить сожаление из-за того, что вынужден был отказаться от нового свидания с ней, но подумал, что Йан Маодан, наверное, излил часть своего гнева и на девушку, так что записка может лишь увеличить ее неприятности.

Он оставил мысль о письме, сказав себе, что возвратится к Манон позже, когда все успокоится. К тому же у него были серьезные основания полагать, что она не умеет читать.

Приняв решение и дождавшись момента, когда его синяки стали менее заметными. Жиль вернулся в коллеж успокоившимся, вытерпел, не моргнув и глазом солидную трепку за пропуски занятий и набросился на учение с новым для него рвением, особенно жадно поглощая математику и географию, чтобы справиться с лихорадочным ожиданием ответа из Эннебона и в отупляющей усталости позабыть ласки Манон!

Зима подходила уже к концу, а Жиль все еще не получил ответа на свой письма и сходил с ума от нетерпения. Он все чаще бродил вокруг казарм Уэльского полка, ловя слухи раз от разу все более волнующие: принято решение об экспедиции в Америку; король посылает золото и армию, создающуюся сейчас в Бресте, в распоряжение генерала графа де Рошамбо; полки уже приближаются к землям Бретани, чтобы сесть на корабли и отплыть. Эскадра под флагом г-на де Гишена вышла в море 2 февраля, с тем чтобы заменить эскадру адмирала д'Эстена, крейсирующую у Антильских островов. Наконец распространился слух, что знаменитый маркиз де Лафайет снова отплывает в Америку, но из Рошфора, и собирается присоединиться к генералу Вашингтону. Н воздухе пахло порохом, пряностями и ветром с моря, несмотря на мелкий дождь, с самого начала года моросивший по всей Бретани.

Ароматы эти были столь манящими, что Жиль, в котором пробудились все его воинственные инстинкты, даже пожалел о написанных им письмах. Зачем заговорил он о поступлении в школу, когда широкие крылья самого благородного из приключений взмахивали так близко от него?

Так он думал, погруженный в свои размышления, ветреным мартовским утром, сидя на скамье в ледяном классе, и вовсе не интересовался сочинением Блаженного Августина «О граде Божьем», лежащим у него на коленях. В мыслях он скакал вслед за двумя полками, которые проехали через Ванн накануне, как вдруг вошедший надзиратель прервал занятия, чтобы сказать Жилю, что аббат Гринн, помощник начальника коллежа, желает немедленно видеть его в своем кабинете.

Удивленный Жиль поднялся и вышел из класса, сопровождаемый той тишиной, полной ожидания и любопытства, что часто окружает учеников, которым угрожает или великое наказание, или великая слава. Что же касается самого Жиля, то все думали скорее о наказании, поскольку юноша не пользовался особой популярностью.

Ему вменяли в вину помимо незаконного рождения, о чем знали все и что накладывало на него позорное клеймо бастарда, — еще и холодность характера, присущую человеку, намеренно избегающему сближения, тайную гордость за свою незаконную кровь и даже высокомерную манеру держать голову.

Жиль, в свою очередь, тоже спрашивал себя, чего хочет от него аббат Гринн? Последние два месяца он трудился как никогда ранее, что же касается дисциплины, то он вел себя спокойно. Действительно, ни разу после возвращения в коллеж он не побывал в башне «Барбэн».

Ко всему тому, помощник начальника был менее опасен, чем сам начальник, и Жиль с довольно спокойной душой постучал в дверь аббата Гринна.

Почерневшая от времени дубовая дверь отворилась, заскрипев. Аббат Гринн сидел за столом и что-то писал. Когда юноша вошел, он поднял усталые глаза за толстыми очками в железной оправе, едва заметно улыбнулся, затем, не прекращая писать, едва слышным голосом сказал:

— Садитесь, дитя мое! Я буду в вашем распоряжении через секунду.

Слегка удивленный этой улыбкой и приглашением, Жиль присел на краешек стула с плетеным соломенным сиденьем, составлявшего вместе со столом черного дерева, переполненным шкафом для книг и большим испанским распятием на стене всю меблировку. Затем он воспользовался предоставленной ему передышкой, разглядывая своего визави, к которому он, впрочем, всегда испытывал симпатию, поскольку в свои тридцать девять лет аббат Гринн являл собой образ человека серьезного, но без суровости, ученого, но без излишней педантичности и умного, но не упрямого.

Через несколько мгновений аббат Гринн перестал писать, перечел написанное, удовлетворенно откашлялся и положил перо. Затем, взяв лист бумаги со стола и удерживая его у груди обеими руками, он поднял голову и улыбнулся Жилю.

— Я прошу прощения, что заставил вас ждать, — произнес Гринн с вежливостью, как будто обратился к равному. — Но я должен был закончить это письмо, адресованное настоятелю семинарии.

Поскольку юноша ничего не отвечал, Гринн продолжил, слегка помахивая бумагой, которую он держал в руках.

— Мы получили вчера письмо от вашей матери… Вот это письмо!

Жиль напрягся, удивленный и слегка задетый.

— От моей матери? Она написала… сюда?

— Ну да! Вы ведь всегда знали о ее желании, чтобы вы целиком посвятили себя служению Церкви? По причинам, одной ей известным, сегодня она просит нас препроводить вас немедленно в семинарию, чтобы вы смогли приступить к изучению теологии и к подготовке к рукоположению в священники.

В ту же секунду Жиль вскочил со стула. Ему казалось, что он задыхается, как будто все его тело вдруг опутали тяжкие цепи.

— Немедленно?.. Но ведь сейчас только март, и занятия в коллеже еще не окончены… И к тому же…

— Вы завершите ваши занятия в семинарии, и к тому же более серьезным образом, чем это возможно здесь, в коллеже.

