"Афоризмы житейской мудрости" - читать интересную книгу автора (Шопенгауэр Артур)Глава пятая. ПОУЧЕНИЯ И ПРАВИЛА Меньше, чем где-либо, я претендую здесь на полноту: иначе мне пришлось бы повторить массу превосходных житейских правил, преподанных мудрецами разных времен, начиная с Феогнида и псевдо-Соломона и кончая Ларошфуко, причем нельзя было бы избежать многих испошленных общих мест. Отказавшись от полноты, приходится отказаться и от строгой системы. Советую утешаться тем, что при соблюдении этих двух требований подобные очерки выходят почти всегда скучными. Я буду излагать лишь то, что мне пришло на ум, показалось заслуживающим сообщения, и что, насколько мне не изменяет память, не было еще сказано, или, если и было, то не совсем так; я только подбираю колосья на необозримом, другими до меня сжатом, поле. Желая, однако, хоть сколько-нибудь упорядочить богатое разнообразие приводимых здесь взглядов и советов, я разделяю их на общие и на касающиеся нашего отношения, во-первых, к себе, во-вторых, к другим, и, в-третьих, к общим мировым событиям и к судьбе. А. Правила общие 1) Первой заповедью житейской мудрости я считаю мимоходом высказанное Аристотелем в Никомаховой этике (XII, 12) положение, которое в переводе можно формулировать следующим образом: «Мудрец должен искать не наслаждений, а отсутствия страданий». Верность этого правила основана на том, что всякое наслаждение, всякое счастье есть понятие отрицательное, страдание же – положительно. Этот последний тезис развит и обоснован мною в моем главном труде (т. I, § 58). Здесь я поясняю его только одним, ежедневно наблюдаемым фактом. Если все тело здраво и невредимо, кроме одного слегка пораненного или вообще больного местечка, то здоровье целого совершенно пропадает для нашего сознания, внимание постоянно направлено на боль в поврежденном месте и мы лишаемся наслаждения, доставляемого нам общим ощущением жизни. – Точно так же, если все происходит по нашему желанию, кроме одного обстоятельства, нам нежелательного, то это последнее, как бы незначительно оно ни было, постоянно приходит нам в голову; мы часто думаем о нем и редко вспоминаем о других, более важных событиях, отвечающих нашим желаниям. В обоих случаях повреждена воля, объективирующаяся в первом случае – в организме, во втором – в стремлении человека; в обоих случаях удовлетворение ее имеет лишь отрицательное действие, а потому и не ощущается непосредственно, а разве только путем размышления проникает в наше сознание; наоборот – всякое поставленное воле препятствие – позитивно и само дает себя чувствовать. Всякое наслаждение состоит в уничтожении этих препятствий, в освобождении от них, а потому длится недолго. Вот, следовательно, на чем основан вышеприведенный тезис Аристотеля, советующий обращать внимание не на наслаждения и радости жизни, а лишь на то, чтобы избежать бесчисленных ее горестей. Иначе Вольтеровское изречение «счастье – греза, реально лишь страдание» было бы столь же ложно, сколь оно на самом деле справедливо. Поэтому, желая подвести итог своей жизни с эвдемонической точки зрения, следует строить расчет не на испытанных нами радостях, а на тех страданиях, которых удалось избежать. Вообще, эвдемонологию следовало бы начинать с оговорки, что не наименование – гипербола, что под «счастливой жизнью» надо понимать «наименее несчастную», «сносную» жизнь. Жизнь дается не для наслаждения ею, а для того, чтобы ее перенести, «отбыть»; на это указывают обороты речи вроде «degere vitam, vita, defungi», итальянского «si scampa cosi», немецкого «man muss suchen durchzukommen», «er wird schon durch die Welt kommen» и т. д. Старость даже утешается тем, что весь жизненный труд уже позади. Счастливейшим человеком будет тот, кто провел жизнь без особенных страданий, как душевных, так и телесных, а не тот, чья жизнь протекла в радостях и наслаждениях. Кто этим последним измеряет счастье своей жизни, тот выбрал неверный масштаб. Ведь наслаждения – всегда отрицательны; лишь зависть может внушить ложную мысль, что они дают счастье. Страдания, напротив, ощущаются положительным образом; поэтому критерий жизненного счастья – это их отсутствие. Если к беспечальному состоянию присоединится еще отсутствие скуки, то в главных чертах земное счастье достигнуто; все остальное – химера. Отсюда следует, что не должно никогда покупать наслаждения ценой страданий или даже ценой риска нажить их; ведь это значило бы ради отрицательного, ради химеры пожертвовать положительным и реальным; и наоборот, мы выигрываем, жертвуя наслаждениями для того, чтобы избежать страданий. В обоих случаях безразлично, предшествует ли страдание наслаждению или следует за ним. Нет худшего безумия, как желать превратить мир – эту юдоль горя – в увеселительное заведение и вместо свободы от страданий ставить себе целью наслаждения и радости; а очень многие так именно и поступают. Гораздо меньше ошибается тот, кто с преувеличенной мрачностью считает этот мир своего рода адом и заботится поэтому лишь о том, как бы найти в нем недоступное для огня помещение. Глупец гоняется за наслаждениями и находит разочарование; мудрец же только избегает горя. Если ему и это не удалось, значит, виноват не он, не его глупость, а судьба. Если же это хоть сколько-нибудь удастся, то разочарования ему нечего бояться: страдания которых он избег, всегда останутся вполне реальными. Даже если он, избегая их, слишком уклонился в сторону и даром пожертвовал несколькими наслаждениями, то и тогда он, в сущности, не потерял ничего: все радости – призрачны, и горевать о том, что они упущены – мелочно, даже смешно. Обусловленное оптимизмом непонимание этой истины будет служить источником многих несчастий. А именно, в минуты, свободные от страданий, нам мерещится призрак вовсе не существующего счастья и соблазняет нас следовать за ним; в результате – бесспорно реальное страдание. Тогда мы начинаем горевать о минувшем, свободном от горя состоянии, лежащем, как потерянный рай, позади нас, напрасно желаем изменить совершившееся. Словно какой-то злой демон обманчивыми химерами желаний постоянно выводит нас из того беспечального состояния, в котором только и есть высшее, истинное счастье, которое ускользает лишь от тех, у кого не хватает умения им овладеть. В этом мнении его укрепляют романы и стихи, а также и то лицемерие, с каким люди всегда и всюду заботятся о внешности, о наружной видимости, к чему я скоро еще вернусь. Его жизнь – это более или менее рассудительно организованная охота за положительным счастьем, состоящим из положительных наслаждений. Он дерзко бравирует опасностями, грозящими ему на этом пути. Эта охота за дичью, которой в действительности не существует, приводит обычно к весьма реальным, положительным бедам, выражающимся в боли, страданиях, болезнях и потерях, заботах, бедности, позоре и в тысяче неприятностей. Является разочарование – но слишком поздно. Если, в согласии с рассмотренным выше правилом, вся жизнь строится на том, как бы уберечься от страданий, т. е. устранить нужду, болезни и всякие неприятности, то такая цель – реальна и в известной мере достижима, притом, тем более, чем менее этому плану будет мешать погоня за призраком положительного счастья. В подтверждение этому Гете, в Wahlverwandschaften говорит устами Миттлера, вечно хлопочущего о чужом счастье: «Кто хочет избавиться от горя, тот всегда знает, чего ему надо; тот же, кто хочет лучшего, чем у него есть, – тот слеп на оба глаза». Это напоминает прекрасную французскую пословицу «le meiux est l'ennemi du bien»[21]. Отсюда же может быть выведена основная идея цинизма, разобранная в моем главном труде (т. II, гл. 16). Ибо, что побуждало циников отказываться от наслаждений, как не мысль о страданиях, сопровождающих их или тотчас же или впоследствии; для циников важнее было избежать горя, чем найти наслаждения. Их пронизало сознание отрицательности наслаждения и положительности страданий; поэтому, вполне последовательно, они делали все, чтобы избавиться от них и для этого считали необходимым отказаться от наслаждений, казавшихся им тенетами, отдающими людей во власть страданий. Правда, как говорит Шиллер, все мы родились в Аркадии, т. е. вступаем в жизнь с ожиданием счастья и наслаждения и питаем безумную надежду достичь их; однако, в дело вмешивается судьба, грубо хватает нас за шиворот и показывает, что мы не властны ни над чем, а всем правит она; что она имеет неоспоримые права не только на наше имущество и богатство, но и на жену и детей наших, на наши руки и ноги, глаза и уши, даже на наши носы. Во всяком случае приобретаемый со временем опыт дает нам понять, что счастье и наслаждение – фата-моргана, видимая издали, но исчезающая как только к ней приблизишься; что, напротив, страдание и боль вполне реальны, непосредственно и без приглашения посещают нас, – не допуская никаких иллюзий на свой счет. Если эта истина привилась, мы перестанем гоняться за счастьем и наслаждениями и гораздо больше заботимся о том, как бы по возможности уклониться от боли и страданий. Тогда мы начинаем сознавать, что лучшее в этом мире – это беспечальное, спокойное и сносное существование и, ограничивая этим свои притязания, тем вернее осуществляем их. Вернейшее средство не быть очень несчастным – не требовать большого счастья. Так думал и друг юности Гете – Мерк, писавший: «бессмысленная претензия на счастье, притом на ту дозу его, о которой мы мечтаем, – вредит нам во всем. Кто отделается от этого и не будет желать ничего, кроме того что ему доступно, тот проживет недурно» (Briefe an und von Merck, S. 100). Поэтому следует сокращать свои притязания на наслаждения, на богатство, на чин и почет до весьма умеренных размеров, так как стремление и борьба за счастье, за блеск и почет влекут за собой величайшие несчастья. Это уже и потому желательно и благоразумно, что очень легко стать весьма несчастным; стать же вполне счастливым не только трудно, но и вовсе невозможно. Вполне прав поэт житейской мудрости (Гораций, ода 10: «Auream quis quis rnediocritatem»): «Кто избрал золотую середину, тот не ищет отдыха ни в жалкой хижине, ни в дворцах, возбуждающих зависть в других. Ветер сильнее потрясает огромные сосны, высокие башни рушатся с большей силой, и молния чаще ударяет в вершины гор». Кто вполне проникся моим философским учением и знает, что наше бытие таково, что лучше бы его совсем не было, и что величайшая мудрость заключается в отрицании, в отказе от него, тот не будет ожидать многого ни от какого предмета, ни от какого обстоятельства, ни к чему не станет страстно стремиться и не будет жаловаться на крушение своих планов; он вполне присоединится к словам Платона (ер. X, 604): «ничто в мире не заслуживает больших усилий», а также к словам поэта Anwari Soheili «Разбита власть твоя над миром – не печалься: это – ничто. – Приобрел ты власть над миром – не радуйся этому: и это – ничто. Приходят и счастье и горе – пройди и ты мимо мира: мир – ничто». Усвоение такого спасительного взгляда особенно затрудняется вышеупомянутым лицемерием людей, которое следовало бы пораньше раскрывать юношеству. Большинство так называемых благ – лишь пустая внешность, вроде декорации; сути в них нет никакой. Таковы, напр., расцвеченные и разукрашенные корабли, пушечные салюты, иллюминации, трубы и барабаны, крики ликования и т. п. Все это – лишь вывеска, символ, иероглиф радости; самой же радости обыкновенно нет при этом; она одна не участвует в празднике. Где она действительно бывает, там большей частью является без приглашения и без доклада, сама собою, sons faзon; иной раз она прокрадывается молча, часто под незначительнейшим, пустым предлогом, при самой обыденной обстановке, и далеко не всегда при блестящих, громких событиях. Она, как золото в Австралии, рассыпана то тут, то там, рассыпана прихотью случая, без правил и законов, обычно мельчайшими крупицами и очень редко в значительных массах. – Цель всех только что упомянутых манифестаций единственно в том, чтобы уверить других в собственной радости: все это делается ради видимости, ради чужого мнения. С печалью дело обстоит так же как и с радостью. Как грустно движется длинная и медлительная похоронная процессия! Каретам нет конца. Но загляните в них – все они пусты, и усопшего провожают в сущности одни лишь кучера. Разительный образчик дружбы и уважения мира сего! Такова фальшь, пустота и лицемерие людское. Другой пример: масса приглашенных гостей в парадных одеждах… торжественные встречи… но все это лишь вывеска благородного, утонченного общения, на деле же вместо него царят принужденность, неудовольствие и скука; где много гостей, там много и мусору, имей они хоть все по звезде на груди. Настоящее хорошее общество всюду по необходимости очень невелико. Вообще же блестящие, шумные торжества и увеселения пусты внутри, фальшивы уже хотя бы потому, что так резко противоречат горестям и нищете нашей жизни; всякий же контраст только подчеркивает истину. Однако, с внешней стороны все это удается, а в этом и была вся цель. Прекрасно выразился Шанфор: «Общество, кружки, салоны, вообще все, что называется „светом“ – это жалкая пьеса, плохая опера, интерес к которой кое-как поддерживается машинами, костюмами и декорациями». Точно так же академии и кафедры философии в сущности только вывески, обманчивый призрак мудрости, которая сама здесь и не ночевала, а находится где-нибудь далеко отсюда. Колокольный трезвон, священнические облачения, благочестивые лица и всяческое ханжество – тоже лишь вывеска, неудачная пародия набожности. Почти все на деле оказывается пустым орехом; зерно редко само по себе и еще реже находится в скорлупе. Искать его надо совсем не тут, и обычно его можно найти лишь случайно. 