"Афоризмы житейской мудрости" - читать интересную книгу автора (Шопенгауэр Артур)Глава шестая. О РАЗЛИЧИИ ВОЗРАСТОВ Вольтер великолепно выразился: Qui n'a pas l'esprit de son вge, De son вge a tout le malheur.[32] К концу этого эвдемонологического очерка уместно будет кинуть взгляд на те изменения, какие производит с нами возраст. В течение всей нашей жизни мы обладаем только настоящими ничего более. Вся разница сводится к тому, что в начале жизни длинное будущее впереди нас, к концу же ее – длинное прошедшее позади; сверх этого наш темперамент, но отнюдь не характер, подвергается известным изменениям, благодаря чему каждый раз сообщается настоящему различный оттенок. В моем главном труде (т. II, гл. 31) я выяснил, как и почему в детстве мы более склонны к познаванию, нежели к проявлению воли. На этом-то и основано счастье первой четверти нашей жизни, вследствие которого годы эти кажутся потом впоследствии потерянным раем. В детстве у нас очень узок круг сношений, потребности – ничтожны, а, следовательно, волевых возбуждений – мало и большая часть нашего духа направлена на познавание. – Так же, как мозг, достигающий полного объема уже на 7-ом году, ум развивается очень рано, хотя созревает лишь позже, – и жадно всматривается в совершенно неведомую для него жизнь, где решительно все покрыто блеском новизны. Этим объясняется, почему наши детские годы так поэтичны. Ведь сущность поэзии, как и всякого искусства, заключается в извлечении из каждого отдельного данного из «Платоновской идеи» – т. е. сущности его, того, что у него есть общего с целым родом; таким образом, каждый предмет является представителем своего рода, и один случай разъясняет тысячу. Хотя и кажется, что мы в годы детства бываем заняты каждый раз лишь данным конкретным предметом или происшествием, и то лишь постольку, поскольку это касается наших желаний в данный момент, но в сущности дело обстоит иначе. Жизнь, во всем ее значении, представляется нам еще столь новою, впечатления, ею производимые, еще не притуплены повторением, так что, несмотря на детские повадки, мы молча, без определенного намерения, занимаемся тем, что из отдельных сцен и событий извлекаем самую сущность жизни, основные типы ее форм и проявлений. Во всех предметах и лицах мы видим в это время, как выражается Спиноза, «как бы подобие вечности». Чем мы моложе, тем более каждый отдельный предмет заступает в наших глазах весь свой род. Но эта черта постепенно, с году на год, стирается: на этом и основана огромная разница во впечатлениях, производимых на нас вещами в молодости и в зрелом возрасте. Поэтому опыт и знания детства и ранней юности определяют неизменные уже типы и рубрики, в которые укладывается всякое последующее познание и опыт; они же устанавливают и категории, под которые мы впоследствии подводим все, хотя и не всегда сознательно. Таким образом, уже в детские годы образуется прочная основа мировоззрения а, следовательно, определяется поверхностный или глубокий характер его; развивается и завершается оно лишь позже, не меняясь, однако, в основных чертах. В силу этой чисто объективной и чрез то поэтической концентрации, отличающей детские годы, и находящей поддержку в том, что воля еще долго не скажется в полной силе, – в силу этого-то дети и оказывают значительно более склонности к познаванию, чем к хотению. Следствием этого является тот серьезный вдумчивый взгляд иных детей, который так хорошо передан Рафаэлем в его ангелах, в особенности, на Сикстинской Мадонне. Поэтому же дни детства настолько полны счастья, что воспоминание о них всегда связано с сожалением. – В то время, как мы столь серьезно предаемся наглядному познаванию вещей, – воспитание, со своей стороны, старается привить нам понятия. Однако, самый существенный элемент познания дается не понятиями: основа, подлинное содержание всякого познания – доставляются именно наглядной концепцией мира, которая может быть добыта лишь нами самими и отнюдь не может быть как-либо преподана извне. Поэтому наша моральная и интеллектуальная ценность сообщается нам не извне, а исходит из глубин нашего собственного существа; педагогические приемы самого Песталоцци не могут из урожденного дурака сделать мыслящего человека; он родился дураком и должен умереть им же. – Изложенною концепцией впервые открывающегося пред нами внешнего мира объясняется, почему обстановка и опыт нашего детства так прочно запечатлеваются в памяти. Ведь им мы отдавались нераздельно, ничто нас не отвлекало от них, и предметы, находившиеся пред нами, мы считали единственными в своем роде, даже единственно существующими вообще. – Если при этом вспомнить то, что изложено мною во втором томе моего главного труда, а именно: что объективное бытие всех вещей, т. е. существование их лишь в представлении – дает одни радости, тогда как субъективное их существование, заключающееся в желании, – значительно отравлено страданиями и несчастиями; – тогда весь рассматриваемый вопрос можно свести к следующему краткому положению: смотреть на все – приятно, быть чем-либо – ужасно. Из сказанного следует, что в детстве вещи известны нам гораздо более с виду, т. е. со стороны представления, объективно, – нежели со стороны их бытия, т. е. с волевой их стороны. Так как объективная сторона предметов прекрасна, а субъективная и мрачная – пока еще неизвестна нам, то юный ум видит в каждом образе, который дает ему действительность или искусство, – весьма счастливое существо, полагая, что, раз это так прекрасно на вид, то быть этим – столь же или даже более