"Год Алены" - читать интересную книгу автора (Щербакова Галина Николаевна)
Галина Щербакова Год Алены Повесть
Старухи выскакивали на счете «семнадцать». Прикрывшись шторой, Нина считала: три… десять, шестнадцать… Потом хлопала дверь подъезда, и они появлялись.
Нина загадывала: если первой выбежит свекровь – день будет спокойный. Если та, что с третьего этажа, – лопатистая, мужеподобная бабища, – день будет плохой.
Подглядывание в окно стало ворожбой, игрой в чет-нечет.
Сегодня первой из подъезда выскочила коротконогая, крепко сбитая старуха – ее свекровь. Она вдохновенно работала коленками, локтями, мощно выдыхала углекислый газ – зимой это бывало особенно зрелищно.
Сейчас же май. Мощность легких у бегущих старух можно только вообразить. Но мощность есть – это безусловно. И кураж тоже. В этом году они вырядились в новые ярко-синие с белой окантовкой олимпийские костюмы, которые недавно появились в продаже. Никого из них не остановило то, что «Мишка» слегка утяжелил стоимость костюма. Старухи поднапряглись и выдержали наценку. Зато как они бежали в этих костюмах в первый день! Просто синие стрелы, а не бабки.
На них всегда оглядываются зачумленные, торопящиеся по делам люди. Из окна не видно, что в этот момент в глазах у этих людей. Но ничего хорошего Нина не предполагает. Над старухами либо смеются, либо жалеют, либо их презирают. Потому что сама она, Нина, то смеется, то жалеет, то презирает.
Свекровь же взгляды, брошенные на нее на улице, читает иначе. Она уверена, ей удивляются и ей завидуют. Свекровь все в своей жизни воспринимает со знаком плюс, а это и есть основа счастья. Нина же так не умеет. Может, разнополярность и держит их – чужих, по сути, людей – вместе?
Нина любит оставаться по утрам одна. Это совсем коротенькое одиночество, но оно как смазочное масло всему дальнейшему дню.
Раньше она этого не знала. Утро было заполнено всегда куда-то опаздывающей, все теряющей Дашкой. «Ой, где мои ключи?», «Ой, где моя шапка?», «Ой, не стой на дороге!», «Ой, купи мне лосьон, у меня кончился!», «Ой, если будут звонить…»
Дашка убегала, но еще долго квартира была наполнена ее дыханием, ее энергией, и, собирая разбросанные повсюду вещи, Нина и без дочери все равно была будто и не одна. Она даже ходила как-то боком, по стеночке, вроде боясь, что Дашка возникнет, материализуется и закричит на нее за что-нибудь.
Теперь уже полгода, как дочь замужем. И появилось это одиночество, замечательное одиночество, благословенное одиночество, когда можно спросить себя, умную, и получить ответ, а можно и пожурить себя, дурочку.
Нина медленно пьет чай, читает газеты. Вернее, не так. Она их не читает, а просто перелистнет с конца в начало и отложит. Ну, иногда пробежит глазами рецензию на что-нибудь ей интересное, поразится полному несовпадению своего впечатления с печатным текстом и даже успокоится: в таком постоянном несоответствии есть уже некоторая прочность.
А прочность – это все-таки хорошо. Это надежно. Значит, и войны не будет. Правда, после замужества дочери снова зашевелился страх. Страх, что война все-таки может быть и теперь уже принесет потери ей. Им. Когда они жили вместе (плюс бегающая по утрам свекровь), Нина ловила себя на мысли, что давно не боится войны. Что, случись она, погибнут все сразу, а значит, не будет никому из них горя. А теперь дочь живет отдельно, влюблена до умопомрачения в своего мужа, и не дай Бог… Сохрани Бог…
Не думать об этом, не думать!
Скоро лето, надо себя куда-то приткнуть.
Нина хочет в Прибалтику, а точнее – в старый Вильнюс. Давным-давно, еще студенткой, ездила туда. Была тогда поражена его древностью, его двориками, его каким-то своим духом… Она тогда не сумела в этом разобраться… Просто бежала куда-то и вдруг затормозила в средневековом переходе и услышала – тишину. Тишину в шуме. Было ясное ощущение материальности тишины, ее наполненности. Эту тишину можно было брать в руки, так спрессована она была. Из нее, наверное, можно было добывать и философский камень. Так подумалось тогда… Или теперь? Может, раньше было просто ощущение, а подобное осмысление пришло потом? Но осмысление все-таки пользовалось формами обычными, заурядными, а то ощущение было вне заурядности. Вот почему хотелось проверить: существует ли такая тишина на самом деле или она плод фантазии?
Свекровь уже давно скрылась за поворотом. Сейчас они с лопатистой подругой прибегут на стадион, где их ожидает группа здоровья. Старухи поприветствуют друг друга в стиле карате и побегут дальше. Вечером они соберутся попить травяного чаю, или пойдут в театр «на старые вещи», где есть декорации и костюмы, или распишут пулечку.
Розовощекие, бегущие в будущее старухи.
Нина преподает в строительном техникуме русский язык и литературу. Бессмысленные для техникума предметы. Не она так считает – они. Ученики. Каждый год ей все труднее и труднее объяснять им про совестливость Толстого и про разумный эгоизм Чернышевского. Она знает: ее студенты – славные ребята, просто они никак не могут приспособить все даваемые ею знания к своему делу, и здоровый прагматизм отвергает их.
– Просто слушайте и запоминайте, – говорит она им. – Это за плечами не носить. А в отношениях с самим собой и с людьми обязательно пригодится.
Нет, отвечают они. Не пригодится. Не может человек, который никогда не работал, помочь в чем-то современному прорабу.
Они сдались на тридцатой минуте. Тяжело. Да еще по-французски сколько! С лопатой, может, и легче…
Нина стыдилась своего эксперимента. В конце концов, она им только одно доказала: граф, барин мог устать физически. Может, даже не меньше, чем прораб…
– А какая у него ответственность? Кто у него план спрашивал?
В общем, уроки литературы – уроки веселой необязательной болтовни.
Повела всех на фильм «Премия».
– Ну? – спросила. – Как вам это? Это вам нужно или нет?
Мнения разделились. Нет, сказали одни. Потому что все это брехня. Никто еще никогда от денег не отказывался, если они не ворованные, а вполне государственные. Да, сказали другие. Надо как-то начинать наводить порядок.
В техникуме Нину ценили за неординарность уроков. Жалели за неудавшуюся личную жизнь, сторонились ее молчаливости, некомпанейности. Коллектив у них дружный, они за грибами вместе ходят, дни рождения широко отмечают. Она же – часто в стороне. Все что-то думает, а что думать? Вперед надо, вперед!
Такими же словами воспитывала Нину и свекровь. Слово «вперед» выходило у нее особенно выразительным, сине-олимпийским и с короткими ногами.
Однажды свекровь сказала:
– Ты могла бы и еще раз попробовать устроить свою жизнь. Какие у тебя годы? Вперед надо, вперед!
Нина замерла, будто зависла над этим словом, вспоминая вкус и цвет самого понятия – вперед. Что оно значит?
Что значит вперед и назад в человеческой жизни? Если завтра – это вперед, то какой смысл в этом вперед, если лучшее было вчера. И человек хочет назад, потому что, в конце концов, он знает, что ему лучше. Это глупости, будто человек сам про себя ничего не знает. Человек знает про себя все. Просто он может что-то забыть, в чем-то еще не разобраться. Тогда тем более ему надо назад, чтобы вспомнить и понять… Вспомнить – всегда назад. Человек неимоверное количество времени вспоминает, значительно больше, чем мечтает о будущем. Так почему тогда назад хуже, чем вперед?
Но Нина не говорит это свекрови. Никому не говорит. Думает же об этом бесконечно. Особенно с тех пор, как Дашка вышла замуж. Освободившееся от забот о дочери время надо было чем-то заполнить. Тем более что бесполезно гнать мысли. Их надо перебрать на вкус, на цвет и на ощупь… В этом «надо» было что-то почти мистическое. И в то же время бытовое, как в ремонте квартиры. Не начнешь же побелку, пока все не вынесешь?
Собираясь на работу, трясясь в транспорте, стоя в очереди, в любом неожиданном месте, в любое время Нина потихоньку «выносила мебель».
«Меня – две, – думала Нина. – Одна живет во времени вперед, другая – во времени назад. Встретимся ли мы?»
Распечатанное письмо свекровь вручила ей вечером.
– Какая беспардонность! – сказала она. – Какое нахальство! В конце концов, при чем тут мы?
О беспардонности и нахальстве говорил человек, распечатавший чужое письмо. Последнее время Нина стала обращать внимание на свойство людей требовать порядочности от других, не обременяя самих себя этими качествами. Было ли это всегда или это исключительно современное достижение? Себя чтит и пестует всяк. Всяк о себе только в превосходной степени. Все же другие – плохи. Даже совершая гнусь, люди научились находить для этого исключительно основательные причины и оправдания для себя. В троллейбусе прелестная женщина прекрасным голосом учила другую прелестную женщину:
– Лапочка! Пиши подметное письмо! Все уже давно их пишут. Это стиль жизни.
Нина ничего не сказала свекрови, она молча взяла конверт. Письмо было не подметным. Оно было от Алены, дочери ее умершей подруги. Алена старше Дашки на три года, значит, ей двадцать два. Нина видела ее в последний раз на похоронах матери два года назад. Алена тогда только что вышла замуж и, рыдая над гробом, картинно висла на шее у молодого мужа. Все на нее пялились, потому что непристойно здоровыми были эти объятия на виду у смерти.
И вообще замужество Алены вызывало осуждение.
У матери была последняя стадия рака. Но даже последняя стадия рака – это еще жизнь, а значит, и фата, и пузыри на машине, и прочая идиотская символика возможны, разрешены… Нина представила, как они, сильные и веселые, явились к матери и та, нафаршированная обезболивающими препаратами, благословила их, уже наполовину оттуда.
Люди осуждали Алену за торопливость, говорили, что раньше так не поступали…
– Так что же, ей надо было ждать смерти матери? – спрашивала Нина. – Вы понимаете, что это такое – ждать смерти?
– Не ждать, а потерпеть, – ответила ей одна женщина. – А они теперь не терпят…
«Люди, меняя слово, думают, что изменяют сущность, – думала Нина. – Ждать, терпеть… Разве это не одно и то же в этой ситуации?» Но в том-то и дело, что внутренне она приняла позицию той женщины. Надо было потерпеть…
А теперь Алена писала, что с мужем разошлась – он оказался подлецом. Что ей «остобрыдло» в городе, где все знают «друг друга в морду». Что она решила приехать в Москву на любую стройку, скрыв свое высшее педагогическое образование. Знакомые «сделали ей липу», написав справку, что она работала где-то там секретаршей. Но она не хочет ехать очертя голову, «через официальные каналы». Она хочет «приехать к вам, тетя Ниночка» и «потолкаться в московской толпе». «У вас, говорят, много кого требуется»… Устроится и, конечно, уйдет, «нельзя ближнего теснить в берлоге».
Нина почувствовала, что страстно, просто до боли, хочет увидеть Алену. Она хочет узнать, понять, как выходят они, нынешние, из разводов. Ведь если вспомнить, как было у них с Евгением… Господи, спаси! А эта крутобедрая, широкоскулая, калмыкообразная Алена будто нарочно повторяет ее шаги. Бросает профессию, разводится с мужем. Ее, Нину, все это обдирало до крови, а эту? Пусть девчонка едет. Пусть поищет счастья в Москве. Это нормальный для русского человека путь поисков.
Она тоже в свое время рвалась в Москву. Боже, когда это было?
Нине часто снится один и тот же навязчивый сон. Ей надо вытащить ведро воды из колодца, а у нее не получается. В жизни в детстве Нина вполне справлялась с этой нехитрой задачей. Зачерпывала понемногу, понемногу приносила. Во сне же, во сне, который навязчиво стал сниться ей после того, как она уехала от колодца, было не так. Только протянет руку к ведру, только на секунду оставит ворот, как цепь в тот же миг, хохоча, издеваясь, глумясь, начинает разматываться с неимоверной скоростью… Бьется о стенки ведро, расплескивая воду, шуму-то, звону сколько. Бухается где-то внизу… И скрипит, скрипит насмешливая цепь…
Всегда после этого сна ощущение тоски и неудачи.
Сон стал сниться, когда она приехала в Москву. У нее был трубочкой свернутый аттестат зрелости, платье из двух половинок. Перед – клетка беж с коричневым, а спинка – сплошь коричневая, изнанка старенького маминого пальто. Ехала в поезде на боковой полке, было жарко и пахло пожарищами. Семь лет прошло – все равно пахло войной. И люди в поезде вполне сходили за мешочников, а может, и были ими. Нина не выпускала из рук аттестат-трубочку и все время трогала зашитые в лифчик деньги. На станцию Никитовка ее провожал Славик. Он уже учился в Харькове, приехал на каникулы и вызвался ее проводить.
Пять часов они ждали поезда на раскаленной платформе, и мамины котлеты стали плавиться от жары, испуская такой аромат, что подошла одна тетка и спросила:
– Не пойму, что вы такое кладете в котлеты? У меня тоже вкусные, но до ваших, судя по запаху, далеко.
– Я не знаю, – виновато ответила Нина. – Это мама…
– Так секреты ж надо узнавать! – закричала тетка. – Ваша мама помрет – дай Бог ей здоровья, – а вы останетесь ни с чем. Скажите ей, молодой человек, – это она Славику, – рецепт – это все! Ничего за него не жалко. Дайте тогда попробовать.
Развернули котлеты, дали тетке, сами стали есть, запивая теплой водой.
Тетка жевала внимательно, тут же комментируя:
– Чеснок толченый, а лук пережаренный… А у меня сырой. Картошка на мелкой терке тертая. Мяса два. Поросячье и коровье.
– Только поросячье, – тихо сказала Нина.
– Девочка! – возмутилась тетка. – Разве ж я не чую? Кусочек коровьего точно брошен…
Нина молчала. Не было коровьего мяса, не могло быть. Держали поросенка, козу, уток. После голода сорок седьмого мама сказала: «Буду держать скотину, сколько смогу… Мало ли что?»
Тетка вытерла руки о цветы, которые росли на железнодорожной клумбе, и ушла к своим оклункам. Так у них назывались мешки.
И вот тут, на таком прозаически-котлетном фоне, Нине первый раз в жизни объяснились в любви. Что побудило этого лопоухого, молчаливого Славика – бог весть. Только он, багровея, сказал в тот момент, когда Нина сворачивала промасленную газету, чтоб выбросить:
– Если у тебя что не получится в Москве, ты давай в Харьков. Я буду ждать… – Он набрал воздуха, выдохнул его почти весь и уже на остатке не то просипел, не то просвистел, а может, даже – как это? – прочревовещал: – Я всю жизнь буду тебя ждать. Всю жизнь и каждый день.
В общем, если оробевшей перед будущим Нине нужны были шенкеля в бок, она их получила. Все что угодно! Только не Харьков и не Славик. Фу!
Утром Нина написала:
«Приезжай, девочка. Буду тебе рада».
Когда написала слово «рада», допустила ошибку. Написала «раба». Вспомнила, как боролась с собой в молодости. Она называла эту борьбу чеховским «выдавливанием из себя по капле раба». «Капли брякали о цинковое дно, и такой стоял шум», – с грустью подумала Нина.
– На носу лето, – объяснила Нина свекрови. – Вы все равно будете за городом, я, может, тоже куда-нибудь поеду. Пусть девчонка поживет.
– Учти, в свою комнату не пущу, – категорически отрезала свекровь.
– Я пущу, – ответила Нина.
Что-то нехорошее в ней шевельнулось. Жалость к себе самой? Или гнев против свекрови, которая жила ведь с Дашкой, до сих пор у нее в комнате диванчик стоит. Но тут же Нина прикрикнула на себя. Не сметь! Не сметь давать расти в себе ни жалости, ни гневу. Им только дай волю, только дай…
Опустив открытку в почтовый ящик, Нина подумала: Алена вызвала из небытия силы, о которых она, Нина, забыла… Это же надо! Ра-ба… Интересно, сейчас кто-нибудь выдавливает его по капле?
Нине хотелось притащить за уши ту девчонку, какой была сама… «Сколько? Тридцать с хвостиком лет тому…» Она хотела поставить ее рядом и посмотреть ей в глаза… Вот интересно, могла бы она ее чему-то научить, дать ей дружеский совет из сегодня во вчера? Дочери она не может…
На уроке у Нины был «Вишневый сад». Она не любила эту тему, потому что всегда почему-то старалась защитить пьесу, невольно провоцируя этим будущих прорабов на нападение. Они, как голодные волки, вгрызались в ломких чеховских женщин и бездеятельных мужчин, рыдающих от стука топора. Ну полное неприятие! В чем проблема?! Если надо, надо рубить! Люди, плачущие от таких пустяков, исторически бесперспективны. Что и доказала революция.
Никогда еще ни один столь правильный вывод не показался ей таким угрожающим. Было странное ощущение: для рождения ребенка убивают мать. Она даже сказала им об этом. Они ей ответили, что это все слова. «Мать убивают!..» Болтовня по-чеховски…
Никто никого не убивает. Один из учеников засмеялся: «Мать сама умерла при родах. Сердце не выдержало».
Но сегодня, опустив открытку Алене и вспомнив, как она сама выдавливала из себя по капле раба, Нина как-то автоматически, без провокаций, провела спокойно традиционный урок. Разложила все по полочкам, и все разошлись, довольные друг другом.
На перемене ей представили учителя, который пришел замещать ушедшую в декрет физичку. «Не могла дотерпеть до конца года», – возмущалась директор. Нина рассеянно пожала новенькому руку, не обратив внимания на оживившихся в учительской женщин. В их техникуме нет проблемы мужчин, сказывается производственная специфика, но женщины все равно радуются, что пришел он, а не она… Общая беда образования уже выработала стереотип восприятия.
Но сегодня такой странный день: все внешние впечатления проходят у Нины по касательной.
«Я хочу что-то понять», – сказала она себе.
Что?
После работы она столкнулась с новым учителем на троллейбусной остановке.
– И как мы в сравнении? – спросила она его.
– Не понял, – сказал он.
– Ну ведь вы определенно нас сегодня с кем-то сравнивали… Откуда вы пришли?
– А! – засмеялся он. – Я из вечерней школы, но ни с кем вас не сравнивал. Ей-богу! А вы всегда сравниваете?
– Я? – смутилась Нина. – Но ведь это происходит непроизвольно. Разве нет?
Он насмешливо посмотрел на нее и показал на троллейбус.
– Мой, – сказал он. – Я подумаю о непроизвольности сравнений.
Нина смотрела вслед троллейбусу. Остро захотелось увидеть Дашку, услышать лай Капрала. Что сейчас делает ее дочь? Жизнь Дашки в другом доме была ей совершенно непонятна.
Сватья говорила, что Дашенька хорошо готовит. Каким таким непостижимым образом она этому научилась? Сватья говорит: невестка практична и домовита. Конечно, тут надо делать скидку, что сама сватья – геолог, никогда домом не занималась, она и сейчас где-то в поиске, одинокая женщино-мужчина.
– Дашенька – очень мягкая, – говорит она.
– Разве если сравнивать ее с мужским отрядом в тайге… – ядовито сказала Нина.
– Что вы имеете против мужского отряда? – удивилась сватья. – Там разные люди.
– Ничего, – растерялась Нина. Очень она тогда расстроилась из-за своей бестактности.
Но видимо, Дашка на самом деле изменилась. Или мы такие, какими нас хочет видеть чужой глаз? Но мягкости у нее раньше не было. Или просто Нине она не досталась?
Нина села в троллейбус, идущий к дочери. Езда предстояла долгая. Чего Нина не умела делать, так это выбирать оптимальные по времени маршруты. Она не любила метро. Это чувство возникло у нее не так уж давно. Было восторженное восхищение метро в молодости, но, чем гуще становилась толпа под землей, а она становилась гуще и гуще, чем громче кричали в нем в мегафоны, чем чаще ставились сдерживающие блестящие оградки, тем противней было Нине попадать в подземку. Было что-то страшное в течении ее толпы и ее разноцветье, в ее молчании, в ее покорно направленном движении.
Автобусная очередь, расхристанная и неуправляемая, идущая не по правилам, а поперек их, была Нине понятней, что ли?
Конечно, противно, когда тебя жмут со всех сторон. Но это все равно лучше молчаливого движения в затылок друг другу. Четко – вверх или четко – вниз.
На этот раз в беспорядочном броуновском движении ей повезло: она села. Даже у окошка. Рядом грохнулся мужик, пришлось подобраться, сконцентрироваться…
Когда троллейбус тронулся, Нина увидела Олега. Судя по тому, как старательно он смотрел в окно, он тоже ее заметил.
«Сейчас приеду и скажу: встретила Олега. Что она мне на это ответит?»
– Такой фраер, – ответила Дашка. – Смотреть противно.
Капрал лизал Нине руки.
– Ты его встречаешь? – спросила Нина.
– Мы одной спекулянткой пользуемся, – засмеялась Дашка. – Так что бывает… Нос к носу в подъезде… Тебя кормить или…
– Корми, – сказала Нина.
Дашка захлопотала у плиты. Откуда у нее эти ловкие, экономные жесты? Плита выдраена до нечеловеческого блеска. Кастрюли повернуты донышками, на которых – ни пятнышка. «Дочь моя – моя тайна», – подумала Нина.
Донышки ее доконали.
А было так…
Олег, который отворачивался от Нины в троллейбусе, бросил Дашку уже после того, как они подали заявление в загс. Она запомнила его по кроссовкам сорок третьего размера, которые он оставлял поперек прихожей. От них кисло пахло, что раздражало и Нину, и Капрала. Свое раздражение Нина выказывала тем, что придвигала кроссовки ближе к входной двери, а однажды не выдержала и сказала об этом Дашке, где, мол, твоя всегдашняя брезгливость и чистоплюйство, от которых житья дома нет, твое постоянное «чем пахнет, чем пахнет?»? Та молча смерила Нину взглядом, который выражал что-то вроде: ты всегда мне говоришь гадости, но я выше того, чтоб ответить тебе, чем пахнете вы все, ваше поколение. В общем, ей его кроссовки ничем не пахли. Еще бы! Олег ослепил Дашку любовью. Нина видела, как они возвращались домой в ливень. Олег держал над Дашкиной головой распластанный полиэтиленовый пакет, видимо, считая, что голова ее дочери самое драгоценное, что стоит охранять от дождя. Он не знал стоимости только вчера купленных английских лодочек. Дашка ступала ими в лужи и потоки, демонстрируя полное пренебрежение к Нининому рублю.
А однажды он не пришел больше никогда.
Сгинул, канул… Провалился в тартарары…
Нина никогда ни у кого не видела такого выразительного отчаяния, какое было у Дашки.
Она почти не ела, не пила, не спала. Сидела неумытая, непричесанная, какая-то затвердевшая, смотрела в одну точку, и даже Капрал не решался к ней подойти.
Один раз ее лизнул и, потрясенный, отошел. Горькой ли, соленой показалась ему девочка, кто знает? Только вот было так – лизнул и отошел потрясенный.
Что Нина должна была делать? Она ждала, ждала, а потом сказала:
– Ты что, ненормальная? Подумаешь, мальчик ушел! Тоже мне сокровище. Ну обидно, ну досадно, ну самолюбие задето. Но не до такой же степени, чтоб не умываться?
Нина говорила спокойно и уверенно, слова у нее, как ей казалось, были разумные, и, вернись та минута сейчас, когда она уже знает, что дочь ей ответила, она все равно лучших бы слов не придумала.
Неумытая, голодная, невкусная даже для преданной собаки, девчонка повернула к матери свое осунувшееся в горе лицо и сказала абсолютно спокойно:
– Эй ты! Что ты понимаешь во всем этом? Откуда тебе что знать, если ты каменная? Меня тошнит от твоего спокойствия. Меня вообще тошнит в этом доме ото всего. Единственный у нас в семье человек – Капрал, да и то собака. Но и он стал похож на тебя, хоть бы когда-нибудь нагадил, где ему хочется. Хоть бы покусал кого-нибудь. Собака же!
Она не орала, не блажила, что было бы естественно, а говорила все это противным тусклым голосом, что заставляло предполагать не сиюминутность мыслей, а их выношенность, что ли… Будто давно ей все ясно и говорить об этом не хочется, но мать сама напросилась.
– Все вы такие, – продолжала Дашка. – Дрессированные собаки… Не мешай мне горевать, как я хочу и умею… – закончила она так, как говорила: не мешай мне смотреть телевизор.
Капрал сочувственно лизнул Нине руку. Она сняла с крючка поводок. Собака ошалело подпрыгнула: это было не ее время. И смотрела потрясенно, не веря своему счастью, а Нина надевала плащ, туфли, она хотела побыть наедине с собой, она должна сама решить, что сделать с этими Дашкиными словами: то ли понять их, то ли выбросить в мусоропровод, то ли высадить в какой-нибудь грунт и подождать, что из них вырастет?
Три часа Нина гуляла с собакой, потому что была ошеломлена, сбита с ног обвинением. Ей горько было быть в глазах дочери каменной. Вообще с понятием, какой быть, было непросто. Ну например, разве плохо быть сильной? Но сильные женщины, которым Нина иногда завидовала и которым даже пыталась подражать, так часто оказывались стервами, так легко, шутя-играючи, могли обидеть и предать, что Нина говорила себе: «Нет, нет! Быть „тряпкой“ порядочней». С другой же стороны… Эти ноющие, скулящие «тряпки». Эта их рабская покорность. Она ведь рабство – по капле, по капле, по учебнику… И вот такая неуверенная в себе женщина, стыдящаяся как напористой силы, так и отступающей слабости, в глазах родной дочери была каменной.
«Господи, вразуми! – думала Нина. – Хорошо это или плохо, что для дочери я несгибаемая, каменная?»
Конец той прогулки с Капралом оказался для Нины непредсказуемым.
Собака замерзла. Потащила домой. Нина настроилась на бой с Дашкой.
Слова, которые она собиралась ей высказать, распирали горло, просто можно было задохнуться, так они теснились… а в коридоре стояли кроссовки сорок третьего размера. Капрал сел на задние лапы и тихонечко заскулил. Нина отодвинула кроссовки к двери и пошла к Дашке. В конце концов!