2) Чтобы оценить положение человека с точки зрения счастья, надо знать не то, что дает ему удовлетворение, а то, что способно опечалить его, и чем незначительнее это последнее, тем человек счастливее: чтобы быть чувствительным к мелочам, надо жить в известном довольстве: в несчастии ведь мы их вовсе не ощущаем. 3) Не следует предъявлять к жизни слишком высокие требования, т. е. строить свое счастье на широком фундаменте; опираясь на него счастье легче может рушиться, будучи больше подвержено разным бедам, которых избежать нельзя. В этом отношении здание счастья прямо противоположно зданиям вообще, которые прочнее всего держатся именно на широком фундаменте. Поэтому привести свои притязания в соответствие с имеющимися силами и средствами – таков вернейший путь избежать крупных несчастий. Вообще, заранее строить, каким бы то ни было образом, подробный план своей жизни – одна из величайших глупостей, постоянно совершаемых. При этом всегда рассчитывают на долгую жизнь, а таковая редко кому суждена. Но даже если и прожить долго, то все же и этих лет не хватит для выполнения выработанного плана; оно всегда требует большего времени, чем предполагалось. К тому же эти планы, как и всякое человеческое намерение, так часто встречают разные препятствия, что очень редко удается провести их до конца. А если и удается выполнить все, то оказывается, что забыли предусмотреть те перемены, какие время совершило в нас самих; упустили из виду, что способность к труду и к наслаждениям не может продолжаться всю жизнь. Так что часто мы трудимся ради того, что, будучи достигнуто, оказывается нам «не по плечу», или же тратим годы на подготовительные работы, незаметно тем временем отнимающие у нас силы, необходимые для главной задачи. Часто оказывается, что мы не можем воспользоваться богатством, добытым ценою многих опасностей и долгих усилий, и следовательно, трудились для других; или, что мы не в силах занимать пост, которого мы многие годы так усердно добивались; все это приходит к нам слишком поздно. Иногда, наоборот, мы опаздываем, особенно, если дело касается творений и произведений: вкусы успели перемениться, подросло новое поколение, нисколько нашими мыслями и идеями не интересующееся, или же другие, идя более кратким путем, опередили нас и т. п. То, что изложено под этим пунктом, по-видимому, и имел в виду Гораций, сказав: «К чему утомлять слабую душу расчетами вечности?» Причина этой обычной ошибки лежит в неизбежном оптическом обмане нашего духовного взора, вследствие которого жизнь, рассматриваемая с порога, кажется бесконечной, а если обернуться назад, дойдя до ее конца, – она представится очень короткой. Правда, этот обман имеет и хорошую сторону: без него едва ли было бы создано что-то великое. Вообще с нами в жизни происходит то же, что с путником: по мере того, как он идет, предметы приобретают все иные и иные формы, в зависимости от приближения к ним. То же с нашими желаниями. Часто мы находим нечто другое, иногда лучшее, чем то, чего искали; иногда искомое находится совсем не на том пути, по которому мы шли. Иногда там, где мы искали наслаждения и радости, мы находим знание, урок – прочное, истинное благо вместо преходящего и обманчивого. Такова основная мысль «Вильгельма Мейстера» – романа «интеллектуального», который именно поэтому выше всех других, выше даже романов Вальтера Скотта, имеющих этическую подкладку, т. е. рассматривающих человеческую натуру лишь в волевой концепции. Точно так же и в «Волшебной флейте», в этом смешном, но ярком и выразительном символе, резкими и грубыми, как на декорациях, штрихами проведена та же основная мысль. Она была бы проведена до конца, если бы Тамино, которого вернуло желание обладать Таминой, вместо нее захотел бы вступить и вступил бы в храм мудрости, и если бы его противоположность – Папаген получил свою Папагену. Благородные, хорошие люди скоро усваивают воспитательные уроки судьбы и послушно, с благодарностью следуют им, понимая, что в этом мире можно найти опыт, но не счастье, привыкают охотно менять надежды на знания и соглашаются в конце концов со словами Петрарки: «Я не знаю иного наслаждения, как познавать». Эти люди могут достичь даже того, что они лишь наружно, и то кое-как будут следовать своим желаниям и стремлениям, в сущности же серьезно будут жаждать одного лишь познания, что придаст им оттенок возвышенности, гениальности. Можно сказать, что в этом смысле с нами случается то же, что с алхимиками, искавшими только золото и открывшими вместо него порох, фарфор, целебные средства и ряд законов природы. Б. Поведение по отношению к самим себе 4) Как рабочий, трудясь над возведением здания или не знает или не всегда отчетливо представляет себе план целого, так же и человек, отбывая отдельные дни и часы своей жизни не имеет общего представления о ходе и характере своего существования. Чем достойнее, содержательнее, планомернее и индивидуальное этот общий характер его жизни, тем необходимее и благотворнее для человека кидать иногда взгляд на его план, на уменьшенный его абрис. Правда, для этого необходимо, чтобы он уже вступил на путь самопознания и знал, к чему он главным образом и прежде всего стремится, что, следовательно, важнее для его счастья и что может в этом отношении играть вторую и третью роли; необходимо далее, чтобы он знал, каковы в главных чертах его призвание, его роль и отношение к миру. Если все это разумно и возвышенно, то взгляд на общие контуры его жизни сможет больше, чем что-либо иное, укрепить, возвысить человека, подбодрить его к деятельности и удержать от неверного пути. Как путник может составить общее представление о пройденном пути со всеми его изгибами, лишь взобравшись на какую-либо возвышенность, так и мы только к концу известного периода жизни, а то и к концу самой жизни, можем правильно судить о наших поступках и творениях, понять их связь и сцепление и, наконец, оценить их по достоинству. Ибо пока мы ими поглощены, мы действуем под влиянием неизменных свойств нашего характера, под влиянием мотивов и сообразно со способностями делая, в силу абсолютной необходимости, лишь то, что нам в данную минуту представляется правильным и должным. Лишь результаты показывают, что из этого вышло, а ретроспективный взгляд на все совершенное объяснит нам, почему и как это получилось. Поэтому, совершая величайшие деяния или создавая бессмертные творения, мы не сознаем этих достоинств, а просто видим в них нечто, отвечающее нашим теперешним целям и нашим прежним намерениям, а потому и правильное для данной минуты; лишь из целого, во всей его совокупности выясняется впоследствии наш характер и наши способности. Тогда мы увидим, что в каждом отдельном случае мы, словно осененные свыше, сумели, ведомые нашим гением, найти единственно верную дорогу среди стольких окольных путей. Все это относится и к теории, и к практике жизни, и обратное этому можно сказать о наших дурных поступках и ошибках. 5) Один из важнейших пунктов житейской мудрости заключается в том, в какой пропорции мы разделяем наше внимание между настоящим и будущим: не следует слишком уделять внимания одному в ущерб другому. Многие живут преимущественно настоящим, это – люди легкомысленные; другие – будущим, это – люди боязливые и беспокойные. Редко кто соблюдает должную меру. Люди, живущие стремлениями и надеждами, т. е. будущим, смотрящие всегда вперед и с нетерпением спешащие навстречу грядущим событиям, – будто эти события принесут им истинное счастье – и пропускающие тем временем настоящее, не успев им насладиться, – это люди, несмотря на написанную на их лицах серьезность, подобны тем ослам, которых в Италии заставляют идти быстрее, привешивая к концу палки, укрепленной на их голове, охапку сена, которую они видят близко перед собою и вот-вот надеются достать. Люди эти обманываются в существе своего существования и до самой смерти живут лишь ad interum – нелепо, неизвестно зачем. Итак, вместо того, чтобы исключительно и постоянно заниматься планами и заботами о будущем, или предаваться сожалению о прошлом, – мы должны помнить, что лишь настоящее реально, лишь оно достоверно, будущее же, напротив, почти всегда оказывается не таким, каким мы себе его представляли; к тому же и будущее и прошлое, в сущности, далеко не так важны, как нам кажется. Дальность расстояния, уменьшая предметы для глаза, делает их вполне ясными нашему мышлению. Одно настоящее истинно и действительно, лишь оно – время, реально текущее, и только в нем протекает наше бытие. Поэтому следовало бы всегда приветливо относиться к нему, и, следовательно, сознательно наслаждаться каждой сносной минутой, свободной от неприятностей и боли; не следует омрачать такие минуты сожалением о несбывшихся в прошлом мечтах или заботами о будущем. Крайне неразумно лишать себя светлых мгновений в настоящем или портить их досадой на минувшее или сокрушением о грядущем. Заботам и раскаянию следует отводить особые часы. Что касается минувшего, надо сказать себе: «Предадим, хотя бы и с сожалением, все прошлое забвению и заглушим в себе всякую досаду»; о будущем – «Все в Божьей власти» и о настоящем – «считай, что каждый день – новая жизнь» (Сенека), – и старайся сделать это единственное реальное время по возможности приятным. Беспокоить нас должны лишь те предстоящие беды, в наступлении и в моменте наступления коих мы твердо уверены. Но таких бед очень мало: они или только возможны, хотя и вероятны, или же они несомненны, но совершенно неизвестен момент их наступления. Если считаться с теми и с другими, то у нас не останется ни одной спокойной минуты. Следовательно, чтобы не лишаться спокойствия из-за сомнительных или неопределенных бед, мы должны приучиться думать о первых, – что они никогда не наступят, о вторых – что они, если и наступят, то не скоро. Но чем меньше тревожат нас опасения, тем больше беспокоят желания, вожделения и притязания. Любимые слова Гете: «Ich habе meine Sache auf nichts gestellt» (ничего мне на свете не надо) означают, что только, освободившись от всех возможных притязаний и примирившись с неприкрашенной, жалкой судьбою своею, человек может приобрести тот душевный покой, который позволяя находить прелесть в настоящем, а следовательно, и в жизни вообще, – составляет основу человеческого счастья. Нам следует твердо помнить, что «сегодня» бывает только один раз и никогда уже не повторится. Мы же воображаем, что оно возвратится завтра же; однако, «завтра» – это уже другой день, который наступает тоже лишь один раз. Мы забываем, что каждый день – то интегральная, незаменимая часть жизни, он является тем же, чем индивид по отношению к обществу. Мы лучше ценили бы настоящее и больше наслаждались бы им, если бы в те хорошие дни, когда мы здоровы, сознавали, как во время болезни или в беде всякий час, когда мы не страдали и не терпели, казался нам бесконечно радостным, чем-то вроде потерянного рая или встреченного друга. Но мы проживаем хорошие дни, не замечая их; лишь когда наступают тяжелые времена, мы жаждем вернуть их. Мы пропускаем с кислым лицом тысячи веселых, приятных часов, не наслаждаясь ими, чтобы потом, в дни горя, с тщетной грустью вздыхать по ним. Вместо этого следует по достоинству ценить сносное настоящее, хотя бы самое обыденное, которое обычно мы равнодушно пропускаем мимо себя и даже стараемся отбыть как можно скорее. Не надо забывать, что настоящее сейчас же отходит в область прошлого, где оно, освещенное сиянием вечности, сохраняется нашей памятью и когда эта последняя в тяжелый час снимает с него завесу, мы искренне будем сожалеть о его невозвратности. 