— Возможно… Но вопрос вовсе не в этом. Требуя, чтобы я немедленно поступил в семинарию, моя мать превышает свои права.

Теперь напрягся и сам аббат Гринн. Он не привык к подобному агрессивному тону.

— Что вы хотите этим сказать? Разве вы оба не действуете в полном согласии касательно вашего будущего?

— Никоим образом! Она, конечно, никогда не скрывала своего желания увидеть меня в сутане священника, и, когда я был ребенком, я не видел тому никаких препятствий. Прежде всего, потому что я не очень-то понимал, что же это такое, к тому же я желал подражать моему крестному… или моим учителям. Но вот уже год; как я дал понять матери, что не уверен в своем призвании… Два месяца назад я написал ей, чтобы объявить, что я вижу для себя другое будущее. Признаюсь вам, что до сих пор она не ответила на мое письмо.

— Обсуждали вы с ней это прежде?

Жиль с горечью улыбнулся.

— С моей матерью ничего не обсуждают, господин аббат. Мне казалось, что она слушает мои слова, но я не уверен в том, что она их слышала.

Как бы то ни было, я твердо стою на том, что не хочу быть священником и что она не имеет права принуждать меня!

Франсуа Гринн ответил не сразу. В то время, пока его тонкие, пожелтевшие от табака пальцы (курение табака было его единственным грехом) задумчиво вертели письмо Мари-Жанны Гоэло, он внимательно разглядывал юношу. Прямолинейная реакция Жиля не слишком удивила Гринна, поскольку с того момента, как он узнал, что Жиля прочат в священники, он стал исподволь присматриваться к юноше, так что у него появились сомнения в истинности предполагаемого призвания Жиля. Он угадал в нем натуру страстную, иногда неистовую, но скрытную, умеющую выказать самообладание, странное в его возрасте.

Аббат молча, не упуская ни одной детали, рассматривал Жиля, так внимательно, будто видел его в первый раз, но с совершенно новым любопытством. Жиль был очень высокого роста для своих лет и вообще для бретонца. В его длинных ногах и широких плечах сохранялось что-то детское, незавершенное, однако вызывающая манера, с которой он держал голову, украшенную густыми, вечно растрепанными белокурыми волосами, природная гармония движений, помогающая Жилю с некоторой элегантностью носить отвратительного покроя костюм из черного сукна, — все это позволяло увидеть в нем в будущем человека, уверенного в себе, а сейчас явственно выделяло среди его товарищей.

Аббат взглянул Жилю в лицо, и у него возникло странное впечатление, будто он видит это лицо впервые, может быть потому, что он уже давно не смотрел на юношу вблизи. Это больше не было лицо ребенка, каким было еще недавно, но походило уже на лицо мужчины, несмотря на нежный рисунок насмешливо сжатых губ. Черты лица были тонкими, но четкими и гордыми, челюсти — мощными, нос с небольшой горбинкой — высокомерным, бледно-голубые, почти серые глаза под прямыми бровями, расположенными слегка вкось, сверкали ледяным блеском, так смутившим недавно Йана Маодана. Руки, хотя и плохо ухоженные, были великолепной формы… Короче говоря, все в этом мальчике с небрежной походкой говорило о гордой пылкости и жизненной силе той породы людей, которую трудно приучить к дисциплине… и эти качества соединялись с обольстительностью, опасной в священнослужителе.

«Если его мать надеется сделать из него сельского кюре, значит, она никогда не глядела на него внимательно, — в изумлении подумал аббат, обеспокоенный результатами произведенного им осмотра. — Все женщины будут сходить по нему с ума, что повлечет за собой множество драм. Конечно, он мог бы надеяться на получение епископства или аббатства, но от этого он станет для женщин еще опаснее. Его рождение, к несчастью, не даст ему возможности подняться до высших ступеней. Походит на знатного сеньора, но всего лишь бастард! Все это не предвещает ничего хорошего…»

Встревоженный долгим молчанием аббата Гринна. Жиль наконец осмелился задать ему вопрос:

— Вы ничего не говорите, господин аббат! Могу ли я спросить вас, о чем вы думаете?

Аббат удержал вздох. Его долг перед матерью Жиля не позволял высказаться определенно. Он удовольствовался тем, что мягко заметил:

— Я думал о том, что вы ошибаетесь, что ваша мать действительно имеет права на вас, а также и право силой отправить вас в семинарию… или возвратить вас туда-с помощью стражников, если вам вдруг вздумается сбежать! Вы и сами все это прекрасно знаете! Однако скажите мне, почему вы не хотите больше служить Богу?

Жиль вперил свой сверкающий взор в глаза молодого священника.

— Разве Богу можно служить только в сутане? — спросил он с вызовом. — Я думал, что каждый человек, делающий дело, для которого рожден, и повинующийся законам Господа нашего, является хорошим служителем Господа!

— Не мне отрицать это! Однако ваша матушка полагает, что вы рождены именно для такой жизни… и она любит вас.

— Нет!

Слово это прозвучало как удар бича, как пощечина аббату Гринну, который, ужаснувшись, запротестовал:

— Замолчите! Как вы можете так кощунствовать!

— Разве высказанная правда — это кощунство? Моя мать любит одного лишь Бога. Она не только никогда не хотела, чтобы я появился на свет, но мое рождение сломало ей жизнь, которую она всей душою желала провести, удалившись елико возможно от земных забот. Один мой вид причиняет ей страдания, потому что я являюсь для нее живым укором, вечным напоминанием о совершенном грехе, о человеке, ставшем между нею и любовью к Богу и принудившем ее остаться узницей ненавистного ей мира. Вот почему она требует, чтобы я стал священником, а еще потому, что тогда она почувствует, что получила прощение, что искупила свой грех… Жертва за жертву, святой отец! Но ведь она не Авраам, и я не думаю, чтобы Господь просил у нее мою жизнь.