прекрасно. Поэтому мир кажется ему Эдемом; это и есть та Аркадия, в которой мы все родились. Несколько позже отсюда возникает жажда действительной жизни, стремление действовать и страдать, толкающее нас в пучину жизни. В мирской суете мы познаем и другую сторону вещей – сторону их бытия, т. е. воли, с которой приходится сталкиваться на каждом шагу. Но мало-помалу близится тяжелое разочарование, с наступлением коего приходится сказать: «миновала пора иллюзий»; разочарование это разрастается все больше – делаясь все глубже и глубже. Можно сказать, что в детстве жизнь представляется нам декорацией, рассматриваемой издали, в старости же – той же декорацией, только рассматриваемой вблизи. Счастью детского возраста способствует еще следующее обстоятельство. Как в начале весны – вся листва одного цвета и почти одинаковой формы, так и мы в раннем детстве чрезвычайно похожи друг на друга и потому великолепно гармонируем между собой. Но с возмужалостью начинается расходимость, постепенно увеличивающаяся подобно радиусам расширяющейся окружности. Остальная часть первой половины нашей жизни, имеющей столько преимуществ по сравнению со второй, – юношеский возраст, – омрачается и делается несчастливою благодаря погоне за счастьем, погоне, предпринимаемой в предложении, что в жизни можно добыть его. Из этого вытекают постоянно рушащиеся надежды, порождающие в свою очередь, неудовлетворенность. Пред нами носятся обманчивые образы неопределенного, словно виденного во сне счастья, принимающие самые капризные очертания, и мы напрасно ищем их воплощения. Потому-то в юношеские годы мы обыкновенно недовольны нашим положением и окружающим, каковы бы они ни были; ибо им мы ставим в упрек то, что вообще присуще пустой и жалкой человеческой жизни, с которой мы в это время сталкиваемся впервые, причем до сих пор ждали от нее совершенно иного. – Большим выигрышем было бы, если бы можно было искоренять уже в юности, путем своевременных наставлений, ту иллюзию, будто мир может нам дать многое. На деле происходит обратное: обычно жизнь познается нами сперва из поэзии, а потом уже из действительности. Пред нашим взглядом рисуются, на заре нашей жизни, красивые поэтические образы; нас мучит жажда видеть их воплотившимися – схватить в руки радугу; юноша мечтает, что жизнь его выльется в форму какого-то захватывающего романа. Отсюда получается иллюзия, описанная мною во втором томе главного труда. Всем этим образам придает прелесть именно то, что они – только образы, что они не реальны, вследствие чего, созерцая их, мы находим покой и удовлетворение чистого познания. Осуществить – значит выполнить при посредстве воли, неизбежно приносящей с собою страдания. Характерной чертой первой половины жизни является неутолимая жажда счастья; второй половины – боязнь несчастья. К этой поре в нас выросло более или менее ясное сознание, что всякое счастье – призрачно, и что, напротив, страдание – реально. В эту пору люди, по крайней мере, наиболее разумные из них, стремятся более к избавлению от боли и беспокойства, нежели к счастью[33]. Когда юношей я слышал звонок у своих дверей – я был рад, я говорил себе: «наконец-то». Но в последующие годы ощущение мое при подобных обстоятельствах было сродни страху; я говорил себе: «вот оно». – Выдающиеся, богато одаренные личности, которые именно в виду этого не вполне принадлежат к человеческому роду и, следовательно, являются более или менее, в зависимости от степени своих достоинств, одинокими – испытывают по отношению к людям два противоположных чувства: в юности они часто чувствуют себя покинутыми людьми, в позднейшие годы они чувствуют, что сами убежали от людей. Первое – весьма неприятное – ощущение вытекает из незнакомства, второе – приятное – из знакомства со светом. Вследствие этого вторая половина жизни содержит в себе – подобно второй части музыкального периода – меньше порывистости и больше спокойствия, нежели первая; происходит это оттого, что в юности мы воображаем, будто на свете существует бесконечное счастье и наслаждения, и что только трудно его добыть, в зрелых же летах мы знаем, что ничего такого на самом деле нет, и успокоившись на этот счет, наслаждаемся сносным настоящим, находя радость даже в мелочах. То, что зрелый человек приобретает жизненным опытом, благодаря чему он иначе смотрит на мир, чем в детстве или отрочестве – это прежде всего непосредственность. Он научается смотреть просто на вещи и принимать их за то, что они есть на самом деле; тогда как от мальчика или юноши истинный мир скрыт или искаженным предательским туманом, состоящим из собственных грез, унаследованных предрассудков и безудержной фантазии. Первое, что приходится выполнить опыту, – это освободить нас из-под власти разных «жупелов» и ложных представлений, приставших к нам в юности. Лучшим воспитанием, хотя только отрицательным, какое следовало бы давать юношам – было бы охранять их от подобных заблуждений; задача, правда, не из легких. Для достижения этой цели следовало бы вначале по возможности ограничивать кругозор ребенка, но зато излагать все, находящееся в пределах этого круга, ясными и правильными понятиями; лишь после того, как он правильно усвоит все лежащее внутри этой черты, можно начать постепенно раздвигать ее, постоянно заботясь о том, чтобы не оставалось ничего невыясненного, ничего такого, что могло бы быть им понятно лишь наполовину или не совсем верно. Вследствие этого его представления о вещах и человеческих отношениях было бы, правда, несколько ограниченными и примитивными, но зато