6) Всякое ограничение (Beschrдnkung) способствует счастью. Чем уже круг нашего зрения, наших действий и сношений, тем мы счастливее; чем шире он – тем чаще мы страдаем или тревожимся. Ведь вместе с ним растут и множатся заботы, желания и тревоги. Поэтому напр., слепые отнюдь не так несчастны, как мы это a priori судим: об этом свидетельствует тихое, почти радостное спокойствие, освещающее их лица. Отчасти из этого же правила вытекает то, что вторая половина нашей жизни бывает печальнее первой. Дело в том, что с течением лет горизонт наших целей и отношений раздвигается все шире и шире. В детстве он ограничен ближайшим окружением и самыми тесными отношениями; в юношеском возрасте он уже значительно шире; в пожилых летах он охватывает все течение нашей жизни и часто включает самые далекие отношения – государства и нации; наконец, в старости он обнимает и грядущие поколения. Всякое ограничение, «сужение» хотя бы в духовном отношении, способствует нашему счастью. Ибо, чем меньше возбуждается воля, тем меньше страданий; а мы знаем, что страдания позитивны, а счастье – отрицательное понятие. Сужение сферы наших действий устраняет внешние причины возбуждения воли; ограничение духа – устраняет внутренние причины. Это последнее ограничение имеет, однако, тот недостаток, что открывает доступ скуке, которая косвенным образом становится источником бесчисленных страданий, ибо, желая прогнать ее, люди хватаются за все, что попало: за развлечения, за общество, роскошь, игру, за вино и т. д. и этим наживают вред, убытки и всяческие несчастия; поистине «трудно найти спокойствие при праздности». Насколько внешние ограничения благотворны, даже необходимы для нашего счастья, – поскольку, конечно, таковое возможно, – это явствует из того, что единственная ветвь поэзии, решающаяся описывать счастливых людей – идиллия, – всегда рисует их в крайне скромном положении и обстановке. На внутреннем ощущении этой истины основано также наше пристрастие к так называемым жанровым картинам. Поэтому счастье могут дать лишь возможно большая простота наших отношений и однообразие жизни, поскольку оно не вызывает в нас скуки; при этих условиях меньше всего ощущается жизнь, а следовательно, и преобладающее в ней горе; – жизнь наша становится ручьем – без волн и стремнин. 7) Особенно важно в вопросе нашего счастья то, чем наполнено, чем занято наше сознание. В этом отношении чисто умственный труд – при условии, что мы на него способны, – даст гораздо больше, чем реальная жизнь, с постоянным чередованием удач и неудач, с разными потрясениями и горестями. Правда, для этого необходимы значительные умственные способности. – Здесь следует отметить, что внешняя жизненная деятельность делает нас рассеянными, отвлекает от серьезных размышлений, лишая нас необходимого для того спокойствия и сосредоточенности. С другой стороны и продолжительные умственные занятия делают нас в известной мере непригодными к суете практической жизни. Поэтому, при наступлении обстоятельств, вынуждающих нас почему-либо к энергичной практической деятельности, благоразумно прерывать на время умственную работу. 8) Чтобы жить вполне разумно и извлекать из собственного опыта содержащиеся в нем уроки, следует почаще припоминать прошлое и пересматривать все, что было прожито, сделано, познано и прочувствовано при этом, сравнивать свои прежние суждения с настоящими, сопоставлять свои задания и усилия с результатами и с полученным удовлетворением. Это будет, так сказать, повторением тех лекций житейской мудрости, какие опыт читает каждому. Опыт можно еще уподобить тексту, комментарием к которому будут служить размышления и познания. Много знаний и усердные размышления при небольшом опыте подобны книгам, в которых на две строчки текста приходится 40 строчек комментариев. Широкий опыт, но без серьезного обдумывания или при ничтожных знаниях подобен бипонтиническим изданиям, без всяких примечаний, и оставляющих многое неясным. Пифагор дает приблизительно тот же совет, рекомендуя вечером перед сном передумать все, что было сделано за день. Кто живет в вихре удовольствий или в суете дел, никогда не задумываясь о прошлом, и весь поглощен интересами текущей минуты – тот теряет ясность соображения: его дух погружается в какой-то хаос и мысли становятся спутанными, что выражается в отрывочности, раздробленности, бессвязности его речи. Это обнаруживается тем резче, чем больше внешних тревог и впечатлений, и чем слабее внутренняя, душевная деятельность. Замечу кстати, что и после того, как минули поглощавшие нас дела и отношения, мы, по прошествии значительного времени, уже не в силах возвратить и возобновить вызванные ими когда-то чувства и настроения; мы можем лишь припомнить то, что мы в те времена на них реагировали вовне. Эта внешняя реакция – их результат, выражение, их мерило. Поэтому следовало бы тщательно хранить или в памяти или на бумаге факты из важных периодов нашей жизни. В этом отношении весьма полезны дневники. 9) Довольствоваться самим собою, быть для себя всем и иметь право сказать: omilia niea mecuin porto (все, что мое, – я ношу с собою) – это бесспорно важнейшее данное для счастья; нельзя не преклониться пред словами Аристотеля (Eth. Eud. УП, 2): «счастье – это довольство собою» Это в главных чертах есть та же мысль, которую содержит прекрасная сентенция Шанфора, взятая мною эпиграфом к этой книге. Ибо с одной стороны только на самого себя можно рассчитывать с некоторой уверенностью, а с другой – затруднения и невыгоды, опасности и неприятности, постигающие нас при общении с людьми, поистине бесчисленны и неизбежны. Нет более ошибочного пути к счастью, как жизнь в большом свете, с ее блеском и празднествами (high life); стремясь превратить наше жалкое существование в сплошной ряд радостей, наслаждений и удовольствий, мы не избежим разочарования, особенно, если учесть необходимо сопутствующее такой жизни взаимное лганье[22]. Прежде всего любое общество неизбежно требует взаимного приспособления, уравнения и поэтому, чем общество больше – тем оно пошлее. Человек может быть всецело самим собою лишь пока он один; кто не любит одиночества – тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным. Принуждение – это неразлучный спутник любого общества, всегда требующего жертв тем более тяжелых, чем выше данная личность. Поэтому человек избегает, выносит или любит одиночество сообразно с тем, какова ценность его «я». В одиночестве ничтожный человек чувствует свою ничтожность, великий ум – свое величие, словом, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле. Далее, чем совершенней создан природой человек, тем неизбежнее, тем полнее он одинок. Особенно для него благоприятно, если духовному одиночеству сопутствует и физическое, в противном случае частое общение будет мешать, даже вредить ему, похищать у него его «я», не дав ничего взамен. Природа установила громадное различие между людьми в смысле ума и нравственных качеств; общество же, не считаясь с этими различиями, уравнивает всех, вернее, заменяет эти естественные различия искусственною лестницей чинов и сословий, часто диаметрально противоположной порядку природы. Такое мерило очень выгодно для тех, что обижен природой; те же немногие, кто ею щедро наделены, оказываются в невыгодном положении, а потому удаляются от общества, в котором, таким образом, остается одна мелкота. Общество отталкивает умных людей своим принципом равноправия, т. е. равенством притязаний при неравенстве способностей, а следовательно, и заслуг. Так называемое хорошее общество готово признать любые достоинства, кроме умственных; эти последние – контрабанда. Общество возлагает на нас обязанность бесконечного терпения к глупости, и к извращенности и безумию; напротив, личные достоинства должны вымаливать себе пощаду или же прятаться, ибо умственное превосходство оскорбительно уже в силу своего существования помимо всякого вмешательства воли. Поэтому «хорошее» общество имеет не только ту невыгоду что сталкивает нас с людьми, которых мы не можем ни хвалить, ни любить, но и не позволяет нам быть самим собою, следовать своей натуре; с целью уравнять нас с другими, оно принуждает нас сокращать, даже уродовать себя. Умные речи и замечания, имеют смысл лишь в умном обществе; в обычном же их прямо-таки ненавидят: чтобы понравиться в таком обществе, надо быть пошлым и ограниченным, а потому, вступая в него, приходится отрекаться от 3/4 своего «я», дабы сравняться с другими. Правда, взамен себя мы приобретаем других, но чем выше внутренняя ценность данного субъекта, тем яснее, что выигрыш этот не сможет покрыть потерь, и сделка оказывается невыгодной: ведь общение с людьми не дает ничего, что могло бы вознаградить причиняемую им скуку, принужденность, неприятности и за самоотречение, к которому оно обязывает. Обычное общество таково, что променять его на одиночество только выгодно. К этому надо прибавить, что, желая как-нибудь вычеркнуть истинное духовное превосходство, которого оно не переносит и которое так редко, – общество произвольно подставило на его место ложные, условные достоинства, покоящиеся на бездоказательных положениях, традиционно передающихся в высших классах, и в то же время меняющихся, как пароль; совокупность их называется хорошим тоном bon ton, fashionableness. Но стоит им столкнуться с истинным превосходством и тотчас же обнаруживается их несостоятельность. Вообще же, «когда на сцену выходит хороший тон – здравый смысл удаляется». Вообще человек может находиться в совершенной гармонии лишь с самим собою; это немыслимо ни с другом, ни с возлюбленной: различия в индивидуальности и настроении всегда создадут хотя бы небольшой диссонанс. Поэтому истинный, глубокий мир и полное спокойствие духа – эти, наряду со здоровьем наивысшие земные блага, – приобретаются в уединении и становятся постоянными только в совершенном одиночестве. Если при этом собственное «я» человека богато и высоко, то оно наслаждается высшим счастьем, какое можно найти на этом бедном свете. Будем откровенны: как бы тесно ни связывали людей дружба, любовь и брак, вполне искренно человек желает добра лишь самому себе, да разве еще своим детям. – Чем реже, вследствие субъективных или объективных условий, человек соприкасается с другими, тем лучше для него. Если уединение, безлюдье и имеют свои темные стороны, то, по крайней мере, они заранее известны: напротив, общество, под личиною времяпровождения, бесед, развлечений, коварно скрывает множество часто непоправимых бед. Юношество следовало бы прежде всего другого учить переносить одиночество, так как в нем источник счастья и душевного спокойствия. Отсюда следует, что благо тому, кто рассчитывает только на себя и для кого его «я» – все. Цицерон говорит: «Счастливее всех тот, кто зависит только от себя и в себе одном видит всех (Paradox II). К тому же, чем выше человек значит для самого себя, тем меньше значат для него другие. Эта самоуверенность и удерживает достойных, внутренне богатых людей от общения с другими, общения, требующего стольких жертв, а тем паче препятствует им искать общества ценою самоотречения. Именно противоположное этому сознание делает заурядных людей такими общительными и