Совсем другой мальчик тихо наигрывал на гитаре, Дарья раскачивалась, как фарфоровый божок, в такт музыке! Она уже успела накрасить ресницы и нацепить шнурок от Нининого платья.
– Тебе чего, мам? – спросила она. – Ты хотела что-то сказать?
– Ничего, – ответила она тогда.
За второго мальчика Дашка вышла замуж, причем почему-то они исхитрились сделать это раньше, чем было намечено с Олегом.
Таким образом Дашка ему отомстила…
Дашка наливала Нине суп и ставила его по всем правилам на сервировочную тарелку, нож и вилка тоже лежали по правилам, и Капрал сидел чинно, как отшельник, и музыка лилась тихая, мелодичная.
– Неужели Чайковский? – спросила Нина.
– А что? – удивилась Дашка. – Мы с Митей очень его любим.
Можно было спросить, с каких пор, но Нина аккуратно ела суп, не задавая ненужных вопросов и не напоминая Дашке ее собственные высказывания.
– Чайковский – музыкальный бальзам. Зализывание и рубцевание! Колыбельная для пенсионеров. А музыка должна рвать душу…
– Приезжает Алена, – сказала Нина. – Она разозлилась и хочет попробовать начать все сначала в Москве.
– Не вздумай ее прописать, – ответила Дашка. – С тебя станется. Недуром прет периферия…
– Что? – не поняла Нина. – Что за нелепая фраза?
– Еще какая лепая! – засмеялась Дашка. – Ты посмотри вокруг. Дышать от лимиты нечем!
– Между прочим, – сказала Нина, – ты тоже не королевских кровей.
– Папа – коренной москвич.
– А мама?
– С тобой мне не повезло, – хмыкнула Дашка. – В твою защиту могу сказать: ты вполне ассимилировалась и цивилизовалась.
– От чего ты ведешь счет? – возмутилась Нина. – От папы?
– От себя, – ответила Дашка. – Все считают от себя. Только не признаются в этом. Это нормальный здоровый счет…
– Значит, всегда я – первый?
– Ну не второй же?
– А как считаетесь с Митей?
– На первый-второй… – засмеялась Дашка. – Мы единое-неделимое. Ты клево выглядишь, – сменила тему Дашка. – Вполне.
– Слушай, как ты говоришь?
– Замечательно. Что тебе не нравится? И все же не вздумай прописать эту корову, – повторила еще раз дочь. – А то рассержусь.
– Почему корову? – тоскливо спросила Нина. – Ну что ты за человек?
Дашка навалилась на мать всем телом, затискала, запричитала:
– Да ладно тебе! Это экспрессия… Очень помогает. Знаешь, как хорошо ругаться матом? Лучше аутотренинга. Выразишься – и легкий!
– Ох, дочь! Просто не знаю, что тебе сказать… У тебя на все ответы… А я, дура старая, еще даже не все вопросы задала… Ты живешь с ответами, а я вся в вопросах.
– Прекрасно, – засмеялась Дашка, – прекрасно, можем обмениваться. Мам! Выходи замуж. Отбей какого-нибудь плохо привязанного… Знаешь их сколько!
– Тьфу на тебя, – замахала руками Нина. И засобиралась уходить. Дашку можно принимать маленькими дозами. Она мастер разрывать неспешное течение Нининых мыслей. После Дашки их потом приходится связывать. Узлов получается!..
«Сейчас я войду в галантерею, – подумала Нина. – Уставлюсь на одеколоны, пуговицы, мыло, буду гипнотизировать себя видом обнаженной помады… Хорошо бы меня потолкали, хорошо бы мне нахамили… А еще лучше, чтоб давали что-нибудь дефицитное, и я бы встала в очередь и сразу отупела… И все… Очереди – прекрасное средство не думать. Именно когда перестаешь думать, является какая-нибудь мысль… Это проверено…»
Какой-то немолодой мужчина стал приставать к Нине с вопросом, какие духи лучше.
– Это индивидуально, – сухо ответила она.
– Но вы, лично вы? Какие предпочитаете? – И норовит поймать глаза, и ни на шаг не отстает, и улыбается заискивающе. «Господи, – подумала Нина, – неужели плохо привязанный? Но мне этого не надо, не надо, не надо».
Пулей выскочила из магазина.
Вздохнула, засмеялась и повторила: этого не надо.
Соседка оставила в кухне бюллетень по обмену жилой площади. «Совсем спятила», – подумала тетка Куня. У соседки, как и у нее, была восьмиметровка. Только Кунина комната смотрела во двор, на церковь, а соседкина – на реку. Всю жизнь преимущество было у Куни – теплее. Не так дует. Теперь, оказывается, в цене – пейзаж за окном. Так сказала соседка.
И старая дура (Кунино определение) стала играть в обмен. Куня знала – никуда она не поедет, но уже какие-то дядьки всех возрастов дергали в туалете цепочку и мерили шагами их общий коридор. Соседка же с самодовольным видом стояла возле окна на Москву-реку, и вид у нее был такой, будто это она ее пустила по городу, она перекинула через нее мост и теперь она же вправе взять за это цену подороже.
Куня листала объявления и осмыслить их не могла. Квартира в сто двадцать метров! Это какая же? А хочет человек еще больше. Справедливая Куня себя одергивала: а если у него семья большая? Но тут же качала головой: где они теперь, большие?
Зря она взяла этот бюллетень в руки, зря… Заболело то, что давно не болело. Заболела память… Как тогда Нина, племянница, просила ее, как просила!
Она помнит, как Нина рыдала, а потом – вспомнить страшно! – встала перед ней на колени.
Но Куня сказала: что хочешь проси, но не это – я никому кланяться не пойду.
Куня качала сейчас головой. Пошла бы – и дали. Все были для этого основания. Самая неудобная комната в их квартире долго стояла пустая, потому что примыкала к туалету, целый день слышно, как работает бачок, а из окна – серая стена с ржавыми потеками.
Но Куня сказала – нет. «Писать жалобные просьбы? Нет уж! Даже ради тебя, Нина, я не перешагну через гордость». И не перешагнула.
Куня снова возвращается в то время, видит все до мелочей. Пришла с работы, а на кровати лежит ее парадный шевиотовый костюм, жабо иголочкой приколото к подушке, на столе документы о гибели Петра и старая справка о том, что у Куни когда-то было ТБЦ. Нина смотрит на нее и говорит складно, убедительно: «Пропиши нас с Женей, я же беременная, попроси ту комнату. Ты же вдова погибшего, тебе не откажут…»
Что ее тогда задело, Куню? То, что без нее Нина в ящик полезла и все достала? Так это был общий ящик, не запирался ни от кого. То, что ее Петиной вдовой для выгоды посчитали, а она после замуж выходила, пусть и неофициально? То, что Нина указала ей путь не спросясь?
Куня сказала – нет. «Никого ни о чем я просить не буду».
И тогда та повалилась на колени.
Нина на коленях была противна Куне. Сколько лет прошло, а все равно она помнит то свое ощущение, ощущение отвращения и гордости за себя, что никогда, ни в каких случаях на колени ни перед кем не становилась. Да у нее просто ноги не согнулись бы!
Теперь Куня чувствует: что-то было не так. Отвращение отвращением, а помочь Нине надо было. Это все не фанаберия, при которой ноги не гнутся. Куня вспомнила, как привезла она Нину в Москву с вокзала. В пятьдесят первом или втором? В то время еще билеты на перроне проверяли. У Нины было платье комбинированное, лицо растерянное, оглушенное. Куня думала: провалится она в университет, куда ей тягаться с московскими школьниками. Поступала дочь ее сослуживицы и завалилась. А такая бойкая девица. Но Нина после всех экзаменов приносила пятерки, и Кунины глаза становились все круглее и удивленнее.
– Не может быть, – говорила она, разглядывая экзаменационный лист чуть ли не на свет.
Нина была такой счастливой, что не могло ее коснуться Кунино недоверие и сомнение. Тем более что тетка в конце концов устроила банкет с вином, пирожными, а вечером они пошли с ней в Большой театр на «Лебединое озеро».
Куня встречала Нину вечерами, когда та задерживалась в университетской библиотеке. Стояла в длинном плаще под темной аркой. С палкой. Нашла палку на набережной, длинную, кривую, суковатую. На нее в таком виде подозрительно оглядывались. Однажды одна девчоночка, увидев ее, вскрикнула и побежала прочь.
Куня кинулась ее догонять. Бежала и кричала:
– Не бойся! Не трону! Я не бандит!
Потом Нина и Куня умирали со смеху, разыгрывая без конца эту сцену. Насмеявшись, обе ложились спать. Куня на кровати. Нина на диване. Нину охраняли двенадцать флегматичных слонов с навсегда повисшими носами. Оттого что перед сном много смеялись, разыгрывался аппетит.
Куня доставала спрятанную между рамами колбасу – холодильник был тогда еще редкостью – и делала бутерброды.
Почему так громко поедаются ночью бутерброды?
Это тоже повод для смеха. Надо же, какое свинячье чавканье!
Они засыпали, когда в кухню отправлялся сосед по квартире. Значит, уже больше двенадцати. Сосед – никому не известный писатель Мыльников. «Пока», – загадочно говорила его жена. Писал он ночами, когда утихала коммуналка.
Только хихиканье, чавканье и тихие шаги по коридору, сопровождающие неспешное течение писательской мысли, нарушали покой ночной.
Куда все делось?
Куда, во-первых, делся писатель?
У него был мелкий, чтоб не сказать мелочный, почерк. Куня хорошо это помнит, потому что некоторые страницы попадали в уборную. Куня читала их. Это были ошметки какого-то исторического романа из жизни древнерусских князей.
А потом Нина бухнулась на колени.
«Все у меня встало дыбом, – подумала сейчас Куня. – Надо чаю попить».
Но пришла соседка с накрашенными мимо рта губами, сроду так красит, что смотреть стыдно.
– Ко мне сейчас придут, – сказала томно. – Супруги… Художники… Я их так понимаю. Не из каждого ведь окна…
«Надо куда-то уйти», – решила Куня. Художники и к ней могут ворваться. Был уже случай… Пришли пялиться на колоколенку. «А вы не меняетесь?» – «Да вы что?» – ответила Куня. И сама потом удивилась этому своему «вы что», этой враз взорвавшейся мысли, что она может отсюда уехать.
Но куда ей сегодня деться? На детский сеанс в кино или к Нине, если у той нет уроков? Если пойдет к Нине, скажет: «Знаешь, я тогда была не права… Надо мне было пойти…»
Нина обрадовалась, что приедет тетка. Отношения у них холодноватые, наверное, и не будут другими, и все-таки тетка. Родная душа, хоть и человек другой породы. Даже удивительно, что давным-давно были подружками. Но тогда обе они еще не знали, что они разной породы, разного замеса. Вот это точнее – замеса. Порода-то у них вроде бы одна.
Куня – сводная сестра Нининой бабушки. Значит, по правилам, она ей тоже бабушка. Но зовет ее Нина теткой.
Путаная у них родня. Все из-за прадедушки, который намудрил на старости лет. Уже будучи пожилым вдовцом, он женился на молодой женщине, которая всего на несколько лет была старше его собственной дочери. От молодой жены родились две дочери – Раиса и Куня. Младшая, Куня, дружила с Нининой бабушкой. Старшая, Раиса, с ней же враждовала. Но дружба была далеко – Куня училась в Москве, вражда жила рядом. Раиса родила двойняшек – Стасика и Славика. Они были чуть старше Нины, но отстаивали в отношениях с ней положение дядьев и старших, хоть и пасли вместе коз.
Братья были очень разные. Стасик – черен, как галчонок, худ и ловок в делах и словах. Славик – светел, нежен и имел большие, похожие на листья уши. Когда он говорил, а говорил он всегда мучительно, стесняясь то ли слов, то ли голоса, уши его делались розовыми, теплыми, и в них отчетливо проступали веточки сосудов. «Какой лопоухий», – говорила Нинина бабушка, вкладывая в эти слова слишком много сердца. Дело в то, что по ее логике от той женщины не могло пойти нормальное потомство. Оно могло быть только лопоухим, как Славик, или бандитским, как Стасик. Или стервозным, как сама тетя Рая.
Куня – последний всплеск прадедушкиной энергии – была красавицей по тем временам. Это нужно оговорить – по тем временам. Потому что ничто так не менялось за одну человеческую жизнь, как понятие «красивый – некрасивый». У Куни был тогда перманент, зачесанный набок, три заколки строго параллельно держали выложенные волной волосы. Куня была румяна, упитанна, безброва, что было хорошо, потому что бровям полагалось место повыше, что и создавалось при помощи хорошо послюнявленного черного карандаша. Маленькая выпуклая родинка на щеке тоже окрашивалась этим же карандашом. И такая вот русоголовая молодая женщина, помеченная жирно и четко, соответствовала представлению о прекрасном. Не надо забывать и о губах сердечком, которые Куня вырисовывала на больших полных губах, стыдясь несовершенства своей природы. Она совсем недавно вышла замуж за летчика Петю, и у них была крохотная комнатка на Смоленской набережной. У Куни еще длинные красивые ноги, что хорошо для легкой атлетики. И вообще, она не Куня, а Ксения.
Летчик Петя погиб в июне сорок первого. В сорок седьмом Куня вышла замуж за вдовца, а в сорок восьмом нашлась семья ее второго мужа – жена, дети, мать, – и он, хороший человек, вернулся к ним. Куня продала свое новое драповое пальто с чернобуркой, накупила для его семьи всего: крупы, консервов, масла, одежек для детей. Такая его провожала веселая, будто он к ней ехал, а не от нее уезжал.
Сразу после этого она приехала к родным. Показывала фотографии «его семьи» и рассказывала, как продавала пальто, как договорилась об одной цене, а из рукава вдруг вылетела моль и из-за этой моли цену пришлось снизить. Нинина бабушка качала головой, а потом купила Куне плюшевую жакетку, а Рая отдала ей толстую суконную юбку, сшитую из офицерской шинели. Куня уезжала от них хорошо по тем временам одетой и отдохнувшей.
– Кончишь школу, приедешь ко мне, – сказала Куня Нине. – Будем жить вместе.
– Замуж выходи, – говорила Нинина мама. – Тридцать лет – самая жизнь… Все еще впереди…
Обе они казались Нине пожилыми женщинами, у которых впереди ничего уже быть не могло. Это у нее все впереди.
Куня могла выйти замуж, когда Нина еще училась в университете. Куня сшила себе платье из модного тогда вишневого панбархата на шифоне. Шила она его суетливо, без радости. И Нине почему-то было за нее стыдно. Она тогда считала, что выходить замуж в Кунином старом возрасте неестественно. Она уже привыкла к Куне, которая давно отказалась от перманента и делала из волос валик. И губы красила чуть-чуть, и брови «носила» свои. Редкие такие, рыжие брови. А тут вишневый панбархат. Из какой-то другой жизни. И пергидроль, превративший Куню сразу в чужую женщину. Точила старый «бровный» карандаш, а он ломался, точила, а он ломался… И Нине это почему-то было приятно. Грифель – не дурак, понимал, для какого зряшного дела найден.
«Замуж» не получилось. Однажды Куне пришло письмо. Каждая фраза в нем была чеканно-победитовая. Почерк красивый, с нижними росчерками. Куня прочла и тупо протянула его Нине.
– Объясни ему, что это неправда! – закричала Нина. – Объясни!
Объяснять было что. Нина знала историю прадеда. Шалопутный прадедушка действительно бузил тогда, в двадцать девятом. Он только-только купил очень молочную корову, хорошего конька, денежные у него пошли годы. Приобрел для фасона старенькую пролетку, ручкался с теми, кто побогаче. А тут такие перемены. «Нет за голью ума» – так всем говорил. Языком и нажил себе неприятности. Осталась за ним в народе кличка Федор-пролетка, а чьи-то протоколы выдолбили слово пострашнее – «подкулачник». Время все выправило, умер прадедушка тихо и спокойно в сороковом году, и на могиле его стоит четырехгранник со звездочкой, как было заведено в те годы. Все как у людей…
Вот что предлагала Нина объяснить Куниному жениху. А объяснять, видимо, надо было, потому что начались у Куни неприятности и на работе. Пришлось даже уйти. Нина стала бояться за тетку. У той было лицо человека, который знает, что ему делать, знает, что дело это – его последнее дело, и ждет только времени, чтоб ударили часы. Спасла ее работа в метро.
Сломленной Куниной душе понадобились прохладные чистые своды «Маяковки». Как будто чистота и порядок станции оградили ее от всего, что висело над ней. Вот тогда-то Куня «запечаталась». Уже не смеялись они по ночам, и Нину она встречала по вечерам молча, потом перестала встречать – появился Женька. Сейчас, издали, это все оказывается рядом. Тогда все было длинно, растянуто. Продавалось панбархатное платье… Почему-то не заклеили на зиму окно… И однажды обнаружили на подоконнике залетевший в комнату снег… Стали срочно клеить, и Нина заболела фолликулярной ангиной… Новый год, а у нее температура под сорок. Куня принесла ветку елки. Запахло праздником, и стало себя жаль… Куня демонстративно легла спать в одиннадцать и выключила свет… Писатель Мыльников стучал им в двенадцать, звал чокаться, но они ему не ответили…
Кому нужны эти подробности, если Нина думала о другом?…
Сейчас, ожидая тетку, она решила, что обязательно скажет ей то, чего никогда не говорила. Тот самый несостоявшийся жених ведет у них в техникуме занятия по гражданской обороне.
Они пили чай, заваренный по правилам. На заварном чайнике лежало льняное полосатое полотенце. Нина положила на него руки и подумала, что его приятное тепло ее успокоило. Вообще она стала замечать: изменилось восприятие вещей, явлений. Большое, громкое не задевает, а вот теплый заварной чайник приносит радость.
Куня держала чашечку осторожно, как будто та была невесть каких кровей, и подносила ее ко рту медленно, церемонно. А Нина знала, что чай тетка пьет громко, грубо, жадно, ей даже подумалось, что сейчас Куня дурачится и вот-вот скажет: «Ну, хватит… Хватит мне твоего этикету… Дай мне чашку побольше и сухую заварку… Я сделаю по-своему».
Но Куня продолжала чайную церемонию по всем правилам.
– Дарья моя невесть что творит, – сказала вдруг Нина, – видела бы ты ее кастрюли.
– Она всегда была чистоплотной, – ответила Куня, делая микроскопический глоток.
– Ей девятнадцать. Надо читать, читать, читать… Надо заполнять ячейки…
– Глупости! – сказала Куня. – Надо думать. А думать можно и чистя донышки.
– Ты что? – возмутилась Нина. – Никогда не чистила кастрюли? Ну поделись, поделись хоть одной мыслью, которая явилась тебе в этот момент.
– Откуда ты знаешь, в какой момент что приходит? И вообще не в этом дело.
– Нет, донышки – это донышки… И вообще она алчная, жадная, бездуховная.
– Если бы у меня была дочь, я бы никогда так о ней не говорила.
– Вот именно – у тебя нет. А когда она есть и ты надеешься, что она у тебя вырастет тонкой, доброй, отзывчивой, а она у тебя только по части тряпок, барахла и донышек, так и не то скажешь!
– Пусть она будет счастлива по-своему, а не как ты намечтала.
– Куня! – простонала Нина. – Она моя дочь. Я не могу не думать о том, как я ее намечтала.
– А толку? Нельзя в другом осуществлять свои мечты…
У Нины есть такая манера: она умеет погружаться в слова, фразы, она изнутри проверяет их смысл. Что такое сейчас сказала Куня? Нельзя в другом осуществлять свои мечты? Это сказать может только бездетный человек. Все «детные» ее поколения только и делают, что пытаются осуществиться в собственных детях. «Я такое не носила, пусть она поносит», «Я это не ела, пусть она поест», «Я сроду там не была, пусть она побудет». И после этого им же, детям, в лицо: свиньи, неблагодарные, эгоисты… Как она сейчас о своей дочери… Может, Куня права? Но может ли быть правой прекрасная теория, если практика выглядит скверно?
Куня ушла, а Нина забыла, что хотела рассказать ей о ее «женихе». Какой он весь подтянутый, наодеколоненный и как он строг на занятиях, свято веруя, что все его параграфы следует выполнять неукоснительно. Над ним все смеются, и Нина тоже, и в голову никому не придет, что когда-то его можно было бояться.
Он Нину сразу узнал.
– А, – сказал он. – Это вы… – И протянул руку, широкую, белую, с непропорционально маленьким мизинцем.
Она вспомнила, что Куня познакомила их в театре. Он плотно вошел в театральное кресло, как в упаковку, и замер. В антракте он угощал их мороженым и шампанским. Шампанское подействовало сразу, и на Нину напал беспричинный смех, она не могла остановиться, и тогда он взял ее за руку. Он не сделал ей больно, но она почему-то испугалась.
Помнятся пальцы со слабым мизинцем… Манжета и… полная зависимость.
А может, ничего этого и не было? Не было какой-то предопределяющей мистической силы манжеты? Хихикающую в театре девчонку просто остановили, как могли. И запомнившаяся деталь выросла до размеров символа уже потом? После того его письма, когда Куня в одну минуту превратилась в пожилую женщину? Нина хотела остановить несправедливость, которая настигла Куню и повалила ее наземь. Она сама пошла к жениху. Ее переполняли два чувства – сострадание к тетке и праведный гнев. От сострадания хотелось плакать, а от гнева митинговать. Противоположность состояний вызвала легкий сдвиг в восприятии. Нине, например, казалось, что на улице все дома почему-то красноватого оттенка. Она решила, что это солнце так странно их подсвечивает. Подумала – какое странное сегодня малиновое солнце, а солнца не было вовсе. Потом ей стало казаться, что все люди почему-то бегут так быстро, что части их лица не всегда поспевают за ними. Промчался человек, и только через минуту прошел его нос или ухо. Улица была наполнена торопящимися вслед хозяину воспаленными глазами, насморочными носами, ватными ушами. Этот бред родил филологическое изыскание: у Гоголя, наверное, были неприятности, карета сломалась, и ему пришлось идти пешком. Он разгневался, вот тут как раз и встретился ему нос майора Ковалева.
Кода он открыл дверь, Нина почувствовала, что все ее сложные чувства каким-то причудливым образом поменяли свой химический состав и стали одним простым страхом. Таким обычным, сосущим, мокрым и липким. Жених был в спортивных штанах и выжелтевшей от стирок нижней рубашке с завязочками.
– Про дедушку – это неправда, – тихо прошептала Нина. И больше ничего не смогла сказать.
Он хохотнул. Странно так, как от щекотки, потом враз умолк и покачал укоризненно головой. И все. Весь визит.
Когда закрылась дверь, Нина еще долго слушала, как он возился с засовами, гремел, щелкал, клацал. Дурацкий у нее был вид, с лисьей муфтой под чужой дверью. К тому же соседка приоткрыла свою дверь и через цепочку спросила: «Ты чего тут стоишь, девочка?» Нина побежала вниз, хотя на площадке стоял лифт. На улице споткнулась, порвала чулок, растянула связки, ощущение страха прошло, зато пришли слезы.
… Вспомнилось детство, лето… Прадедушка в такой же точно, как у «жениха», рубашке дремал на чурбачке в тенечке. После смерти второй жены он доживал свой век со старшей дочерью. Когда лаял Джек, он открывал глаза и спрашивал всегда одно и то же:
– Чи не Куня приехала?
– О Господи! – кричала бабушка. – Что ей тут делать? Как маленький… Она же замуж вышла.
– А хоронить? – спрашивал прадедушка. – Кто ж меня хоронить будет?
– Похороним, – совсем выходила из себя бабушка. – На улице не оставим. Ну что за человек…
Старик любил разговаривать с Ниной и со Стасиком-Славиком.
– Кем будете? – спрашивал он.
– Летчиками, – отвечали мальчики.
– А ты?
– И я! – отвечала Нина.
– Усе в небо, в небо… Одного меня в землю… Ну, ничего. Как-нибудь… Сорви мне, детка, кружовнику.
Нина приносила ему горсть зеленого, мохнатого крыжовника, самого кислого на земле. Дед брал ягоду в рот, прокусывал ее единственным зубом и замирал в наслаждении. Нине сводило скулы.
– Кисло же, – говорила она ему, – хочешь, принесу малины?
Дед смеялся и плел несусветное:
– Чем кислее, тем слаще. На сладкое дурак падок. А кружовник… он со смыслом…
Лаял Джек, и дед вскидывал свой седенький хохолок.
– Чи не Куня?
… Нина размазывала по лицу слезы, положив на лавочку муфту. Так и забыла ее там. И больше никогда у нее муфты не было. Возвращалась домой и боялась: только бы Куня не узнала, только бы не узнала, куда она ходила.
Дома было холодно, дуло из незаклеенного окна.
«А, это вы», – сказал «жених» через много, много лет.
Про Куню – ни слова. А Нина приготовилась наврать про нее что-нибудь красивое. Нельзя же, чтоб он знал, что с тех самых пор она по-прежнему в метро, что так и осталась одна-одинешенька в той же самой комнатке с двенадцатью слонами.
Он ни о чем не спросил, а сам начал рассказывать. Что жена у него профессор медицины. «Видели на обложке „Огонька“?» У них сын. Кончил МГИМО. Работает в Таиланде. Очень жарко. Но обещают Австрию. Негнущимися пальцами достал из бумажника цветные фотографии, на которых были молодые люди с вполне человеческими лицами. А внучка – вообще прелесть.
Какую такую красивую жизнь можно набрехать супротив этого?
А потом выяснилось: жена его – профессор-гинеколог. Все их бабы визжали от такой удачи, которую теперь называют везухой. И пошли одна за другой на консультацию. И Нина ходила тоже…
Только Куне – никогда, ничего. Хотела сегодня рассказать, но начали про такое больное… Про детей… В которых мы так дурно, так бездарно осуществляемся.
Алена приехала, не дождавшись ответа. Впрочем, может, она так и хотела – предупредить и сразу явиться, чтобы у них не осталось времени на размышления. Может, тебе и не рады, да куда денешься, если ты уж тут?…
Чемоданы, большие, немецкие, рассчитанные на сильных провожающих и встречающих, дотащила сама. Вспотевшая, тяжело дышащая, была похожа на большого зверя, отмахавшего изрядные километры.
Залезла в ванную, а Нина и свекровь в четыре руки перетащили чемоданы в Нинину комнату.
– Спрячь деньги и ценности, – тихо сказала свекровь.
– Какие ценности? – засмеялась Нина.