ясными и правильными, так что оставалось бы только расширять, но не исправлять их; это следовало бы применять до юношеского возраста. Такой метод ставит первым условием запрещать чтение романов, а заменять их толковыми биографиями, напр., биографией Франклина, А. Рейзера, написанной Морицем и т. п. Пока мы молоды, мы воображаем, что события и лица которым предстоит сыграть важную, чреватую последствиями роль в нашей жизни, будут происходить под звуки труб и барабанов; в зрелые же годы взгляд, брошенный назад, покажет нам, что все они прокрадывались тихонечко, через задние двери и остались почти незамеченными нами. Все в том же смысле можно уподобить жизнь вышитому куску материи, лицевую сторону коего человек видит в первую половину своей жизни, а изнанку – во второй; изнанка, правда, не так красива, но зато более поучительна, так как на ней можно проследить сплетение нитей. Высокое умственное превосходство может быть проявлено в беседе в полном блеске лишь после сорока лет. Ибо это превосходство может, правда, далеко превышать опытность и зрелость данного возраста, но отнюдь не способно заменить собою эти данные, дающие даже самому заурядному человеку известный противовес силам величайшего ума, пока тот еще молод. Здесь я имею в виду лишь личные отношения, не творения. Ни один, хоть сколько-нибудь выдающийся человек, не принадлежит к 5/6 столь скудно одаренного природой человечества, но может остаться после сорока лет свободным от некоторого мизантропического налета. Вполне естественно, что когда-то он по себе судил о других и постепенно разочаровывался, убеждаясь, что люди далеко отстали от него и никогда не сравняются с ним в отношении ума или сердца, а чаще всего – и того и другого, вследствие чего он и старается по возможности меньше общаться с ними; лишний раз упоминаю, что человек любит и ненавидит одиночество, т. е. общество самого себя, – в зависимости от своей внутренней ценности. Этот вид мизантропии разбирается, между прочим Кантом в Критике способности суждения, в конце общего примечания к § 29 первой части. Для молодого человека служит дурным признаком, – дурным как в умственном, так и в нравственном отношении, – если он рано начинает хорошо разбираться в суете людской жизни, чувствовать себя в ней, как дома, и вступает в нее уже как бы подготовленным; все это указывает на пошлость. Напротив, неуверенное, неловкое, неумелое поведение говорит о более благородной натуре. Веселье и жизнерадостность нашей юности обусловлены, между прочим, тем, что идя вверх, в гору жизни, мы не видим смерти, находящейся у подножия горы с другой стороны. Но взобравшись на вершину горы, мы уже собственными глазами видим эту смерть, о которой раньше знали лишь по слухам, а так как к этому времени начинают убывать жизненные силы, то и жизнерадостность слабеет и хмурая серьезность вытесняет юношеский задор и уверенность, отражаясь на наших чертах. Пока мы молоды, то что бы нам ни говорили, – мы считаем жизнь бесконечной и сообразно с этим обращаемся с временем; чем старше мы делаемся, тем экономнее мы пользуемся им; на склоне лет каждый прожитый день вызывает ощущение, родственное с тем, какое испытывает присужденный к смерти преступник при каждом шаге на пути к месту казни. С точки зрения молодости жизнь есть бесконечно долгое будущее; с токи зрения старости – очень короткое прошлое; в начале жизнь представляется нам так, как какой-нибудь предмет, если рассматриваешь его в бинокль, приставивши к глазу стекло объектива, – а позже – как тот же предмет, рассматриваемый через окуляр бинокля. Нужно долго прожить – состариться, чтобы понять, как коротка жизнь. – Чем старше мы становимся, тем сложнее кажется нам решительно все человеческое; жизнь, представлявшаяся нам в юности чем-то определенным и нерушимым, теперь кажется быстрым мельканием эфемерных явлений; обнаруживается ничтожеством всего земного. – В юности даже само время течет гораздо медленнее; поэтому первая четверть жизни – не только самая счастливая, но и самая длинная, оставляет по себе несравненно больше воспоминаний, так что каждый мог бы рассказать гораздо больше из первой четверти жизни, нежели из двух доследующих. Как в весеннюю пору года, так и в весеннюю пору жизни дни тянутся иногда томительно долго. К осени они становятся короткими, но зато более ясными и постоянными. Почему же в старости прожитая жизнь кажется такой короткой? Это происходит потому, что сократилось воспоминание о ней; из него исчезло все незначительное и неприятное, в результате осталось очень немного. Как ум, так и память далеко несовершенны: необходимо повторять выученное, перебирать свое прошлое, иначе и то, и другое канет в Лету забвения. Но мы не имеем обыкновения перебирать незначительное, а также и неприятное, что, однако, было бы необходимо, чтобы сохранить это в памяти. При этом то, что не имеет значения, все время увеличивается: в силу частого, прямо-таки бесконечного повторения многое, что сперва казалось нам важным, переходит в категорию незначительного; потому-то мы лучше припоминаем ранние годы, нежели позднейшие. Чем дольше мы живем, тем меньше событий кажутся нам важными или достаточно значительными для того, чтобы стоило впоследствии вспоминать о них, – а только при этом условии они могут удержаться в памяти, мы о них забываем, как только они совершатся. Таким образом, время бежит, оставляя все меньше и меньше следов за собою. Неприятное мы также не любим вспоминать, в особенности, если было задето наше тщеславие, что случается как раз чаще всего; очень