приспособляющимися. Необходимо еще отметить, что все действительно ценное – не ценится людьми, а то, что ценится ими – на самом деле ничтожно. Замкнутая жизнь достойных, выдающихся людей служит доказательством и следствием этого. Ввиду сказанного достойный человек поступит чрезвычайно разумно, сократив в случае свои потребности ради того, чтобы сохранить или расширить свою свободу, и ограничить, с этой целью, свою личность, всегда стремящуюся к общению с людьми. С другой стороны, людей делает общительными их неспособность переносить одиночество, – т. е. самих себя. Внутренняя пустота и отвращение к самим себе гонят их в общество, на чужбину или в путешествия. Их дух не имеет силы привести себя в движение и сил этих они ищут в вине, причем нередко становятся пьяницами. Поэтому же они постоянно нуждаются во внешних возбуждениях, притом в возбуждениях сильных, доставить которые могут однородные с ними существа. Без этого их дух поникает под собственною тяжестью и впадает в тяжелую летаргию[23]. Надо добавить, что каждый из них – лишь малая дробь человечества и потому требуется дополнить его другими, чтобы могло получиться целое человеческое сознание. Напротив, цельный человек, человек par excellence, является уже не дробью, а единицей и может довольствоваться самим собою. В этом смысле заурядное общество можно сравнить с русским хором дудок, из которых каждая дает лишь одну ноту, причем мелодия получается лишь при точном, последовательном чередовании дудок. – . Ум и душа большинства людей однотонны, как эти дудки; похоже, что у них вертится в голове все время одна и та же мысль, заменить которую другой они не способны. Это объясняет не только причину их скуки, но и то, почему они столь общительны и чаще всего держатся стадами (людская стадность). Каждому из них невыносимо беспросветное однообразие собственной личности: «Всякая личность страдает отвращением к себе самой»; лишь, сообща, соединясь, они образуют нечто цельное – по аналогии с русскими дудками. Умный же человек подобен виртуозу, который может один выступать в концерте, – или же еще роялю; как рояль есть маленький оркестр, так и умный человек представляет собою маленький мир, и то, что другие образуют в совокупности, то образует он один, единством и цельностью своего сознания. Подобно роялю, он не составляет части оркестра, а рассчитан на игру соло, на одиночество; если же он и принимает участие в общем концерте, то или ведет главную партию или, как в вокальной музыке, дает первый тон. – Кто любит бывать в обществе, тот может из этого сравнения вывести правило, что недостаток в качествах окружающих его людей может быть в известной мере возмещен их количеством. Можно довольствоваться общением с одним умным человеком, но если встречается лишь средний сорт людей, то надо общаться с возможно большим числом их, чтобы получить хоть что-нибудь от их разнообразия и совокупности; – по аналогии с упомянутым русским хором; дай только Бог терпения на это! Этой внутренней пустоте и бедности людей следует приписать то, что если достойные люди, имея в виду какую-либо благородную, идейную цель, соберутся для этого вместе, то результат почти всегда будет следующий: из черни человечества, все заполняющей, повсюду кишащей, словно черви, и готовой воспользоваться первым попавшимся средством, чтобы избавиться от скуки или от нужды, – из этой черни некоторые непременно примажутся или вломятся и сюда, и тогда или попортят все дело, или так исказят его, что исход будет приблизительно противоположен первоначальным намерениям. Общительность можно рассматривать еще как взаимное душевное состояние, подобное тому физическому, какое практикуется при больших холодах, когда люди для этого сбиваются в кучу. Тот, у кого достаточно собственной душевной теплоты, не нуждается в подобной мере. На этот сюжет мною придумана басня, помещенная в последней главе II тома моих сочинений. Из сказанного следует, что общительность человека приблизительно обратно пропорциональна его интеллектуальной ценности, и сказать «он очень необщителен» – это почти то же самое, что «он – человек высоких достоинств». Человеку, выдающемуся в умственном отношении, одиночество доставляет двоякую выгоду: во-первых, ту, что он остается с самим собою, во-вторых, ту, что он не в обществе других. Последняя выгода очень велика, если вспомнить, сколько принуждения, тягостей, даже опасностей приносит нам общение с людьми, «Вся беда наша в том, что мы не можем быть одни» – говорит Лабрюйер. Общительность – весьма опасная, даже гибельная склонность, так как она сталкивает нас с существами, огромное большинство коих нравственно испорчены и умственно извращены. Человек необщительный в этих людях не нуждается. Обладать стольким в самом себе, чтобы не нуждаться в людях, – это уже потому большое счастье, что источником почти всех наших страданий является общество, а душевное спокойствие, составляющее вместе со здоровьем существенный элемент нашего счастья, – подвергается большим с его стороны опасностям и вообще немыслимо без значительной дозы одиночества. Желая приобрести душевное спокойствие, циники отказывались от всякого имущества; кто откажется от общества, тот изобретет лучшее средство к достижению этой же цели. Бернарден де С. Пьер заметил правильно и метко; воздержание от пищи возвращает нам телесное здоровье, воздержание от людей дает нам спокойствие духа». Тот, кто рано свыкся с одиночеством и научился его ценить, тот приобрел золотую россыпь. На это способен не каждый. Ибо или нужда, или, – если она устранена, – то скука, гонят человека в общество. Не будь их обеих, каждый оставался бы один уже потому, что только в одиночестве окружающая среда не противоречит той исключительной важности, тому высшему значению, какое каждый придает собственной личности; жизненное же столпотворение постоянно опровергает это мнение, показывая на каждом шагу его несостоятельность. В этом смысле одиночество является естественным состоянием человека: оно возвращает ему то первобытное, свойственное его природе счастье, каким наслаждался Адам. Но ведь Адам не имел ни отца, ни матери. С этой стороны одиночество не есть естественное состояние человека: ведь при самом появлении на свет он не одинок, а имеет родителей и братьев, т. е. находится в обществе. Сообразно с этим склонность к одиночеству не первична, а является следствием опыта и размышления, развиваясь, притом, параллельно с ростом умственных сил и в соответствии с возрастом; из чего следует, что в общем общительность человека обратно пропорциональна с его летами. Маленький ребенок поднимает с испугу отчаянный крик, если его оставить одного на несколько минут. Для мальчика одиночество – тяжелое наказание. Юноши легко сходятся друг с другом; лишь наиболее благородные и возвышенные из них начинают иногда искать одиночества; но пробыть в уединении целый день – это и для них тяжело. Для взрослого это уже не трудно; он может долго оставаться один, притом тем дольше, чем он старше. Для старика, пережившего свое поколение и к тому же отчасти переросшего жизненные наслаждения, отчасти умершего для них, одиночество становится нормальным, естественным состоянием. Но все-таки при этом в каждом человеке склонность к уединению будет более или менее сильной в зависимости от его интеллектуальной ценности. Как уже сказано, это склонность – не чисто врожденная, непосредственно вытекшая из естественной потребности, а представляет собой лишь следствие приобретенного опыта и размышлений о нем, следствие выработанного убеждения в моральной и интеллектуальной бедности большинства людей, причем хуже всего то, что эти моральные и интеллектуальные недостатки человека являются союзниками и усиливают друг друга; в результате получается нечто отвратительное, делающее неприятным, даже невыносимым общение с большинством людей. Выходит, что вообще на этом свете много скверного, но общество все-таки хуже всего; даже Вольтер, общительный француз, и тот признался: «земля населена людьми, не заслуживающими, чтобы с ними разговаривали». – Мягкий Петрарка, столь сильно и постоянно привязанный к одиночеству, указывает на ту же причину: «Всегда искал я одинаковой жизни, – (то знают берега, поля и леса) – чтобы уйти от коротких недалеких умов, потерявших путь, ведущий их в небеса». – В том же смысле высказывается он по этому вопросу и в прекрасном сочинении «De vita solitaria», служащем, по-видимому, образцом Циммерману для его известного трактата об одиночестве. – Шанфор с присущим ему сарказмом подчеркивает этот производный, вторичный характер необщительности: «про человека, живущего уединенно, говорят иногда, что он не любит общества; это одно и то же, что сказать про кого-нибудь: „он не любит прогулок“ на том основании, что он неохотно гуляет вечером по парку Bondy[24]. – Даже кроткий христианин Ангелиус Силезиус повторяет то же самое своим оригинальным библейским языком: «Ирод – враг, Иосиф – это разум – и ему Бог во сне открыл опасность: Свет – Вифлеем, Египет же – пустыня – в нее должен удалиться дух, чтобы не пасть под тяжестью горя». Ту же мысль находим у Джордано Бруно: «Все, кто ни старался насладиться на земле небесной жизнью, говорят единодушно: „мы бежали от нее и избрали одиночество“. – В том же духе говорит про себя и персианин Сади в Гулистане: „Когда мне прискучили мои Дамасские друзья, я вернулся в пустыню близ Иерусалима, ища общества зверей“. – Словом, так думали и говорили все, кого Прометей вылепил из лучшей глины. Какое удовольствие может доставить им общение с существами, с которыми соприкосновение возможно лишь на почве низших, худших элементов их натуры, на почве будничных, тривиальных, низких черт, которые только и служат в данном случае связующим звеном? Этой черни, неспособной подняться до их уровня, не остается ничего другого, как низвести их до себя, к чему она и прилагает всяческие старания. Следовательно, чувство, питающее склонность к уединению и одиночеству – есть чувство аристократическое. Пошляк всегда общителен; если же человек благороден, то это скажется прежде всего в том, что он не будет находить удовольствия в обществе, а все более и более станет предпочитать ему одиночество и постепенно, с годами придет к убеждению, что за редкими исключениями на свете только и есть выбор, что между одиночеством и пошлостью. Как ни звучит это резко, но несмотря на свою христианскую любвеобильность и мягкость, Ангелиус Силезиус согласился с этим: „тяжело одиночество; но если ты не будешь пошлым, – то ты повсюду будешь как в пустыне“. Что касается людей, выдающегося ума, то вполне естественно, что эти истинные воспитатели человечества питают не больше склонности к тому, чтобы вступить в общение с другими, чем педагог к тому, чтобы вмешаться в шумную игру детей. Ведь они, рожденные для того, чтобы направить мир чрез море лжи к истине и вывести его из глубокой пропасти дикости и пошлости – на свет, к высокой культуре и благородству, – они, хотя и живут среди людей, однако, все же не принадлежат, в сущности к их обществу и потому уже с юности сознают себя значительно отличающимися от них существами; впрочем, вполне ясное сознание этого слагается не сразу, а с годами; тогда они начинают заботиться о том, чтобы к духовной отчужденности от других присоединить еще и физическую, и для этого никого не подпускают близко к себе, кроме разве тех, кто более или менее чист от общей пошлости. Из сказанного следует, что любовь к одиночеству не есть непосредственное, врожденное влечение, а развивается косвенным путем, постепенно, по преимуществу в благородных людях, причем им приходится преодолеть при этом естественную склонность к общительности и бороться с нашептыванием Мефистофеля. «Брось предаваться горьким бредням; Они – как коршун на груди твоей. Почувствуешь себя ты в обществе последнем, Что человек ты меж других людей». Одиночество – удел всех выдающихся умов: иногда оно тяготит их, но все же они всегда избирают его, как наименьшее из двух зол. С годами, однако, люди мирятся с одиночеством, оно становится все легче и естественнее, и на шестом десятке влечение к нему делается нормальным и даже инстинктивным. К этому