– Цепочку, кольцо, – сердито сказала свекровь. – И медальон прежде всего. Старинная вещь, ей сейчас цены нет. Что мы о ней знаем, об этой Алене?
Старинный медальон достался Нине от бабушки по отцу, тошнотворно набожной старухи. Она в конце жизни совсем опростилась, опустилась, ходила босиком, кланялась, повторяя всем: «Благослови вас, Господи!» Ее гнали, принимая за побирушку, а она тогда всем все раздавала. Вот и Нине отдала крохотный медальончик с испорченным замком. Никто не отнесся к подарку всерьез. «Золото» валялось в коробке с булавками, им в детстве играла Дашка, много раз Нина хотела выкинуть побрякушку, но почему-то не сделала этого. Сейчас выяснилось – вещь на самом деле дорогая. И теперь время от времени свекровь спрашивает, на месте ли медальон, запрятанный в глубину ящика с документами. И Нина лезет проверять и даже волнуется, если сразу не находит. Зачем он ей сейчас, испорченный, спрятанный, сорок лет никому не понадобившийся? А вот прячет… Когда ей, девчонке, бабушка отдавала этот медальон, в нем была маленькая фотография. Твердым, похожим на коготь птицы ногтем бабушка зацепила крохотную ветхую карточку и растерла ее в порошок.
Кто на ней был? Какой родственник? Или не родственник вовсе? Можно было бы отдать медальон за эту информацию. Кого истерла бабка в порошок? Кого ей надо было истереть, если она всем подряд говорила «благослови»?
– Носи на здоровье, – сказала она Нине, – и бабушку вспоминай.
То, что он сохранился, – чудо.
Пока Алена фыркала в ванной, Нина пошла за тортом. Возле винного отдела замерла в раздумье: покупать вино или не покупать? Торт, вино – атрибуты радости, праздника, а какая, собственно, случилась радость? С другой стороны – приехала дочь подруги, у девочки все, как это говорится в классике, перевернулось и только образовывается. Вот и пусть знает, что в доме, где она сейчас плещется, ей всегда рады. То, что она приехала без спросу, просто плохое воспитание. Кира всю жизнь занималась теоретическими вопросами педагогики, ее краеугольными основами, до частностей, даже если это родная дочь, она не опускалась.
Ах, Кира, Кира…
Кире нравилось приезжать в Москву с Аленой. Она делала это каждый год с тех пор, как Алена стала говорить. Они покупали ей сначала крохотные платьица, потом искали модные брючки, шубку из меха двух цветов, мягкие рейтузики. Наверное, потому, что Нина все время возилась с чужой девочкой, ей так хотелось дочку. О сыне никогда не мечтала.
… У Киры был неоперабельный рак.
– Ерунда, – говорила она, придя с Каширки. – Печень увеличена у всех. А боли у меня от травмы позвоночника. У меня их было три.
Нине казалось, что она подозрительно быстро соглашается с ней, что излишне оптимистична, но кто знает, как быть и как говорить в таких случаях?
А Кира строила планы. Она собиралась съездить в Париж…
Нина купила бутылку сухого вина с хорошим названием «Старый замок».
Когда вернулась, она увидела на столе бутылку ереванского коньяка и большую нестандартную бутылку, заткнутую самодельной пробкой. На тарелке лежала нарезанная, сочащаяся жиром вяленая рыба и стояла пол-литровая банка черной икры.
– Надо было спросить, прежде чем бежать, – строго сказала Алена. – Я привезла вам дары браконьеров.
Она блестела от чистоты и здоровья, от нее даже жар шел, как от чистого и сытого зверя.
– Тетя Нина! – сказала Алена, залпом выпив коньяк. – Я не уеду из Москвы. Клянусь Богом. Лучше всего мне, конечно, выйти замуж за какого-нибудь богатого старика. Хорошо бы с дачей. Я бы развела там клубнику и держала старика при грядках. И хорошо бы его похоронила. С памятником. Не обиделся бы.
Говорила она серьезно, вкусно обсасывая рыбные косточки и вытирая пальцы о кусочек хлеба. Нина растерялась от ее цинизма, свекровь гневно поджала губы и демонстративно отодвинула непочатую рюмку.
– Шучу! – Алена посмотрела на них и громко рассмеялась. – Я честно пойду на стройку, выбьюсь в лидеры какого-нибудь движения, а дальше будет видно… Замуж я никогда не пойду. У меня прививка.
В бутылке оказалось вино, которое пахло степью и виноградом, было одновременно острым и нежным и проникало в кровь сразу, ошеломив и обезоружив стоявший на страже разум. Хотелось делать что-то несообразное возрасту, например, неприлично захохотать и стянуть через голову рубашку, и остаться в чем мать родила, и знать, что ничего нет в этом дурного, потому что нагое тело честнее одетого, значит, и не может быть хуже.
Это Алена хихикала и раздевалась. Это она пальцами, как ребенок, брала торт и откусывала от него так смачно, что крем повисал на щеках. И говорила она громко, будто попала в полосу тумана и боится потеряться.
– Всем хорош торт, – сказала Нина, – только уши от него пачкаются.
Алена провела по щекам, размазала крем и захохотала так заразительно, что Нина тоже стала смеяться и даже свекровь – поджимала, поджимала губы – не выдержала, закудахтала.
Они не могли остановиться, даже когда раздался звонок в дверь, продолжали всхлипывать, глядя друг на друга. И уже сквозь глупый смех пробивалась тревога, потому что Нина и свекровь знали, кто так звонит, и не понимали, почему он звонит, если ему не полагается сюда приходить. Уже столько лет это правило неукоснительно выполнялось.
– Я открою? – спросила Алена, натягивая на плечи Нинин халат, который был ей и короток, и узок.
Куня сшивала простыни. Странная это была терапия – из нескольких продранных простыней создавать одну. В сочиненных в раздумье простынях была какая-то странная притягательность. Казалось бы, что может быть вообще примитивней и проще простыни? Кунины же выглядели живописно и весело. Куски сострачивались у нее как Бог на душу положит, никогда она не раскладывала их заранее. В результате появлялись невообразимые полотнища, состоящие из полосатого, белого, цветного, из хлопка и льна, из дорогого и дешевого, в них не было программы и идеи, но, состроченные намертво, они обещали Куню пережить.
Остервенело строча, Куня думала о Нине. Она думала о том, что у ее племянницы, а вернее – внучки, жизнь не получилась ни с какой стороны – ни с общественной, ни с личной. Есть такие изначально несчастливые люди. Им бы какой-нибудь знак, чтоб другие были с ними поделикатнее, осторожнее. А сами эти бедолаги предопределенности своей не знают, живут, как счастливые, и все равно напарываются на беду, как на штырь. Вспомнив о штыре, Куня посмотрела на свой вбитый возле двери, на котором висели вещи для уборки – старый халат, старое осеннее пальто, в котором она выходила на черную лестницу вытряхивать половики и одеяла, пластмассовая выбивалка и ситцевая косынка.
Она хорошо помнит, как нашла этот штырь на улице. Просто он попал ей под ноги, когда возвращалась с работы. Она тогда еще не привыкла к сменной работе в метро, еле ноги волочила и зацепилась за эту железяку. Взяла ее и вбила в стенку и повесила спецовку. Много раз белила после этого комнату, но штырь не вынимался. Сначала, как Куня говорит, – из вредности, а потом он просто врос в тело такой же неживой природы, какой был сам. Почему, собственно, неживой? Все живое! Вот эти простыни такие живые, что прямо вырываются из рук, распохабно веселые простыни, творение эпохи нехваток и дефицита. А штырь – творение другой эпохи, но тоже живой.
Куня членит свою жизнь на составные части. До войны Куня прыгала с вышки. Купол весело хлопал над головой и тянул ее вверх, вверх… Куня вытягивала изо всей силы пальчики ног, она боролась с этим «вверх, вверх», все-таки не от чего-то там отлетаешь – от земли. Вот такой, разрываемой пополам, она помнит себя до войны: стропы тянут ее вверх, а земля вдохновенно притягивает к себе.
Потом была война и… Послевойна и… И точка.
Куня перемахивает через эти годы прямо к штырю. Нечего думать о том, о чем думать больно. У человека должна быть воля. У нее есть воля. Поэтому подумаем о другом.
Например, о том же штыре. О нем сколько угодно, пожалуйста. Замечательно вечная железяка. Как и простыни. Оказывается, в жизни Куни есть уже две вечные вещи.
А что, если представить штырь шампуром? И нанизать на него проуксусенные и просоленные куски жизни? И хлопающий купол парашюта, и эту вот нахальную простыню, и даже то, о чем думать воля не позволяет? Штырь крепкий, он все выдержит.
Из шести драных простыней вышли две крепкие, бессмертные, наглые простыни плюс куча замечательно мягких кухонных тряпок. Собственно, чего брюзжать? А никто и не брюзжит.
Строчит Куня, строчит… Хорошая у нее машинка «Зингер». Тоже вечная вещь. Получается, третья в ее жизни.
У простых дел есть особенность – они уничтожают течение времени. Если не хотите замечать, как оно бежит, – стирайте, гладьте, варите, поднимайте петли, выколачивайте половики. Шейте простыни!
И опять Куня возвращается мысленно к Нине.
Нина поседела за последние годы, надо бы ей краситься, это в тридцать лет седина украшает, а когда тебе уже за сорок, за сорок пять, извиняюсь, то седину лучше убирать. Правда, сама Куня всего один раз красилась. Пергидролем. Теперь она сивая. Нине же так нельзя, все-таки педагог, на людях, да и время сейчас другое, женщина долго молодой выглядит. Оно, конечно, неплохо, только есть в этом какая-то стыдность. Все теперь – девушки. Все будто в одной поре. А пору свою надо знать, она ведь всякая хорошая, если разобраться. Вот Куне уже много лет… Что она, глупее стала, или меньше умеет, или что? Она не отдаст свой нынешний возраст ни за какие младые лета, если скажут – бери одни годы… Не нужна ей прыгающая дурочка с выгнутыми пальчиками. Что она знала, эта дурочка, что имела? Песни пела, руками размахивала. И ту женщину, что провожала мужа в его настоящую семью, тоже не надо. Даже ту счастливую пору, когда она еще не знала, что придется провожать…
Так что, оказывается, всему свое время, все для чего-то нужно было. Все – для нее сегодняшней. А сегодня ей почти семьдесят, и ни копейкой меньше… И все эти годы сидят на штыре-шампуре вподгонку и дышат в затылок друг другу. Как пассажиры на эскалаторе.
Куня поставила машинку под кровать, накрыла ее стареньким гобеленом, выбросила обрезки, сложила простыни, сунула их в шифоньер, сняла халат, повесила его на штырь, надела юбку и кофту, посмотрела на себя в зеркало, что стояло на тумбочке, взяла ключи…
В коридоре встретила кашляющую старуху. Та, медленно шаркая, пробиралась из комнаты в кухню с чайником в руке. Куня взяла у нее чайник, отнесла и поставила на плиту.
– Зажечь? – спросила.
– Нет, – ответила старуха. – Я уже пила.
Старуха стояла посреди коридора, сбитая с толку Куниной любезностью. Куда ей теперь идти? Вперед или назад? Куня хлопнула дверью, а старуха продолжала решать эту трудную для нее проблему.
Она ведь шла в кухню? В кухню… Зачем? Она что-то несла или ей надо там что-то взять? Чайник? Конечно, чайник…
Старуха добрела до кухни, сняла с плиты чайник и понесла его обратно. Шла и думала: эта ее соседка, которая сейчас ушла, очень бестолковая женщина. Она трет паркет веником. Кладет веник плашмя и ногой его, ногой… Паркет – веником! А то еще насыплет в воду какого-нибудь порошка. Порошков этих теперь – тьма. Разве можно паркет порошком? Паркет натирают воском. Тогда он хорошо пахнет… Бестолковая женщина…
* * *
Алена немножко повозилась с замками – «как они у вас тут?» – но все-таки открыла. За дверью стоял выпивший Евгений. Он сразу, сквозь Алену, углядел стол, и коньяк, и бутыль, переступил порог и сказал:
– Я знал, тут меня поймут. Привет, бабоньки мои золотые!
Свекровь просто встала в боксерскую стойку. Мгновение – и она даст родному сыну в солнечное сплетение. Нина взяла ее за напрягшуюся вытянутую руку.
– Успокойтесь. Пришел так пришел. Садись, Женя, гостем будешь.
– Неужели это все – Алена? – спросил Евгений, разглядывая не помещавшееся в халате голое Аленино тело. – Это все большое и горячее – маленькая девочка, которая писала нам в кресло? Детка, ты помнишь это?
– Клевета! – громко возразила Алена. – Я никогда не писалась!
Нина смотрела на руку, лежащую у нее на плече. Вот она, оказывается, какая! Она совсем ее забыла. Просто напрочь…
… Нина познакомилась с ним на одном из модных в середине пятидесятых годов поэтических вечеров. Она пришла туда за информацией для газеты. Женька – из потрясения поэзией. Он тоннами поглощал стихи, в этом было что-то от детского, жадного «дорвался». Было сразу видно, он наестся до отвала, до колик в животе и больше никогда в рот не возьмет ни одного стихотворения. Так все потом и было. Но тогда… Он собирал у поэтов автографы, он умилялся способностями придумать эдакое: «дактилоскопия малаховских ребят». Его заинтересовал Нинин скепсис – не поэзия спасет человечество – как факт патологический. По его логике, все должны были плавиться у ног Маяковского. Отношение к поэзии, на его взгляд, было мерилом человеческой ценности.
Но как ни хотелось Нине понравиться ему, прикидываться она не считала нужным. Вопящая, сопящая, скандирующая толпа, для чего бы она ни собралась, была ей все-таки не по душе. Поэтому они часами бродили по улицам, стояли в подъездах то Куниного дома, то какого другого и говорили, говорили… Договорились до любви. Несмотря на то что взгляды на стихи и толпу у них были разные: «у толпы – лицо толпы, и нет в ней индивидуальностей» – Нинина точка зрения; «толпа – это собрание разных людей, сохраняющих свои признаки» – его. Так вот, несмотря на это, они решили быть вместе навсегда.
И Нина предъявила Женьку Куне.
Они сидели за обеденно-письменным Куниным столом и пили чай. Какой он был красивый в этот день, в пестром пиджаке и темных брюках, с бархатной бабочкой, такой весь свободный, раскованный, очаровательный стиляга!
Всю жизнь Нине нравится в людях любое проявление внутренней свободы. Это от ее зажатости, скованности. Женька купил ее этим. Он сидел как хотел. Наряжался как хотел… Говорил как хотел. А Куня кусала кружку…
Нина понимала: Женька перед ними выламывался. Взгляды Куни в ее сторону выражали непонимание, удивление, разочарование.
Они не понравились друг другу.
Но Куня не сказала ей ни слова.
– Типичная старая дева, – вынес приговор Женька.
– Ты что? – засмеялась Нина. – Она трижды была замужем.
– Хоть пять, – сказал Женька, – ничего не меняет.
Женька жил с матерью в такой же крохотной, как у Куни, комнатке на Солянке. Дом был старый, наполовину деревянный, давно не ремонтированный. Слухи о его сносе были еще довоенные. (Дом стоит до сих пор, и слухи до сих пор передаются из поколения в поколение.) Иногда они казались почти сбывающимися, когда рядом с домом появлялись люди с рулетками. Они что-то говорили, размахивая руками, и тогда дом начинал волноваться, потому что кто-то обязательно сообщал: переселять будут за ВДНХ или в Бутырскую слободу. С кем-то случалась истерика – такая даль! Кто-то переставал убирать кухню – какой смысл? Но потом все утихало. Вставляли давно разбитое стекло, меняли почерневший унитаз, хлопотали о сломанной лестнице – все входило в берега, все оставалось по-прежнему.
Женькина мать растила его одна. Муж канул в пресловутые годы, она поменяла фамилию на девичью и сыну дала ее, потому что «зачем это мальчику?». Когда изменилось время, она сказала Женьке: какая гарантия, что то время не вернется? Пусть у них все остается без изменений. Сын принял такую позицию за неимением собственной.
Его мать встретила Нину спокойно, девочка как девочка, ничего особенно хорошего, но ничего и особенно плохого. Против женитьбы выступила категорически. Рано. Надо институт кончить, на ноги встать, квартиру заиметь. Раньше всего этого женятся идиоты. Во всяком случае, к себе не пущу.
Подумаешь! – смеялись они. Не очень им и хочется в этот коммунальный клоповник! Если начинать, то с места, не засиженного мухами многих поколений.
Все – с чистого листа. Все – сначала.
Нина забеременела быстро. У начала был вкус и запах тошноты. Они мыкались, они искали выход, живя пока врозь.
Нина сидела на Кунином диване, ей было колко, неудобно, она ерзала, и на нее сваливались носатые слоники. Приходил Женька, гладил по голове, и лицо у него было несчастное. Она тут же взбадривалась, начинала что-то делать, жарить, к примеру, картошку, но тут приходила Куня, и картошка становилась у них поперек горла, потому что Куня так выразительно начинала греметь посудой, что не оставалось сомнений: их семейная трапеза протекает на враждебной территории.
Женька уходил. Куня картошку не ела. Нина тоже. Они вываливали ее в мусоропровод, к великому ужасу жены писателя Мыльникова. А потом Куня тщательно расставляла упавших с полочки слоников.
Однажды жена писателя объявила в коммунальной кухне:
– Мы съезжаем. Нам дают отдельную квартиру.
Все застыли с крышками, сковородками, тряпками. Кто бы мог подумать, что именно Мыльникову повезет раньше всех? Жена писателя смотрела победоносно, с недосягаемой высоты отдельного туалета.
– Куня, – сказала она напоследок, – похлопочите нашу комнату для себя, а в своей оставьте беременную племянницу. И не будет у вас проблемы с новыми соседями.
Несказанное предложение! Это же почти счастье! Ерунда! Это абсолютное счастье!
– Я никого ни о чем просить не буду, – сказала Куня. – Мне ничего не надо. Вы уж меня простите, вы как-нибудь сами, ребятки, сами… В этой жизни я не прошу…
В освободившуюся комнату въехала шестидесятилетняя старуха с кашлем. Целыми сутками из комнаты неслись булькающие, будто предсмертные, хрипы.
Она жива до сих пор.
В конце концов можно было уйти на частную квартиру. Тогда в Москве было много старых домиков, многие из Нининых знакомых снимали комнаты в таких полубараках. Был другой путь. Уехать на годик-другой из Москвы, к Нининой маме. Но Нина боялась оставлять Женьку. Именно беременность вызвала в ней какую-то болезненно-слезливую любовь к нему. Она висла на нем, облизывала его, сюсюкала. Его явно коробило это ее постоянное требование каких-то слов, неудовлетворенность доказательствами его любви и прочее, прочее… Она не поехала к маме. Они не сняли квартиру. «Вот тебе, вот тебе!» – думала она тогда, идя в больницу. Это был поздний, трудный аборт с воспалением и осложнениями.
У нее был низкий гемоглобин, высокая РОЭ, громадное количество лейкоцитов, вся формула крови говорила за патологию. Врач сказал: «Ребенок? Вряд ли…»
Было ни с чем не сравнимое ощущение приобретенного уродства. Казалось, все видят, что она калека. И это нельзя скрыть. Как отсутствие глаза. Почему-то изменился голос. На самую маленькую фразу ей стало не хватать дыхания. В любом предложении ее поджидал этот пугающий всхлип, после которого из нее выходил скрипучий, резкий, будто пропущенный через плохую запись, звук.
Изменилась походка – сместился центр тяжести.
Странное чувство вызывали и люди. Она знала их до дна. В них не то что не было теперь тайны… в них просто не стало смысла. Ни в ком. Они кричали что-то друг другу сквозь закрытые окна, глупый их крик, звеня, пробивал стекло, и его ловили, кивали головами, радовались. Чему?
Она не кричала. Она смотрела на них молча. На Женьку и Куню.
Забирала ее одна Куня.
В погоне за лекарствами для Нины Женька поскользнулся и сломал ногу.
Как раз в это время в их НИИ завершалась очень важная для него работа. Но он надолго вышел из строя, и это позволило его товарищам элегантно отстранить его от авторства. У него началась депрессия. Он стал желчен, противен, он ходил по материной комнатке на костылях, вонзая их в пол с такой силой, что живущие под ними написали телегу в домоуправление. В том Нинином состоянии, когда мир предстал перед ней во всей нехитрой ясности, Женька выглядел просто облупленным яичком. Она боялась на него смотреть, так ярок он был. Женька от этого еще больше свирепел.
Он возненавидел свою сломанную ногу.
Нину как первопричину…
Этого нерожденного ребенка, из-за которого…
Он все время об этом только и говорил.
Как-то вяло и спокойно подумалось о разводе. Потому что ничто уже не связывает.
Связала квартира. Ребята из лаборатории в качестве компенсации первую квартиру в возникающих Черемушках отдали Женьке. Решение месткома принесли на блюдечке с голубой каемочкой.
И уже коммуналка на Солянке остолбенело стояла с крышками от кастрюль. Это же надо! Самый молодой жилец уезжал первым. Виделась в этом прогрессивная тенденция времени.
Счастье было весьма низкорослым. Но это не имело значения. Подумаешь, два сорок высоты. Стены свободно пропускали сквозь себя соседнюю жизнь. Запах сырого бетона и линолеума никуда никогда не уходил. Окна без форточек, сидячая ванна требовала привыкания.
Но большей удачи, чем ключи от той квартиры, у них не было. Благословенные райские хрущобы!
Новоселье длилось бесконечно.
Ели, пили прямо на полу, подстилая газеты. Одна стена вся ушла под автографы и пожелания. В голову не могло прийти, что портили обои.
Потом долго не знали, что делать с этой стеной. Нина срезала полотнища, свернула в трубочку и спрятала. Развернула через много лет, читала, как берестяную грамоту:
«… Да не уйдет из этой комнаты дух великого товарищества!
… Ребята! Любитесь и размножайтесь!
… Нина и Женя! Пусть ваш дом будет полной чашей!
… Мы вас любим! Мы вам завидуем!
… Люди! Все новоселья впредь – половые! (В смысле – на полу.)»
Уставшие, хмельные, они долго мыли посуду, убирали, и эта длинная ночь вернула им прежнюю нежность, и им стало казаться, что все то непонимание, что было, ушло навсегда. А ведь был момент, был, могли разбежаться, идиоты. Спасибо вам, ребята, за блюдечко с голубой каемочкой.
Мебель появилась у них не сразу. Посуда стояла чистая на подоконнике, пока свекровь не подарила им полированный сервант. Сами они купили диван-кровать, модное тогда и перспективное сооружение, которое раскрывалось и закрывалось с каким-то хлопающим звуком. Сначала звук смешил, потом раздражал, потом стал выводить из себя.
– Да смажь ты его чем-нибудь!
В конце концов диван перестали складывать-раскладывать. Он стоял теперь разложенный, и это было некрасиво и неуютно и бесило.
И только когда приходили гости…
Боже ты мой, как они были им рады!
Однажды вечером Нина открыла дверь и увидела чужого мужчину в затрапезном сером костюме и старушечьих очках. Она приготовилась захлопнуть дверь, потому что было уже темно и ходили слухи о каком-то маньяке в очках и сером костюме, но тут заметила единственные в мире уши…
– Господи! Неужели Славик?
– Он самый, – тихо ответил Славик.
– Я так рада, заходи! – хлопотала она. – Скоро Женя придет, будем ужинать…
Он оглядел квартиру, потом подошел к серванту и снял с него узкий синий вазон.
– Я его помню, – сказал он, – очень хорошо помню. Мать хотела в войну выменять на него что-нибудь съедобное.
Нина это помнила тоже. Однажды, когда ее мама уходила на менку, пришла тетя Рая, мать двойняшек Стасика-Славика, и положила в тачку два синих вазона.
– Может, хоть проса дадут…
Мама на них ничего не смогла выменять. Они были бестолково узкие, в них только и была эта томная изогнутая узость. Женщины, имевшие продукты, тыкали в горлышки пальцем: «Та шо це таке? Для чого воно?» И ничего не давали.
Сегодня оказалось – антиквариат. Бессмысленная в войну вещь.
Тетя Рая подарила вазоны Куне, Куня – Нине, на новоселье.
Вазоны стоят на серванте. Томные, изящные.
Они сидели на незакрывающемся диване и вспоминали со Славиком свое детство. Как гоняли в стадо коз, как пришли немцы, как провожали Розку…
– Ты помнишь Розку?
… Они тогда тоже сидели рядышком на каком-то не то сломленном дереве, не то невкопанном или упавшем столбе. Столбе. Рядом еще валялась порванная электрическая оснастка. Деловой Стасик ее доламывал. Хорошее, веселое занятие.
Столб лежал у главной дороги, по которой уезжали и приезжали. На ней голосовали, поднимая руку. Как раз здесь, возле столба. По ней уходили с тачками в деревни на менку.
У Нининой мамы была прекрасная тачка. Она гордилась ее легкостью. Невесомая, на изящных колесах. А у других пустую не сдвинешь с места.
Какими причудливыми могут быть предметы гордости!
Мама сложила в тачку: крепдешиновую кофточку с воланами, тюлевую гардину, фетровые боты, марселевое одеяло, горжетку, плюшевую скатерть. Вот тогда и пришла тетя Рая с двумя синими вазонами.
Они, дети, проводили Нинину маму до столба. Потом помахали ей рукой и сели разламывать бывшее электричество.
Сначала они услышали лай. Потом шуршание.
Это была совершенно тихая процессия. Никто в ней не разговаривал, не плакал. Немцы с автоматами перебрасывались о своем, будничном. Дети не понимали о чем, но это был какой-то житейский разговор, не по делу. Может, о мыле. Может, о каше.
Одного немца Нина знала. Звали его Ганс. Он жил недалеко и любил играть на губной гармошке. Выходил во двор, садился на лавочку и играл. Дети окружали его и слушали. Гансу нравилось, что он собирает слушателей, он краснел от гордости.
Теперь он шел с автоматом. Увидев их, он присвистнул, как знакомым.
Никто из взрослых в этой процессии не повернул в их сторону головы. Смотрели на них сверстники, друзья по общим играм: Нема, Левка, Роза.