мало таких несчастий, в которых мы сами совершенно не виноваты; потому-то и забывается так много неприятного. Благодаря тому, что выпадают эти две категории, наша память теряет все больше и больше событий, фонд ее сокращается сообразно с увеличением материала. Как предметы на берегу, от которого отходит наш корабль, становятся меньше, туманнее и труднее различимыми, – точно так же происходит с событиями и действиями минувших лет. Надо заметить, что иногда воспоминание и воображение вызывают какую-нибудь давно пережитую минуту из нашей жизни с такою живостью, словно это произошло вчера, и тем чрезвычайно приближают ее к нам; это обусловливается тем, что невозможно одновременно с этим представить себе длинный промежуток времени, отделяющий настоящее от того прошедшего, ибо этот промежуток не может уместиться в одной картине, и к тому же, большая часть случившихся за этот срок событий забыта, от них осталось лишь общее – in abstracto – сознание, одно понятие без созерцательного момента. Вот потому-то каждое отдельное событие из давно минувшего прошлого кажется нам таким близким, словно оно произошло вчера, тогда как время, отделяющее нас от него – вычеркивается, и вся жизнь кажется непонятно короткою. В старости бывает иногда, что долгое, оставленное позади прошлое, а вместе с тем и самый наш возраст минутами кажутся нам прямо-таки сказочными; происходит это, главным образом, оттого, что мы все еще видим пред собою прежде всего то же самое неподвижное настоящее. В конце концов подобные внутренние явления основаны на том, что во времени существует не наше «я» само по себе, а лишь то или иное его проявлений, и что настоящее является точкой соприкосновения между объектом – миром – и субъектом – нами. Но почему же в юности жизнь, открывающаяся впереди, кажется бесконечно длинною? Одна причина в том, что требуется простор для беспредельных надежд, которые мы возлагаем на жизнь, и для осуществления которых не хватило бы Мафусаилова века; другая – в том, что масштабом всей жизни мы берем те немногие годы, какие мы пока прожили; они дают богатый материал для воспоминания, ибо решительно все, благодаря своей новизне, кажется нам значительным, а потому так часто восстанавливается впоследствии в воспоминании, и закрепляется, в силу такого повторения, в памяти. Иногда нам кажется, что мы тоскуем по какому-нибудь отдаленному месту, тогда как на самом деле мы тоскуем о том времени, которое мы там провели, будучи моложе и бодрее, чем теперь. Так обманывает нас время под маской пространства; если бы мы поехали туда – мы поняли бы наше заблуждение. Двумя путями можно достичь глубокой старости, при том непременном условии, однако, что наш организм здоров и крепок; для пояснения приведу пример двух горящих ламп: одна из них горит долго потому, что, имея маленький запас масла, она снабжена весьма тонким фитилем, другая же – потому, что, имея толстый фитиль, она имеет и много масла, масло – это жизненная сила, фитиль – способ расходования этой силы. В отношении жизненной силы мы до 36 лет подобны тем, кто живет рентой: что истрачено сегодня – будет завтра же пополнено. Но после этого года мы уподобляемся рантье, начинающему затрачивать свой капитал. Вначале это совсем незаметно: большая часть трат восстанавливается само собою; на незначительный дефицит мы не обращаем внимания. Но постепенно дефицит возрастает, делается заметным, самый рост его становится все быстрее, дела начинают запутываться и мы с каждым днем становимся беднее без надежды на улучшение. Растрата все ускоряется, подобно падающему телу, в конце концов не остается ничего. Особенно печально, если одновременно тают и жизненная сила наша и наше состояние; потому-то с годами увеличивается страсть к обладанию – в начале же, до совершеннолетия и еще некоторое время спустя мы, в отношении жизненной силы подобны тем, кто часть процентов присоединяет к капиталу: не только само собою пополняется то, что мы истратили, но даже иногда увеличивается самый капитал. Так бывает иногда и с нашими деньгами, благодаря мудрой заботливости нашего опекуна. Тем не менее следует беречь юношеские силы. Аристотель (Polit. L. ult. с. 5) говорит, что из числа победителей на олимпийских играх только двое или трое одерживали победы и мальчиками, и зрелыми мужами: преждевременные напряжения подготовительных упражнений настолько истощают силы, что впоследствии, в зрелом возрасте, их почти никогда не хватает. Сказанное относится как к физической, так тем паче и к нервной энергии, проявлением которой является всякий умственный труд; поэтому ранние гении – вундеркинды, плоды тепличного воспитания, возбуждающие удивление в детском возрасте, – становятся впоследствии весьма заурядными по уму. Возможно, что преждевременное, вынужденное напряжение при изучении древних языков является причиной последующего отупения и умственной неспособности многих ученых. Я заметил, что почти у всех людей характер приноровлен к какому-либо одному возрасту, и в этом возрасте выделяется особенно благоприятно. Иногда бывают милыми юношами, позже – эта черта исчезает; другие – сильны и деятельные в зрелом возрасте, но старость отнимает у них эти достоинства; третьи – наиболее привлекательны именно в старости, когда они благодаря опыту и большей уравновешенности, становятся мягче; последнее часто бывает с французами. Вероятно, это обусловливается тем, что в самом характере заключается нечто юношеское, мужественное или старческое, что гармонирует с соответствующим возрастом. Подобно тому, как находясь на корабле, мы