времени решительно все благоприятствует этому влечению. Исчезают сильнейшие побуждения к общительности – успех у женщин и половое влечение; этот бесполый характер старчества кладет основу известной самоудовлетворенности, вытесняющей со временем всякую общительность. Тысячи планов и глупостей изведаны и разоблачены; активная жизнь в большинстве случаев уже кончена, ждать больше нечего, нет никаких планов, никаких намерений; поколение, к которому человек принадлежит, уже исчезло с лица земли; окруженный чуждым племенем, он уже объективно одинок. К тому же, полет времени ускорился, а дух все же хочет его использовать. Ибо, если только сохранилась ясность ума, то благодаря множеству приобретенных знаний и опытности, благодаря тому, что все мысли уже продуманы и разработаны, благодаря умению и привычке использовать все свои силы – всякое умственное занятие становится более легким и интересным, нежели прежде. Тысячи вещей, раньше словно окутанных туманом, теперь видны ясно; результаты трудов человека убеждают его в его превосходстве. Вследствие многолетнего опыта он уже не ждет много от человечества; ведь, взятое в целом, оно отнюдь не таково, чтобы выиграть при ближайшем знакомстве; напротив, кроме некоторых редких, счастливых исключений, на свете попадаются лишь весьма дефектные экземпляры человеческого типа, к которым лучше вовсе не прикасаться. В эти годы не поддаешься более обычным обманам, скоро распознаешь каждого и редко ощущаешь желание войти с ним в более близкие отношения. Наконец, – в особенности если человек еще в юности приучился к замкнутой жизни, – привычка к одиночеству укореняется, становится второй натурой. Любовь к одиночеству, которая прежде должна была бороться с общительностью, теперь становится нормальной, естественной: в одиночестве человек чувствует себя, как рыба в воде. Каждая выдающаяся, а, следовательно, непохожая на других, обособленно живущая личность, в юности, быть может, страдавшая от одиночества, – видит в нем к старости свое лучшее утешение. Правда, этой существенной привилегией старости человек пользуется все-таки в соответствии со своими умственными силами, так что выдающийся ум выиграет от этого больше всего; однако, до известной степени эта выгода достается всем. Лишь крайне убогие и пошлые люди остаются на старости лет столь же общительными, как и раньше; в этом случае они становятся в тягость обществу, от которого они отстали; в лучшем случае их терпят, тогда как раньше они были желанными гостями. В этом обратном соотношении между числом лет и степенью нашей общительности можно найти телеологическую подкладку. Чем моложе человек, тем больше он должен учиться всему; но природа предоставляет ему лишь то «взаимное обучение», какое дает общение с равными себе, в этом смысле человеческое общество можно сравнить с огромной Белль – Ланкастерской школой. Училища и учебники слишком удалены от природы, а потому вполне целесообразно, что человек тем прилежнее посещает «школу природы», чем он моложе. «Ничто не бывает хорошо во всех отношениях», сказал Гораций, и «нет лотоса без стебля», гласит индийская поговорка; точно так же и одиночество, при всех его преимуществах, имеет незначительные невыгоды и тягости, которые, однако, ничтожны по сравнению с теми, какие доставляет нам общество; поэтому тот, кто обладает известными достоинствами, найдет, что гораздо легче обходиться без людей, чем жить с ними. – Среди этих невыгод есть одна, которая людьми подмечается реже, чем другие; заключается она в следующем: как после непрерывного долгого пребывания в комнате тело наше становится настолько чувствительным к внешним влияниям, что малейший свежий ветерок вызывает болезнь, – так и наша душа после долгой замкнутой жизни и одиночества приобретает такую чувствительность, что незначительнейшее происшествие, слово, даже выражение лица уже беспокоит, задевает или оскорбляет нас, тогда как человек, постоянно вращающийся среди людской суеты, вовсе не обратит на это внимания. Тот, кого в юности справедливое отвращение к людям заставило удаляться от них и кто все-таки не может выносить продолжительного одиночества, – тому я посоветую приучить себя вносить в общество часть своего одиночества, т. е. привыкнуть быть и в обществе в известной мере одиноким, следовательно, не высказывать всего что он думает, и с другой стороны не очень доверять тому, что скажут люди; не ждать от них многого ни в моральном, ни в умственном отношении и выработать в себе то равнодушие к их мнениям, при котором только и может создаться истинная терпимость. Тогда он, хотя и будет среди людей, но все же не будет принадлежать к их обществу, и это оградит его от слишком близкого соприкосновения с ними, а, следовательно, и от осквернения и вреда. Образцом такой суженной «забронированости» является дон Педро в комедии Моратина «El cafe, о Sea la comedia nueva», особенно, во второй и третьей сцене 1-го акта. В этом смысле общество можно сравнить с огнем, у которого умный греется в известном отдалении от него, а не суется в пламя, как глупец, который, раз обжегшись, спасается в холод одиночества, жалуясь на то, что огонь жжется. 10) Зависть в человеке естественна и все же она и порок и несчастье[25]. В ней мы должны видеть врага нашего счастья и всеми силами стараться задушить ее. На этот путь наставляет нас Сенека (de ira III, 30) прекрасными словами: «будем наслаждаться тем, что имеем, не вдаваясь в сравнения; никогда не будет счастлив тот, кто досадует на более счастливого»; и далее (ер. 15): «вместо того, чтобы считать превосходящих тебя людей, подумай, скольких ты превосходишь». Следует чаще думать о тех, кому живется хуже нашего, чем о тех, кто кажется счастливее нас. Когда нас постигают действительные несчастья, то лучшее утешение, – хотя оно и истекает из того же источника, что и зависть – доставит нам зрелище чужих страданий, превосходящих наше горе, а после этого – общение с людьми, находящимися в том же положении что и мы – с сотоварищами по несчастью. Такова активная сторона зависти. Относительно пассивной ее стороны надо сказать, что никогда ненависть не бывает столь непримиримой, как зависть; потому не следует постоянно и усердно возбуждать ее в других, а наоборот, отказаться от этого наслаждения – как и многих других, – из-за опасных его последствий. Есть три вида аристократии: 1) по рождению и по чину, 2) денежная аристократия, 3) аристократия ума. Последняя, по существу, – наивысшая и даже будет признана таковой, если дать на это много времени; уже Фридрих Великий сказал: «les вmes privilйgiйes rangent а l'йgal des souverains» (выдающиеся умы стоят наравне с государями), когда его гофмаршалу показалось неподобающим, что в то время, как министры и генералы сидели за маршальским столом, Вольтеру было назначено сесть за тот стол, за которым расположились владетельные князья и их наследники. – Каждая из этих аристократий окружена сонмом завистников, втайне злобствующих на каждого ее члена и старающихся, – если, конечно, его не приходится бояться – так или иначе дать ему понять, что он нисколько не выше их. Однако именно это старание и выдает, что сами они убеждены в противном. Тем, кому завидуют, следует подальше держать эту рать завистников и по возможности избегать всякого соприкосновения с ними, так, чтобы их вечно разделяла широкая пропасть; если это невыполнимо, то остается равнодушно переносить все их нападки, источник коих иссякнет сам собою; – этот способ и практикуется весьма часто. Напротив, члены одной аристократии относятся обычно без зависти к членам двух других, и каждый считает свое достоинство равным достоинству другого. 11) Прежде чем браться за выполнение какого-либо намерения, надо несколько раз хорошенько его обдумать и даже после того, как все нами уже подробно рассмотрено, следует принять в расчет несовершенство людского познания, из-за коего всегда возможно наступление обстоятельств, исследовать и предвидеть которых мы не смогли, – обстоятельств, способных опрокинуть все наши расчеты. Такое размышление непременно прибавит весу на сторону отрицания и скажет нам, что не следует без необходимости, трогать ничего важного, нарушать существующий покой. Но раз решение принято, раз мы уже взялись за дело, дальнейшее направление его определено и остается только ждать результатов, – то нечего волновать себя повторными размышлениями о деле уже предпринятом и тревожиться возможными опасностями; наоборот, надо совершенно выкинуть это из головы, подавить всякую мысль о нем и утешить себя сознанием, что в свое время это дело было нами основательно обдумано. Подобный совет содержит итальянская поговорка: «legala bепе a poi lascia la andare», которую Гете перевел словами: «седлай хорошенько и тогда уже поезжай спокойно». (Кстати, значительная часть его афоризмов, помещенных под рубрикой «Sprichwцrtlich» – ничто иное, как переведенные итальянские пословицы). – Если, несмотря на все, дело кончилось неудачей, то это потомку, что все наши планы подчинены случаю и подвержены ошибкам. Даже Сократ, мудрейший из людей, нуждался в «Демонионе» – высшей предостерегающей силе – чтобы знать, как следует поступать или как избежать ложного шага в своих личных делах; это доказывает, что никакой ум не в силах сам справиться с этими вопросами. Поэтому сказанное, по-видимому, каким-нибудь папой изречение: «в каждом постигшем нас несчастии виноваты мы сами, по крайней мере, отчасти» – не безусловно и не всегда – хотя в огромном большинстве случаев – верно. Сознание того, по-видимому, сильно влияет на то, что люди по возможности стараются скрыть свои несчастия и казаться довольными: они опасаются, что по их страданиям заключат об их вине. 12) Если произошло какое-либо несчастье, которого уже нельзя поправить, то отнюдь не следует допускать мысли о том, что все могло бы быть иначе, а тем паче о том, как можно было бы его предотвратить: такие думы делают наши страдания невыносимыми, а нас – самоистязателями. Лучше брать пример с царя Давида, неотступно осаждавшего Иегову мольбами о своем сыне, пока тот лежал больным; когда же он умер, – Давид только пожал плечами и больше о нем не вспоминал. Тот, у кого не хватит на это легкомыслия, может воспользоваться фаталистической точкой зрения, ухватившись за ту великую истину, что все свершается в силу необходимости и потому неизбежно. Впрочем, это правило односторонне. Правда, оно пригодно для непосредственного успокоения и облегчения в минуту горя; но если в случившемся виновата – как это бывает чаще всего наша собственная небрежность или безрассудность, тогда повторные размышления о том, как можно было предотвратить беду, послужат в качестве полезного самосечения, к нашему исправлению, уроком на будущее время. Особенно не следует, как это часто делается, оправдывать, скрашивать, смягчать пред самим собою те ошибки, в которых мы очевидно виноваты; надо сознаться в них самому себе, ясно представить себе весь их размер, чтобы твердо решиться избегать их впредь. Правда, этим мы создадим недовольство самими собою, но: «если не наказывать человека, он ничему не научится». 