У Розы очень кудрявые волосы. Подружки много раз пытались их выровнять. Мочили ей голову дождевой водой и старательно растягивали локоны. Она терпеливо это сносила, потому что мечтала о прямых, как палка, как у Нины, волосах, которые можно заплести в косички. Она так хотела иметь косу, чтобы вплетать в нее вишневую ленту. Но волосы у нее заворачивались непокорными спиральками, а от усилий их выровнять делались даже тверже и круче.
Она смотрит на них оттуда. Из толпы. Они еще не понимают, что слово «никогда» разделило их больше, чем собаки и автоматы.
А она все оглядывается, оглядывается…
– До сих пор помню, – тихо сказал Славик. – Для меня смерть – это вот как они тогда уходили. Понимаешь? Не в гробу, не в могиле… А то, как они шли, а Розка оглядывалась… Я все думаю: о чем она тогда думала?
– Ой, Славик! Не надо! – закричала Нина. – Не вспоминай! – Дело в том, что она уже давно нервничала. Все время вышло, а Женьки не было.
В ту ночь он так и не пришел домой.
Славик сказал тихо: «Пожалуй, я останусь, а?»
Нина стояла у окна, и ее колотило.
Так, прямо из детства, с того вокзала, где он объяснялся ей в любви, он шагнул в самую сердцевину ее жизни. Он увидел то, чего никто никогда не должен видеть.
Надо же! Чтоб именно он – он! – увидел ее горе.
В половине четвертого – в соседней квартире часы как раз отбили половину – Славик сказал:
– Помнишь, я тебе когда-то говорил… Все остается в силе… Я тебе клянусь, что…
Она так и не узнала, в чем он ей хотел поклясться. Она заорала, как истеричка: «Ты думаешь, что говоришь? Ты думаешь?» – упирая на это «ты» недвусмысленно так, что Славик тихо сказал:
– Пошутил, пошутил! Успокойся…
– Но как ты мог такое сказать даже в шутку?
– Черт попутал.
– Типун тебе на язык!
Так они и просидели до утра. Наверное, Нина постарела на глазах, потому что к утру Славик ей показался совсем молодым. Просто мальчишечкой с нежными розовыми ушами. Что у нее могло быть с ним общего?
Утром они позвонили в бюро несчастных случаев. Там Нину высмеяли, подумаешь, мужа ночью не было.
Он объявился по телефону уже у Нины на работе: «Задержался у товарища, знаешь ведь наш транспорт. Глупости! Что со мной могло случиться? Впредь не волнуйся!»
В один из приездов Кира со свойственной ей прямотой сказала:
– Слушай, он ведь тебе изменяет.
– С кем? – с непринужденностью и легкостью сбитого с ног человека спросила Нина.
– Если захочу, то и со мной, – сказала она. – У него мастерство и опыт по этой части. Я это определяю с ходу.
Нина засмеялась и сказала, что мастерство и опыт такие редкие в наше время качества, что, в чем бы они ни проявлялись, она их приветствует.
– Да? – удивилась Кира. – А меня остановили угрызения… Подумала: все-таки подруга.
– Не боись, – успокоила Нина. – Я выше предрассудков.
– Учту! – засмеялась Кира.
Они встречались нежно, как родственники. Или любовники? Кира, строгая к разного рода этикетным мелочам, к Женьке выходила в халате.
– Ты свой, – говорила при этом и терлась о его щеку.
Развод, можно сказать, стоял за дверью, когда Нина узнала, что беременна. Обрадовалась свекровь… Она начала бояться за сына: попивает, таскается незнамо где… Нине сказала: «Буду нянчить, только роди».
Нина рожала у мамы. Она не хотела, чтоб Женька видел, какая она стала уродина. Все у нее было не как у людей. От всего становилось плохо. Еда имела вкус рисового отвара без соли… Все цвета были цвета выгоревшего сатина. Звуки – бесконечно тянущимся «до».
Из зеркала на Нину смотрела пятнистая женщина с расплывшимся носом и расквашенным ртом.
Мама качала головой: «У нас в роду такого ни у кого не было». И смотрела на нее с жалостью.
А Славик ходит к ней, страшной, ходит… Странные отношения. Он говорит ей, что она красива. Что ей к лицу коричневые пятна. Что ее раздутые ноги совершенной формы… Что такой прекрасной она никогда больше не будет…
В конце концов! Если закрыть глаза… Если совсем расслабиться, то можно вообразить, что слова эти говорит Женька. Это он любит и выхаживает Нину. Он!
Она, замерев, слушает, что говорит Славик. Потом он поит ее чем-то пряным, потом ведет ее гулять… И она идет покорная, дышит, как он велит, терпеливо ждет, пока он застегивает на ней старое мамино пальто, а потом становится на колени и надевает на нее валенки.
– Зачем ты позволяешь, – спрашивает мама, – так за собой ухаживать? Это же неприлично.
У Нины нет сил… Ни оправдываться, ни нападать… ни объяснять…
После родов все прошло… Она торопилась вернуться домой, надо же было предъявить Дашку Женьке. Девочка была толстенькая, хорошенькая, розовенькая.
Нина стала узнавать себя в зеркале.
– Ради Бога! – закричала она Славику. – Не подходи к нам близко. Ты неизвестно где таскаешься!
Он смотрел на них с порога.
Как-то незаметно он перестал ходить…
Приехал Женька.
Это был очень счастливый день. Скрипел морозец… Рыжий петух распушивал во дворе перья и смотрел на всех с гордым достоинством.
– Кыш, черт рыжий! – сказала ему мама.
Такси подъехало к самому крыльцу.
Презрительно вильнув задом, петух вышел из-под колес.
… А в это время свекровь нашла обмен. Эту хорошую, с высокими потолками, большой кухней двухкомнатную квартиру, в которой они и сейчас живут. Женька демонстративно не принимал в этом никакого участия.
– Женщины, как хотите, – говорил он, подымая руки.
Дашка его вернула. Он влюбился в нее с первого взгляда. Он ошалел от своего отцовства. Единицей измерения всего стала дочь. Мера всех вещей. Свекровь была счастлива, потому что считала: это ее заслуга.
Нина же занималась взращиванием и воспитанием оптимизма. Это оказалось гораздо сложнее, чем вскармливать в городских условиях экзотическое животное. Оптимизм не жрет ни рыбу, ни мясо, ему нужны тонкие, прозрачные, искренние субстанции, настоянные на чистой вере и чистой крови. И никакой синтетики!
… Все хорошо, хорошо, хорошо!
… Посмотри, как он целует ножки дочери, посмотри, как он весело свистит, стирая ей пеленки.
… Посмотри, какая у тебя квартира.
… Ты выжила, моя дорогая, выжила… А тебе не так уж и пришлось… Вспомни тех, кто старше… Вспомни их разочарование, их потери, их выживание… Вспомни Куню…
Отсчет от Куни был беспроигрышным. Куня была образцом человеческой неудачливости. Когда Нина видела тетку в «стакане» метро, она думала: это место будто создано для таких, как она, несчастливых женщин. Нина даже молилась – дай Бог не быть мне в «стакане», дай мне Бог!
Куня же будто услышала эту молитву. Однажды при чайной встрече ни с того ни с сего сказала: лучше метро ничего нет. Нет точнее точки обзора, чем в «стакане» у эскалатора. Здесь у нее есть возможность увидеть всех живущих в Москве и даже посмотреть им в глаза, потому что даже бегущие именно перед ней на мгновение застывают, и она старается понять или догадаться, куда и зачем все бегут.
– Я не участвую в бессмысленном коловращении. Я стою.
Нет, Куня не могла сбить Нину с толку. У нее свое представление о счастье. Она предпочитает движение, а не стояние. Пусть планета шевелится под ногами, пусть! Надо найти опору для счастья, даже если она очень расходилась, эта планета.
Квартиру расцветили красивыми занавесками.
В красивых импортных нарядах бродит по квартире замечательная дочка Дуня – Дарья, развитая и смышленая не по годам.
У них широкая кровать, два одеяла, две тумбочки, два ночника. Дашка любит притопывать к ним вечерами и ложиться между. Иногда она даже так засыпает, на этот случай у них есть для нее третье одеяло. Во сне она скатывается всегда в Женькину сторону, а не в Нинину, и та ее тихонько перетягивает.
Мрачные предсказания о жизни вместе со свекровью, к счастью, не сбылись. Свекровь была чистоплотна, любила внучку, в «пупок» не лезла. Что еще надо человеку?
И Нина поклялась себе: никогда не принимать к сердцу ничего, что выходит за пределы вышеперечисленного ряда. Даже работу.
С этим, правда, было трудно. Но новый редактор очень в этом поспособствовал.
Нина пришла в свой научно-филологический журнал, когда во главе его стоял ученый с мировым именем. Милый старик из когорты тех лингвистов, что к языку относятся нежно и трепетно, как к живому человеку. Он любил брать слово «пинцетом» и разглядывать его на свет, как редкое и чудное явление природы. Он брал слово «на кончик языка» и смаковал его, как гурман, ощущая все оттенки вкуса. Он хватал слово жестко и страстно и мял его, тискал уже не как деликатный художник, а мужлан, грубиян, не знающий других способов познания, кроме этого – грубого и примитивного.
И не было для него ничего важнее слова, и было это слово для него островом в мироздании, единственно обитаемым.
А в мироздании – то есть редакции – была неразбериха, все приходили на работу поздно, распивали чаи и кофеи, все удовлетворялись незначительным числом читателей и почитателей.
Старик редактор умер. Он жил долго и умер достойно, не обременяя никого немощью и болезнью.
А в журнал прислали нового редактора. Молодого, делового и энергичного. Он начал так: нам не нравится, что у вас в коридорах пахнет кофе и ирландской шерстью, нам не нравится, что вы работаете для избранных. Что за эстетство! Они спросили: кому это – нам? Новый редактор улыбнулся, как улыбаются детям на их глупые вопросы.
Началась реорганизация.
Сменили скрипучую мебель на пластиковый модерн.
Уволили старую техничку, что сидела в закутке рядом с кипятильником и всегда хранила в шкафу анальгин, валидол, элениум, чай, кофе, сахар, рюмки, тарелки, папиросы, сигареты, нитки, пуговицы, вату, гуталин, щипцы для орехов и ножницы, свежий хлеб и гору баранок. Что еще нужно интеллигентному человеку?
По редакции стало ходить длинноногое существо с безукоризненными лодыжками. Существо заняло место у дверей редактора, где уже сто лет сидел архивариус журнала. Его пересадили в другую комнату, его шкафы задвинули в тот самый закуток и закрыли красивой раздвижной панелью. Пальчиком тронь – катится. Но архивариус, отделенный от своего богатства, заболел, и выяснилось, что никому, кроме него, не надо двигать пальчиком панель.
– Вот видите, – засмеялся редактор.
Он внес в их обиход слово «вероисповедание». Откинув назад голову и предоставив собеседнику видеть тщательно выбритый, топориком торчащий подбородок, он бил наотмашь:
– Я все понял. Я не понял, какого вероисповедания ваша статья?
Нина занималась тогда модальными глаголами. Она говорила: мои обаятельные модальные… Редактор шутливо спросил: а какого они вероисповедания? От этой шутки ее едва не стошнило. Но!.. Не стоило свеч… Не нравятся модальные… Можно вернуться к увлечению молодости.
Когда-то на все случаи жизни Нина знала массу пословиц и поговорок. В университете их за ней записывали. Спрашивали: откуда столько? Нина таинственно молчала. Не могла же она сказать, что не знает откуда, они всплывают в ней не программно, а по случаю, что, наверное, в ней задавлен выдающийся фольклорист и время от времени он подает знаки, что еще жив и действует.
Во всяком случае, свои знания Нина в дело не пустила.
Почему бы сейчас?
Они обступают ее, блистательные…
… Сладкий будешь – расклюют, горький будешь – расплюют…
… У кого на хлеб нет, а у кого жемчуг мелкий.
… Зубами скатерть с конца на конец не натягиваем.
… Эка невидаль, что каша естся.
… Душа, как в венике, а голос, как в тереме.
… Как быть? И на руке пальцы не равны.
А современные городские модификации? Что посмеешь, то и возьмешь… Куй железо, пока не подорожало.
– Специфический подбор, – сказал редактор. – Скулящий фольклорный декаданс… Вы оглупляете народ.
Нина ушла в педагоги. «В учительницы», как говорил Женька.
– Ну как живешь, учительница? – спросил Евгений, продолжая сжимать Нине плечо. – Я тут недавно собирал фотографии и нашел ту, помнишь?…
– Какую? – спросила Алена. Она глаз не сводила с руки, лежащей у Нины на плече. Нина увидела это, встала – как иначе отделаешься от дружеской с виду ласки?
Она взяла альбом, хотела показать Алене фотографию, о которой говорил Евгений.
В альбоме доминировала Дашка. Собственно, никого другого в нем просто не было. Пришлось выдвинуть ящик из шифоньера, где россыпью лежали семейные фотографии додашкиного периода.
На старой плотной фотографии в центре большой семьи – прадедушка. Бабушка рассказывала, что они тогда специально ездили в город Бахмут фотографироваться. Бабушке на фотографии пятнадцать лет. Она улыбается, сжав кулачки. Рядом с прадедушкой его жена, Нинина прабабушка. Белая блузка, вертикальная строчка, волосы башенкой. Барыня, а барыней не была и близко. Но ведь фотография – не баловство. Ее делали основательно, для потомков. На ней полагалось «выглядеть». Она должна была передать не просто, кто ты есть, ей надлежало отразить и мечту, и запросы, и претензии. На старых фотографиях все люди значительные, не в пример новомодным слайдам, которые давно ловят только момент из жизни. Старые фотографии искали истину в человеке.
Барыня-крестьянка умерла через год, а через два года вдовец женился на молодой девушке. Сохранилась и их свадебная фотография. Прадедушка с симметрично разделенной бородкой держится с достоинством знающего себе цену человека. А молодая жена его цены своей еще не знает. Но на всякий случай – на всякий! – запрашивает цену большую. Это и есть в ее лице – молодость, нахальство и неуверенность. Вся она цыганистая, напряженная, готовая громко завопить, если скажут ей поперек. Тетя Рая, которую она родит, вся из этой ее напряженности и крикливости, а младшая дочь Ксения… У Куни нет фотографий из ателье. Куня – человек другого времени. У нее только те, что для документов, и любительские снимки.
Вот она в ЦПКиО стоит под парашютной вышкой и смотрит вверх. Вот сидит на лавочке с первым мужем, летчиком, размытые, нечеткие силуэты. Вот в стеганке, сапогах, платке – на картошке. Картошка на первом плане, хорошая такая, должно быть, разваристая… А Куня при ней. Улыбается не фотографу – мешку. Все Кунины снимки как в тумане, как через марлю.
Нечеткие знаки жизни… У Куни фотографии стянуты резинкой, как оплаченные счета за свет, газ, комнату…
Вот Нина. В «пополамном» платье на фоне каких-то конструкций. Конструкции получились хорошо, и платье тоже, лицо же – светлое пятно, еще докажи, что это ты, а не кто другой. А может быть, это все не случайно – четко получившиеся конструкции. Они ведь на самом деле – приметы того времени. Университет бурлил тогда идеями, страстями, новациями. Время было беременным. Две эпохи тяжело сомкнулись, и не в пространстве – на человеческом теле. Открылись форточки, начались сквозняки. Люди объедались кислородом, умирали от него и уже стыдились синяков, полученных от мартовских лошадей пятьдесят третьего года. Трещали авитаминозные кости, деформируя суставы.
Создавались новые конструкции.
Так не могло быть, а было…
Так совершенно нельзя, но так можно…
Взаимоисключающие понятия лепили людей заново, и люди лепились с восторгом новообращенных. Голенькие, озябшие, они бежали в реку для окрещения, и только вера спасала их от воспалений и менингитов.
«А! – обрадовалась Нина. – Вот она…»
На любительском снимке она, Капрал и Дашка. Одна нога у Нины обута, другая в грязи по самое колено. Выражение лица – идиотки, зато собака смотрит очень по-человечески.
Дашка прилепилась к Капраловой ноге.
… Все началось с собаки.
Капрал таскал Нину на поводке так борзо, что однажды она потеряла туфлю. Растоптанная, старенькая, просто осталась на дороге, а Капрал потащил ее дальше, потому что впереди где-то тоненько, призывно тявкнула какая-то особа и негоже было ей дважды повторять приглашение.
Был октябрь, лужи ночью покрылись тоненькой ледяной пленкой, днем же они были просто холодными и грязными. И Нина прошла их все, пока они нашли юную сучечку и не убедились, что им там ничего не обломится: звали не их. Потом вернулись, нашли Нинину туфлю, в которую уже успела залететь конфетная обертка.
Они так смеялись над ней – Дашка и Женя. Целый день рассказывали друг другу, как Нина выглядела в одной туфле, и что думали о ней люди, и как она шокировала молодого красавца Капрала, от которого отвернулась подруга, увидев, кого он привел на поводке. Это был вечер смеха, и они все так закатывались, что мысль, что можно было простудиться, просто никому не пришла в голову. Вернее, не так. Подымаясь в лифте, Нина думала сейчас же залезть в ванну. Но когда они увидели ее ногу в драном чулке, по колено в грязи, смыть это зрелище сразу было бы просто негуманно. Женя достал фотоаппарат и сфотографировал их.
Уже ночью у Нины мучительно заболел бок, заныла поясница. Утром она еле встала. И снова повела Капрала, и он таскал ее на поводке, а ей хотелось упасть и умереть, так у нее все болело. К врачу она обратилась только через пять дней.
Какой-то отсчет шел именно от этой фотографии, когда они вновь были счастливы.
И до сих пор, видимо, что-то еще живо, раз Нину волновала непрошеная Женькина рука на плече. Или это вино, пахнущее степью, сделало свое дело?
Нина вернулась в кухню с фотографией. Алена хохотала, запрокидывая назад голову.
– Хорошее было время, – сказал Евгений, глядя на карточку. – Дашка – какая прелесть! Сколько ей тут? Одиннадцать? А сейчас, дура, замужем…
– Дядя Женя, а вы женатый? – спросила Алена.
– Вроде нет, – ответил Евгений.
– Новые новости, – тихо сказала свекровь.
– Женитесь на мне, – предложила Алена. – Не бойтесь, я никого не рожу…
– Какой же смысл? – сказал Евгений.
– Ну рожу, – ответила Алена. – Делов!
– Мы с тобой пьющие, – засмеялся Евгений. – Дети будут заики.
– Почему заики?
– Ну, кривобокие.
– Да ну вас, – махнула рукой Алена. – Я ведь серьезно… Я для этого приехала.
– Эй ты, – сказал Евгений, – писюха!
Алена бежала честно. До конца платформы. Можно сказать, она провожала ее за всех.
Дашка отказалась: «Мама, извини, но по телику третья серия… У тебя разве тяжелый чемодан?»
Свекровь не возражала против Нининой поездки, но к тому моменту, как Нине уходить, демонстративно накапала себе валерьянки, тем самым как бы говоря: «Ты все-таки уезжаешь… А я вот сиди дома… С твоей Аленой…» – и провожать тоже не пошла.
Алена вырвала у Нины чемодан и несла легко, хотя чемодан был неподъемный. Откуда только набралось столько барахла?
Все так изменилось в Вильнюсе. Он стал расхристанным, разбросанным, как все современные города.
В гостиницу она попала новую, в ней еще пахло краской и синтетическим покрытием. Номер был на двоих. Чьи-то женские вещи лежали на подоконнике, на столе, кроватях, в ванной висели на всех крючках. Было ощущение женского десанта. Нина даже испугалась: а вдруг тут нелегально живет много женщин, но оказалось, что соседка все-таки одна, и даже маленькая, и разбросанные вещи – это ее натура. Как у Дашки. Той Дашки, что была дочерью, а не женой. Соседка оказалась врачом-гигиенистом. У них тут была какая-то конференция. Кроме способности все разбрасывать, у нее было еще одно замечательное свойство: она без остановки и пауз давала советы по всем вопросам.
Она строго сказала Нине, что завтракать надо только в номере. Так дешевле. Бутылкой кефира и булочкой. Обедать вовсе вредно. Надо где-нибудь выпить один стакан сока. Ужинать – тоже в номере. Два вареных яйца из кулинарии и кефир: «Утром вы все равно бутылку не одолеете».
Советов была уйма: как перелицовывать вещи («никто этим не занимается, а это удивительный резерв бюджета»), как массировать живот, чтоб не обвисал, как использовать спитой чай и т. д. Благо был еще один совет: «Не ходите ни на какие экскурсии. Город надо узнавать в процессе жизни в нем». Из этого совета следовало, что гигиенистка за ней не увяжется.
Нина искала тишину университетских двориков и не находила ее. Все было другим. Как будто некто устроил сквозняк и выгнал с его помощью старый дух. А сам сквозняк оставил, и теперь он шастает между древними домами, как старательный комендант: «А ну? Где тут еще не дуло?»
Нина расстроилась чуть не до слез. Надо же! Как хорошо все придумала. Вот она приедет и припадет к этой тишине как к истине, и ей станет легче, потому что станет понятней.
Что – понятней?
«В прошлое летишь вниз головой… – думала Нина. – Я не нашла тут того, что искала. Так мне и надо…
Зачем мне была нужна тишина, если у меня ее сейчас и так навалом? Вся моя нынешняя жизнь, как в непростреливаемом окопе. Я спряталась, я загородилась… Я холю и нежу это свое одиночество… Я боюсь его потерять… Боже, как хочу я его потерять!»
Какие нелепые эти средневековые улицы. Путают человека, путают… Все время возвращаешься на одно и то же место.
«Я знала, что так поступлю когда-нибудь», – думала Куня и протянула в окошко справочной листок.
«Сергей Никифорович Плетнев. 1912 года рождения. Петушки Владимирской области. Предполагаемое место жительства – Донецкая область».
… Сере-е-е-женька…
Как это было?
Тысячу раз благословенное ею метро!
Он на костылях не мог войти на эскалатор. Она взяла его под руку и подняла наверх. Пока ехали – она влюбилась. Куня смотрит сейчас передачи по телевидению, смеется, когда серьезные мужчины и женщины объясняют молодежи, какое это непростое чувство – любовь. Какие глупости! Самое простое, самое естественное, самое… Она держала человека под локоть и поняла, что готова быть ему опорой всю жизнь. От него пахло табаком и потом, и ей не было это противно. У него была некрасивая, какая-то клочковатая щетина, а ей хотелось прижиматься к ней щекой. Он подпрыгивал на своих костылях, боясь выемок и порогов, боясь лестниц и тротуаров, боясь земли, по которой надо ходить, и ей не был этот страх его смешон.
Он был слабый, мнительный человек, ее Сереженька.
Очень мнительный. Просто удивительно, что он с таким характером прошел войну от начала до конца. Но война тем и страшна, что лишает человека индивидуальности, ей не важно, какой он: сильный, слабый, умный, глупый, пьющий ли, трезвенник, талантливый или бездарность, – важно, чтобы умел попадать в цель. Ей требуется всего одна человеческая функция. Что еще может быть страшнее этого?
Куня отогревала в нем отмершее за войну. Из-под окопной коросты она освобождала, выпрастывала то, что, собственно, и было Сергеем Плетневым, мнительным, робким человеком, с какой-то болезненной уязвимостью винившим себя во всех человеческих слезах, бедах и потерях.
– Ну что ты мог! – успокаивала его Куня.
Он улыбался какой-то странной улыбкой, как улыбаются дети, застигнутые врасплох.
Однажды Сергей на всякий случай, мало ли что, в последний раз отнес запрос о своей семье.
И получил адрес.
– Я люблю тебя, – сказал Сергей. – Но это не имеет никакого значения.
Она не крикнула, не возмутилась. Она любила именно такого, именно такого она привела когда-то домой, отмыла, обстирала, обшила, откормила. Такого, который скажет ей: «Это не имеет никакого значения».
Что можно понять после этого в человеке?
Она любит его до сих пор. Вот подала бумажку и поняла, что жила и ждала, когда можно будет прийти в эту справочную на Киевском вокзале.
Кто это говорил, какой дурак, что жизнь больше любви? Это жизней бывает много…
Одна человеческая жизнь – просто фраза. Мы переходим из жизни в жизнь, как из комнаты в комнату. И никогда не знаешь, что у тебя за следующей дверью.
А любовь – она одна. Один раз на все твои жизни.
… Справку обещали выдать через три дня.
После той прогулки с собакой Нину положили в больницу.
– Мы попросили Куню к нам переехать, – сообщила Дарья, придя в больницу. – Чтоб собаку выводила…
Нинина болезнь способствовала Женькиной эволюции. Она просто шкурой понимала, как это все в нем происходило. Как он приходил домой, его ждала несимпатичная ему Куня и кормила его вкусным ужином. Потом, лежа на диване, он предавался размышлениям о превратностях жизни. Вот жены нет, и к этому «нет» вполне можно привыкнуть.
Он тихонечко привыкал, находя в ее отсутствии разного рода мелкие преимущества.
А может, все было не так…
Они ведь не говорили с ним об этом. Просто Нина увидела: ее возвращение из больницы переполнило радостью только Капрала. Он признал и принял ее сразу, а все остальные очень долго обнюхивали.
Даже Дашка.
Она как отец. Стоило ей почувствовать, что он привыкает без матери, она тут же свыклась тоже.
Куня сдавала хозяйство, будто Нина комендант. По описи.
– … Одеяло байковое – прожгла. Утюгом.
– … Разбила чашку.
– … Потекла кастрюля. Видишь, дырочка?
– Да перестань ты, Бога ради! – закричала Нина. – Что у меня самой ничего не ломается, не бьется, не пропадает?
Куня только губы поджала.
– … Совсем затупилась мясорубка. Но я отнесу поточить, не беспокойся.
– … Перестал звонить будильник.
Нина узнала все: что ела Дашка и что она не ела, какие смотрела передачи по телевизору и что говорила по их поводу; что порвала, из чего выросла, почему они ссорились и кто теперь у Нининой дочери любимая подруга.
Столь же подробно была рассказана и жизнь Капрала.
Ей поведали факты из жизни лестничной площадки.
И только о Женьке – ни слова. Как будто он и не жил в этой квартире.
– Скажи, они тебе помогали? – спросила Нина, провоцируя Куню на какую-нибудь информацию о нем.
– Даша всегда ходила за хлебом.
– А Капрал? – спросила Нина. – Куда он ходил?
Услышав свое имя, Капрал лизнул ей руку.
– С Капралом никаких проблем, – ответила Куня.