замечаем, что он идет, только потому, что предметы на берегу отходят назад и становятся все меньше, точно так же мы замечаем, что стареем лишь потому, что нам кажутся молодыми люди все более и более великовозрастные. Выше было разъяснено, как и почему все, что мы видим, делаем и переживаем, оставляет тем меньше следов в нашей жизни, чем старше мы становимся. В этом смысле можно утверждать, что только в юности мы живем вполне сознательно, в старости же – лишь наполовину. Чем старше мы становимся, тем меньше сознательного в нашей жизни: все мелькает мимо, не производя впечатления, подобно художественному произведению, которое мы видели тысячу раз; мы делаем то, что нужно сделать, а потому даже не знаем, сделали мы это или нет. Именно благодаря тому, что жизнь наша становится все менее сознательной и все скорее подвигается к полной бессознательности, – начинает ускоряться и течение времени. В детстве каждый предмет, каждое событие в силу своей новизны, проникает в сознание; поэтому день кажется бесконечно долгим. То же происходит и в путешествии, когда один месяц кажется нам дольше, чем четыре месяца, проведенных дома. – Однако, несмотря на эту новизну предметов, время, текущее в обоих случаях как будто более медленно, кажется иногда и более скучным, чем в старости или дома. – Постепенно в силу длительной привычки к одним и тем же впечатлениям, наш ум настолько обтачивается, что все начинает скользить по нему, не оставляя никаких следов; дни кажутся более незначительными и потому более короткими, словом, часы юности дольше часов старца. Течение нашей жизни имеет ускоряющееся движение подобно катящемуся вниз шару; подобно тому, как каждая точка на вертящемся круге движется тем скорее, чем дальше она отстоит от центра, так и для человека время течет все быстрее, пропорционально отдаленности его от начала жизни. Можно допустить, что продолжительность года по непосредственной оценке нашего духа находится в обратной пропорции к частному от деления одного года на число наших лет; так, например, когда год составляет 1/5 нашего возраста, он кажется нам в 10 раз длиннее, чем тогда, когда он составляет лишь 1/50. Это различие в скорости времени оказывает решительное влияние на характер нашей жизни в любом возрасте. Прежде всего, благодаря ему детство, хотя и обнимает всего только 15 лет, но является самым длинным периодом жизни, а, следовательно, и наиболее богатым по воспоминаниям; далее, в силу этого же различия мы подвержены скуке обратно пропорционально нашим летам: детям постоянно нужно какое-либо занятие, будь это игра или работа; как только оно прекратилось, ими тотчас же овладевает отчаянная скука. Юноши также сильно подвержены скуке и с тревогой взирают на ничем не заполненные часы. В зрелом возрасте скука постепенно исчезает; для старца время слишком коротко и дни летят, как стрела. Разумеется, я говорю о людях, а не о состарившихся скотах. Благодаря этому ускорению времени скука в большинстве случаев отпадает в зрелом возрасте и, так как, с другой стороны, замолкают томившие нас страсти, то, если только не потеряно здоровье, гнет жизни оказывается в общем более легким, чем в юности; потому-то период, предшествующий наступлению слабости и старческого недомогания, и называется «лучшими годами». В смысле нашего самочувствия они, пожалуй, действительно таковы; но за юностью, когда все еще производит впечатление и живо отражается в сознании, остается то преимущество, что ее годы – годы оплодотворения духа, весна, вызывающая его ростки. Глубокие истины могут быть познаны лишь путем созерцания, а не из расчета; первое познание их – непосредственное и дается впечатлением, а, следовательно, возможно лишь до тех пор, пока эти впечатления сильны, живы и глубоки. Итак, в этом отношении все зависит от того, как использована юность. Позже мы можем сильно влиять на других, на весь мир, так как сами мы закончены, определились и не поддаемся впечатлениям; зато мир влияет на нас гораздо меньше. Поэтому годы эти – время труда и деятельности, юность же – время первичного восприятия и познавания. В молодости преобладает созерцание, в старости – размышление; первая – период поэзии, вторая – философии. И на практике наши действия определяются в юности – виденным и впечатлением, получившимся от этого, в старости – одним лишь размышлением. Отчасти это вытекает из того, что только к старости накапливается и сводится к понятиям то количество реальных случев, которое достаточно для того, чтобы придать этим понятиям авторитетность, содержательность и значение, и вместе с тем, смягчить, благодаря привычности, впечатление виденного. В юности же, в особенности у живых и с большим воображением натур, впечатление видимого, а, следовательно, и внешности вещей, настолько сильно, что мир представляется как бы картиной; для них важнее всего то, что они в ней изображают и как выглядят, а не то, как они себя чувствуют в душе. Это сказывается в их тщеславии и некотором фатовстве. Наибольшая энергия и высшее напряжение духовных сил бывает, без сомнения, в молодости, отнюдь не позже 35 лет; начиная отсюда, оно убывает, слабеет, хотя и очень медленно. Но убыль эта в последующие годы, даже в старости, возмещается иными духовными данными. Только к старости человек приобретает богатый опыт и знание; у него было достаточно времени и случаев, чтобы рассмотреть и обдумать все со всех сторон; он понял взаимодействие явлений, точки их соприкосновения и открыл их промежуточные звенья, а, следовательно, только теперь всецело уяснил себе их