Снова наступило молчание. Обезоруженный, аббат Гринн внезапно почувствовал, как при виде этого юного бунтаря, упрямо отказывающегося нести непосильное бремя чужого греха, у него становится тяжко на душе, и совесть его заныла.

Он понимал, что не только первородный грех лежит грузом на душе мальчика, но что груз этот еще увеличивается из-за непреклонности его матери, упорно считающей, что тонзура священника — единственно возможная судьба, уготованная ее сыну. Гринн преисполнился жалости, которую не имел права высказать.

Выйдя из-за стола, он подошел к Жилю, мягким движением положил ему руку на плечо, вздрогнувшее при этом прикосновении, и тихо сказал:

— Возвращайтесь в класс и будьте готовы. Через час я сам вас препровожу в семинарию. Так будет лучше, чем с отцом надзирателем. Затем… и я это вам обещаю, я вернусь в коллеж, чтобы написать вашей матери и высказать свое мнение. Вот все, что я могу сделать для вас.

Он не сказал Жилю, каково его мнение. Жиль, удрученный объявленным ему приговором, понурил голову и, не будучи в силах поклониться аббату, повернулся к двери и покинул кабинет.

На дворе стояла скверная погода, ураган, с утра уже обрушившийся на залив, предвещал сильные штормы поры весеннего равноденствия. В замкнутом пространстве двора был, казалось, эпицентр непогоды. Сильный ветер метался у самой земли, сминая оставшуюся после зимы пожухлую траву, разметывая гравий. Иногда слышался звон разбиваемого стекла плохо закрытых окон.

С минуту будущий семинарист стоял посредине большого пустого двора, глядя на здание коллежа, позволяя яростным порывам ветра хлестать по телу, спутывать волосы, сечь его по лицу, подобно молниям, бьющим в клотик мачты. Он желал бы остаться тут навеки, не идти больше никуда, превратиться в камень. Непогода принесла ему облегчение, так как он бы не хотел, чтобы событие, которое он считал крушением всей своей жизни, происходило при ярком свете солнца и пении птиц.

А так все, казалось, служило предвестием ада.

Внезапно позади Жиля раздался глухой грохот, прозвучавший как сильный удар по коже большого барабана. Обернувшись, он увидел, что грохот этот издала одна из створок ворот, плохо закрытых привратником, — она открылась под напором урагана и теперь билась о стену.

Через открытые ворота видна была улица, по которой носились обломанные ветки деревьев и мусор. Все, что буря поднимала по дороге, двигалось, будто наделенное жизнью… В открывшемся ему каким-то чудом выходе Жиль увидел поданный свыше знак, приглашение к действию, поскольку теперь он знал, что Мари-Жанна Гоэло останется непреклонной. Если же он позволит заключить себя в семинарию, никакая человеческая сила не сможет вырвать его оттуда, разве что он сбежит сам. Зачем же тогда ждать?

Створка хлопнула еще раз, будто испытывая нетерпение. Не раздумывая больше. Жиль устремился вперед, опасаясь внезапно увидеть привратника, который закроет выход перед самым его носом. Одним прыжком он оказался на улице и побежал через огород по направлению к Хлебному рынку.

Забыв таимую вот уже два месяца злобу, из-за которой он не ходил в порт. Жиль инстинктивно направился туда, в порт, символ убежища и бегства к далеким берегам. Первой мыслью, пришедшей ему в голову, было спрятаться там в одном из припортовых кабачков, дождаться ночи, а затем пробраться на борт какого-нибудь суденышка. Не могло быть и речи, чтобы возвратиться на улицу Сен-Гвенаэль, где его будут искать в первую очередь, однако у него оставалось совсем мало времени: через час он уже должен был найти укрытие.

Когда он со всех ног пробежал через ворота Сен-Саломон, его ноздри уловили запах горячих лепешек, от которого он чуть было не потерял сознание, так как вспомнил, что голоден. Миска супу, которую он успел проглотить утром, осталась лишь далеким воспоминанием, тем более что экономия, внушаемая служанке его квартирной хозяйкой, заставляла ее варить суп, более похожий на воду.

Ко всему тому он еще и оставил в классе вместе с книгами несколько толстых ломтей хлеба, намазанных тонким слоем масла, служивших ему обычно обедом. А когда Жиль был голоден, его мозг работал очень плохо.

Он машинально замедлил шаг, обшарил карманы в тщетной надежде на то, что несколько лиардов, составляющих все его богатство (его мать всегда считала, что карманные деньги — этого западня, расставленная мальчику дьяволом), каким-то чудом размножились. Естественно, этого не произошло, но все же он нашел достаточно монет, чтобы купить две большие гречневые лепешки.

Лепешки были проглочены в одно мгновение, оставив на губах юноши чудесный вкус соленого масла, а в желудке — довольно свободного пространства.

За то небольшое время, что он потратил на еду, он смог немного поразмыслить над своим первоначальным планом и счел его глупым. Что он найдет в порту, кроме рыбачьих лодчонок, а если ему уж очень повезет, то он сможет устроиться на судно, которое высадит его в одном из портов Бретани, тогда как он ведь грезит Америкой? Разве не может так случиться, что он наткнется опять на какого-нибудь проходимца, вроде человека из Нанта, который отправит его в совершенно противоположную сторону!

Однако жившее в нем стремление встречать невзгоды, смело глядя им в лицо, а также склонность к сопротивлению заставили его отказаться от тайного бегства, пока еще им не разыграна его последняя карта. Картой этой Жиль считал своего крестного, аббата Талюэ, так любившего его.