Нет лучшего способа обратить внимание на что-то, как тщательная скрытность. Нина могла бы объяснить нежелание Куни говорить о Женьке просто неприязнью к нему, но это было бы легкое объяснение. И не его она добивалась.
– А что мой муж? – спросила Нина прямо. – Он как тут без меня жил?
Дашка весело засмеялась и стала повторять эту глупую фразу.
– Помогал, помогал! – как-то значительно сказала Куня. – Картофель приносил, в прачечную ходил. Что он еще у нас делал? – спросила она Дашку, всем своим видом показывая, что хочет быть объективной и справедливой, но то, чего она сказать не хочет, она и не скажет – хоть режь!
– Как у тебя было с Куней? – спросила Нина вечером мужа.
– Нормально, – ответил он. – Но ты же знаешь, что мы с ней не лю… друг друга.
Куня ушла домой, а Нина с ходу стала восстанавливать свое положение главной опорной балки.
– Мамочка! Как с тобой хорошо! – уже через несколько дней зачирикала дочь.
И Женька сказал, что совсем теперь другое дело. Он не врал, но и врал немножко. К нему вернулась старая подзабытая радость существования «без жены».
Алена расстаралась к Нининому приезду.
Она испекла капустный пирог, сделала помидоры по-гречески и купила красивую пузатую – на экспорт! – бутылку водки.
– Гуляем, тетя Нина! Сейчас дядя Женя придет. Он заказал «Птичье молоко». Гуляем!
И гуляли. Евгений сидел рядом с Ниной, и рука его лежала на спинке ее стула. Лопаточкой он доставал ей лучшие куски пирога и клал на тарелку. Каждый кусок свекровь провожала тяжелым испуганным взглядом.
Что делать? Мать знала своего ребенка и ничего хорошего от него не ждала.
А Алена как раз ждала. И только хорошего. Она уже несколько раз вставала и целовала Евгения за то, что он – самый красивый пожилой мужчина, за то, что он достал «Птичье молоко», и за все будущие добрые поступки, которые он совершит ради нее, Алены.
– Дядя Женя! Ну познакомишь с кем-нибудь? Мне годится ваше поколение. Оно не очень деловое, но вы добрые. Вот младше вас – сволота и за вами, а вы – посередочные.
– Мерси, – говорил Женька. – Мы селедочные… С уксусом.
– Возмутительно! – заявила свекровь. – Вы ведете себя в чужом доме, Алена, совершенно неприлично.
– Ку-ку, старушка! – ответила Алена.
Девчонка была пьяна.
Это было невероятно. Сергей Никифорович Плетнев, 1912 года рождения, проживал с Куней на одной линии метро.
От потрясения Куня села на мусорную вазу и как-то по-собачьи тоненько заскулила. Хорошо, что народ сейчас торопящийся и у каждого своих дел и бед навалом, поэтому никто к скулящей на мусорке женщине не подошел. Только работница справочного приподнялась, посмотрела, хотела даже что-то сказать, но к ней обратились с вопросом, и она обрадовалась этому.
Куня отдышалась и обнаружила в себе удивительное – она вдруг стала много лучше видеть. Она впервые и подробно увидела на своих пальцах плотно приросшие к ногтю заусенцы, стоптанный каблук другого цвета, чем сам туфель, и асфальт серый, примитивный. Все эти невидимые раньше мелочи странно гармонировали с промытым и прополосканным небом и домами, эффектно глядящимися на его фоне. Куня увидела и провисшие балконы, и загаженные голубями шпили. Но надо же – все это было красиво, сочно, объемно, она даже не подозревала, что в мире есть столько оттенков, столько выпуклостей и углублений, столько всего.
Куня встала и поехала по адресу.
Три одинаковые башни стояли на пригорке, и Куня подумала, что когда-то, еще при царе Горохе, тут наверняка стояла церковь. Такие пригорки просто создавались природой для церквей. Ее дом был посередине, но Куня пошла в соседний. Там она выяснила, что нужная ей квартира находится на четвертом этаже, сообразила, куда выходят окна, и заняла позицию. Она осторожно села в детскую сломанную качалку, которая валялась в кустах, приноровилась и стала наблюдать. Окна как окна. И лоджия как лоджия. Зоркий сегодня Кунин глаз разглядел и тюль, и цветные гардины, и даже вазу на подоконнике в кухне. Такая ваза была и у нее. От этого у Куни совсем поднялось настроение. Были у них в жизни уже две общие вещи – линия метро и ваза. Глядя на дом, Куня прикинула, что ему всего лет шесть – восемь, значит, где-то Сереженька жил и раньше… И почему-то это растревожило ее. Тут-то, на пригорке, все у него должно быть хорошо, а как там было? Совсем ошалела старуха, а тут на лоджию вышла женщина и позвала:
– Витя! Витя!
Женщина была молодая и могла быть его дочерью, а могла быть и снохой. Тогда у него было двое детей. «Девочка в школу бы пошла, – сказал он ей в первый день, еще не зная, что они живы, – а сынок уже пятиклассником был бы…» Странно, но эти же слова он ей сказал и при прощании. И она поняла: детей оставлять нельзя, хоть ты тресни. Дети – это дети.
Теперь вот существовал какой-то Витя.
Куня стала всматриваться в детей. А тут мимо нее промчался на велосипеде мальчишка – «Я тут, мам!» – она только успела увидеть напряженные в езде острые лопатки. Вот и Витя.
Куня приходила на качалку каждый день, в разное время. Но никого, кроме женщины, которая кричала «Витя!», не видела.
На лоджии сушилось белье, и вид его не предвещал беды. Куня смотрела на мужскую рубашку с обтрепанными обшлагами, которая могла быть его рубашкой.
– Тетя! – услышала она. – Постерегите велосипед, мы за мороженым сходим. – Витя пристраивал рядом с ней машину. – Я быстро…
– Иди, иди, я посмотрю, – с готовностью ответила Куня и ухватилась за колесо.
Витя прибежал с пломбиром, рванул к себе машину…
– Ты не торопись есть, – сказала ему Куня. – Ты осторожно. А то захвораешь…
– Не… – ответил Витя. – У меня гланды уже вырезали.
– Все равно можно заболеть, – убеждала Куня. – Маму расстроишь… Дедушку…
– У меня нет дедушки, – сказал он.
– Как нет? – растерялась Куня. – Ты же Плетнев?
– Плетнев, – ответил мальчик.
– А Сергей Никифорович тебе кто?
– Это мой папа, – сказал Витя, вытирая руки о штаны.
«Этого не может быть! – подумала Куня. – Это какая-то путаница». На балкон вышла мать Вити. Она резко сдернула белье, прижала охапку к груди и стала искать глазами сына. Видимо, нашла, потому что пошла в квартиру. На какую-то секунду она остановила свой взгляд на сидящей в кустах Куне, и Куня залилась краской, будто ее застали за чем-то неприличным. И тогда она поднялась и пошла совсем в другую сторону, уже страшась встречи, которой так хотела раньше. Значит, мальчик Витя родился здесь, в этом доме… А где-то в другом доме была другая его жена и другие его дети? Или ее уже не было, другой жены? За столько лет могло случиться что угодно. Куня придумывала, нагромождала катастрофы, потому что так ей почему-то было легче. Легче, чем представить простое и обычное – смерть жены, а потом эту жену. Казалось бы, какая разница? Но хотелось почему-то чего-то страшного, что объяснило бы существование маленького сына и этой молодой женщины. Просто от катастрофы он мог потерять рассудок и не сообразить, что у него всегда была она, Куня. Что она его ждала всю жизнь, но тут же честная Куня подумала – не ждала. Замуж ведь почти вышла, так, недоразумение помешало… Земля слегка колыхнулась и посваливала их с ног… С землей это бывает. Одно ясно: не придет она больше к трем домам. Она ведь зачем адрес искала: вдруг он на периферии и ему надо масла послать, консервов. А он, оказывается, в Москве, живет в доме улучшенной планировки, на прекрасном пригорке, один вид из окна чего стоит, маслом его не удивишь… Мальчик у него вполне здоровый, с вырезанными гландами. А обшлага заштопают – не проблема.
Надо ей порадоваться за Сереженьку, его молодая полюбила, такой он хороший, и если плачет она сейчас, то от радости… «Нет! – закричала без слов Куня. – Никакой радости у меня нет… Сердце у меня разрывается не от радости…»
Нине позвонила Кунина соседка и сказала, что у Куни гипертонический криз. Врач предложила больницу, но тетка категорически отказалась.
– Еду! – сказала Нина.
У них в тот вечер было застолье. С приездом Алены выпивка, можно сказать, на столе не переводилась. И каждый раз все выглядело так, что вроде без нее и нельзя. К примеру, была Алена в райкоме комсомола, и там ею заинтересовались. «Я им про себя всю правду-матку… – сказала Алена. – И про образование свое проклятущее, и про то, что запросто фиктивно замуж выйду… Используйте, говорю им, лучше вы мою напористость и беспринципность». Они засмеялись и говорят: деловая. Подумаем.
По этому поводу пили югославский вермут. Алена с силой, до белых пальцев, выдавливала в него лимон, щедро добавляла водки, соскребала со стенок морозильника «шубу». «Почему в доме не водится льда?» Нина разбавляла вермут водой из-под крана, свекровь воду из-под крана закрашивала вермутом, так и сидели, припаянные неукротимой энергией девчонки.
В другой раз Алена купила себе сапоги. Задешево, в комиссионке. Кто-то принес сдавать, а там была очередь, и Алена давно «пасла вход» в приемку. Выручила торопящегося человека и – no problem! Вместе с сапогами принесла финский брусничный ликер.
– Что это такое? – возмутилась свекровь. – Нельзя же каждый день!
– Еще как можно, – ответила Алена и налила свекрови рюмку. – Вы только лизните.
И та лизала. И собирался под ликер чай, и Нина думала, что так глупо, бесшабашно-весело у них никогда не было с Дашкой. Та не любила сидеть с матерью и бабушкой, кривилась от каждого общего обеда. И за столом сидела, загородившись книжкой. А Алена разговаривала, спрашивала и слушала с интересом. Свекровь, не избалованная вниманием, рассказывала про разные комиссии, в которых заседала, про группу здоровья, в которой они вместе отмечают свои дни рождения. Зимой на катке праздновали восьмидесятилетие одной персональной пенсионерки, та на коньках «ласточкой» совершила круг почета.
– Ну дает молодая гвардия рабочих и крестьян! – смеялась Алена, а Нина ловила себя на том, что через восприятие Алены и юбилей на катке не кажется ей непристойным, а вот когда свекровь ей рассказывала про него, то было противно и она думала, что такая вот ликующая старость – дело стыдное. Что в таком возрасте к лицу в церкви стоять, а не в трико выряжаться. В то же время она себя осуждала за нетерпимость. Человек в каждом возрасте должен жить полноценно; сама скоро старухой будет. Не за горами дело.
Алена же смеялась; но это было не обидно, и свекровь смеялась с ней и говорила:
– А что? И молодая! И гвардия!
– Тетя Нина, да здравствуют дедки и бабки – ласточки нашего общества. Бабушка, лизните еще ликера. За гвардию!
Продолжал ходить к ним и Евгений.
– Дядя Женя! – кричала Алена. – Молодец, что пришел! Уже ни одна зараза не скажет, что бабы пьют без мужиков. С мужиками! С родными! Вы сразу нас троих любите, чтоб ни у кого не было комплекса неполноценности.
– А я и так люблю, – говорил Евгений. И смотрел на Нину.
Вот в такой вечер и позвонила соседка Куни. Евгений очень обстоятельно сидел, они с Аленой в шутку договаривались пожениться, если полюбивший Алену райком в ближайшее время «не растелится».
– Если тетя Нина не будет возражать, – ерничал Евгений. – Ты же знаешь, у этого среднего поколения женщин нет вашей широты воззрений…
– Тетя Нина не жадина. И потом она была уже твоей женой, а я нет.
Тут и позвонила соседка Куни.
Евгений подскочил, когда Нина одевалась. Спросил заботливо, с беспокойством: «Поехать с тобой?» – «Нет, нет…» – «Позвони от нее… непременно». – «Хорошо…» – «Тетя Нина, ликерчику на посошок?» – «Гуляйте без меня». – «Я тебя встречу, – говорит Евгений. – На остановке…»
Она вдруг подумала, что все повернулось вспять. Сейчас по законам возвращенного времени должен выскочить Капрал, заюлить под ногами, она потреплет ему холку и скажет: «Я ухожу без тебя, малыш. Это не твой час».
Но Капрал не выскочил.
Хохотала на кухне дочь Киры. У них был одинаковый с матерью смех.
И человек, который предлагал ее встретить, не был теперь ее мужем…
Они как обломки кораблекрушения прибились к берегу и тычутся друг в друга, ища в другом часть целого, которым когда-то были.
«Я приду к Куне, а от меня будет пахнуть вином», – подумала Нина и тут же вспомнила, что так у нее когда-то уже было…
… Она ехала к тяжело больной маме, в вагоне-ресторане приставучий сосед заставил ее выпить рюмку, она поцеловала маму, а та отпрянула. Нина рассердилась: подумаешь, нежности! Потом поняла: в том мамином состоянии не было места живым запахам, они уже были из другого мира. Но это она поняла потом, сразу же отпрянувшей маме стала долдонить: «Ну выпила рюмку сладкого? Ну что тут такого? Что я, алкоголичка?» «Ничего, – ответила мама. – Разве я тебе что говорю?» – «Ты дернулась, как от прокаженной…» – «Я не дернулась…»
Они не понимали друг друга и уже не могли понять. Нина, продолжая находиться в живом мире, сердилась на какие-то не те слова, не те реакции, не те поступки… А они просто были свойственны другому состоянию, состоянию перехода, что ли…
Мысли о болезни – это всегда мысли о смерти.
Нина знала, что мама умирает, и уже научилась думать об этом спокойно. Больше того, глядя на беспомощность больной, на зависимость ее от придвинутого стула или высоты подушки, от горшка, прикрытого газеткой, говорила себе: лучше бы скорей. Когда же все случилось, попала в такую бездну отчаяния, что сама готова была пойти следом. Ее преследовали собственная нечуткость, раздражение, которые вызывала живая мама. Пришло убивающее осознание – уже ничего не исправить. До конца жизни нести ей вину за то, что, будучи рядом, была так далека в самые последние дни. Ей бы обо всем забыть и взять от мамы все, что уходило из нее, и дать этому дорогу в себя, и тогда бы… Что тогда?
Нина была уверена, что мама знала, как мало ей осталось. Было в ее глазах какое-то странное понимание, какая-то пристальность. Она подолгу разглядывала свои руки, сгибала и разгибала уже затвердевшие пальцы, потом попросила подрезать ей ногти. Нина была неосторожна и уколола ее. Показалась капля крови, густая, лениво застывающая. Как будто кровь уже засыпала навсегда, а Нина ее побеспокоила, и она явилась на свет с абсолютным к нему безразличием, потому что медленно текла уже в другую, противоположную сторону. Мама смотрела на эту каплю так внимательно, как не смотрят ни на что в обычной жизни.
Нине же поведение мамы казалось чуть ли не претенциозным: полчаса разглядывать укол. Так уж больно?
А не было никакой претенциозности.
Было другое. Была воистину последняя капля крови, застывшая на кончике пальца.
О чем думала в этот момент мама?
… Домашняя хозяйка, сварившая тонны варенья и выстиравшая горы белья. Она всегда о чем-то думала, сосредоточенно и напряженно. Маленькая Нина даже боялась ее взгляда – чужого, отрешенного. Застынет с утюгом в руке и смотрит во что-то, никому не видимое. Оторвешь ее, долго вглядывается в тебя – вот тут Нине делалось страшно, – будто не понимает, кто ты и зачем.
Нина задумалась над «вещностью» наследия писателей, художников. Ушли – осталось. Но ведь у подавляющего большинства не то что книг и картин, собственной сотканной нитки может не быть. Значит – ничего? Зачем же тогда мучительные тайные внутренние процессы, зачем невыраженные мысли, нереализованные фантазии, полеты, зачем же пресловутое самоедство и самоистязание души? Куда уходит не открытое никому чувствование, понимание, куда ушел накопленный жизнью душевный капитал? В прах? Ну и бесхозяйственная ты, природа! Все у тебя втуне. Порывы несмелых. Радость сдержанных. Печаль весельчаков. Где то, что было в сосуде, когда он разбился? Куда все пролилось?…
А Кира?
… На похороны Киры Нина прилетела вечером. Алена открыла дверь, обняла и заплакала. Она боялась зайти в комнату, боялась встречи с Кирой. Стыдясь своего страха, переступила порог комнаты. Сидели какие-то люди, пили чай.
– А где она? – спросила Нина.
– В морге, – ответила Алена. – Будем хоронить прямо оттуда. Это проще, удобней.
– А чего туда-сюда носить? – сказал какой-то мужчина. – Ей уже все равно, где лежать.
Нине поставили стул, дали чашку, подвинули тарелку с колбасой, масленку, розетку с вареньем. Потом ее стали спрашивать, что есть в Москве в магазинах. Можно ли купить хорошую натуральную шубу в комиссионке? И сколько это стоит по нынешним временам? Не слышно ли о снижении цен? У них, например, хрусталь уже никто не берет. Обычный разговор, обычный обиход. О Кире не говорили, наверное, потому, что о ней уже разговаривали. В конце концов, Кира умерла вчера, у них был и вчерашний вечер, и ночь, и день, и сейчас уже второй вечер, и будет ночь…
Нину охватил ужас. Ужас от сознания какой-то продуманно совершаемой гадости, как будто она участвует в воровстве или растлении ребенка. Знает, что нехорошо, а удержаться не может и творит себе, творит безобразие и стыд.
Она как-то резко, неловко встала и сказала, что у нее после самолета кружится голова, пойдет погуляет.
Нина вышла на улицу. Было темно, как бывает темно в южных городах, было сыро, ветер дул коварный, он охватывал снизу, бесстыдно заворачивал подол и так же неожиданно, как налетал, прекращался.
Где-то в этой ночи стоял дом ли, подвал, где проводила свои последние часы на земле Кира.
Она не могла объяснить, как это случилось. Но она пришла к моргу, о месте которого не знала. Просто шла, шла в сторону больницы и думала, что Кира лежит одна, а они пьют чай. Она сворачивала в какие-то переулки, огибала какие-то заборы… Уткнулась в больничную ограду. Как-то сама собой возникла дыра в заборе, отошедшая доска ходила туда и сюда. Нина, нагнувшись, перенесла ногу за забор. На двери, ведущей в подвальное здание, висел громадный амбарный замок, и она взяла его в руки. Странное дело – он был теплый. Наверное, от лампочки, что светила прямо на него и на вывеску. Было тихо-тихо, даже ветер будто вдохнул и боится выдохнуть.
– Привет, – сказала Нина тихо и испугалась, что сходит с ума.
А тут и ветер выдохнул, и замок вдруг оказался холодным, и Нина ринулась назад в спасительную дырку в заборе, стыдясь себя самой, и этой мистики, и этого способа утешения: подумаешь, к моргу подошла. Ну что?… Психопатка, кретинка! Вчера только родилась? Она что, не знает, что и в Москве процесс похорон давно унифицирован. «Во имя живых» уже не берут покойников домой – куда? На шестнадцатый этаж? А гроб в лифт разве входит? А если все-таки приносили к подъезду умершего, чтобы последний путь его начинался оттуда, где человек жил, можно было услышать гневное: какая дикость, гроб у подъезда!
Никто не сидит теперь с покойником, не думает, сидя рядом с ним, о себе, о своей жизни, о своей смерти.
Смерть могущественна, человек беспощаден.
Нина шла и думала о собственной смерти. Как это будет? Где? Когда? Будет ли это по-людски? Господи, пусть будет по-людски! А как это – по-людски?
А назавтра все было торжественно, печально, были венки, речи. И только маленькая женщина в гробу знала, каким тяжелым было для нее это последнее двухсуточное одиночество. Оно было длиннее ее недолгой жизни.
Зачем мы приходим? Куда мы уходим?
Нет построенного дома. Нет посаженного дерева. Нет вскопанной грядки. Не принимала роды. Не закрывала глаза умершим. Не обучала грамоте.
Была зачата в любви. Для чего?
В прошлое летишь вниз головой…
А теперь вот и у Куни криз. Нина думала: этого я и представить не могла. У нее размеренная жизнь. Воистину жизнь в стакане. Она давно выбрала такой способ существования в толпе людей, но без соприкосновений с ними. Когда она умрет… не в этот раз, конечно… Когда-то потом, через сто лет… Куда уйдет все передуманное ею в метро?
Дались ей эти похоронные мысли. Нина рассердилась. Это наверняка от вермута, надо не забыть купить по дороге что-нибудь, как говорила в таких случаях Дашка, в рот… Чтоб не пахло. Нельзя приходить к больным с винным запахом.
Нина первый раз в жизни купила в табачном киоске жвачку. Она была тугой, невкусной и пахла всеми одеколонами сразу.
По улице летали бумажки, пыль, листья, горбились мусором корзины, всюду валялись стаканчики из-под мороженого… Было грязно, ветрено и тоскливо. Будто сразу без перехода началась осень, и быть ей длинной, бесконечной.
И еще было странное ощущение обмана, то ли уже случившегося, то ли могущего быть. Нина стала подозрительной, потому что, точно зная про обман, лица его не видела, а потому грешила на всех. На свекровь, которая определенно за ее спиной о чем-то договаривается с сыном. На дочь, которой нет до нее дела. На Куню, которая стала выздоравливать, но выздоравливала с такими поджатыми губами, что можно было подумать – это она, Нина, опрокинула ее в криз. Но что-то у той случилось, не бывает такого на ровном месте. Однажды Нина прямо спросила: «У тебя тогда что случилось?» «Когда тогда?» – Куня сузила ледяные глаза. А потом засобиралась к сестре Рае. Была она вся какая-то сморщенная после болезни, словно ее прокололи изнутри, нарушили герметичность, и вот она теперь тихонечко опадает… Для Нины все это было необъяснимо. Куня вообще женщина ладная, без лишнего веса, на давление никогда не жаловалась, всю жизнь не чай пила – чифирь, и никаких там сердцебиений. А тут на тебе – криз, да еще с парезом. Неделю Куня закрывала лицо платком, чтоб Нина не увидела ее перекошенный рот. А Нина видела, по глазам видела, что с ней творится. Что там этот стыдливый платочек, когда у человека такие глаза. Нина как увидела их, не просто испугалась, что там испуг!.. Она будто ударилась до крови об чужое горе, которому не помочь… Но ведь был всего лишь криз! Что он значит в наше время, когда есть раунатин, адельфан, магнезия, да мало ли еще других красивых наименований? Криз – это не смерть. Это даже не инсульт. Пойди с тонометром по городу, проверь давление у женщин с авоськами, сумками, у молодых девчонок с загнанными глазами – все они в кризе… А живут… Так что глаза у Куни не соответствовали истории болезни. Они говорили что-то совсем другое, а что – Нина не знала. Потом Куня сняла с лица платочек, потом стала сама ходить в поликлинику, потом поехала на работу, оформила бюллетень и отпуск за свой счет и сказала: «Поеду к Раисе. Полтора года не виделись».
Перед отъездом Куня пригласила пожить в своей комнате Алену. Та устроила пир на весь мир. Она уже работала временно, на птичьих правах, в каком-то клубе не то художником, не то корректором, не то платным сочинителем, смеялась над своей «деятельностью», в которой не видела никакого смысла, а его и не было – смысла. Оформляла какие-то стенды, проверяла ошибки в лозунгах, приходила поздно, часто навеселе, говорила, что она пока на первой ступенечке, но вверх пойдет непременно, потому что у нее хороший нрав, а главное – ей все равно, что в этой жизни делать. Должен кто-то кнопками прикреплять диаграммы по неуклонному росту количества автоматических линий? Должен! Так вот это будет делать она. Она что угодно прикрепит, платили бы… Так развесело щебетала Алена, и Нинина свекровь в конце концов всегда разжимала сцепленные в гневе губы и начинала с ней не то что соглашаться, а принимать такую, какая она есть, – циничную, щедрую, ироничную, нахальную, беспринципную. Всякую. Алена жила у них уже почти три месяца, кто бы мог это вынести? А им даже нравилось. Шумела рядом неведомая живая природа. Дашка, приходя в гости, тоже поджимала губы. Тогда Алена захватывала ее в объятия и кричала: «Ну ты, Дарья, даешь! Что это на тебе? Штаны-бананы? Так это же для кривоногих! Это мода для них, грешниц! Ты-то ровненькая». Глядишь, и уже стаскивает Дарья новомодные брюки, и обе девчонки в колготках пялятся на себя в трюмо, ища друг в друге исключительные прелести.
– Нет, – констатирует Алена. – Я хороша! Я не какая-нибудь там щука, из которой только студень и варить… Есть во мне товар, есть!
Дарья так не умеет, но то, что кто-то рядом нахваливает себя, ее тоже раззадоривает.
– А я? А я как хороша! – вторит она. – У меня же линия! Смотри, какой изгиб! Меня одним движением рисовать можно… Не отрываясь… А косточки? Смотри, какие они у меня изящненькие. Будто японцы вытачивали…
Почему японцы? Но кто бы вообще стал искать смысл в этой болтовне?
Правда, когда Дашка была одна, она повторяла: «Вы все-таки не обольщайтесь тут очень… Не прописывайте ее ни в коем разе. А то потом не рассудитесь…»
Вот тут и получила Алена подарок – комнату Куни на время ее отъезда. Алена хотела пир устроить прямо сразу, при Куне. Но Куня отрубила: «Уеду, пируй без меня». Алена же терпеть не умела. Она все равно устроила пир у Нины, позвала Женьку, Дарью с мужем, привела из клуба своего начальника, лысого господина в засаленной замшевой куртке. Господин рыскал глазами по квартире, будто что-то искал. Потом, так, видимо, ничего и не найдя, сразу успокоился и стал есть варенье, жадно, по-детски облизывая ложку. Глядя, как он это делает, Нина вспомнила, что принесла от Куни большую клеенчатую сумку с банками варенья. Та просто навязала ей их. Чтобы не спорить, Нина взяла. Пришлось ехать на такси, такой неподъемной оказалась та сумка. И сейчас, глядя на заведующего клубом, который с таким аппетитом ел варенье, она пошла в кухню и стала вынимать банки. На дне сумки лежала газета, на которую протекло варенье. Стала комкать газету, чтобы выбросить, и нашла на дне справку из адресного бюро: «Плетнев Сергей Никифорович…»
Тот самый… Второй…
Куня уезжала на следующий день. «Спрошу, – решила Нина. – Ну что тут такого? Переведу все на юмор: „Что ж, мол, мадам, вы такие порочащие вас следы оставляете в корзинах с вареньем!“
А на вокзале увидела родственника Стасика и забыла про все. Рассердилась на Куню, что та не предупредила, что будет Стасик. Ну как она так могла?