связь между собою. Для него все стало ясным. То, что он знал и в юности теперь он знает гораздо основательнее, так как для каждого понятия у него есть гораздо больше данных. То, что в юности казалось нам известным, то в старости мы знаем действительно, да и знаем-то мы гораздо больше, чем тогда; сверх того наши познания становятся основательно продуманными и находятся в строгой связи, тогда как в юности они всегда имеют пробелы и отрывочны. Лишь старый человек может иметь полное и правильное представление о жизни, так как он обозревает ее во всей полноте, видит естественность ее течения и, что особенно важно, не только, как другие, сторону входа, но и выхода, благодаря чему он в совершенстве уясняет себе ее ничтожество, тогда как все остальные пребывают в заблуждении, что лучшее еще впереди. Зато в юности у нас больше восприимчивости, а потому из того немногого, что мы в эту пору знаем, можем извлечь всегда много; взамен этого к старости мы получаем больше рассудительности, проницательности и основательности. То, что выдающимся умам предназначено подарить миру, то они начинают собирать уже в юности, в виде материала собственных наблюдений и своих основных воззрений; но разработать собранное им удается лишь в позднейшие годы. В большинстве случаев великие писатели дают лучшие свои произведения приблизительно около 50-летнего возраста. Тем не менее юность остается корнем древа познания, хотя плоды даются вершиной его. Но, как каждая эпоха, хотя бы самая жалкая, считает себя несравненно умнее предшествовавших веков, так же смотрит и человек на более молодой возраст; часто это и в том, и в другом случае бывает неверно. В годы физического роста, когда с каждым днем растут и наши умственные силы и знания, – мы привыкаем пренебрежительно, сверху вниз смотреть на вчерашний день. Привычка эта вкореняется и остается даже тогда, когда началась убыль духовных сил, и когда поэтому следовало бы с уважением смотреть на вчерашний день; потому-то в это время мы иногда и ценим слишком низко как деятельность, так и суждения молодых лет. Следует заметить, что хотя основные черты нашего ума – нашего мозга врожденны так же, как и главные свойства характера – сердца, – но интеллект наш отнюдь не является столь же неизменным, как характер, а подвержен многим изменениям, совершающимся в общем регулярно, ибо они обусловливаются частью тем, что основа интеллекта – все же физическая, частью тем, что материал его – эмпирический. Интеллектуальные силы равномерно растут, доходят до апогея, после чего начинают постепенно же падать, вплоть до идиотизма. С другой стороны материал, над которым орудует ум, т. е. содержание мыслей, знания, опыта, упражнения, сведений и, – как следствие всего этого – совершенство воззрений – есть постоянно растущая величина, растущая, впрочем, только до наступления расслабления ума, когда все это исчезает. Это смешение в человеке неизменного элемента – характера – с элементом, изменяющимся равномерно, в двух противоположных направлениях, – и объясняет различие его черт и достоинств в разные эпохи его жизни. В более широком смысле можно сказать, что первые 40 лет нашей жизни составляют текст, а дальнейшие 30 лет – комментарий к этому тексту, дающие нам понять его истинный смысл и связность, а также все детали и нравоучение, из него вытекающее. Конец жизни напоминает конец маскарада, когда все маски снимаются. Тут мы видим, каковы на самом деле те, с которыми мы приходили в соприкосновение. К этому времени характеры обнаружились, деяния принесли свои плоды, труды оценены по достоинству и иллюзии исчезли. На все это, конечно, пошло немало времени. – Но страннее всего то, что лишь к концу жизни мы можем узнать, вполне уяснить даже самих себя, наши цели и средства, а особенно наше отношение к миру, к другим. Часто, хотя и не всегда, приходится поставить себя ниже, чем мы раньше предполагали, иногда, впрочем, и выше, что происходит оттого, что мы не имели достаточно яркого представления о низости света и ставили себе слишком высокие цели. Словом, мы узнаем, чего каждый стоит. Обыкновенно молодость называют счастливым, а старость – печальным периодом жизни. Это было бы верно, если бы страсти делали нас счастливыми. Однако, они-то и заставляют юность метаться, принося мало радости и много горя. Холодной старости они не тревожат и она принимает оттенок созерцательности; познавание становится свободным и берет верх; а так как оно само по себе чуждо страданий, то чем больше оно преобладает в сознании, тем последнее счастливее. Достаточно вспомнить, что по существу наслаждение – отрицательно, а страдание – положительно, чтобы понять, что страсти не могут дать счастья и что нечего жалеть старость за то, что она лишена нескольких наслаждений. Каждое наслаждение – это только удовлетворение какой-либо потребности; если отпадает и то, и другое, то об этом следует жалеть так же мало, как о том, что после обеда нельзя есть и после крепкого долгого сна приходится бодрствовать. Платон во введении к «Республике» совершенно правильно считает старость счастливою, поскольку она свободна от полового влечения, не дающего нам до тех пор ни минуты покоя. Можно утверждать, что различные, постоянно появляющиеся фантазии, порождаемые половым влечением, и происходящие из них аффекты поддерживают постояннное безумие в людях, пока они находятся под влиянием этого влечения, этого вселившегося в них демона, и лишь по избавлению от него они становятся вполне разумными. Во всяком же случае, в общем, и откинув индивидуальные условия