Он, конечно, сможет понять отсутствие у него призвания к религиозному служению и помочь его беде. Много раз уже аббат осторожно пытался предостеречь Мари-Жанну от слишком поспешного решения. Эннебонский ректор был для Жиля другом и доверенным лицом, тем человеком, которому он изредка приоткрывал глубоко

запрятанные тайны своих стремлений и с которым мог говорить об унижении, испытываемом из-за того, что он не в состоянии назвать имя своего отца. Уже дважды аббат Талюэ помешал своему крестнику отправиться в море: в первый раз в начале английской войны вместе с эскадрой г-на д'Орвилье, а второй раз — в прошедшем году, когда герцог де Лозен отплыл из Киберона для нового завоевания Сенегамбии. Однако вмешательство аббата было не окончательным запрещением, а просьбой:

«Подожди еще, малыш! Ты ведь пока не готов к жизни моряка, а она очень тяжела. Ты далеко не продвинешься и высоких постов тебе не видать…

На твою долю останется прозябание на низших должностях, выполнение мелких заданий. Тебе надобен подходящий случай…»

Вот и настал такой случай: сражение огромной страны за свою свободу, восстание льва, плененного мышами. В этих обстоятельствах даже такой бастард, как он, сможет выйти из накрывшей его тени! Но для того, чтобы поймать удачу, нужно будет повидать аббата, следовательно, придется вернуться в Эннебон, рискуя при этом столкнуться с Мари-Жанной или нарваться на ищущих его стражников. Жестокая дилемма! Но времени обдумать все как следует у него не было…

Тем не менее Жиль, дойдя уже до Рыбного рынка, повернул обратно к центру города, ругая себя и называя идиотом, поскольку для того, чтобы попасть на дорогу, ведущую в Эннебон, нужно было пройти мимо коллежа, что было весьма опасно, не говоря уже о потерянном напрасно времени.

Он продолжал колебаться, когда услыхал раздавшиеся на всю улицу крики:

— Вот он! Держи его!..

Ледяной холод пробежал у него по спине. Кричал сержант, который вместе с двумя стражниками спешил к нему с другого конца улицы. В одну секунду Жиль понял, что все пропало, он увидел себя уже пойманным, отведенным в семинарию, запертым на замок, а может быть, даже брошенным в каменный мешок без света и воздуха до тех пор, пока не согласится выбрить тонзуру. Наверное, его бегство уже стало известно аббату Гринну, и этот законченный лицемер с его деланным сочувствием безо всяких колебаний отправил правосудие по его следу. И сейчас его арестуют прямо на улице как какого-нибудь мошенника!

Он выругался сквозь зубы, по привычке перекрестившись, и затравленно огляделся, ища спасения. И тогда он увидел коня, какого никогда еще не видел! Конь был так прекрасен, что походил на какое-то сказочное существо. Казалось, он специально появился как из-под земли, чтобы прийти ему на помощь.

Привязанный под аркой гостиницы «Великий Монарх», конь, должно быть, дожидался, пока его хозяин, какой-нибудь богатый путешественник, закончит свой завтрак. На юного беглеца это подействовало так, будто он увидел призрак.

Жиль не колебался ни секунды: едва заметив великолепное животное, он ринулся к нему, совсем забыв, что его опыт верховой езды ограничивался ослами и мулом аббата Талюэ. В одно мгновение он отвязал коня, быстро вскочил на него, проявив больше ловкости, чем умения, так что слуга, вышедший с мешком овса в руках, застыл, ошарашенный, даже не пытаясь кричать:

«Держи вора». Яростно пришпорив коня. Жиль ринулся прямо на стражников, сбив с ног в своем порыве какого-то честного горожанина, который его не видел, так как шел с опущенной головой, борясь с ветром.

Стражники едва успели отскочить.

— Что этот болван так бросился на нас? — завопил сержант, которому пришлось прижаться в крайне неудобной позе к стене, чтобы избежать столкновения с конем. — Из-за него мы упустили дичь! Если бы я не так спешил, я бы сказал этому парню пару теплых слов!

И трое стражников, которые интересовались вовсе не персоной Жиля, продолжили поиски человека, кравшего кур, запримеченного на рынке, в то время как Жиль, пребывавший в полной уверенности, что за ним гонятся все стражники Франции, вихрем промчался мимо коллежа Сент-Ив, выехал за городские стены в поля и там продолжил борьбу с незнакомой лошадью и непогодой, борьбу, которую он впоследствии сочтет знамением свыше.

Схватка была нелегкой. Всадник был совершеннейшим новичком в верховой езде, конь — горяч и к тому же очень напуган ураганом. Вцепившийся в поводья. Жиль (к счастью, конь не был расседлан!) старался прежде всего не вылететь из седла, а уж затем (-насколько это было возможно) управлять бешеной скачкой благородного животного. Против этого великолепного жеребца Жилю и пришлось выдержать Первый жестокий бой в своей жизни. Трижды он терял стремя, но ни разу не выпустил из крепко сжатых рук поводья, даже тогда, когда конь увлек его на проселок, где изредка попадались стертые плиты, оставшиеся от древней римской дороги. Трижды ему чудом удавалось удержаться в седле, он был весь в синяках, утомленный до крайности, одежда его была разорвана и покрыта грязью, но его поддерживало все усиливающееся ожесточение воли, так что в конце концов он сумел справиться с конем. Когда всадник и конь достигли деревушки Сент-Анн-д'Оре, между ними было заключено некое перемирие, возможно вызванное усталостью животного, скакавшего теперь легким галопом, который мог вынести не привычный к быстрой езде всадник. Проезжая таким манером мимо старой базилики Св.Анны, серая башня которой терялась среди низких грозовых туч на фоне серого неба. Жиль пробормотал благодарственную молитву за то, что милостью Божьей он не сломал себе шею в Тот момент, когда повел себя как разбойник с большой дороги.