Нина его сто лет не видела и еще бы сто обошлась.
Стасик – это Стасик. Нина никогда не забудет, что на шестидесятилетие матери он приехал со своим секретарем. Молодой парень демонстрировал умение понимать с полуслова своего начальника. «Какие нынче доблести в ходу», – подумала тогда Нина.
Сама она оказалась там случайно. Приехала к маме за Дашкой, которая жила у нее на каникулах. Дашка была второклассница и тогда еще охотно ездила к бабушке «на витамины». Мама сказала:
– У Раисы шестидесятилетие. Надо пойти. Я дам тебе на подарок деньги.
– Здрасьте, – возмутилась Нина. – Что у меня, своих нет?
– Ну, не знаю, – обиделась мама.
И в этом «не знаю» была старая непреходящая боль за то, что вниманием Нина ее не баловала. Шалопутной же Раисе сыновья ко всем красным дням подарки дарят, не говоря уже о днях рождения. Объяснение этому у мамы было своеобразным: «Эта Райка в детстве г… о ела». Других заслуг, чтоб ее любить, мама за своей родственницей не видела. «Стасик привез ей золотые серьги… С бриллиантами… К ее-то морде…»
Они несли в две руки большой столовый сервиз, а навстречу им шел Славик.
– Нинусечка! – обрадовался он.
И уши его запылали.
Он поцеловал ее неумело, смущенно, но с такой нескрываемой нежностью, что это увидела мама и стала зачем-то врать:
– Нина специально приехала на юбилей.
Нина подумала, что сейчас мама повторит это гостям, а ведь все знают, что она приехала за Дашкой, и так возникнет вокруг нее ложь и фальшь, в которой она будет барахтаться и начнет всех ненавидеть за это.
– Неправда, – сказала она. – Я приехала за Дарьей. Славик это прекрасно знает.
– Она у тебя прелесть! Очень похожа на тебя маленькую.
Снова неправда. Все в один голос говорили, и Нина сама это видела: дочь – копия отца. Нина знает это про себя: она запрограммирована на улавливание лжи. Но Славик, Славик! Он-то как мог… Даже так невинно, но ему врать не полагалось.
– У тебя все хорошо? – спросил Славик и ответил: – Хорошо. Дочь на тебя похожа, – еще раз подчеркнул, будто чувствовал, что она этому как раз не верит. – Она твоя. Так же брови топорщит от возмущения. Так же защищается, не дожидаясь нападения.
– Откуда ты все знаешь? – засмеялась Нина.
– Наблюдал. Твоя… Ну… может, чуть-чуть не твоя… Ты была плакса. Она нет… Она дает сдачи.
– Слава Богу! – сказала Нина.
– Все так говорят и так учат… А ведь это ужасно.
– Давать сдачи? – спросила Нина.
– Конечно. Дай сдачи! Дай сдачи! Только это и слышишь. Потом удивляемся – откуда жестокость. Отсюда.
– Знаешь, когда твоего ребенка бьют, другого не скажешь… а то ведь убьют, те, которые не знают, что это нехорошо.
– Придумали… добро с кулаками. Ну какое же добро, если оно с кулаками? Не учи Дашеньку давать сдачи, ну не учи! Стань первой…
– Ни за что! Она у меня одна… Она должна выжить…
Он сидел, сгорбившись на перекладине террасы, такой весь нескладный, неловкий, и был прав, тысячу раз прав. Нина чувствовала это всей своей шкурой.
Но правда его – как бы это сказать? – существовала сама по себе, вне жизни. Это была теория, не подтвержденная опытом. Великолепная теория, на которой не вскипятить чайник. Из штанин торчали ноги в видавших виды босоножках. А носки были явно не наши, явно из закромов Стасика.
– Пока правда будет ходить в таких штиблетах, – почему-то зло сказала Нина, – ей не победить… Вот Стасик, Стасик! Вылез в деятели государственного масштаба.
– Почему вылез? – тихо спросил Славик.
– Вылез, вылез, – закричала она. – Пролез, потому что дрался как лев… А мы с тобой были плаксы…
– Нин! – сказал он тихо и взял ее за руку. – Что у тебя не так? Ты мне скажи…
– Женька шлет тебе привет, – солгала Нина.
– Спасибо, – солгал он.
Ложь-батут подбросила их в невесомость.
Вышел Стасик. Обнял их за плечи.
– Родненькие мои, я вас люблю. – И он тоже подпрыгнул на батуте.
… Тетя Рая не могла скрыть гордого взгляда, который она бросала на приехавшего сына и его секретаря. Она всем показывала пальцем на машину. Его! Она и на Нину смотрела победоносно. Стасик по сравнению с ней являл собой убедительный пример жизненного превосходства. Тетя Рая заставила своих сыновей учиться вместе, и они оба закончили политехнический институт. Стасик быстро пошел вверх. А у Славика работа не заладилась. Ему бы совсем другое образование и другое дело.
В Москву Славик теперь выезжал редко. Нина не звала его домой. Она придумала для него свидания на Тверском бульваре. Вечером, когда в театрах начинались спектакли. Они садились на лавочку лицом к стройбанку и говорили об иррациональном. Вернее, говорил Славик. О том, какая человек грубая субстанция и как остро это ощутимо вечером именно здесь, на Тверском бульваре.
– Слышишь, как все молчит? – спрашивал он Нину. – Мы, люди, очень шумим. Мы так шумим, что не слышим себя. Мы закричали в себе внутренний голос. Мы превратили его в придурка для анекдотов… А я уверен, здесь, на бульваре, что-то есть от живого Пушкина… Здесь бродит его непонятная мысль, здесь где-нибудь его слеза или смех.
Нина молчала. Слишком материальный мир обступал ее, а непонятных мыслей собственных столько… что до Пушкина как-то руки не доходят…
И возникало против Славика раздражение. За все сразу, за его глупую любовь, за то, что на нем нелепое пальто, за то, что он сохранился в идеализме, а ее по стенкам размазал материализм. Ну вот про что он мелет?
– Мысль надо отпускать на волю, она вернется, не заблудится… Всегда лучше иметь дело с побродившей мыслью, чем с той, которая от ноги не отходила. Фантазия, как бы далеко она ни уходила, точнее приходит к финишу, чем топчущаяся на месте приземленность… Познание – это движение во всех направлениях, и прежде всего – внутрь. А для этого надо расшатывать стенки. Чтоб войти-выйти. Чтоб высвободить собственный плененный дух.
– Разве зарплаты может хватать? – ответил он. – Денег всегда нет…
И Нине сделалось стыдно, что она, всю жизнь мучаясь, сомневаясь, пытаясь понять, почему-то именно при Славике выглядела как немыслящая природа.
«Денег хватает? – передразнила она себя. – Ишь, сразила! Идиотка! Как это стыдно – „денег хватает“… Что я, не знаю, что ли…»
* * *
Стасик красиво, картинно поседел. Не наши одежки сидели на нем ладно. Он привез на вокзал громадную посылку для матери, объяснил, что уже позвонил, Куню встретит сам зампредисполкома, так что можно передавать хоть вагон…
Нина развела руками.
Они посадили Куню, дождались отхода поезда и медленно пошли по перрону.
– Постарела она как, – сказал Стасик. – Давно не видел, так бросилось в глаза…
Нина молчала. На Стасика даже в бегущей вокзальной толпе обращали внимание: идет солидный Большой Человек. Вспомнила Славика, каким он всегда приезжал в Москву. Лет десять в одном пальто. Галоши перестал носить последним в Советском Союзе.
Ходил по Москве с безразмерными авоськами, покупая какие-то необязательные вещи. Нина знала: каждый раз брат пытался его тут одеть, обуть… бесполезно.
Стасик шел очень медленно. Нина подумала: он хочет о чем-то поговорить? Или вспоминает наше общее детство? Почему он едва тащится, этот деловой, предельно занятой, преуспевающий во всем родственник?…
– А я, знаешь, уже дед. Колька мне внучку принес. – Стасик как-то нежно, застенчиво засмеялся. И стал рассказывать, как они купили молодоженам кооператив, но родилась малышка, и те вернулись пока к ним, так что дома у них – содом и гоморра. Слава Богу, жена Коли очень хорошая, с ней легко, душевно.
– Я подвезу тебя, – сказал Стасик.
В другой раз Нина ни за что бы не села, придумала бы что угодно, а тут эта внучка сбила ее с толку. Ведь как-никак она ей родственница. И защемило сердце, как будто она виновата перед этой девчоночкой, что порвались связи и нет никакого желания находить их и восстанавливать.
И тут вспомнился Плетнев Сергей Никифорович. Не он сам, справка из клеенчатой сумки. И неизвестно почему, совершенно для себя неожиданно, Нина рассказала об этом Стасику.
– Может, Куня потому и заболела, узнав, что он в Москве живет, а ей не объявился?
– Ну скажи, подумай, ну зачем бы он объявлялся? У него семья, дети, внуки, наверное, уже, ну какие у них могли быть отношения?
– Вот невезучая баба, – печально сказал Стасик и тут же как-то дернулся, и Нина поняла почему: он и ее считает в этом смысле невезучей (абсолютно справедливо считает), но не говорить же об этом.
– Она думала, он где-то на периферии, виноватилась, что у них там масла может не быть… – сказала Нина.
– Ну понятно. Она ему посылку хочет послать, а он, оказывается, живет под боком. Я знаю эти дома. Элитные, между прочим… По два сортира на квартиру…
– Неужели она ходила к нему? – содрогнулась Нина, представив, как пошла Куня в эти «элитные дома», как позвонила… Очень четко увиделась тетка в своем мосшвеевском зеленом платье с зелеными пуговицами и бежевой косыночке. «Здрасьте вам…» Увиделась и выплывшая откуда-то из недр квартиры дама в розовом стеганом халате (почему розовом и стеганом?), с блестящим от крема «Пондз» лицом (при чем тут «Пондз»?). А может, Куня прихватила и свою клеенчатую сумку с банками варенья. Гостинец. Ох ты Боже мой!
Но в связь между адресом и теми потерянными глазами как-то поверилось.
– Зайдем в кафе, – предложил Стасик.
Напротив кафе висели афиши «Пяти вечеров». Этот фильм Нину разбередил, разбуравил. Он был весь – от начала до конца – из ее и Куниной жизни. И этот самый Кунин муж, Сергей, тоже был похож на героя «Пяти вечеров», такой же нескладный неудачник, у которого даже большая радость непременно должна быть замешена на беде. А может, так у всех? Но что это за радость, если она из беды? И что это за беда, если после нее сразу радость?
В кафе играла музыка «времен Дашки». Молодежь ритмично двигалась ей в такт. Чуть-чуть покачивались бедра, лениво двигались плечи, волосы с плечей сбрасывались едва уловимым легким движением руки. В полумраке все это казалось то ли пляской сомнамбул, то ли каким-то ритуальным действом, то ли еще чем-то.
Стасик принес коктейли. Нина взяла соломинку, сидела тихо и неподвижно. А Стасик смотрел на танцующих сильфид, длинноволосых, джинсовых, без тайн. Ну какая, скажите, тайна в девушке в обтянутых штанах? Все на виду. Ягодички-фасолинки. И ягодички-яблоки. И ягодицы-полушария. И попки плоские, как лопата, и стесанные книзу, как у мартышек, и основательно фундаментальные зады на века, не поддающиеся никаким разгрузочным дням.
– Как я им завидую! – сказал он. – Свободе их движения, раскованности, независимости от пустяков, которыми мы всегда повязаны были и есть.
– Не подозревала, что ты можешь чему-то завидовать.
– А что ты обо мне знаешь? – печально спросил Стасик.
– Где сейчас твой секретарь? – сменила тему Нина. – Тот, помнишь?
– А! Деловой был парнишка. Он поднабрался тогда на производстве, сейчас помощник одного босса по экономическим вопросам. Защитил кандидатскую. Ну так выпьем за них, за идущих вослед.
– Как там Славик? Давно что-то не приезжал, – спросила Нина.
– Читает, паяет, рисует… Живет! Приезжать не хочет. Говорит, жалко времени.
– Скажите! – как-то обиженно прошептала Нина.
– Это отговорка для меня, – засмеялся Стасик. – Тебе бы сказал что-то другое…
Нина заплакала.
Она не плакала уже тысячу лет.
Ни когда умерла мама… Кира…
Она не плакала от злости, когда уходила из журнала.
От ненависти, когда разводилась с Евгением.
От страха, когда болела Дашка.
Теперь вот заплакала от встречи с отвергнутым ею родственником.
Какие-то сошедшие с рельсов эмоции… Нервные клетки, потерпевшие крушение…
Ночью выпал первый снег и скрыл всю осеннюю грязь. Много ли надо человеку? Была в белизне какая-то магия. Люди не хамили друг другу в транспорте, некоторые даже улыбались.
Нина стояла у шторы, ожидая, когда выбегут старухи, радовалась снегу, зиме, но что-то тревожило ее. Радость без причины (какая причина – снег?) – это всегда опасность, что жизнь хочет тебя надуть. И предлагает маленькую радость перед большой пакостью.
Как тихо стало у них дома с тех пор, как уехала Алена.
– Вывели козу, – ворчала свекровь.
Но Нина видела: ей тоже стало не хватать живой природы, какой была эта баламутка Алена. Она даже бегать стала хуже. Нина видела – куда-то делся этот бодрый сине-олимпийский натиск. Люди теперь не смотрят ей вслед так, как раньше: во дает, старуха! А как-то жалеючи, сочувственно. И Евгений перестал к ним приходить, пришел как-то, сели они втроем, а говорить не о чем… Так и промолчали весь вечер, пялясь в телевизор.
– Ты же не сойдешься с ним? – прямо спросила свекровь, когда он ушел.
– Сколько можно? – вздохнула Нина.
– Ну и нечего ходить, – сказала свекровь.
Нина ездила к Дашке, но дочь встречала ее без энтузиазма. Не плохо, нет… Но не было между ними тех теплых отношений, о которых мечтала Нина. Не было даже общего разговора, пусть глупого, пустого, но от которого делается спокойнее. Наоборот. Все вроде в порядке, посидели, чаю попили, поцеловались на прощание, а сердце щемит, щемит…
Короче говоря, засобиралась Нина к Алене. Помня Аленины привычки, купила бутылку вина, набор пирожных, явилась. В Куниной комнатке – яблоку негде упасть, полон дом гостей.
– Ой! – взвизгнула Алена. – Ой!
Что там Нинины дары? На столе стояли заморские бутылки, на большом блюде громоздились трупики крохотных птичек. Ни курица, ни баран, ни корова, разделанные для продажи, не вызывали у Нины таких мыслей, а эти бывшие воробьи (рябчики! рябчики!) смотрелись как трупики.
Нина старалась сесть так, чтоб их не видеть. Но это было весьма трудно сделать на Куниной территории. Получалось, что она все время пялится в окно. Алена подскочила:
– Теть Нин! Ничего не случилось?
– Нет! Нет! – успокоила ее Нина. – Просто я по тебе соскучилась.
Алена горячо ее поцеловала.
– Да, забыла сказать. Тут к тете Куне один дядька приходил. Важный такой. Разговаривая, шляпу снял.
Почему Нина решила, что это Сергей Плетнев?
– Я сказала, – продолжала Алена, балансируя на одной ноге, – что она уехала. Когда будет – точно не знаю. Спросила, что передать, он сказал: ничего, спасибо.
Она отошла, наступила кому-то на ногу, захохотала, потянулась к гитаре, пролила чей-то бокал, взвизгнула, короче, вела себя как нормальная живая природа, клетки которой не забыли своих прямых функций.
* * *
Всю дорогу Куня лежала, повернувшись лицом к стенке. Благо попутчики оказались неназойливыми. Каждый был при своем деле. Девица внизу читала что-то не по-русски, делая в блокноте пометки. Верхние мужчины спали, напившись вина. Так что можно было лежать и думать. Конечно, если бы можно было не думать, было бы лучше. Но так не получалось. Сейчас Кунины мысли были только об одном – о мальчике Вите, восьми-девяти лет, с острыми лопатками и вырезанными гландами. Господи, как бы любила она его внука! Ничего бы для него не пожалела. Своим бы считала, потому что по всем человеческим законам он и был бы ее. Это к нему – будущему – отправляла она тогда Сереженьку, это для него, неродившегося, продавала за бесценок свои вещи. Внук был бы оправданием всей ее жизни. Из-за него не повисла она тогда на шее у Сереженьки, не выбросила письмо с адресом. И вот теперь – сын. Другая семья, другая жена.
Не вернулся он к Куне. Забыл ее напрочь. И любовь забыл. И себя забыл тогдашнего. Тридцать с лишним лет прошло. Это же пол человеческой жизни…
Разламывалась Кунина голова. Умирало от горечи и обиды сердце.
Не могла Куня простить Сергею Никифоровичу Плетневу его молодую жену. Первый раз в жизни Куня испытывала испепеляющую ревность, но догадайся кто об этом, она бы под поезд кинулась, не смогла бы пережить. Потому и уезжала, что боялась разоблачения. Нины боялась. Та все в глаза ей вглядывалась, будто чувствовала. Не доведи Господи, узнала бы, что она, старая уже женщина, ревнует, как девчонка, ненавидит его молодую жену, что за мужниными рубашками следить не умеет. Ненавидит этот их благополучный дом, к которому все на машинах, все на машинах…
… Как она его тогда вела из метро! Он тротуара боялся… Как она его мыла в их громадной изжелтевшей ванне. Воды горячей не было. И она носила ведрами из кухни. Поставит на газ одно греться, а другое уже в деле, выплещет первое, потом бежит за вторым… Моталась туда-сюда, туда-сюда… Пальцы обожгла… Лечила его чирьи… По всей спине были… Лук пекла… Потом им всю его спину обкладывала.
Год они были вместе. Год она из него войну выгоняла.
Куня так дернулась, что девица перестала читать и спросила, что с ней.
– Озябла, – сказала Куня глупость: в вагоне дышать было нечем.
Дашка явилась без звонка, но с оглушительной новостью.
– А ты знаешь, – с порога сообщила она, – отец, наверное, будет разъезжаться со своей мадам. Ему, конечно, обломится комната в коммуналке, не больше…
– С чего начинал – к тому вернется, – ядовито сказала свекровь. – Набегался…
– А чего бы вам тоже не съехаться на старости лет? – сказала Дашка. – Теперь модно жениться на первых женах.
Свекровь в упор посмотрела на Нину.
Странный это был взгляд. Взгляд сочувствующей женщины, а не заинтересованной в благополучии сына матери. А так как Нина была сбита с ног новостью (хотя, собственно, почему? Ушел же Женька от нее, почему бы не уйти от другой?), то ей требовалась «нейтральная среда для концентрации», и она упрекнула свекровь, что, мол, нечего по-жлобски подливать кипяток в старую заварку, а надо заварить свежий чай. Плохо сказала, склочно. Дашка внимательно посмотрела на одну, на другую, вздохнула горестно и, как мудрая женщина, сменила тему.
– Вадима Петровича тут встретила. Он квартиру получил в шиковом районе. Даже поглупел от радости.
– Это ему нетрудно, – ответила Нина.
– Мама! – возмутилась Дашка. – Если я что помню из школы, то лишь его уроки… Ты всегда к нему была несправедлива.
А может, и была? Нельзя снять это со счетов.
В девятом Дашка пошла в новую школу. Уже через несколько дней Нина стала замечать, что та ходит будто на цыпочках. Такое ощущение, что ей низко на собственных ногах, и каблуков недостаточно, и надо подняться вверх, потому что самое главное и интересное над нами всеми и за нами всеми. Она перестала скандалить по каждому поводу, как было раньше. Но не оттого, что стала почему-то лучше, просто у нее появился другой угол обзора и все они в этот обзор не попадали.
Выяснилось. У них особое преподавание литературы. Нина сказала свекрови: «Восприятие слова через шкуру. Как погоды: тепло-холодно, тепло-холодно… Посмотрим, как она напишет сочинение».
Дарья написала прекрасное сочинение. В нем не было ни одного казенного слова, и тем не менее все было правильно. «Он фокусник», – подумала Нина об учителе и решила пойти к нему на урок послушать.
– Пустите? – спросила она его. – Коллегу?
– В общем… – как-то вяло ответил он. – Я этого не люблю…
– Да что вы! – сказала Нина. – Я же не инспектор. Я буду тихо и скромно…
– Ну ежели скромно… – засмеялся он.
Очень странный был урок. Для себя Нина определила: «обочинный». Они все ходили вокруг зафлажкованного, огороженного романа «Отцы и дети», и он их не пускал внутрь. В то время, когда всеми исповедовалась глубинность, художественная подробность. Эти же на уроке бродили вокруг, а учитель только намекал, что там, за флажками. И даже привирал, чтобы завлечь. «Что за чушь! – думала Нина. – Сплошные фиги в кармане, детективные приемы». «Вы знаете, как поступил Базаров? Он поступил удивительно! Он…» И пошел разговор о дуэли. Не об этой конкретной, между Базаровым и Павлом Петровичем, а о дуэли вообще, о кодексе чести. В связи же с Базаровым – целая лекция о состоянии медицины того времени, о детской смертности, о кладбищах… И без всякого перехода – о могиле самого Базарова. И под финал урока: «Неужели любовь не всесильна? Как вы думаете?»
Нина сказала:
– Не поняла… Вы все минули… Все существо… Все сердце…
– К сердцу надо идти самому! – закричал учитель. – Сердце – не место для экскурсий!
– Да! Но путь… Начертите путь… В чем суть учения? В объяснении дороги или нет?
– Нет! – кричал этот нервный Вадим Петрович. – Суть в пробуждении! Образование – это просыпание спящей души… И делать это надо осторожно, чтоб захотелось проснуться, захотелось перейти от незнания к знанию. Ошеломите человека сразу – и у него голова заболит…
Дома Нина застала Дашку за листанием романа. Она что-то в нем выискивала. И так все время – все книжки или с конца в начало, или с середины, набеги какие-то, а не чтение… И вот поди ж ты: это она запомнила.
Когда Дашка ушла, Нина все время возвращалась к тому, что Евгений разводится, начинала волноваться, но тут же отмечала, что мысль, которая не дает ей покоя, с этим не связана. Какая-то почти посторонняя, но саднящая мысль…
Она сплюнула от отчаяния, что не может вспомнить, и тут же вспомнила: этот учитель, будь он неладен, переехал на новую квартиру, а это как раз тот адрес, что нашла она в сумочке у Куни.
Зачем он приходил к ней, этот Сергей Никифорович Плетнев? А вдруг это был ответный визит, а баламутка Алена не сказала ему по-человечески, ни где Куня, ни когда приедет.
Непременно надо ему сообщить. Непременно…
На другой день на работе Нина узнала телефон Плетнева. Позвонила. Он ответил. Сам. Ничего не понял. Куда он ходил? Что спрашивал? Никуда не ходил и ничего не спрашивал. Куня? Ах, Куня… Конечно, помнит… Ну и что? Собственно, вы кто и чего хотите?
– Я хотела бы с вами встретиться, – неожиданно сказала Нина.
– Зачем? – не понял Плетнев.
– Не знаю, – ответила Нина. – Сама не знаю… извините…
В трубке засмеялись.
– Мне ваша искренность мила, – ответили ей. – С пяти до шести я гуляю с собакой. – Он назвал сквер.
Дальше пошла чушь. Нина позвонила Дашке и сказала, что хочет одолжить у нее Капрала. Она идет на свидание.
– Тоже мне, дама с собачкой! – съехидничала Дашка.
Пришлось везти Капрала в такси, такая безумная была вся эта затея.
Нет, он не был похож на человека, описанного Аленой. Он не был солидным, этот С. Н. Плетнев. Он был усохший, очень пожилой, в общем, старый человек с собакой, которая все время его тянула куда-то, дергала, и он дергался на поводке как-то безвольно и покорно. Он, как бы это сказать, соответствовал Куниному рассказу, но не соответствовал собственному адресу. Такие старики бродят на Чистых или Патриарших прудах, они – типичные жильцы старых московских коммуналок, а не престижных башен.
Собаки сочувственно обнюхивали друг друга…
– Видите ли, – начала Нина. – Куня тяжело болела. Потом уехала к родным. Когда мне сказали, что кто-то к ней приходил, я подумала, что это вы и так далее…
– Почему? – не понял старик.
– Ну потому… что вы и Куня… Ну не чужие же вы…
– Абсолютно чужие. Вы не знаете то время. Разорванное, голодное, больное… Она тогда очень поддержала меня…
– Этого мало? – спросила Нина.
– И много, и ничего, – ответил старик. – В экстремальных ситуациях помощь, даже если она оказывается одному, всегда обоюдная. У меня зажили фурункулы на спине, а у нее отогрелась душа. Миллионы таких историй. Они естественны и коротки. Если хотите, в их непродолжительности весь смысл… Ибо помогали друг другу люди настолько разные, что в других, человеческих, ситуациях они бы на разные стороны улицы переходили, а война – и все уже иначе. На глоток воды, на щепотку табака, на пять минут тепла не нужно узнавать, кто ты и что ты… Универсальный контакт войны…
– Вы говорите чушь, – возмутилась Нина. – Сколько людей помнят эти глотки, эти щепотки… Мне даже неудобно вам это говорить.
– А сколько забыли? Ну конечно, многие помнят, ну конечно, это свято. Но не идеализируйте вы это, Бога ради. Я не мог вернуться к Куне… Никогда… Я благодарен ей, как благодарен учителю, выучившему меня грамоте. Но не стал бы я его искать… Потому что вдруг выяснилось бы, что это темный, ограниченный человек в несвежей рубашке, и наложилась бы эта несвежесть на мою благодарность за грамоту, и как знать – раздавила бы благодарность… Что, наверное, было бы дурно.
– А вы не думали никогда, вдруг ей могла понадобиться ваша помощь?