13). Нужно сдерживать свое воображение во всем, что касается нашего счастья или несчастья; прежде всего не строить воздушных замков: они обходятся слишком дорого, так как приходится вскоре же и с грустью разрушать их. Но еще больше надо остерегаться рисовать себе возможные только несчастья. Если бы они действительно были взяты «с ветра», или были маловероятны, то очнувшись от этого сна, мы понимали бы, что все это – только кошмар, а потому тем больше радовались бы лучшей, по сравнению с ними, действительности; во всяком же случае мы извлекли бы из этого предостережение против отдаленных, хотя и возможных бедствий. Но воображение редко создает такие картины; «от нечего делать» оно рисует одни лишь «увеселительные замки». Материалом же для наших мрачных дум служат те несчастия, которые хотя и далеки, но в известной мере реально грозят нам, такие беды воображение увеличивает, переносит их ближе, чем они есть на самом деле, ц окрашивает самой мрачной краской. Такие думы нам труднее стряхнуть с себя при пробуждении, чем радужные мечты, которые тотчас же опровергаются действительностью, причем в лучшем случае от них остается слабая надежда. Раз уж мы предались мрачным мыслям (blue devils), то появляющиеся в воображении картины сглаживаются не так-то легко: возможность их осуществления существует, в общем, всегда; самую же степень возможности мы не всегда можем определить; возможность легко превращается в вероятность – и мы уже встревожены. Поэтому то, что касается нашего счастья или несчастья, должно рассматриваться через призму разума, рассудка, спокойного холодного размышления и при посредстве одних абстрактных понятий. Воображение не должно участвовать в этом, ибо оно не рассуждает, а лишь рисует нам картины, бесплодно, а нередко и очень болезненно волнующие нас. Особенно строго следует соблюдать это правило вечером. Как темнота делает нас боязливыми и все наполняет страшными образами, так же влияет и неясность мысли; неясность всегда порождает боязливость; поэтому вечером, когда утомление и сонливость обволакивают разум и рассудок туманом, когда дух устал и не в силах ясно разбираться во всем, тогда предметы наших мыслей, особенно, если они касаются наших личных дел, легко могут показаться страшными и опасными. Чаще всего это бывает ночью, в постели, когда дух совершенно ослаб, рассудок плохо отвечает своему назначению и бодрствует одно лишь воображение. Ночь всему придает черный оттенок. Поэтому в наших мыслях перед засыпанием или при пробуждении среди ночи факты обычно так же грубо искажаются и обезображиваются, как во сне; если дело касается личных обстоятельств, то они представляются крайне мрачными и ужасающими. Утром такие кошмары испаряются, как сны; испанская поговорка гласит: ночь темна, день – светел». Но уже вечером, когда зажжены огни, разум, как и глаз, видит не так ясно, как днем; поэтому вечер непригоден для серьезных, а тем паче неприятных размышлений. Для этого, как и для всех вообще занятий без исключения, как умственных, так и физических, – самое подходящее время – утро. Утро – это юность дня – все радостно, бодро и легко; мы чувствуем себя сильными и вполне владеем всеми нашими способностями. Не следует ни укорачивать его поздним вставанием, ни тратить его на пошлые занятия или болтовню, а видеть в нем квинтэссенцию жизни, нечто священное. Вечер – это старчество дня; вечером мы устали, болтливы и легкомысленны. Каждый день – жизнь в миниатюре: пробуждение и вставание – это рождение, каждое свежее утро – юность и засыпание – смерть. Вообще состояние здоровья, сон, питание, температура, погода, обстановка и много других внешних условий оказывают могучее влияние на наше настроение, а это последнее – на наши мысли. Потому-то от времени, даже от места зависят в такой мере наши взгляды на разные обстоятельства и наша способность к труду. Гете говорит: «Ловите хорошее настроение – оно так редко посещает нас». Не только нам приходится выжидать угодно ли и когда именно угодно будет появиться объективным представлениям и оригинальным мыслям, но даже вдумчивое размышление о каком-либо личном деле не всегда удается нам в тот час, какой мы заранее для него назначили и когда мы к нему уже приготовились; оно часто само выбирает время и тогда уже мысли текут своим порядком и мы можем проследить их с полным вниманием. Обуздывая наше воображение, необходимо еще запретить ему восстанавливать и раскрашивать когда-то пережитые несправедливости, потери, оскорбления, унижения, обиды и т. п.; этим мы только разбудим давно задремавшую в нас досаду, гнев и другие низкие страсти, и тем загрязним нашу душу. Неоплатоник Прокл дает прекрасное сравнение: как в каждом городе рядом с благороднейшими, выдающимися людьми живет всякий сброд, так и каждый, даже лучший, благороднейший человек обладает с рождения низкими и пошлыми свойствами человеческой, а то и звериной натуры. Не следует возбуждать эти элементы к восстанию, ни даже позволять им вообще высовываться наружу, ибо они крайне отвратительны на вид, вышеупомянутые образы фантазии – это их демагоги. К тому же малейшая неприятность, причиненная людьми или вещами, если постоянно ее пережевывать и рисовать в ярких красках и в увеличенном масштабе – может разрастись до чудовищных размеров, и лишить нас всякого самообладания. Ко всякой неприятности следует относиться как можно прозаичнее и трезвее, чтобы перенести ее по возможности легче. – Как маленькие предметы ограничивают поле зрения и все закрывают собой, если поместить их близко у глаза, – так же и люди, и предметы, ближайшим образом нас окружающие, как бы незначительны и неинтересны они ни были, чрезмерно занимают наше воображение и мысли, доставляя обычно одни неприятности и отвлекая от важных мыслей и далее. С этим необходимо бороться. 14) При виде того, что нам не принадлежит, у нас часто появляется мысль: «а что, если бы это было моим?» – и мысль эта дает нам чувствовать лишение. Вместо этого следовало бы почаще думать: «а что, если все это н е было моим»; – другими словами, мы должны бы стараться смотреть иногда на то, что у нас есть, так, как будто мы этого недавно лишились, ибо только после потери мы узнаем ценность чего бы то ни было – имущества, здоровья, друзей, возлюбленной, ребенка, лошади, собаки и т. д. Если усвоить себе предлагаемую мною точку зрения, то, во-первых, обладание этими вещами доставит нам больше непосредственной радости, чем раньше и, во-вторых, заставит нас принять все меры к тому, чтобы избежать потерь: – мы не станем рисковать имуществом, сердить друзей, подвергать искушению верность жены, будем заботиться о здоровье детей и т. д. Мы часто стараемся разогнать мрак настоящего расчетами на возможную удачу и создаем тысячи несбыточных надежд, из коих каждая чревата разочарованием, наступающим тотчас же, как только наша мечта разобьется о суровую действительность. Гораздо лучше было бы основывать свои расчеты на великом множестве дурных возможностей; с одной стороны это побуждало бы нас принимать меры к их предотвращению, с другой – неосуществление этой возможности доставляло бы нам приятный сюрприз. Ведь после пережитого страха мы всегда заметно веселеем. Далее, следовало бы иногда представлять себе крупные несчастия, которые могли нас постигнуть, для того, чтобы легче перенести те более мелкие, какие потом поразят нас на самом деле; тогда мы легко утешимся, вспомнив о ненаступивших более крупных бедах. – Однако, ради этого правила не должно пренебрегать предыдущими. 15) Так как все касающиеся нас дела и события наступают и текут порознь, без порядка и без взаимной связи, резко контрастируя одно с другим и не имея между собою ничего общего, кроме того, что они все касаются нас, – то и мысли и заботы о них, для того чтобы им соответствовать, должны быть столь же обрывочны. Следовательно, принимаясь за что-нибудь, мы должны отрешиться от всего остального и посвящать особое время разным заботам, наслаждениям и испытаниям, совершенно забывая пока об остальном; наши мысли должны быть, так сказать, разложены по ящикам, причем, открывая один, следует оставлять остальные закрытыми. Этим путем мы достигнем того, что нависшие тяжелые заботы не будут отравлять в настоящем наших небольших радостей, и лишать нас спокойствия; одна мысль не будет вытеснять другой, забота о каком-либо одном важном деле не заставит нас пренебрегать тысячью мелких дел и т. д. Тот же, кто способен на высшие, благородные мысли, отнюдь не должен занимать, погружать свой дух в личные выгоды и в низменные заботы настолько, чтобы они закрыли доступ возвышенным идеям; это поистине значило бы «ради самой жизни отрешиться от ее смысла». – Правда, для того, чтобы следовать этим директивам, как и для многого другого, необходимо самопринуждение; силы для него даст нам то соображение, что каждый человек постоянно подчиняется грубому принуждению извне, от которого не избавлен никто, и что небольшое, разумно и вовремя примененное самопринуждение может охранить нас от крупного внешнего насилия – как небольшая дуга внутреннего круга соответствует иногда в 1000 раз большей дуге круга внешнего. Ничто не избавит нас в такой мере от внешнего принуждения, как самопринуждение; Сенека (ер. 37) выразил это словами: «если хочешь подчинить себе все – подчини себя самого разуму». Наконец, ведь самопринуждением распоряжаемся мы сами и потому, в крайнем случае, если оно беспощадно и не слушается никаких доводов, причиняет слишком сильную боль мы можем ослабить его, внешнее же принуждение безжалостно, а потому и следует предупреждать его посредством первого. 16) Направлять желания на определенную цель, сдерживать вожделения, обуздывать свой гнев, памятуя постоянно, что человеку доступна лишь бесконечно малая часть того, чего стоит желать, и что, напротив, множество бед непременно постигнут каждого; словом, воздерживаться и сдерживаться – таково правило, без соблюдения которого ни богатство, ни власть не помешают нам чувствовать себя несчастными. Гораций сказал по этому поводу: «среди законов и искусившихся в знаниях мудрецов человеку живется легче всего: не поддавайся волнующим страстям, ни страху, ни мелким корыстным надеждам». 17) «Жизнь состоит в движении», сказал справедливо Аристотель; как наша физическая жизнь заключается в постоянном движении, так и внутренняя, духовная жизнь требует постоянного занятия чем-нибудь – мыслями или делом; доказательством тому служит то, что праздные, ни о чем не думающие люди непременно барабанят по столу пальцами или чем-нибудь другим. – Наша жизнь – безостановочное движение, и полное безделье скоро становится невыносимым, порождая отчаянную cкуку. Эту потребность в движении надо регулировать, чтобы методически – и следовательно, полнее – удовлетворить ее. ПОЭТОМУ заниматься «чем попало», делать, что придется идя, по крайней мере, учиться чему-нибудь – словом, та или иная деятельность – необходима для счастья человека: его силы стремятся быть использованными, а сам он желал бы видеть известный результат их применения. Наибольшее удовольствие в этом отношении мы получаем, если смастерили, изготовили что-либо, будь то корзинка или книга; видеть, как с каждым днем вырастает в наших руках и становится, наконец, законченным какое-либо творение – доставляет нам непосредственное счастье. Несущественно, художественное ли это произведение, очерк или просто рукоделие; хотя правда, чем благороднее труд, тем больше наслаждения дает он. С этой точки зрения счастливее всех высокоодаренные люди, сознающие в себе способность создавать серьезные, великие и связанные общей мыслью труды. Все бытие их проникается возвышенным интересом, придающим ему особую прелесть, какой не имеет жизнь других, бесцветная по сравнению с их жизнью. Для них мир и его жизнь представляют, помимо общего для всех материального интереса, еще другой, более высокий и действенный интерес, дающий материал для их творений, в усердном накоплении коего они проводят всю жизнь, поскольку личные нужды дают им передохнуть. Ум у них как бы двойной: один для обыденных дел – волевых интересов, другой-для чисто объективного восприятия явлений. И жизнь их двойная: они одновременно и зрители и актеры; остальные же все-только актеры. Во всяком случае, каждый должен по мере способностей заниматься чем-нибудь. Как вредно влияет отсутствие планомерной деятельности, – это показывают долгие увеселительные поездки, во время коих нередко чувствуешь себя крайне несчастным, так как, будучи лишен настоящих занятий, человек как бы вынут из родной стихии. Трудиться, бороться с препятствиями – это такая же потребность для человека, как рыться в земле – для крота. Бездействие, которое явилось бы следствием полного удовлетворения в силу непрерывных наслаждений – было бы для него невыносимым. Главное его наслаждение – одолевать препятствия, будь то препятствия материальные, как при физическом труде и в житейских делах, – или духовные, как в науке и исследовании-все равно-борьба с ними и победа дают счастье. Если нет повода к борьбе, человек как-нибудь создаст его: в зависимости от своей индивидуальности он станет охотиться, играть в бильбокэ или же, под влиянием бессознательных свойств своей натуры, будет искать раздоров, завязывать интриги, а не то ударится в мошенничество и в разные гадости, лишь бы избавиться от невыносимого покоя. «Трудно при праздности найти покой». 