Удрученный пришедшей ему в голову мыслью, что с этой поры он является не кем иным, как преступником, которому уготована виселица. Жиль пообещал сам себе, что как можно скорее заключит мир с Небесами. Он решительно прогнал печальные мысли и стал думать не без удовольствия, хотя в глубине души ему и было слегка совестно, о том, что скоро достигнет Эннебона, а в Эннебоне встретит Жюдит!

Впервые за долгое время он разрешил себе думать о девушке, и думать с робкой надеждой. Он понял теперь, что мысли о девушке безотчетно для него самого определяли почти все его действия с самого начала занятий в коллеже, что жадное желание славы, богатства и независимости, его пожиравшее, не имело другой цели, как возбудить в один прекрасный день восхищение девушки и превратить ее презрение в самую пылкую любовь!.. Прежде он запрещал себе вызывать в памяти ее образ, особенно ночью, когда воспоминание о Манон жгло его как на медленном огне. Слишком уж легко было ему заменить в мечтах тело Жюдит на тело служанки, и он видел в этом своего рода профанацию.

Миновав базилику Св.Анны, он поехал шагом: древняя римская дорога теперь была вся в ямах и рытвинах, колеи на ней были свежие, глубокие и свидетельствовали, что по ней совсем недавно проехали тяжело груженные телеги. Жиль подумал о войске, прошедшем через Ванн накануне, о пушках Ангальтского полка и о батальонах Тюреннского полка — как он завидовал его солдатам за их красивые мундиры и сверкающее оружие! Они должны были быть где-то недалеко, поскольку следы были совсем свежие, а значит, они наверняка заночуют в Эннебоне.

Беглец развеселился от этих мыслей. Среди всеобщего переполоха, который вызовут королевские солдаты, его собственное появление в таком необычном виде и верхом должно остаться незамеченным. Не попасться бы только на глаза орде «святых женщин», святош, что кружатся вокруг дома ректора, подобно летучим мышам! Уж их-то языки его не пощадят!

Он был рад наступившему вечеру, когда завидел знакомый пейзаж, холмы, окружающие Эннебон природной крепостной стеной, спокойные воды Блаве, по которой медленно плыли к морю рыбацкие лодки, расслышал гортанные крики морских птиц и меланхолический звон вечерних колоколов. Его сердце наполнилось радостью, как и всегда, когда он встречался с городом своего детства, но сегодня эта радость была сильнее, чем обычно, настолько, что была почти непереносимой! К этой радости сейчас примешивалось опьянение свободой, которую он больше никогда не позволит отнять у себя, и то возбуждение, что испытывают, когда все мосты уже сожжены. Таким сожженным мостом для Жиля была, как он думал, кража лошади. Теперь он уже никогда не сможет возвратиться в Ванн, где в этот час его, может быть, ищут, чтобы повесить. Он с полным правом мог теперь забыть о семинарии и думать о жизни, о своем будущем и о Жюдит! Он вдруг понял, что любит каждый камень в Эннебоне.

Он любил рыжие камни куртин и старых башен древнего замка, где он столько раз пытался встретить призрак Пламенной Жанны , почерневшие от времени под сенью красивых деревьев камни городских стен, превратившихся теперь в любимое место прогулок мирных буржуа, камни крутых улочек Старого города, раскинутых подобно сети вокруг церкви Нотр-Дам-де-Паради, камни обновленных домов квартала Бур-Неф, наконец, камни особняков квартала Виль-Клоз, в которых обитало гордое дворянство. К этому дворянству он принадлежал по крови, но оно с презрением отталкивало его от себя. Короче, он любил все эти стертые от времени камни, которые в этот вечер казались ему хрупкими и угрожающими как вещи, которые покидаются надолго…

Жиль прошел мимо старых крепостных стен и вдруг оказался в самом центре празднества, похожего на фламандскую ярмарку: те два полка, следы которых он обнаружил на дороге, были уже в городе, наполняя его веселым шумом, обычно сопровождающим войска на бивуаке. При свете факелов Эннебон походил на весеннее поле из-за обилия мундиров: белых с пластроном и отворотами светло-желтого цвета у солдат Тюреннского полка, синих с красным у солдат Ангальтского полка. Вокруг костров уже устраивались бивуаки, стояли огромные барабаны, на которых после ужина начнется игра в кости под охраной составленных в козлы мушкетов. Группки офицеров в черных треуголках с золотым галуном и белыми кокардами беззаботно шли по направлению к кварталу Виль-Клоз, у ворот которого, в толще стены, находилась тюрьма. В этих кварталах офицеров, несомненно, ожидал ужин в домах дворян, где они квартировали. В воздухе приятно пахло дымком от горевшего дерева, соломой, свежим сидром и капустным супом. Сильный утренний ветер сменился свежим и влажным бризом, в котором уже чувствовались запахи весны.

В Эннебоне не было специального дома для священника. Дом, обычно называемый «Домом священников», располагался на Новой улице, которой, несмотря на такое название, насчитывалось уже добрых два столетия. Дом этот был серого, как сумерки, цвета, с маленькими окнами и дверной аркой, такой низкой, что приходилось нагибаться, чтобы переступить через порог. Жиль, однако, хорошо знал дом и не стал входить через эту дверь, а прошел узким проходом сбоку и очутился на заднем дворе, где, как он знал, находилась конюшня. Конюшня, впрочем, была очень маленькой, поскольку ее единственным обитателем была Эглантина, почтенного возраста мул, принадлежащий аббату, но места там должно было хватить и на двух животных.