и состояния, надо признать, что юности свойственна известная меланхолия и печаль, а старости – спокойствие и веселость духа; причина этому та, что юность находится еще под властью, даже в рабстве у этого демона, редко дающего ей спокойную минуту, и являющего непосредственным или косвенным виновником почти всех несчастий, постигающих человека или грозящих ему; в старости же дух ясен; человек избавился от долго отягчавших его цепей и получил возможность двигаться свободно. – С другой стороны надо заметить, что, раз погасло половое влечение, то и настоящее зерно жизни истлело и осталась лишь скорлупа, или что жизнь становится похожею на комедию, начатую людьми и доигрываемую автоматами, одетыми в их платья. Как бы то ни было, – юность есть время треволнений, старость – эпоха покоя; уже по этому одному можно заключить о том, насколько счастливы та и другая. Дитя жадно простирает руки за тем, что ему кажется таким красивым и богато-пестрым; все это возбуждает его, так как восприимчивость его молода и чутка. То же самое, но с большей энергией, происходит и в юноше. И его дразнит пестрый мир с его многообразными формами и его фантазия создает из этого нечто гораздо больше того, что может дать действительность. И он полон жадности и стремления к чему-то неопределенному, отнимающему у него тот покой, без которого нет счастья. В старости все это улеглось, отчасти потому, что остыла кровь и уменьшилась раздражительность воспринимающих центров, отчасти потому, что опыт обнаружил истинную ценность вещей и суть наслаждений, благодаря чему мы постепенно освобождаемся от иллюзий, химер и предрассудков, скрывавших и искажавших дотоле подлинный вид вещей; теперь мы гораздо правильнее и яснее понимаем все, принимаем вещи за то, что они есть на самом деле и в большей или меньшей степени проникаемся сознанием ничтожности всего земного. Это именно и придает почти всем старым людям, даже с самым заурядным умом, известный отпечаток мудрости, отличающий их от более молодых. Важнее всего то, что все это дает спокойствие духа, являющееся одним из существенных элементов счастья, пожалуй даже, первое условие, сущность его. Тогда как юноша воображает, что в этом мире рассыпаны Бог знает, какие блага, и что надо только узнать, где он, – старец проникнут идеей Экклезиаста «суета сует» и знает, что как бы позолочены ни были орехи, все они пусты. Лишь в преклонных годах человек проникается Гоциевским nil admirari[34] – т. е. непосредственным, искренним и твердым убеждением в ничтожности всего и в бессодержательности благ этого мира; химеры исчезли. Он уже не воображает, что где-то, во дворце или в хижине, существует какое-то особенное счастье, большее, чем то, каким он сам наслаждается повсюду, пока он свободен от душевных и телесных страданий. Людское деление на великое и малое, на благородное и низкое, – перестает для него существовать. Это дает старым людям особенное спокойствие духа, позволяющее с усмешкой взирать на земную суету. Он вполне разочаровался и знает, что человеческая жизнь, как бы ее ни разукрашивали и ни наряжали, все же вскоре выкажет, несмотря на эту ярмарочную прибранность, всю свою нищету, и что, несмотря на эти наряды, она в главных чертах всюду одна и та же, всюду истинная ценность ее определяется исключительно отсутствием страданий, отнюдь не наличностью наслаждений, а тем паче – блеска. (Hцr. epist. L. I, 12, V. l – 4). Основная характерная черта старости – разочарованность; пропали иллюзии, придававшие дотоле много прелести нашей жизни и возбуждавшие к деятельности; обнаружились тщета и пустота всех благ мировых, в частности, блеска, великолепия и величия; человек узнал, что то, чего мы желаем, и наслаждения, к которым мы стремимся, могут дать нам лишь очень немного, и постепенно приходит к сознанию великой нищеты и пустоты нашего существования. Только к 70 годам можно вполне понять первый стих Экклезиаста. – Все это придает старости некоторый налет угрюмости. Обычно полагают, что удел старости – болезни и скука. Но болезни вовсе не необходимый ее признак, особенно, если предстоит очень долгая жизнь, что же касается скуки, то выше я показал, почему старость подвержена ей меньше, чем юность; точно так же скука вовсе не есть обязательный спутник одиночества, к которому, по вполне понятным причинам, склоняет нас старость. Скука сопутствует лишь тем, кто не знал иных наслаждений, кроме чувственных и общественных, кто не обогащал свой дух и оставил неразвитыми его силы. Правда, в преклонных годах духовные силы убывают, но их останется все же достаточно для того, чтобы побороть скуку, – если только их вообще было много. Сверх того, как показано выше, в силу опытности, упражнения и размышления, разум продолжает развиваться, суждения становятся более меткими, и уясняется связь вещей; мы постепенно усваиваем себе всеобъемлющий взгляд на целое; благодаря постоянному комбинированию на новый лад накопленных знаний, и обогащению их при случае, наше внутреннее самообразование продолжается по всем направлениям, давая занятие духу, умиротворяя и награждая его. Это в известной степени возмещает упомянутый упадок сил. К тому же, как сказано, время в старости бежит быстрее, что также противодействует скуке. Убыль физических сил вредит нам мало, если только мы не добываем ими хлеба. Бедность в старости – великое несчастье. Если ее удалось избегнуть и здоровье сохранено, то старость может быть весьма сносной порой жизни. Главные потребности ее – удобство и обеспеченность; потому в старости мы больше любим деньги, чем