18) Путеводной звездой нашей деятельности должны быть не однообразные фантазии, а ясно усвоенные понятия. Обычно бывает обратное. При ближайшем исследовании мы убеждаемся, что в конце концов решающий голос во всех наших делах принадлежит не понятиям, не рассуждению, а именно воображению, облекающему в красивый образ то, что оно желало бы нам навязать. Не помню, в каком романе, – у Вольтера или Дидро, – юному герою, стоявшему, как Геркулес на распутье, добродетель всегда представлялась в виде старого наставника, держащего в левой руке табакерку, а в правой– понюшку табаку и разглагольствующего о нравственности; порок же – в виде камеристки его матери. Особенно в юности наши грезы о счастье облекаются в форму тех или иных образов, сохраняющихся иногда в течение половины, а то и всей жизни. В сущности, это лишь блуждающие огни, ибо как только мы достигаем их, они тотчас же рассеиваются в ничто, и мы видим, что они не могут дать нам того, что сулили. В мечтах этих нам рисуются разные сцены из домашней, общественной, светской или деревенской жизни, рисуются жилище, обстановка, знаки отличия или уважения и т. п. – «у всякого безумца своя фантазия»; к их числу принадлежит часто и образ любимой женщины. Вполне понятно, почему это так; все реально существующее, будучи непосредственно, действует прямее и сильнее на нашу волю, чем понятие, абстрактная мысль, дающая лишь нечто общее без частного: а только это последнее и может быть реально-потому-то чистые понятия и влияют косвенно на нашу волю. Зато только понятие исполняет то, что обещало; доверие к нему одному – признак культуры. Правда, понятие иногда нуждается в пояснении, в иллюстрации какими-либо образами, однако cum grano salis. 19) Предыдущее правило следует подчинить более общему: надо всегда господствовать над впечатлениями настоящего и вообще всего реально существующего. Впечатления эти несоразмерно сильнее мыслей и знаний, и не в силу своего объекта и содержания, часто ничтожного, а благодаря форме, благодаря своей реальности и непосредственности, влияющей на наш дух, нарушающей его покой или колеблющей его принципы. Нетрудно заметить, что все реально существующее действует на нас сразу со всей своей силой, мысли же и доводы, напротив, обдумываются по частям и для этого требуют времени и покоя, а потому мы не во всякую минуту способны справиться с ними. Вследствие этого, удовольствия, от которых мы по размышлении отказались, продолжают дразнить нас, пока мы их видим; точно так же суждение, в состоятельности коего мы убеждены, оскорбляет нас, обида, заслуживающая на наш же взгляд только презрения, сердит; точно так же десять доводов против существования опасности перевешиваются кажущеюся ее наличностью. Здесь сказывается врожденная неразумность нашего существования. Женщины особенно часто подпадают влиянию впечатлений, да и у немногих мужчин окажется такой перевес разума, который охранял бы их от этого влияния. Если мы не можем вытравить впечатление путем размышления, то самое лучшее нейтрализовать одно впечатление другим-противоположным, напр., впечатлению обиды противопоставить посещение лиц, уважающих нас, впечатлению грозящей опасности – исследование средств к ее предотвращению. Лейбниц (nouveaux essais, L. I, с.2, §11) рассказывает, что одному итальянцу удалось вынести пытку благодаря тому, что он, как решил заранее, ни на минуту, пока его пытали, не выпускал из воображения вид виселицы, к которой привело бы его признание; время от времени он восклицал «я вижу тебя»; впоследствии он объяснил, что это относилось к виселице. По той же причине очень трудно остаться непоколебимым в своем мнении, когда все окружающие держатся противоположного мнения, и действует сообразно этому-даже, если мы твердо убеждены в своей правоте. Для бежавшего от преследователей и серьезно хранящего incognito короля церемонные поклоны его верного спутника – хотя бы и с глазу на глаз – составляют почти необходимое утешение, без которого он мог бы усомниться в самом себе. 20) Указав еще во II-ой главе на высокую ценность здоровья, первого и важнейшего условия нашего счастья, я приведу теперь несколько общих правил его сохранения и укрепления. Чтобы закалить себя, человеку необходимо, пока он здоров, подвергать как все свое тело, так и отдельные его части сильным напряжениям, утомлять его и приучать себя противостоять всяким вредным влияниям. Но как только наступает болезненное состояние всего тела или одного органа, следует немедленно перейти на противоположный режим и всячески беречь и щадить свое больное тело или орган; болящее, ослабленное тело непригодно для закаливания. Мускулы крепнут от усиленных упражнений, нервы, наоборот, слабеют от этого. Следовательно, упражняя мускулы, отнюдь нельзя делать того же с нервами. Точно так же глаза следует оберегать от слишком сильного, особенно отраженного света, от напряжения в потемках, и от продолжительного рассматривания мелких предметов; уши – от слишком громкого шума, особенно же, мозг – от вынужденного, слишком длительного или несвоевременного напряжения; во время пищеварения он должен отдыхать, так как тогда та самая жизненная сила, которая созидает мысли в мозгу, напряженно перерабатывает пищу и вырабатывает желудочные соки; точно так же мозгу необходимо отдыхать при или после тяжелой мускульной работы. Двигательные и воспринимающие нервы подчинены одним и тем же законам и, как боль, ощущаемая в пораженном месте, гнездится, в сущности, в мозгу, так и ходьба, и работа совершаются не ногами и руками, а опять-таки мозгом, той его частью, которая через мозжечок и спинной мозг возбуждает нервы этих органов и приводит их в движение. Утомление, ощущаемое в ногах или в руках, так же коренится, в сущности, в мозгу, почему и устают лишь те мускулы, движение коих произвольное, т. е. исходит от мозга, и не устают те, которые, как сердце, сокращаются непроизвольно. Очевидно, что мозг должен страдать, если требовать от него одновременно – или со слишком малым промежутком времени – и мускульной деятельности, и умственного напряжения. Этому не противоречит то, что в начале прогулки, или вообще при недолгой ходьбе, умственная деятельность обычно повышается; дело в том, что здесь еще не наступило утомление упомянутых частей мозга, а с другой стороны легкая мускульная работа и ускоренное благодаря ей дыхание, способствуют приливу к мозгу артериальной, к тому же лучше окисленной крови. – Особенно же следует уделять должное время сну, необходимому для освежения мозга; для человека сон – то же самое, что для часов – завод (см. Мир как воля и представление, II). Это необходимое количество сна тем больше, чем более развит и деятелен мозг; но превышать эту норму – значит даром терять время, так как сон потеряет в интенсивности то, что он выигрывает в продолжительности (см. Мир как воля и представление, II[26]). Вообще надо хорошенько усвоить, что мышление есть органическая функция мозга и потому, в отношении работы и покоя, аналогично всякой другой деятельности. Как глаза, так и мозг портятся от чрезмерного напряжения. Правильно замечено: мозг мыслит так же, как желудок варит. Ошибочное представление о нематериальном, обособленном и постоянно, в силу своего существа мыслящем, а потому никогда не устающем духе, помещающемся в мозгу и ни в чем решительно не нуждающемся – вовлекло многих в неразумную жизнь, притупившую их душевные силы; Фридрих Великий пробовал, напр., вовсе отвыкнуть от сна. Профессора философии отлично сделали бы, если бы перестали поощрять это практически пагубное безумие своей философией, притязающей на абсолютную непогрешимость. Надо отвыкнуть видеть в душевных актах одни лишь физиологические функции и сообразно с этим и обращаться с психическими силами – щадить или напрягать их; надо помнить, что всякое телесное страдание, недомогание, расстройство, где бы оно ни случилось, отражается на психике. Особенно убеждает в этом труд Кабаниса: «Des rapports du physique et du inoral de l'homme». Невыполнение этого совета – это и есть та причина, по которой многие выдающиеся умы и ученые впадали к старости в слабоумие, в детство, а то и сходили с ума. То, напр., что знаменитые английские писатели XIX века как Вальтер Скотт, Водсворт, Southy и др. к старости, уже к шестому десятку тупели, теряли умственные способности, впадали в слабоумие, – это, без сомнения обусловлено тем, что все они, соблазненные высоким гонораром, стали смотреть на свое творчество, как на ремесло, т. е. писать ради денег, а это влекло за собой чрезмерное напряжение; тот, кто запрягает своего Пегаса в ярмо или подгоняет свою музу кнутом, тот столь же дорого заплатит за это, как тот, что чрез силу будет поклоняться Венере. По-моему, и Кант в преклонном возрасте, уже после того, как он стал знаменитым, переутомил себя и благодаря этому за 4 года до смерти впал во второе детство. Каждый месяц в году оказывает особенное и непосредственное. т. е. независящее от погоды влияние на наше здоровье и вообще на все самочувствие, как физическое, так и духовное. В. О нашем поведении по отношению к другим 21) Чтобы хорошо прожить свой век, полезно запастись изрядной мерой осторожности и снисходительности; первая охраняет от вреда и потерь, вторая-от споров и ссор. Кому приходится жить с людьми, тот не имеет права отворачиваться от той или иной индивидуальности, раз она определена и дана природой, какой бы жалкой, дурной или смешной она ни была. Надо признать ее за нечто непреложное, нечто такое, что в силу вечных, метафизических законов должно быть таким, каким оно есть; в худшем случае надо сказать себе: «и такие чудаки необходимы». Действуя иначе, человек поступает несправедливо и вызывает противную сторону на смертный бой. Ибо никто не может изменить своей индивидуальности – своего нравственного характера, умственных сил, темперамента, физиономии и т. д. Если мы осудим решительно все существо данного человека, то понятно, ему придется начать с нами безжалостную борьбу; ведь мы готовы признать за ним право на существование лишь под тем условием, чтобы он стал другим, – а измениться он не может. Поэтому, живя с людьми, мы должны признавать каждого, считаться с его индивидуальностью, какова бы она ни была, и думать лишь о том, как использовать ее, сообразуясь с ее свойствами и характером, – отнюдь не надеясь на ее изменение и не осуждая ее за то, что она такова[27]. Именно таков смысл слов: «leben und leben lassen» (жить и давать жить другим). Однако, это не так легко, как правильно, и счастлив тот, кому совсем не приходится сталкиваться с иными личностями. Чтобы научиться выносить людей, надо упражнять свое терпение на неодушевленных предметах, которые в силу механической, вообще физической необходимости, являются препятствием нашим намерениям, – а это встречается на каждом шагу. Выработанное таким путем терпение нетрудно перенести на людей, если освоиться с мыслью, что и они, служа помехой в наших действиях, вынуждены к этой роли в силу столь же строгой, вложенной в их существо необходимости, как та, которой подчинены неодушевленные предметы, и что поэтому так же неразумно сердиться на их поступки, как на камень, лежащий на нашем пути. 22) Удивительно, как легко и скоро сказывается в разговоре людей однородность (Homogenitat) или разнородность (Heterogenitдt), их духа и характера; это сказывается во всякой мелочи. Разговор может вестись на самую безразличную неинтересную тему, но если собеседники существенно разнородны, то почти каждая фраза одного произведет на другого более или менее неприятное впечатление, а то и рассердит его. Люди же однородные тотчас и во всем почувствуют известную общность, переходящую при совершенной однородности в полную гармонию, а то и в унисон. Этим объясняется, во-первых, почему заурядные люди так общительны и так легко находят повсюду подходящее общество-«славных, добрых». С людьми незаурядными, – наоборот: чем более они выдаются, тем они необщительнее; иногда они столь одиноки, что испытывают большую радость, найдя в другом хоть