– Простите. Не думал. Началась другая жизнь. Совсем другая… Теперь вот идет третья… Говорите, она болела?
– Да, у нее был криз.
– У меня жена умерла от инсульта. Пироги пекла и умерла…
– А как ваши дети?
– Все в порядке. С профессией, квартирой, машиной…
– Вы с ними живете?
– Ну зачем же? Я счастливый. У меня молодая жена. Удивительная женщина. У меня сын-мальчишка, что обязывает меня жить непременно долго.
– Простите меня… Но вы совсем, совсем не любили Куню?
– Я же вам все сказал. Это были фурункулы войны. Смотрите, наши собаки поняли друг друга. А ведь моя Джеська с норовом… Он у вас обольститель.
Он ушел, сухонький старик с железной логикой.
У Нины было ощущение человека, которому ручным стежком предстоит обметать простыню величиной с футбольное поле. Нелепый, потому что каторжный труд. Или наоборот? Каторжный, потому что нелепый? Нина знает, как растут слова. У них нет корней. Нет конца и не найдешь начала. Спутанный клубок упругой, живой, кровящей нити. Клубок червей…
Утром Нина проснулась от скрипа двери. В проеме стояла свекровь. Нина уже много лет видела ее по утрам только в тренировочном костюме, поэтому такая вот – непричесанная, в халате, старых войлочных шлепанцах, ночной рубашке в легкомысленных цветочках, что торчала внизу, – свекровь испугала ее.
– Что случилось? – воскликнула Нина.
– Тебе Евгений не звонил? – спросила свекровь, усаживаясь на краешек дивана.
– Нет, а что?
– А то… – ответила свекровь. – Я позвонила ему домой, а его бывшая жена попросила меня никогда больше не звонить. Он уже там не живет. На работе же сказали – болен. Где он может быть болен? Если мать об этом не знает…
– Ну, дорогая моя, – засмеялась Нина. – Вы совсем не знаете сына. Значит, у него все в порядке. Значит, новая женщина ставит ему горчичники или что там еще…
– Все-таки он не такая дрянь, как ты думаешь, – проворчала свекровь. – У него никого нет, я это чувствую. И боюсь за него. Кому можно еще позвонить?
– Понятия не имею, – ответила Нина. Одеваясь, она уже не сердилась на свекровь. При чем тут она? То, что Женька приходил последнее время, – только нарушение правил. Сейчас стало понятно: они заполняли пустоту в его жизни между двумя, простите, бабами. Сейчас он где-то встал на приколе и перестал появляться… А может, он ходил из-за Алены?… Будучи самим собой, он не мог не клюнуть на Аленины наживки.
– Позвоните Алене, – сказала Нина.
– Алене? – удивилась свекровь, но быстро встала и пошла к телефону. Нина посмотрела на часы – десять минут девятого… Коммуналка, конечно, давно проснулась. Проснулась ли Алена? Вон сколько ждет свекровь, перебирая в руках провод, нервные пальцы скачут по шнуру, как по четкам. Почему их у нас нет в обиходе – четок? А то ведь она порвет сейчас шнур, порвет, пока достучатся соседи до Алены…
Нет, сказала Алена, она не видела дядю Женю и ничего про него не знает, но пусть они не волнуются, такие, как дядя Женя, за здорово живешь не пропадают. А то, что позвонили ей, – молодцы. Она собиралась их предупредить, чтоб смотрели передачу «А ну-ка, девушки!» и болели за нее. Завтра вечером… А потом чтоб сразу написали письмо на телевидение, что она – лучше всех… Пусть бабушка (свекровь, значит) подговорит это сделать всех знакомых пенсионеров, а тетя Нина – своих учителей и учеников.
Свекровь подробно все доложила, и видно было, каким-то непостижимым образом Алена ее успокоила.
– Действительно, – сказала она, – случилось бы что – нашли… За здорово живешь, – повторила она Алену, – у нас не пропадают. Что мы – Япония?
На следующий день Нина и свекровь заняли место у телевизора. А днем на работе Нина всех предупредила: болейте за мою знакомую и пишите письма. Свекровь же не поленилась позвонить своей группе здоровья и тоже «озадачила».
А просить никого ни о чем и не надо было. Алена была и так лучше всех. И секрет ее был в том, что она одна играла в игру «кто лучше», тогда как остальные всерьез старались быть лучше. Она одна не придавала значения «серьезности» вопросов и отвечала несерьезно, и это было и мило и умно. Она не умела танцевать, но так весело показала свое неумение, что ей аплодировали больше всех. Она всех забила, даже жалко было девчонок, их старательно наморщенных лбов и заученных в репетициях монологов, но великая вещь – обаяние. За Алену болели все. Та к концу нарочно стала сбиваться, дурить, чтоб сократить разницу в преимуществе. Но что тут сделаешь? Дурачась, она тоже выигрывала.
– Удивительная девчонка, – сказала свекровь.
Артистизм у Алены от матери. Да плюс естественность, еще не замороченная жизнью. Да плюс бесстрашие, потому что Алена Нине как-то сказала: «Я ничего не боюсь. Маму я уже похоронила, а больше у меня никого нет. Меня нельзя обидеть – я просто не обижусь. Меня нельзя придавить – я выскользну. Меня можно только убить, но я не боюсь смерти, потому что мне интересно, что там…» «Ничего», – сказала Нина. «Откуда вы знаете? Есть и другое мнение. Во всяком случае, пятьдесят процентов надежды на то, что там тоже что-то есть, я имею. Это прекрасные шансы…»
Нина сравнивала Алену с Дарьей и признавалась: дочь сравнения не выдерживает, хоть они и одно поколение. Ну способна ли ее доченька вот так сорваться с места, выдернуть себя с корнем? Да никогда! Нина спросила ее после того разговора с Аленой: «Ты в жизни чего боишься?» – «Остаться в условиях без теплого клозета и электричества». – «Я серьезно», – сказала Нина. «И я… – засмеялась Дарья. – Вот этого боюсь. И именно в связи с этим боюсь войны». «Какую чушь ты порешь, – возмутилась Нина. – Разве этим война страшна?» «Мне – этим», – ответила Дашка. «Твоего мужа могут убить», – сказала Нина. «Это будет конец, – ответила Дашка. – Для меня конец всего, а значит, уже все не будет иметь значения».
Вот так – в грудь она выпихнула ее с территории своей жизни. Не приставай! В общем, все пространство – муж, а потом сортир и электричество.
Нина приехала в Москву, когда еще жили старушки, которые могли видеть Толстого или Чехова. Встречая на улице маленьких старых женщин в шляпках и с сумочками, как-то испуганно-виновато прижатыми к груди, она вдавливалась в стены, чтоб, не дай Бог, их не задеть… Ее потрясало в них все – семенящий шаг, достоинство, перчатки с рваными пальцами. О том, что они не рваные, а так специально сделанные (митенки), она узнала позже. Чулки стандартного размера на некую единую женщину топорщились на их сухих щиколотках.
Стараясь их не задеть, Нина вдыхала их запах – запах нафталина, корицы, валерианы, запах пыли старой мебели… Сталкиваясь с кем-нибудь на улице, они вскрикивали, как испуганные птицы, и бормотали какие-то слова.
Они говорили на том, ушедшем в прошлое русском языке, которого уже нет. С языком у Нины отношения очень личные. Она любит русские слова. Русские названия. Она добреет, когда их слышит.
Как она ненавидела этих законодателей современной речи. Она содрогалась от возлюбленной ими деепричастной формы глаголов: «идя», «встречая», «побеждая».
Лишенные смысла слова вянут и меркнут, как проколотые шары.
Те старушки… Они воспринимались как привет откуда-то из времени без деепричастного оборота…
Через двадцать с лишним лет время смело старушек в митенках. А старушки нынешние уже не видели Чехова. Это другие старушки. Многие из них бегают, как Нинина свекровь, в синих тренировочных костюмах. Кто из них сейчас пахнет корицей и ванилином, если в продаже навалом французских и американских духов, а корицы нет и в помине…
Сегодняшнее время пахнет иначе.
Сегодняшнее время – время Алены…
Она приехала и всех победила.
Веселая, беспринципная, здоровая, горячая, нахальная Алена, никого и ничего не боясь на свете, приехала и победила.
Как бы Нина хотела хоть чуть-чуть, хоть немного почувствовать себя смелой.
Дашка позвонила после передачи сразу.
– Какова? – сказала она об Алене. – Я же тебе сразу сказала: нынешняя периферия душит без анестезии. Где москвичка моргнуть не успеет, лимита три раза вокруг Земли обежит.
– Алена была прелестна! – закричала Нина.
– А я о чем? Она же абсолютная нахалка, она же шла на всех грудью.
– Молодец! – сказала Нина.
– Между прочим, мне не нравится, что она живет у Куни. Ее потом не выгонишь.
– Это Кунино дело. А ты о каждом только плохо…
Дарья бросила трубку. Но дело свое сделала. Она повернула все мысли Нины к Куне, от них делалось тревожно, вспоминался все время Плетнев, будь он неладен, глупой, какой-то неестественной казалась их встреча на виду у собак. Нина чувствовала себя человеком, который подслушал, подглядел и разгласил. Какое она имела право вторгаться в их отношения? Почему у нее всегда так? Почему она считает себя вправе решать за Куню и поступать, будто бы исходя из ее интересов, а на самом деле нанося обиды, уколы… Все! Никогда больше! Только да – нет. Только спасибо – пожалуйста. Только дай – на.
Куня сама прислала письмо. Писала, что ей у Раи хорошо, что двум сестрам-старухам есть о чем поговорить. Что зима, а очень тепло, даже прибрала все могилы, собирается красить оградки. Говорят, холодов и не будет. Видали Алену по телевизору. Молодец, всех переиграла. Правда, показалось, что Алена пополнела, а может, искажает телевизор.
Нина потом скажет себе: почему тетка за тысячу километров увидела то, чего я не увидела? Дело в том, что Алена была беременна.
Она пришла к ним вечером недели через три после передачи. Это были не простые три недели. Объявился Евгений. Он позвонил матери с работы и сказал: «Ну вот, я уже на месте». «Где ты был?» – закричала свекровь. «Ты же знаешь, болел». – «Где болел?» «В больнице, где же еще?» – засмеялся Евгений. «То есть как в больнице?» – «Вот так. Ты не волнуйся, мать. Я никому ничего… На работе тоже знали не больше…» – «Что у тебя было?» – «У меня? Тебе на самом деле или чтобы спокойней было?»
Свекровь призналась, что хотела сказать – чтоб спокойней было. Потому что подумала о венерической болезни, испугалась, что он сейчас назовет ее. Но сказала тихо: «Говори правду, только уж не всю, пожалуйста». «Меня прищучила стенокардия, мать, – ответил Евгений. – И я понял, что смертен».
Все в таком Евгении было непонятно Нине. Любитель комфорта, он болел бескомфортно, лежа в больничном коридоре. К нему никто не ходил, ничего не носил. Такая аскеза ему не соответствовала. Он позвал Нину к телефону.
– Давай погуляем вечером? – предложил.
Свекровь смотрела на ее сборы пристально, стараясь понять: платок надела – что это значит? Сапоги на низком каблуке, растоптанные – а это что?
– Спроси, где он живет… – попросила она.
– Спрошу, – перебила ее Нина, – прежде всего об этом спрошу.
– Я не хочу, чтоб он думал…
– Он ничего не подумает, – ответила Нина. – Мы слишком хорошо знаем друг друга, чтоб подозревать в чем-то.
Женька обнял ее и поцеловал в щеку.
– Ты где живешь? – сразу спросила Нина.
– Один наш мужик живет у своей пассии, квартира пустая. Я сторожу.
– Вы будете с женой размениваться?
– Не буду, – ответил Евгений. – Полежал в больнице, подумал и решил – не буду. Пусть живет женщина спокойно, не ахти какие хоромы, а ведь съедим друг друга, если будем делиться. Так же – ей абсолютно хорошо, мне – относительно, и останутся силы подумать.
– О чем?
– Слушай, – сказал Евгений. – Я не хотел сразу… Я хотел с подходом… Но мне теперь так жалко времени на пустяки. В общем – короче… Я ни на чем не настаиваю. Не имею права. Но подумай, а? Не объединить ли нам наши усилия, чтобы дожить жизнь?
– Ну знаешь! Ты – непредсказуемый тип! – растерялась Нина.
– Зачем же так? Скажи – просто бабник, у которого вылезли волосы и одрябли мускулы, поэтому он…
– Перестань! – зло сказала Нина. – Перестань! Делаешь женщине предложение, так хоть для приличия прикинься…
– А то ты меня не знаешь… – как-то вяло сказал Евгений. – Все ты про меня знаешь, как бы я ни прикидывался. Я могу, конечно, сказать тебе, что у меня лучше тебя женщины не было…
– Вот что! – ответила Нина. – Иди-ка ты на все четыре стороны. У тебя не волосы вылезли, мозги поизносились… мелешь, мелешь языком…
– Нин, – тихо сказал Евгений, – я просто робею. Потому и молочу. Я люблю тебя, Нинка, ну вот и все. Всегда любил.
– Не надо! – закричала Нина.
– Чего бы я тогда от них от всех убегал? Я от тебя – тебя же и искал. Лежал в больнице, смотрел в потолок, в замечательные его разводы, не потолок, а географическая карта. То зеленое, то желтое, то синее… Над ним проходили трубы, они сочились и создавали мне объект для наблюдения. Я по этим разводам глазом походил, походил, все про себя понял. Так что я теперь умный. И потому остаюсь при своем предложении.
– Скажи еще, что у нас дочь общая, – уныло произнесла Нина.
– Не-а, – засмеялся Евгений. – Не скажу! При чем тут дочь? Она уже своими ножками топает… Подумаешь обо всем, что я тебе сказал?
– Глупость ты сказал, – ответила Нина. – Не хожу я назад, Женя, не хожу! Не умею.
– Подумай, – повторил Женька. – Мы еще не завтра умрем.
Странные он сказал слова. Глупые и точные. А может быть, точные, потому что глупые? Мы недооцениваем глупость. Ее непосредственность, ее простодушие. Глупость такое может выдать, что уму не снилось. Пока ум сомневается, глупость произносит. Как часто она вещает с легкой подачи интуиции. Да здравствует глупость, которая возвращает надежду! Надежду, что еще не завтра нам умирать. Следовательно… Стоп, сказала себе Нина. Вот тут пока стоп…
Легко сказать…
– Что у тебя с Евгением, можешь мне сказать? – встретила ее свекровь.
– Ничего, – ответила Нина.
– Если ты спросишь мое мнение…
– Вам пора принимать таблетки, – перебила ее Нина.
– При чем тут таблетки? – взвилась свекровь. – Он был тебе паршивый муж, но мне он все-таки сын… – И она заплакала, громко всхлипывая и сморкаясь. – У него, дурака, уже стенокардия, в его-то годы.
Свекровь пришлось укладывать, и отпаивать валерьянкой, и мерить ей давление, и бежать в аптеку за папазолом. «Неужели все дело в том, что мне, одинокой бабе, просто нужен какой-никакой мужик и я радуюсь, что он у меня может быть?» – думала Нина. Ну и пусть, ну и пусть… В конце концов, не завтра умирать. Нину захлестывала радость.
И вот тут, именно в этот момент, Алена, придя к ним вечером, распахнула пальто и продемонстрировала им крепенький, тугой животик, на котором уже не застегивалась молния джинсов.
– Видали? – засмеялась она. – И что я буду с этим делать?
Куня красила могильную ограду. Это была большая добротная металлическая ограда, внутри которой спокойно, не теснясь, поместились могилы отца Куни, его первой жены, их умершего в младенчестве сына, второй жены, матери Куни. И еще осталось место. «Для меня и для тебя, – сказала Раиса. – Не вздумай в Москве своей спалиться. Манеру взяли… Что мы – не православные, что ли?» Раиса очень обрадовалась приезду Куни. «Давно уже голландку не топлю. Славик жар не любит, а мне зачем одной?» – сказала она, вводя сестру в сыроватый дом.
Докрасив ограду, Куня с ведром пошла к могиле Нининой матери. Там тоже была семейная ограда, и тоже оставалось место. «Для Нины», – подумала Куня. Мысль не показалась ей ни кощунственной, ни преждевременной, наоборот, даже как-то утешающей. Вот, мол, и у этой нескладехи Нины есть уготованное ей место. Знать это – хорошо и правильно.
Она покрасила и эту ограду, на обратном пути зашла в магазин, купила пшена для трех Раиных кур, тут же поймала себя на том, что уже хочет вернуться в свою восьмиметровку, а также в «стакан», что соскучилась по коммунальной бестолковщине и шуму. Значит, надо написать Нине, а та пусть передаст Алене, что она, Куня, скоро возвращается. Недели через две. Через неделю, написала Куня. Хватит, нагостилась… Наговорилась. Накрасилась…
Первым делом Нина стянула с Алены джинсы. Именно так – стянула. Усадила девчонку в кресло, встала перед ней на колени и стала стаскивать штаны.
– Ох, как хорошо! Сил нет так ходить, но когда свитер до колен распустишь, то еще и ничего. Не сразу видно… Это я к вам без свитера… Для большего эффекта.
– Кто он? – спросила Нина.
– Я его к вам приводила, – ответила Алена. – Директор.
– Когда поженитесь? – каким-то не своим голосом поинтересовалась свекровь. В ее тоне было презрение, возмущение, унижение и страх. С чего бы страх? А вот с этих Нининых колен. С этой ее простоты, которая хуже воровства. Стоит перед девчонкой – чужой, заметьте! – как рабыня. И аккуратненько, по складочке выпрямляет видавшие виды, замызганные джинсы. А та в широких трусах сидит, блаженно расставив ноги. Ну, картина, скажу вам! Свекровь вдруг почувствовала ту свою, первую, неприязнь к Алене. С другой стороны, она уже и привязаться к ней успела и, будучи человеком справедливым, помнила это. В общем, в голове у свекрови случилась путаница, и она закричала на Нину:
– Да дай же ей наконец халат, черт подери!
Этот самый вылетевший изо рта «черт» почему-то Нины и не коснулся, а Алену задел.
– А чего вы чертыхаетесь? – спросила она. – Я сама возьму халат. – И пошла в ванную, переступив через сидящую на полу Нину.
– Не вздумай! – взвизгнула свекровь, буравя Нину. – Не вздумай!
Алена вернулась в старом махровом халате. Она калачиком уселась на диван и произнесла речь.
– Значит, так… – сказала она. – У меня со сроками всегда путаница, потому я и подзалетела. Возлюбленный мой женат, и у него семеро по лавкам от трех жен. Ей-богу, семеро. Работает на одни алименты. Перепуган он до смерти, сказал, что до конца дней своих ни к одной посторонней женщине не притронется. Да мне он и холостой был бы не нужен. Это я по глупости, выпивши была… Но хоть шерсти клок должна я с него иметь? Должна! Он меня переводит на лимитную работу, благо меня теперь народ в лицо знает, так что прописка у меня в кармане. Но естественно, это только общежитие… Пока тетя Куня в отъезде, я, конечно, поживу у нее, а потом… Потом надо будет что-то придумать. Бабушка! – воскликнула она весело. – К вам я не перееду, не волнуйтесь!
– Я не волнуюсь! – ответила свекровь сразу повеселевшим голосом.
– Между прочим, ребенок у меня будет очень красивый, у него все дети – херувимы.
После «херувимов» она как-то сразу замолчала, как будто ее выключили. И сидела молча, и смотрела куда-то поверх их голов в угол, и лицо у нее было неприсутствующим.
И эта мертво сидящая Алена выражала гораздо больше, чем ее собственная пламенная речь. Девчонка испуганна, растерянна, ей, наверное, стыдно, а страшно – точно.
– Тетя Нина! А если мне укольчик организовать? Чтоб раз…
Неизвестно как, но рука поднялась… И пощечина, звонкая, полновесная, что называется от всего сердца, раздалась в комнате.
– Вы чего? – заверещала Алена. – Вы чего?
– Ничего, – ответила Нина, взмахивая кистью, будто стряхивая с нее капли переполнившего ее гнева. – Ничего! Я тебя и не так еще двину, соплячку! Укольчик ей понадобился, ишь! И родишь, и выкормишь, и вырастишь своего херувима. Не калека, как понимаю. Здоровущая деваха. Тебе только этим и заниматься…
– Учи, учи, – проворчала свекровь. – И так хулиганья…
Немного надо было, чтобы Алена развеселилась. Хулиганья! Значит, бабушка уже сейчас знает, что у нее будет хулиганье? А как она это узнала, как? Это ж интересно, «тут» – она постучала себя по животу – уже живет хулиганье? Да?
– Не тут, – возмутилась свекровь, – а без отца. Безотцовщина. От нее все…
– Вам не надо про это, – холодно сказала Нина. – Ваш сын тоже безотцовщина. Но по вашему доброму желанию…
Свекровь как-то стушевалась, заерзала, стала делать знаки, молчи, мол, молчи, а потом вдруг, вроде поняв наконец, что было с ней в отличие от беременной Алены, сказала:
– Я спасала сына. Я расчищала ему дорогу. Вам не понять… То – другое время. Сейчас же… Какое мне, собственно, дело? Рожай!
– Спасибо! – поклонилась ей Алена и повернулась к Нине. – Вы мне вмазали зря. Не по делу. Это был бы выход… Но нет, так нет. Рожу родине богатыря. Назову Жоржем. И скажу, что в честь Марше… Пусть французские коммунисты делают мне подарки. А если девчонка – Анджелой. Пусть сплотятся у колыбели все красные негры.
«А с нее ведь хватит, – подумала Нина. – Кем угодно назовет, во все поиграет».
Свекровь, поджав губы, вышла. Алена захихикала:
– Бабушка! А нет в вашей группе здоровья богатого старика, который завтра умрет? Я бы сегодня вышла за него замуж. Порадовала бы дедушку напоследок…
Кажется, она сказала все, что могла, потому что снова замерла, отпустила в полет душу. Ах, Кира, Кира! Как жаль, что ты умерла! Как хорошо, что ты умерла!
На Дашкино двадцатилетие – 20 января – были званы все. Из экспедиции специально приехала свекровь-геологиня в сопровождении обросшего, бряцающего на гитаре мужика. Геологиня сделала химию, маникюр и просила всех называть себя попросту – Таней. Дашка прибежала с изменившимся лицом и выпалила: вышедшая из ума «старуха Таня» склонна выйти замуж за периферийного мужика. Ей, конечно, все равно, пусть хоть за Михаила Боярского, но вдруг пропишет?
Но Таня сама все сказала. Да, она, видимо, выйдет замуж… Квартира, прописка? Зачем им это? Во-первых, они не меняют образа жизни. Во-вторых, потом, потом, есть мечта поселиться на берегу океана. На самом, самом… Чтоб входить в него по утрам босыми ногами… Они уже облюбовали место. После этого на дне рождения Таня и мужик были посажены в красный угол. Дашка просто увивалась вокруг них: «Танечка! Танечка! Толяшек! Толяша!» Толяша тихонько ладонью стучал по струнам, аккомпанировал себе таким образом и пел какие-то бестолковые нескладушки, которые ему, видимо, очень нравились. Про серный колчедан. Про минералы класса силикатов… Про подземные источники… Его нельзя было сбить с толку ничем – ни вопящей стереосистемой, ни задушевным Окуджавой. Он все равно пел про свое. Таня сидела млеющая, и было совершенно ясно – она будет входить босыми ногами в акваторию или куда там еще, если он этого захочет. Так что живи спокойно, дорогая невестка Дашенька.
Стол был разнообразный, изобретательный. Евгений спросил у Нины: «В кого она у нас такая хозяйственная?» Нина пожала плечами: «В предков!» Дочь крутилась юлой, меняя тарелки, салфетки, выставляя все новые и новые салаты, закуски. Все ею восхищались и поздравляли Нину. Все в один голос говорили, что Дашка похожа на отца. «А вашего – ничего», – говорили Нине. «Я отыграюсь на внуках, – отшучивалась Нина. – Они будут все в меня».
Алена тоже была здесь. Сидела притихшая, в широком свитере до колен. Дашка хотела ее вытащить танцевать, но та отказалась с какой-то прямо-таки ненавистью. На что было обращено внимание. Разве можно так – с хозяйкой, с именинницей? «Да пошли вы!»
– Чего хамишь, девочка? – спросил Алену Евгений, дергая ее за свитер. – Почем самовяз?
Алена посмотрела на Нину: вы никому, ничего? «Никому, ничего», – ответила молча Нина. «Ну и напрасно, – дернулась Алена. – Сразу бы всем».
«Может, действительно мне надо было сказать и Дашке, и Евгению, – подумала Нина, – но вот… не сказала. И свекровь не сказала. Хотели уберечь? А сделали вроде хуже».
– Так что это у тебя за битниковский самовяз? – приставал Женька. – Он на хорошего мужика сшит, вроде Толяши.
– А мне нравится, – ответила Алена.
– Да я понимаю, – добродушно засмеялся Женька. – Ты не можешь делать то, что тебе не нравится. Ты – девушка… прямодушная.
«Господи! Да что он к ней пристает?» – наблюдала Нина. И она взяла Алену за руку и сжала ее. Большая, теплая, вялая рука никак не ответила.
– Все будет хорошо, – тихо сказала Нина.
– Кому? – спросила Алена.
А потом ушла на кухню мыть тарелки. Нина заглянула – моют в четыре руки с Дашкиным Митей и так горячо о чем-то разговаривают, что ее не заметили, а она долго стояла в дверях. О чем это они? Конечно, Алена может хоть о чем… Но Митя… Такой сроду молчун… А тут перетирает тарелки и говорит, говорит…
Что греха таить, Нина немного, совсем чуть-чуть взволновалась. Она подумала: «С Алены станется…»
Куня приезжала рано утром. Ее встречали Стасик и Нина. Тетя Рая переслала сыну двенадцать банок варенья.
– У нас еще позапрошлогоднее стоит, – сокрушался Стасик. – Засахарилось так, что ножом не проткнешь. Клава потихоньку спускает в мусоропровод. Но неудобно. Все-таки… продукт. Особенно из крыжовника не идет…
– Здесь шесть банок из крыжовника, – сказала Куня.
– Хоть на вокзале оставляй, – засмеялся Стасик. – Может, Нина возьмет?
– Она, наверное, мое выбрасывает в мусоропровод, – засмеялась Куня. – Я ей тоже наварила.