Жиль уже протянул руку, чтобы отодвинуть засов, когда двери конюшни приоткрылись и выпустили угрюмого парня с взъерошенными волосами, одетого в куртку из козьих шкур и в широкие мятые штаны, так густо усеянные пятнами, что их первоначальный цвет невозможно было разобрать. В руках парень держал большой фонарь, который он от испуга чуть было не бросил в лицо Жилю, осветив при этом фантастических очертаний двойной силуэт юноши и коня. При этом парень икнул, поспешно перекрестился и простонал, отступив в спасительную темень конюшни:

— Святой Дух! Это сам дьявол!..

Жиль только засмеялся в ответ:

— Да нет же, идиот! Это не дьявол. Это я — Жиль Гоэло, крестник господина ректора. Выходи оттуда и дай мне войти! Вдвоем мы там не поместимся.

Все еще испуганный, парень пробормотал что-то неразборчивое, дрожа при этом так сильно, что фонарь чуть было не выпал из его рук на солому.

— Держи свой фонарь крепче! — заметил ему Жиль, поддержав его руку. — Ты подожжешь конюшню и всех нас изжаришь: себя, меня, коня и нашу Эглантину.

Жиль решил, что будет давать слуге указания.

Даже того, что он сказал, можно было не говорить, поскольку парень, которого звали Маэ, хоть он и был грязен, ленив и лжив, хоть и был чем-то вроде дополнительной епитимьи для аббата Талюэ, обязанности слуги которого Маэ исполнял, ограничиваясь лишь причесыванием его париков, да и то плохо, был положительно влюблен в животных, а к лошадям питал чувство, схожее с благоговейным обожанием. Маэ унаследовал эти качества от своего отца, служившего до самой своей кончины конюхом г-на де Буа-Геэннека.

Маэ взялся за повод украденного Жилем коня, сделал попытку отвесить поклон, после чего начисто забыл о существовании Жиля и, не размыкая губ, замычал какую-то песенку, долженствующую очаровать благородное животное.

Успокоившись на сей счет. Жиль пересек двор и через заднюю дверь вошел в мощенный булыжником проход, разделяющий первый этаж надвое. На ведущую на верхний этаж лестницу выходили две двери, расположенные одна напротив другой. Юноша открыл дверь, за которой слышался звон кастрюль, вошел и остановился на пороге кухни, удивленный увиденным странным зрелищем.

В кухне перед огромным каменным очагом где под маленьким черным котелком ярко пылал огонь, стояла старуха в черном платье и в белом чепце, похожая на жрицу какого-то языческого культа, и громко проклинала невидимого собеседника, время от времени угрожающе вздымая кулаки. Она расхаживала взад и вперед перед огнем, то и дело яростно нанося по поленьям удары своими деревянными сабо. В конце концов она остановилась, сорвала с колпака над очагом висевшую там большую связку луковиц, запихнула ее всю целиком, даже не чистя, в котелок, затем с видимым облегчением уселась прямо на каменные плиты пола, обхватила руками колени, опустила голову и заплакала.

Услышав ее горький плач. Жиль подбежал и склонился над ней.

— Катель! Что с тобой? Почему ты плачешь?

Случилось несчастье?

Она подскочила от неожиданности и подняла на пришельца глаза, из которых струились слезы. Глаза ее были светлые, удивительной голубизны, но еще полные гнева.

— Святая Анна! — воскликнула она. — Тебя только здесь и не хватало! Откуда ты взялся, дрянной мальчишка? И в каком виде! Ты оборван, как вор, и грязен, как свинья! Ну же! Говори, откуда ты явился?

— Считай, что я упал с неба… А весь день лил дождь… Но ты не ответила, почему ты плачешь?

— Из-за Бога, конечно! А уж если ты Его последний подарок, то, значит, наш Господь что-то имеет против меня. Мне бы нужно исповедаться… Ну, вставай! Раздевайся! Принеси воды и вымойся!

Ты перепачкаешь мне всю кухню. А тебя еще отдали в учение, чтобы ты стал кюре… Хороший же кюре из тебя выйдет! Ты похож сейчас на Маэ!..

Забыв свои печали, Катель, сестра Розенны, принялась приводить Жиля в порядок, содрала с него остатки одежды, как шкурку с зайца, швырнула их с отвращением в угол, затем вымыла его теплой водой перед очагом. Помыв Жиля, Катель достала из большого сундука поношенную, но чистую одежду, принадлежавшую ранее зятю аббата Талюэ, виконту де Ланглю, и подаренную его женой, чтобы облагодетельствовать какого-нибудь бедняка. Юноша нарядился в старую охотничью куртку из сукна бутылочного цвета, украшенную медными пуговицами и большими отворотами на рукавах и на карманах, в короткие штаны толстого коричневого бархата с пряжками и в полосатые чулки, что ему очень шло. Пока Жиль переодевался, Катель рассказала ему наконец о причине своего гнева: ректор унес ужин, который она только что кончила стряпать, чтобы отдать его бедному рыбаку, чья жена произвела на свет восьмого ребенка.

— Он даже свои рубашки раздает! — возмущалась верная служанка. — Если бы госпожа, его сестра не заботилась о нем, он ходил бы с голым задом… Я уверена, что он самый бедный из всех наших ректоров. А здоровье у него не такое уж хорошее!

С легким сожалением об ужине, исчезнувшем как раз тогда, когда он был так голоден, что съел бы стол. Жиль кисло заметил:

— Так это ради его здоровья ты хочешь заставить его съесть лук с шелухой?

Эти слова возымели удивительное действие.

Разгневанная Катель набросилась на черный котелок, как стервятник бросается на свою жертву, сорвала его с треножника, на котором он висел, открыла окно и выплеснула на улицу его кипящее содержимое, даже не удостоверившись, нет ли там кого-нибудь. Потом она швырнула котелок в чан для мытья посуды и вытерла руки о передник, пробормотав:

— Мне стыдно за себя! Но я так рассердилась…

Жиль от души рассмеялся.