раньше: деньги возмещают отсутствующие силы. Покинутые Венерой, мы охотно ищем радостей у Вакха. Потребность видеть, путешествовать, учиться заменяется потребностью учить других и говорить. Счастье для старика, если в нем осталась любовь к науке, к музыке, к театру, вообще известная восприимчивость к внешнему миру, что у некоторых сохраняется до самых преклонных лет. То, что человек имеет в себе, никогда ему так не пригодится, как в старости. Правда, большинство, тупое, как всегда, превращаются к старости постепенно в автоматы; они думают, говорят и делают постоянно одно и то же, и никакое внешнее впечатление не в силах сбить их с этого направления или пробудить в них новую мысль. Говорить с такими господами – то же, что писать на песке: следы стираются почти мгновенно. Конечно, такое старчество – не что иное, как смерть. – Природа словно хотела символизировать наступление второго детства, в старости третьим прорезыванием зубов, что, хотя и редко, но встречается. Прогрессивная убыль всех сил с приближением старости – явление, конечно, печальное, но необходимое, даже благотворное, ибо иначе смерть, которой эта убыль расчищает дорогу, была бы слишком тяжела. Поэтому высшее благо, какое нам дает очень глубокая старость, – это чрезвычайно легкое умирание, не вызванное никакими болезнями, без всяких страданий – смерть совсем не чувствительная, описание которой можно найти во II томе моего главного труда (гл. 41). В Ветхом Завете (псалом 90, 10) продолжительность жизни определяется в 70, самое большее в 80 лет, и что еще важнее, – Геродот (1,32 и III, 22) говорит то же самое. Но это неверно и основывается на грубом, поверхностном толковании каждодневного опыта. Ведь если бы естественная продолжительность жизни была 70 – 80 лет, то люди умирали бы в эти года от старости; на самом же деле – не так: они в этом возрасте, как и в более молодом, умирают от болезней, а так как болезнь есть очевидная аномалия, то такую смерть нельзя назвать естественной. В сущности век человека – 90 – 100 лет; в эти годы люди умирают только от старости, без болезней, без хрипа, без судорог, без предсмертной борьбы, иногда даже не бледнея, большей частью сидя, после еды: они, собственно, даже не умирают, а просто перестают жить. Смерть раньше этого возраста вызывается лишь болезнями, а потому преждевременна. Упанишады вполне правы, определяя естественную продолжительность жизни в 100 лет. Человеческую жизнь нельзя, в сущности, назвать ни длинной, ни короткой[35], так как, в сущности, она именно и служит масштабом, которым мы измеряем все остальные сроки. Различие юности и старости в том, что у первой в перспективе – жизнь, у второй – смерть, что первая имеет короткое прошлое и долгое будущее, вторая – наоборот. Правда, старик имеет лишь смерть перед собою, у юноши же впереди – жизнь; но еще вопрос, что привлекательнее, и не лучше ли, вообще говоря, иметь жизнь позади, чем пред собою? Ведь сказано же в Экклезиасте (7, 2): «День смерти лучше дня рождения». Во всяком случае желать прожить очень долго – желание весьма смелое; недаром испанская пословица говорит: «кто долго живет – видит много зла». Правда, вопреки астрологии, судьба отдельного человека не бывает начертана на планетах, но они указывают жизненный путь «человека вообще», в том смысле, что каждому возрасту соответствует какая-нибудь планета и таким образом, жизнь проходит под влиянием всех планет поочередно. – В десять лет нами управляет Меркурий. Подобно этой планете, человек быстро и свободно движется в очень небольшом круге; незначительные мелочи способны его взволновать; но учится он много и легко, под руководством бога хитрости и красноречия. С двенадцатым годом наступает царство Венеры; юношей всецело овладевают любовь и женщины. – На тридцатом году мы находимся под влиянием Марса; человек становится резким, сильным, смелым, воинственным и гордым. – В сорок лет мы под действием четырех планетоид; поле жизни как бы расширяется, мы служим полезному под влиянием Цеpepы, имеем собственный очаг в силу влияния Весты, научились, благодаря Палладе, тому, что следовало знать и подобно Юноне в доме царит супруга[36]. В пятьдесят лет над нами владычествует Юпитер. Человек пережил большинство современников, и чувствует свое превосходство над новым поколением. Он еще сохранил все свои силы, богат опытом и знаниями; в зависимости от личных данных и положения своего он имеет тот или иной авторитет у окружающих. Он не хочет более повиноваться, а желает сам повелевать. Теперь он больше всего пригоден к тому, чтобы стать руководителем, правителем в той или иной сфере. 50 лет – апогей человека. На шестидесятом году настает время Сатурна, является свинцовая тяжесть, медлительность и инертность: «Люди старые – что мертвецы, Недвижны, вялы, бледны – как свинец». («Ромео и Джульетта». Действие II, сцена 5) Наконец является Уран; тогда, как говорят, пора идти на небо. Нептуна, названного так по недомыслию, я не могу упомянуть здесь, раз нельзя назвать его по-настоящему имени – Эросом; не то я постарался бы показать, как конец соединяется с началом, каким образом Эрос оказывается в тайной связи со смертью и как, в силу этой связи, подземное царство Оркус или Амантес египтян (Plutarch, de Iside et 0s., с. 29) оказывается не только берущим, отнимающим, но и дающим, так что смерть является творцом жизни. Именно из этого Оркуса рождается все; в нем находилось все, что живет ныне; если бы только нам удалось понять фокус, посредством чего это происходит, тогда все стало бы ясным. |
||
|