Уже у дома Куня, посмотрев на часы, засокрушалась:
– Подыму девчонку ни свет ни заря.
– Какую девчонку?
– Живет у меня одна. Нинина знакомая. Ну, сейчас переедет, конечно. Ее по телевизору показывали. Всех победила. Боевая!
Стасик ничего не понял из Куниных слов. По какому телевизору? Кого победила? Какая знакомая? Но уточнять не стал. Он не любил узнавать ненужные ему подробности. Информации и так слишком много.
– Ну тогда я дальше не пойду, – сказал он у двери.
– Верно, – согласилась Куня. – Не надо.
Он легко сбежал вниз и уже взялся за ручку машины, когда услышал сверху: «Стасик! Вернись!»
* * *
Алену рвало, видимо, уже давно. В комнате стоял отвратительный кислый запах, еще более отвратительный из-за примеси каких-то резких духов, которыми Алена пользовалась. Они поняли все сразу. Девчонка чего-то напилась, чтоб вызвать схватки, но у нее ничего не вышло. Могучая природа вывернула ее наизнанку, еще и продолжает выворачивать, и схваток все равно не будет. Ишь, подложила под себя полиэтиленовую подстилку… Чистенькая подстилка лежит! Чистенькая!
– Я знаю одного врача, – сказала Нина, и не успела она это произнести, как Куня, по пояс высунувшись в окно, закричала: «Стасик! Стасик! Не уезжай!»
Все у этой дурочки Алены обошлось.
Пока ее обихаживали, убирали комнату, поили врача чаем с вареньем, Стасик, умница, все это время ждал с машиной. Алена, умытая и успокоенная, уснула.
Когда Стасик увез врача, Куня уважительно сказала:
– Представительная женщина… И давно ты ее знаешь?
– Давно, – ответила Нина. – Ее муж у нас работает.
Если бы… Если бы Нина не ходила к Плетневу, если бы вообще этой истории не существовало, она, возможно, и рассказала бы, кто муж у этой именитой гинекологини.
Но маячил, маячил этот Плетнев. И, как гвозди, забивал свои логически разумные мысли, от которых хотелось повеситься.
Нина, которая была резкой противоположностью Куни, была убеждена: тут они одинаковые. Они обе бы повесились…
И получалось… У этой бестолковой тетки не было ни одного стоящего мужчины, оба – на выброс. Летчика Петю в расчет брать не приходилось. Он и мужчиной-то, по сути, еще не был. Был мальчишкой.
«А у меня разве был стоящий?» – спросила себя Нина.
Она вспомнила, как отловила ее на улице Женькина мадам.
– Вы же знаете, – сказала она, – он сам ничего не решит. Решать нам…
Нина, которая все его похождения чувствовала, именно в этот раз не почувствовала ничего.
Такая это была женщина. Она не оставляла мелких следов. У Нины даже возникла надежда – перебесится.
У мужа был глупый вид. Это надо признать. Он уходил с поднятыми руками («Мне ничего не надо. Ничего!»), как пленный.
Тянулась, тянулась, уже давно не мучительная, а какая-то хроническая боль и – враз. Свекровь смотрела на нее с ужасом. Даже обидно стало, что, прожив столько вместе, она будто испугалась Нины.
– Вам со мной плохо? – спросила Нина.
– Господь с тобой! – тихо ответила свекровь.
– Значит, ничего в нашей с вами жизни не изменилось.
Свекровь сделала несуразное – подошла и положила ей голову на грудь. И Нина вдохнула запах ее волос, увидела просвечивающую кожу.
«Сволочь, – как-то тупо подумала она о Евгении, – сволочь».
Свекровь же стояла, замерев, и было в этом что-то детское, жалкое. Нина гладила ее по волосам и повторяла: «Дурочка вы, дурочка».
Так что с вопросом: стоящий – нестоящий муж был у Нины, тоже не все ясно.
Конечно, настоящим был Славик. Вопрос в другом – почему она до сих пор помнит, как содрогнулась тогда, в Никитовке, сворачивая промасленную газету, когда он признался ей в любви? Сколько лет прошло, а она помнит это свое ощущение и, случись завтра начать жить сначала, содрогнется снова, хотя доподлинно знает, какой он преданный, Славик. Так что же такое наши знания любви? Да ничего! Припарка мертвому. Бесполезно и размышлять. Как это в каком-то гороскопе: ваш разум не пригодится вам… И все… И точка…
Главное, чтобы Куня не узнала, что Нина встречалась с Куниными мужчинами. Не надо про другого знать столько… Хорошо, что Алена с Куней, которая оставила ее у себя.
Спасибо детям, своими бедами они не дают нам умереть раньше времени от собственных. Пока их надо спасать…
Явилась Дашка. В слезах. Чтоб дочь плакала? Она мертвела, каменела, но без слез, а тут платочек, сморкание, нос распухший, красный, голос хриплый… Все по правилам: ребенок плачет.
Короче, Митька у нее что-то задумался. Ничего другого, просто задумался… Молчит целыми вечерами, ночью не спит. Она пристает к нему – волнуется же! Тогда он идет в ванную, включает воду и сидит на бортике. Дашка зашла в туалет и через окошко подглядела. Ей бы смолчать, а она возьми и постучи ему в окошко… Митька рванулся как ужаленный, убежал из дома, бродил где-то и теперь замолчал.
Дашка все свои страхи выразила сразу:
– Я его с Аленой видела.
Как напугалась Нина. Все что угодно…
– Погоди, доча. – Нина старалась говорить спокойно. – Как ты их видела?
– Стояли, разговаривали… Прямо наперебой… Как птицы на ветке.
– Делов, – сказала Нина, а сама вспомнила, как наблюдала их в лад моющих посуду. Можно было тут же успокоить дочь: мол, Алена в положении. Но ничего не сказала Нина, скрывала она от дочери Аленино положение. Во-первых, стыдно. Все-таки куда ни кинь, Нина из другого времени. Во-вторых, Дашкино осуждение на дух слышать не хотела. Вот так была она раздвоена, будучи у Алены и прокурором и адвокатом одновременно.
Вспомнился старый фильм. Там девчушка в одночасье не поступила в институт и не устояла перед московским пижоном, который ее, естественно, бросил. Родился мальчик. Девчушка оказалась честной труженицей, хорошей матерью, и нашелся честный труженик, хороший парень… Люди смотрели фильм и плакали навзрыд. Плакали потому, что все любят счастливые концы в фильмах. Тем более если в тазике для купания стоит ребеночек, весь такой в перепоночках, и девочка-грешница так праведна и так смиренна, что счастье за несчастье ей просто причитается, как сдача в магазине.
И тут вдруг появилась статья в газете из тех, что супротив потока. В ней черным по белому: девица – падшая. И ежели искусство начнет показывать, как хорошие парни, минуя девственниц, будут жениться на грешницах, то грех станет соблазнительным и нестрашным. А вот если бы искусство отразило, как ей, падшей, приходится помыкать горя, если б ей, падшей, хлебнуть в фильме сполна за ту свою дурь, то другие, слабые на любовь девушки очень бы остереглись.
Глупая, недобрая статья, а запомнилась. И почему-то по неведомым законам памяти пришла сейчас. Разве то, что у Нины перед глазами, похоже на тот фильм? Рассказать Алене, та ухохочется: «Я падшая, тетя Нина, падшая! Давайте я это напишу в паспорте». В том-то и дело, все нынче не так… Ту грешницу жалеть надо было, а Алена сама хоть кого пожалеет. И еще неизвестно, кто кому нужнее. Куня – ей, или она – Куне. А может, и Мите?
То, что Алена и Митя где-то там разговаривают, а дома он молчит, все-таки плохо.
Надо все выяснить. И Нина поехала к Куне.
Куня и Алена лепили громадные, как свиные уши, вареники с картошкой. Им было весело, и Нине стало завидно.
– Включайтесь в процесс, – сказала Алена.
– Почему они такие большие?
– Ну, – засмеялась Алена, – вы, тетя Нина, не понимаете смысла вареника. Его же сначала интересно обкусать по кромочке, а уж потом… – И добавила: – Я замуж выйду – ух как буду готовить!
– А что, уже есть за кого? – осторожно спросила Нина.
– Добра! – фыркнула Алена.
– А я тут тебя с нашим Митей видела, – соврала Нина и покраснела от того, что соврала и ударение на «нашем» сделала.
– Где? – прямо глядя ей в глаза, спросила Алена и сама же спасла совсем растерявшуюся Нину: – Не видели вы меня, тетя Нина, не врите. Дашка видела. И настучала…
– Просто сказала.
– Не просто. Она меня подозревает. – Алена хохотнула. – Очень мне это нравится… Если я на седьмом месяце могу мужика увести из стойла, значит, со мной все в порядке!
Надо было видеть лица Куни и Нины. Раньше бы сказали: их оторопь взяла. Теперь так не говорят. А жаль. Хорошее слово кануло.
Алена посмотрела на одну, на другую, покачала головой и как-то печально сказала:
– Ну зачем же вы так про меня? Нужен он мне, если он сейчас и себе не нужен? Просто я катализатор. Я единственный человек в окружении вашего Митьки, с кем ему охота поговорить. Потому что я говорю правду, а вы все говорите то, что надо… Ему противен институт, и я его побуждаю послать сие заведение к такой-то маме. Потому что нет ничего отвратительней делать всю жизнь не то, что хочется. Надо разводиться с опостылевшей работой, как с нелюбимым мужиком. Да что вы закаменели? Ну, прописи это, прописи… Надо уметь бросать, надо уметь начинать, надо быть свободным хотя бы в самом себе…
Они обе молчала. Вся их жизнь подчинялась другим правилам. Свободны в себе? А как это? Как?
Ушей-вареников уже было больше, чем стола.
– Пойду делиться, – сказала Алена. – Ваша коммуналка сроду таких не едала. Такие, теть Нин, тут живут копеечники.
Она ушла, а они с Куней сели на краешки стульев и посмотрели друг на друга.
– Как это у них легко, – вздохнула Нина. – Взял и бросил коту под хвост три курса…
– Кто тебе сказал, что легко? – спросила Куня. – А вот насчет – надо уметь… это не она придумала. – Тихим, каким-то даже не своим голосом, будто слова возникали перед ней по мере надобности, Куня сказала: – Чтобы жить честно, надо рваться, путаться, биться, ошибаться, начинать и бросать, и опять начинать, и опять бросать, и вечно бороться и лишаться…
– Лишаться, – эхом повторила Нина. – С этим у нас с тобой все в порядке, да? Когда-то я целую курсовую посвятила этому письму Толстого.
– Она у меня сохранилась, – похвасталась Куня. – Ты хорошо думала в молодости…
– Имеется в виду, что сейчас я дура, – горько заключила Нина и пошла мыть руки.
… Она разводилась с Дашкиным отцом за два года до серебряной свадьбы. Это имело успех у суда.
Нина смотрела на человека, сидящего рядом с ней, и чувствовала страшное: проваливающееся в преисподнюю или куда там еще прошлое. Все уходило, и она оставалась без прожитой жизни нагой и беспомощной, как новорожденная. Как же она могла относиться к сделавшему ее калекой человеку?
Она его ненавидела.
Он же улыбался. Он сказал, что виноват с головы до ног. Чистосердечно так признался. В углу зала сидела мадам. Когда кончился суд, Женька, радостный, подошел к Нине: «Видишь, как все легко и просто». Потом сообразил, что ему надо в другую сторону. И хоть Нина была ни жива ни мертва от всей этой процедуры, она заметила, как что-то полыхнуло в его глазах: то ли жалость, то ли сомнение, короче, нечто такое, что заставило его остановиться. И даже судья, собирая бумаги, не без интереса наблюдала, как обернулся в проходе разводящийся, и, может, подумала о судебной ошибке?
Нина осталась жить без прошлого…
Даже воплощенное столь зримо в свекрови, оно все равно перестало существовать.
Дашка, четырнадцатилетняя акселератка, взяла над матерью шефство, как тимуровец над инвалидом войны.
С отцом она продолжала дружить. Ей даже чем-то нравилась ситуация. Свидания с ним в скверах, театрах… Видимо, он ее и научил «маму беречь». И это ей тоже нравилось. Ответственность за инвалида.
Куня знала, что никогда больше не пойдет к трем домам на пригорке. Все. Точка. Хотелось другого – неожиданной встречи в тесноте, лицом к лицу, когда некуда свернуть.
– Здравствуй, Сергей Никифорович! – скажет она ему.
– Куня, голубушка! – ответит он ей.
– Как здоровье Вити после операции гланд? – спросит она его.
– Откуда ты знаешь про операцию? – воскликнет он.
– Я все знаю, – ответит Куня. – Эх ты, Сереженька! – И тут сама по себе возникнет в тесноте пустота, и она шагнет в нее и пойдет по ней, как по коридору, а он останется, потому что для него-то выхода не будет.
А тут Алена вдруг сказала ей:
– Я и забыла! К вам приходил какой-то солидный мужчина.
Клещами она тащила из девчонки: какой из себя, и в чем одет, и росту какого, и глаза, глаза какого цвета?
– Понятия не имею, – отбивалась Алена. – Я его секунду видела. Нет вас – и все.
Он! – решила Куня. Мало ли что было. Она придумала ему длительную заграничную командировку, благо повторяли многосерийку про Штирлица. И хоть Куне не нравилось, что из шпионов делают героев, – какие герои, если у них вся работа на вранье и обмане? – в случае с Сереженькой шпионаж Куня реабилитировала.
А вдруг и он много лет где-то там… А когда наконец приехал, то и пришел сразу. Придумается же такая чушь!
Все очень скоро разъяснилось. Приходил Кунин однокурсник. Он овдовел, переехал в Москву к дочери и пришел.
Хороший, положительный человек, ничего не спрашивал, все сразу узнал…
– Внучка, значит, – твердо сказал он, глядя на Алену. – А ты, видать, тоже вдовствуешь… – оглядев комнату и не найдя мужских предметов, заключил он. Потом увидел портрет Нины. – Дочь, значит. Отдельно, значит, живет. А беременная внучка – у тебя. Понятно… Комнату не хотите упустить.
Куня и Алена молчали, только поглядывали друг на друга, когда чужой дядька рассказывал им их жизнь как по писаному. А тот говорил дальше:
– Покойный муж твой был, видать, небольшой человек, если оставил тебя в восьмиметровке. Не пробойный. И сама ты такая. Видно…
Однокурсник был в шевиотовом костюме и нейлоновой рубашке, под которой просвечивалось толстое хлопчатобумажное белье. Он принес к чаю ириски и сосал их так громко, что пришлось открыть форточку, чтоб это не слышать.
Надежда, что приходил Сергей, долго отсутствующий герой-разведчик, отпала.
«Когда-нибудь все равно встретимся, – думала Куня. – Встретимся непременно… Одна ж линия метро».
Директор клуба все сделал, как обещал: Алену прописали в общежитие к лимитчикам, назначив воспитателем.
Алена, до этого вся такая внутренне распущенная и ленивая, за дело взялась с какой-то даже ожесточенностью.
– Я им всем покажу! – говорила она Нине и Куне. – Я честная. Отработаю до декрета, как надо. Не вышло легкой жизни, проживем ту, которая есть…
– Ты помни, в каком ты положении, – увещевала ее Куня. – Не рвись уж так…
– Я здоровущая бабища, – смеялась Алена. – Что б там ни говорили ученые интеллигенты, Россия всегда держалась на бабе. На мне, значит.
Ну что с нее возьмешь, с Алены? Лежит, положив ноги на диванный валик. Двенадцать слоновьих хоботков стерегут ее живот.
В своих исканиях и сомнениях Митя обрел в глазах Нины плоть и кровь. До этого просто Дашкин муж, маячивший где-то за ее спиной, у которого вся индивидуальность проявлялась в одном, примитивном: он почти в каждое предложение вставлял слово «значит». Хороший мальчик, но никакой. «А что Дашка?» – думала Нина. Вон Олег поносил, поносил над ней пакеты-зонты и сбежал. Жить рядом с Дашкой сможет лишь тот, кто безропотно сядет с ней в общую тележку. Олег вытолкнулся, как пробка. А Митя просочился, обтек, утрамбовался.
И вдруг – на тебе! Заявил себя как суверенное государство.
Позвонила в гневе Дашка:
– Этот идиот все-таки бросил институт. Приезжай, я с ним не справляюсь.
Нина тут же примчалась. Митя чинил магнитофон, Дашки не было.
– Ей предложили «саламандру», – сказал он. И Нина подумала: она, ненормальная, мчится по первому зову, а ее дочь не может остановить никакое ЧП, если где-то возникают импортные тряпки.
Потом оказалось – ей повезло, что Дашки не было, потому что она первый раз как следует разглядела Митю.
– Я его терпеть ненавижу, – сказал он об институте. И эта безграмотная фраза убедила Нину больше всего. Собственно, можно было дальше ничего и не говорить, но Митя приготовился к длинному мучительному разговору:
– Я дурак. Я кретин. Я не думал, значит. Хотите – верьте, хотите – нет. Не думал об этом по-настоящему. Геологический так геологический. С маминой подачи, значит… Понял: мерить землю не люблю. Оказывается, можно и не мерить. Успокоился, значит… Пришел на практику в НИИ. Озверел от тоски… Не мое это, не мое!
– А что твое – знаешь?
– Нет! Нет! Пойду в армию. Буду думать. У меня так… Я не думал, не думал, значит, а потом меня как включили…
– А Дашка? Она без тебя с ума сойдет.
Митя посмотрел на Нину так, что она растерялась. Не с осуждением, не с пониманием, не с раздражением. Он посмотрел так, что она сообразила: то, что с ним происходит, важнее Дашки. И вообще неизвестно, понадобится ли ему Дашка в его процессе думания. Мальчик выпростался поздновато, резковато, но ведь лучше так, чем никак. Он что-то про себя понял, так куда ж теперь от этого денешься? И ей, Нине, не Митю спасать надо, а дочь, которая кричит, возмущается, которой предпочтительней Митя прежний. Она, дурочка, за туфлями побежала, а ей бы настроиться на Митино состояние, понять его… Понять, что в нем произошло перерождение, что он пойдет своей дорогой… И любовь их сейчас на ниточке, стоит одному неосторожно дернуть.
Надо объяснить Дашке: любовь изнашивается с изнанки во всех случаях. И сейчас у них с Митей кризис. Они еще обнимаются и целуются и веруют в свою вечную любовь, но Митя стал другим. И с этим другим надо Дарье знакомиться, да и ему, другому, тоже предстоит выяснить, та ли у него подруга, что готова терпеть его сомнения, его желание жить собственным умом.
– Не исключено, значит, – сказал Митя, – что после армии будет пединститут. Мне нравится ваша профессия.
– Да? – удивилась Нина.
– Да! – упрямо повторил Митя. – Я понял, значит… я из тех людей, которые, напоровшись на что-то, оставляют после себя вешки. Я напоролся… на наше бестолковое образование, в котором все вразброд. Школа – сумасшедший дом с моноидеями. Сначала всех посылали учиться в институт. Сейчас всех – на производство. Короче, чтоб все как один, значит, делали что-нибудь одно… Знаете, у меня есть идея – помочь каждому стать тем, кем он должен стать… Помочь состояться. Если человеку нужно всего два класса образования, чтоб он был полон и счастлив, не надо тащить его дальше, значит.
– Вы все знаете про каждого? – спросил Митя. – Ничего вы не знаете. А надо знать! Знать! Вот Дашке повезло, у нее был учитель литературы.
– Да что ты, Митя! – замахала руками Нина. – Это совсем не то…
– А мне понравилось, – сказал Митя. – Неординарно. Я хожу к нему на уроки. Я не все принимаю, но мне хочется с ним, значит, спорить. Я хотел и к вам попроситься… Все-таки интересно, что вы говорите людям, значит, когда они поставлены в необходимость вас слушать?
Нина растерялась.
Она, оказывается, не готова была к ответу.
Ни Нина, ни Куня не знали, что однажды Дашка встретилась с Аленой на Тверском бульваре.
– Ты по какому это праву вмешиваешься в чужую жизнь? – спросила она.
– Без права, – засмеялась Алена.
Дарья распалилась и договорилась до того, что выселит Алену из Москвы, ей это ничего не стоит.
– Эх ты, дурочка с переулочка! – пуще смеялась Алена.
Дарья от злости чуть не замахнулась на нее. Но то ли Алена повернулась боком, то ли ветер помог, только Дашка увидела Аленин живот. Так и застыла с поднятой сумочкой.
– От ребенка скрывали, – засмеялась Алена. – Берегли целомудрие…
– Ну ты даешь! – хрипло сказала Дашка. – От кого?
– От голубя, милка, от голубя. – И как знать, куда пошел бы разговор дальше, не остановись рядом с ними группа африканцев. Гид демонстрировал им новый МХАТ.
Африканец со светло-матовыми, как яичная скорлупа, ладонями, снял с плеча фотоаппарат и, повернувшись к Дашке и Алене, процокал им что-то на своем языке.
– О’кей, – догадалась Алена и, картинно выставив пузо, склонила голову к Дашке.
Африканец просто зашелся от восторга – такие «рашен» девушки! – и защелкал аппаратом.
– Снимай, родной, снимай, – смеялась Алена, – снимай беременную Русь. Не все ж вам!
Когда расходились, Дашка сказала:
– Ты если что…
– Позвоню, – ответила Алена. – Митьке привет. И не носи его в зубах…
Дарья тут же ушла: советов и пожеланий от Алены не надо. А вот выдать матери и Куне за то, что молчали, – это непременно. А может, и Митька знал? Ну тогда она им всем!
Как-то утром, убегая, свекровь спросила:
– Надеюсь, ты вечером дома? Обещал прийти Евгений.
– Нашелся-таки, – ответила Нина.
– Он не пропадал. Он был в командировке! – В ее голосе Нина почувствовала удовлетворение: невестка попалась на слове «нашелся». Значит, думала о нем, ждала, потом потеряла… Свекровь молила Бога о примирении, но понимала, что не должна этого показывать. Она видела, Нина – «размораживается», но боялась это ускорять. Тут если уж сорвется дело, то навсегда. Осторожненько надо, это что операция на сердце. А ее дорогой сынок – дровосек, а не ювелир. Он всегда женщин брал с ходу, с лета, он ни за одной больше двух дней не ухаживал. Тут же надо первую жену вернуть, а это дело непростое. Нину спугнуть ничего не стоит…
Убежденная в своей хитромудрости, свекровь убежала. А Нина осталась наедине со своими мыслями: «Она старается на меня не давить, чтоб я сама, добровольно вернулась в старую конуру. А я ведь уже стою перед ней, мне осталось только хвостом вильнуть и юркнуть».
Что в ней поднялось? Гнев ли, злость, гордость? Та девчонка, которая выдавливала из себя по капле раба? Или та сильная баба, что умела ломать, потому что была уверена – построит? Или та, что точно знала, чего хочет? «Вразуми меня, Господи, – шептала Нина, – что истина? Любовь или полное от нее освобождение? Желание докопаться до сути или принятие мира на веру? Быть гордой или не быть? Зачем все это со мной было? Чтобы я что-то поняла? Но что? Что я поняла за свои пятьдесят лет? Что ничего не знаю, что ничего не понимаю?…»
А вечером пришел Евгений и положил на стол красивый пуховый платок.
– Можешь протянуть через колечко, – сказал он.
Нина пододвинула платок свекрови.
– Это тебе! – почему-то испугался Евгений. – Тебе, тебе!
– Я ему посоветовала привезти тебе платок, – победоносно сказала свекровь, – ты все время зябнешь.
Потом они пили чай, и Нине было уютно в платке, тепло и покойно. Женька гордился собой – не так было просто достать настоящий оренбургский пуховый платок, свекровь трижды костяшками пальцев постучала снизу стола. Со стороны – приличная, интеллигентная семья.
Правда, когда Женька затоптался в коридоре, Нина излишне торопливо вложила ему в руки шапку и зазвенела ключами.
– Дорогой ведь платок, – сказала она, когда он уже переступил порог, – мне даже неудобно…
– Дорогой! – подтвердил Женька. – Но тем приятней дарить.
«Это в нем всегда было, – подумала Нина, закрывая дверь. – Дарить дорогое… Он не жмот… А вот Дашка завела тетрадь расходов. Считает трамвайные копейки. Чья ты, моя дочь?»
Алена родила сына 1 мая. Нина и Куня с ног сбились в поисках подарков. Пришли в роддом с раздутыми сумками, написали длинное письмо, спросили, как сына звать-величать.
Алена ответила большими каракулями: «Иван, международный сын».
Нина тут же позвонила Дашке:
– Забираем Алену. У нее Ванечка.
– Ишь ты! – засмеялась Дашка. – А ты тут при чем? Дождись своих! Ладно, поздравь и от нас…
Чтоб все было по-людски, взяли с собой Евгения.
Упакованного Ванечку вручили Евгению, но Куня вырвала этот маленький кулек из его рук и прижала к груди, как родного внука.
Алена, Нина и Куня с Ванечкой на руках сели сзади. Женька впереди.
– С внуком можно поздравить? – спросил шофер.
– Ага! – засмеялся Евгений и подмигнул Нине.
Сладострастно вдыхала весенний воздух Алена. Чужая? Своя? Насвистывал модную мелодию седеющий мужчина. Муж? Отец? Куня нежно прижимала ребенка, и было ясно – не отдаст. Никому и никогда.
Они переехали бульвар, по которому бежала группа физкультурников.
– Эй, бабушка! – закричала Алена и хотела открыть окно, но Куня посмотрела на нее так, что Алена тут же осеклась: – Не буду, не буду.
– Бабушка бегает по другому маршруту, – сказал Евгений. – В синих костюмах они все похожи…
– В двадцать первый век бегут старухи. Хотят поспеть, – засмеялся шофер.
Нина глубоко вздохнула: этого она уже может не увидеть, двадцать первый век. Видимо, и Евгений подумал о том же, потому что он перестал свистеть и посмотрел на Нину как-то растерянно и виновато. А вот Куня сердито сжала губы, она явно хотела справиться с этим приближающимся веком, до которого можно не дожить, а дожить надо…
Алена пялилась в окно, не озабоченная, не повязанная ни временем, ни мыслями о нем.
Ванечка не сердился, не пялился, не терялся, не виноватился, не ждал, не боялся… Он благостно спал и набирался сил, чтоб все начать и все пройти, а может, и что-то понять в этом бестолковом, безалаберном, не выбираемом человеком мире.