— Я могу тебя понять, — сказал он. — Но теперь вовсе нет никакого обеда, а я так голоден, что мне жаль и лука!

— Не нужно жалеть! У меня… У меня еще припасено кое-что на подобный случай. Вы получите блины, овсянку, а может быть и…

Тут Катель вдруг умолкла, так как послышался скрип двери. Она плотно сжала губы, будто боясь выдать государственную тайну, и бросилась к своему самому большому котлу, куда немедленно всыпала чуть ли не целый буасо овсяной муки.

Послышались тяжелые шаги, они приближались, слышно было, как человек слегка волочит ноги по камням прохода, что указывало на сильную усталость.

Увидев входящего в комнату своего крестного, закутанного в черную, отяжелевшую от дождя пелерину. Жиль подумал, что аббат сильно переменился со Дня всех святых. В свои сорок три года аббат Венсан-Мари де Талюэ-Грасьоннэ выглядел гораздо старше. Годы уже слегка согнули его, а лицо, выделяющееся между черной сутаной и белым париком, с тонкими чертами, открытое и всегда приветливое, носило следы беспрестанных трудов и было очень усталым.

— Погода опять переменилась, моя добрая Катель! — мягко вздохнул он, отряхивая воду. — Ветер принес нам дождь…

Тут он осекся на полуслове, разглядев вырисовывающийся на огненном фоне очага силуэт ожидающего его человека. Его светлые глаза округлились от удивления, и он с некоторым беспокойством спросил:

— Ты здесь? Но почему? Что случилось? Ты получил плохие новости? А твоя мать, она…

Жиль поклонился, как поклонился бы королю.

— Если я и получил плохие новости, то они касаются лишь меня одного, господин аббат. Моя мать чувствует себя хорошо, смею надеяться. Прошу простить меня, что я приехал к вам, не предупредив заранее.

— Ты же знаешь, мой мальчик, что тебе не нужно предупреждать, что дом всегда открыт для тебя… особенно если, как я догадываюсь, ты должен сказать мне что-то важное.

— Вы правы, — ответил Жиль. — Я должен сказать вам нечто важное, но, думаю, это не будет для вас сюрпризом.

Аббат Талюэ покивал головой, явно озабоченный еще больше.

— Ну, что же! Пойдем в мою комнату, пока Катель занимается стряпней…

Они вышли из кухни, где продолжающая что-то бормотать Катель уже принялась расставлять приборы, и поднялись на верхний этаж, на лестничную площадку которого выходили двери комнат, занимаемых ректором и его викариями. Трое викариев обитали тут постоянно, а четвертый, аббат Дюпарк, был назначен для служения в деревушке Сен-Жиль, где и поселился в отведенном для него доме.

Комната аббата Талюэ была обшита деревянными панелями, но притом крайне скромно обставлена, без ковра и занавесей. Единственной роскошью этой комнаты, помимо огня в камине, был маленький шкаф, где помещалось несколько прекрасных книг, чьи корешки, обветшавшие от долгого употребления, мягко поблескивали потертым золотом. По большей части это были религиозные или исторические сочинения, среди которых пряталось несколько произведений Вольтера, унаследованных от какого-то шутника-прихожанина, правда, аббат сохранил у себя только те из них, что меньше всего оскорбляли его набожную душу.

Аббат усадил своего крестника на единственный стул у рабочего стола, а сам устроился на кровати, предпочтя ее своему рабочему столу, желая избежать положения, которое хоть сколько-нибудь походило бы на допрос.

— Я слушаю тебя, — сказал он. — И если я не ошибаюсь, то твое сегодняшнее посещение как-то связано с письмом, которое ты мне прислал два месяца тому назад?

— Нет, вы не ошибаетесь, — отвечал Жиль. — Позволительно ли мне будет спросить, почему я не получил ответа?

Аббат улыбнулся:

— Как нетерпелива молодость! Я и не мог ничего тебе ответить, пока не договорился с твоей матерью. А ведь ты прекрасно знаешь, что, когда речь идет об ее убеждениях, разговаривать с ней очень и очень затруднительно. Однако я надеюсь, что со временем…

— Нет, господин аббат, — прервал его Жиль. — Она никогда не переменится! Именно вследствие того, что сегодня я уверился в этом, я и приехал к вам.

И он рассказал о том, что произошло в кабинете аббата Гринна. Рассказ его был краток, спокоен и тверд до такой степени, что поразил внимательно слушающего аббата. Так же, как и помощник начальника коллежа Сент-Ив, аббат Талюэ внезапно почувствовал, что имеет дело с каким-то другим человеком, почти ему незнакомым. Он был не очень сильно удивлен этим обстоятельством, скорее почувствовал некоторую грусть, смешанную с тем странным волнением, которое испытывает зритель в театре, ожидая поднятия занавеса.

Аббат выслушал весь рассказ до конца, не произнеся ни слова. И продолжал хранить молчание все время, пока, поднявшись с кровати, разгребал угли в камине, чтобы подбросить туда новое полено. Проделав это, аббат не сел снова, а остался стоять подле камина, грея руки у огня.

— Я и не знал, что твоя мать написала это письмо, — наконец проговорил он. — И я не знаю, какие у нее были на то причины. Но ты сам, уверен ли ты в том, что не в состоянии уступить ее желаниям? Юность подвержена порывам и скорым решениям… Я и сам когда-то мечтал служить королю в кавалерии…

— Я в себе уверен! — страстно воскликнул Жиль. — И вы это хорошо знаете, святой отец, ведь уже два раза вы помешали мне уйти в море!

Разве вы забыли, как отчаянно я желал поступить на «Бдительный» под команду вашего прославленного друга господина де Куедика? Вы сказали мне тогда, что я еще слишком молод, что мне еще нужно закончить учение…

— Я был прав. Если бы ты последовал за беднягой Куедиком, ты мог бы уже быть мертвым или калекой!

— Или же покрыл бы себя славой, как рулевой Ле-Ман, которым восхищается теперь весь Кервиньяк. А даже если бы я и погиб, то это было бы для меня лучше, чем медленно гнить в стенах какого-нибудь монастыря или в ризнице!

При этих словах Жиля аббат Талюэ нахмурил брови.

— Жиль! — произнес он сухо. — Ты забываешься!

Будучи осажен таким образом. Жиль умерил свой пыл.

— Прошу простить! Я бы предпочел умереть, чем вас оскорбить, ведь я вас люблю и уважаю.

Но я повторю вам, что вы-то знаете тайны моей души, и когда я написал вам…

— Хорошо, поговорим теперь о письме. Откровенно говоря, твое письмо меня не удивило, поскольку, знаешь ли, я не верю более в то, что на тебя снизошла Божья благодать. И я пошел к твоей матери, чтобы попытаться выступить в твою защиту…

— Попытаться? — прервал его удивленный Жиль. — Вы хотите сказать, что она не послушалась вас?..

— Ну, скажем… она меня выслушала, но не поняла. Она сказала мне: «Это всего лишь мимолетное желание мальчика, все время находящегося среди других, предназначенных для светской карьеры. Кроме того, близость порта будоражит воображение молодых людей. У Жиля это непременно пройдет, когда он полностью встанет на тот путь, который ему назначен судьбой…» — «А если не пройдет?» — спросил я ее. Тогда она взглянула на меня с улыбкой, будто знала какие-то тайны, которых не мог понять я, а затем убежденно и твердо сказала: «Пройдет… Я более чем уверена в этом. Разве вы позабыли, что Господь может сотворить чудо? Для Него ведь нет ничего легче, чем привлечь к Себе душу строптивого ребенка, который Его плохо знает…» Я ничего не мог сказать на это. Я и не настаивал, подумав, что тебе еще не пришла пора покинуть Сент-Ив, что у меня есть еще время переубедить ее. Но я ошибался… И теперь я спрашиваю себя, не мое ли вмешательство заставило твою мать поторопить события.

С легкой улыбкой аббат продолжал:

— По-видимому, ты и сам их ускорил еще больше? Но что ты теперь станешь делать? Ты ведь писал мне о какой-то военной школе…

Глаза юноши заблестели:

— Послушайте звуки, наполняющие сегодня наш город! Король посылает полки на помощь инсургентам! Я тоже хочу отправиться в Америку и там сражаться! Вот он, случай! Завтра на заре я с вашего разрешения отправлюсь к сержанту-вербовщику Тюреннского полка и запишусь в этот полк. Или… или я уеду в Брест, а там наймусь на корабль. Это будет нетрудно.

Аббат в этом нисколько не сомневался. Вербовщики армии или флота будут счастливы наложить лапу на этого высокого парня, желающего пролить свою кровь. А через несколько лет, а может и месяцев, он, Талюэ, увидит преждевременно состарившегося мужчину или калеку… У него больше не будет огня во взгляде, таком гордом сейчас, в душе же поселится одно лишь разочарование. Эта экспедиция в Америку, о которой так много нынче говорили, не внушала ему ни малейшего доверия. Чтобы дать себе время подумать, аббат перевел разговор на другую тему.

— А каким образом ты добрался сюда так быстро? Ты что, бежал всю дорогу?

Жиль покраснел как рак, но когда он заговорил, то голос его звучал уверенно:

— Нет, господин аббат! Я украл коня!

Аббат, задумчиво обративший взгляд к небу, подскочил на месте и чуть было не задохнулся.

— Ты… Нет, это не правда! Наверное, я ослышался…

— Нет, вы все расслышали верно. Я украл коня. Он там, внизу, в конюшне, вместе с Эглантиной. Я знаю, что не должен был так поступать, — добавил Жиль спокойным тоном, не опуская глаз. — Но положение мое было отчаянное. За мной гнались, и нужно было найти выход как можно скорее. Конь был привязан перед «Великим Монархом». Я вскочил на него и ускакал. Я очень надеюсь на то, что вы соблаговолите отпустить мне мой грех, — добавил он, все же смутившись под полным ужаса взглядом аббата.

Какое-то время аббат не мог произнести ни слова, ничего не отвечая, почти что не дыша. Затем, пронзенный внезапно пришедшей ему мыслью, он резко спросил Жиля:

— Скажи, а женщины… чем для тебя являются женщины?

Захваченный врасплох, Жиль весь напрягся при этих словах своего крестного.

— Что вы хотите сказать?

— Ничего иного, кроме того, что я уже сказал.

В какой степени женщины повлияли на твой отказ от священства? Нет, не смущайся так! Ты уже в том возрасте, когда с тобой возможно говорить на эту тему. Итак, я повторю свой вопрос, но по-другому: какую роль играют женщины в твоей жизни?

Наступило молчание. Аббату показалось, что его крестник замыкается в себе, как устрица закрывает створки своей раковины. И действительно, на миг задумавшись. Жиль поднял голову, прямо посмотрел в глаза аббату и произнес с неожиданной холодностью:

— С вашего разрешения я не стану отвечать на ваш вопрос! Я предпочел бы не обсуждать эту тему!

Услыхав вдруг охрипший голос Жиля, аббат понял, что затронул больное место и что за этим яростным желанием нормальной жизни и свободы, без сомнения, кроется какая-то любовная история. И эту историю Жиль не собирается ему поведать.

— Как хочешь, — вздохнул аббат. — Ладно уж, пойдем в конюшню. Я хочу взглянуть на коня, которого ты украл.