одну, хотя бы ничтожную, но однородную с их характером черточку. Один человек может значить для другого не больше, чем тот для него. Действительно великий дух парит одиноко, как орел в вышине. – Во-вторых, это объясняет еще, почему люди одних воззрений так скоро находят друг друга, словно они взаимно притягиваются какой-то силой – «рыбак рыбака видит издалека». Правда, чаще всего это можно наблюдать на людях с низкими помыслами или убогими по уму: нo это только потому, что их – легионы, тогда как натуры высшие, выдающиеся не только называются редкими, но редки на самом деле. Поэтому, напр., в каком-нибудь большом, преследующем практические цели собрании, два отъявленных мошенника с такой легкостью распознают друг друга, словно они носят особые значки, и затем вступают в союз, чтобы учинить какое-либо мошенничество или предательство. Предположим нечто немыслимое – большое общество, сплошь состоящее из умных, богато одаренных людей, среди коих затесались два дурака; эти двое непременно почувствуют друг к другу сердечное влечение и каждый из них в душе будет рад, что ему удалось встретить хоть одного рассудительного человека. Весьма любопытно присутствовать при том, как двое, преимущественно из нравственно и умственно неразвитых люден, стараются сойтись поближе, спешат навстречу один другому с приятельскими, радостными приветствиями, словно они давно знакомы; это настолько поразительно, что хочется поверить – по буддийскому учению о переселении душ, что они были уже когда-то, в прежней жизни, друзьями. Однако есть нечто, что даже при единомыслии людей способно отдалить их друг от друга и породить некоторую дисгармонию; это – несходность в данную минуту их настроения, почти всегда различного у разных людей, в зависимости от их настоящего положения, занятия, обстановки, состояния здоровья, от хода мысли в данный момент и т. д. Все это создает диссонанс между гармонирующими в общем личностями. Уметь создавать потребный для устранения этой помехи корректив, так сказать, поддерживать в себе равномерную температуру – это под силу лишь для личности высокой культуры. Как много значит сходность настроений для единения общества, можно судить по тому, что даже многолюдное собрание оживляется горячими беседами и искренним интересом, как только что-нибудь объективное, – будь то опасность, надежда, известие, редкое зрелище, спектакль, музыка или еще что-нибудь – произведет на всех одно и то же впечатление. Такое впечатление, пересиливая все частные интересы, создает единство настроения. За отсутствием такого объективного возбудителя прибегают обычно к субъективному; нормальным средством создать во всех членах общества одинаковое настроение – служит бутылка; кофе и чай тоже пригодны для этого. Именно эта дисгармония в обществе, столь легко создающаяся при различии в настроениях данной минуты, объясняет отчасти то, что в воспоминаниях, очищенных от этих и им подобных, мешающих, хотя и мимолетных, влияний, каждый идеализирует, а то и возводит себя чуть ли не в святые. Воспоминание действует, как объектив в камере-обскуре: уменьшая все размеры, он дает нам образ гораздо более красивый, чем сам оригинал. Каждая наша отлучка дает нам в известной мере то преимущество, что приукрашивает нас. Хотя идеализирующее воспоминание и требует долгого времени для того, чтобы закончить создаваемый образ, но во всяком случае работа эта начинается тотчас же. Вследствие этого разумно показываться своим знакомым и добрым друзьям не иначе, как через значительный промежуток времени; тогда при встречах можно будет заметить, что память уже начала свою работу. Никто не может видеть выше себя. Этим я хочу сказать, что человек может видеть в другом лишь столько, скольким он сам обладает, и понять другого он может лишь соразмерно с собственным умом. Если последний у него очень невелик, то даже величайшие духовные дары не окажут на него никакого действия, и в носителе их он подметит лишь одни низкие свойства, т. е. слабости и недостатки характера и темперамента. Для него этот человек только и будет состоять, что из недостатков; все его высшие духовные способности, так же не существуют для него как цвета для слепых. Любой ум останется незамеченным тем, кто сам его не имеет; всякое уважение к чему-нибудь есть произведение достоинств ценимого, умноженных на сферу понимания ценителя. Так что, говоря с кем-нибудь, всегда уравниваешь себя с ним, ибо те преимущества, какие мы имеем над ним – исчезают, и даже самое необходимое для такой беседы самоотречение остается совершенно непонятным. Если учесть как низки помыслы и умственные способности людей, насколько вообще большинство людей пошлы (gemein), то станет понятным, что немыслимо говорить с ними без того, чтобы на время беседы – по аналогии с распределением электричества – самому стать пошлым; лишь тогда мы уясним себе вполне истинный смысл и правдивость выражения sich gemein machen – становиться пошлым, но тогда будем уже избегать всякого общества, с которым приходится соприкасаться лишь на почве самых низких свойств нашей натуры. Нетрудно убедиться, что существует лишь один способ показать дураками и болванами свой ум: – не разговаривать с ними. Правда, что тогда многие окажутся в обществе в положении танцора, явившегося на бал, и нашедшего там лишь хромых – с кем тут танцевать? 24) Я дарю свое уважение тому человеку, готов назвать избранным того, кто, будучи незанят, ожидая чего-либо, не примется барабанить и постукивать всем, что только попадется ему в руки – палкой, ножиком, вилкой, еще чем-нибудь; это покажет мне, что он размышляет. Но, по-видимому, у многих людей зрение всецело заменило собою мышление: они стараются познать свою жизнь посредством постукивания, – если в данный момент нет сигары, отвечающей этой же цели. По той же причине они постоянно вслушиваются и вглядываются во все, что происходит вокруг. 25) Ларошфуко очень метко заметил, что трудно глубоко уважать и вместе с тем сильно любить кого-нибудь. Следовательно, остается выбирать, домогаться ли нам любви или уважения людей. Любовь их всегда корыстна, хотя и на разные лады. К тому же, способы ее приобретения не всегда таковы, чтобы ими можно было гордиться. Человека обычно любят тем больше, чем более низкие требования он предъявляет к уму и к душе других, притом серьезно, а не из лицемерия, и не силу той снисходительности, какая вытекает из презрения. Если вспомнить правильное изречение Гельвеция: «количество ума, необходимое для того, чтобы нам понравиться – точный показатель той степени ума, какой обладаем мы сами» – тогда из этой посылки вывод станет ясным сам собою. – Не так обстоит дело с людским уважением; его приходится завоевывать против их воли потому-то его так часто скрывают. Оно дает нам гораздо большее внутреннее удовлетворение, ибо связано с ценностью нашей личности, чего нельзя сказать про людскую любовь: любовь субъективна, уважение же – объективно. Правда, что зато любовь людей приносит нам больше пользы. 26) Большинство людей настолько субъективны, что в сущности, их не интересует никто, кроме самих себя. Из этого получается, что о чем бы ни зашла речь, они начинают думать о себе; любая тема, если она имеет хотя бы случайное, весьма отдаленное отношение к их личности, до такой степени овладевает их вниманием, что они не в силах понять и судить об объективной стороне дела; точно так же они вовсе не слушают никаких доводов, раз эти последние противоречат их интересам или тщеславию. Потому-то они так часто рассеянны, так легко обижаются и оскорбляются, что беседуя с ними объективно о чем бы то ни было, невозможно предусмотреть всего, что может иметь какое-либо отношение, – притом, пожалуй, невыгодное – к тому драгоценному и нежному «я», с которым имеешь дело; кроме своего «я» все остальное их вовсе не касается; не понимая правдивости, меткости, красоты, тонкости или остроумия чужой речи, они высказывают утонченнейшую чувствительность ко всему, что хотя бы самым отдаленным, косвенным путем может задеть их мелочное тщеславие, вообще выставить в невыгодном свете их драгоценное «я». С этой обидчивостью они походят на маленьких собачек, которым так легко нечаянно наступить на лапу, отчего те поднимают отчаянный визг, – или же на больного, покрытого ранами и опухолями, к которому совершенно нельзя прикоснуться. У иных дело доходит до того, что высказать, а то даже просто не суметь скрыть в беседе с ними свои достоинства и свой ум – значит нанести им оскорбление; правда, сначала они скрывают свою обиду, и только позже неопытный собеседник их тщетно будет ломать себе голову, стараясь понять, чем он мог навлечь на себя их гнев и обидеть их. – Зато так же легко расположить к себе путем лести. Поэтому их суждения – нередко следствие подкупа – всегда в пользу их партии или класса и никогда не бывают объективными и справедливыми. Все это обусловливается тем, что в них воля значительно преобладает над сознанием, и их убогий ум совершенно подчинен ей и не может ни на минуту освободиться от этой подчиненности. Жалкая субъективность людей, вследствие которой они все сводят на себя и из любой идеи прямым путем возвращаются опять-таки к себе, – великолепно подтверждается астрологией, приурочивающей движение огромных космических тел к жалкому человеческому «я», и ставящей появление комет в связь с зелеными раздорами и гнусностями. А это практиковалось всегда, даже в древнейшие времена (см. Stob. Ecclog., L. I, с. 22, 9). 27) Не следует приходить в отчаяние при каждой бессмыслице, сказанной в обществе и среди публики, или напечатанной и хорошо принятой, или хотя бы только неопровергнутой: не следует думать, что это навсегда так и останется; утешимся уверенностью, что впоследствии, со временем, данный вопрос будет освещен, обдуман, взвешен, обсужден и правильно решен в конце концов: – что после известного срока, более или менее продолжительного, смотря по трудности вопроса, почти все усвоят то, что высокому уму было ясно сразу же. Тем временем приходится, однако, ждать; ясный ум среди глупцов подобен человеку, у которого часы идут правильно, тогда как все городские часы поставлены неверно. Он один знает настоящее время, но что ему от этого? – весь город живет по неверно поставленным часам, в том числе даже тот, кто знает, что только его часы показывают верное время. 28) Люди тем похожи на детей, что становятся непослушными, если их балуют: поэтому ни с кем не следует быть слишком уступчивым, слишком добрым. Точно так же как мы едва ли потеряем друга, если откажемся дать ему в долг, и весьма вероятно лишимся его, если снизойдем к этой его просьбе, – так мы не потеряем его, если отнесемся к нему свысока и несколько пренебрежительно, тогда как слишком большая дружба и предупредительность легко могут сделать его крайне дерзким и вызвать разрыв. Особенно людям трудно переваривать сознание того, что в них нуждаются: неизменным следствием этого сознания являются высокомерие и требовательность. У иных эта мысль зарождается на основании того только, что вы с ним водитесь и ведете частые откровенные беседы, они начинают думать, что у них есть какие-то права на вас и пробуют расширить рамки вежливости. Потому-то очень немногие пригодны к более близкому общению с ними; особенно следует остерегаться фамильярности с низкими личностями. Если же человек вообразит, что он мне гораздо нужнее, чем я ему, то он испытывает такое чувство, словно я у него что-то украл; он будет стараться отомстить мне и вернуть украденное. – В жизни превосходство может быть приобретено лишь тем, что человек ни в каком отношении не будет нуждаться в других и открыто станет показывать это. С этой целью следовало бы время от времени давать понять каждому, – будь то мужчина или женщина, – что мы можем прекрасно обойтись без них; это укрепляет дружбу; в большинстве случаев не помешает, если примешивать изредка в отношения к людям маленькую долю презрения: – тем дороже станет для них наша дружба; «чем меньше уважаешь других, тем больше они будут уважать тебя» – говорит остроумная итальянская пословица. Если же среди нас есть человек действительно выдающихся достоинств, то почему-то не полагается говорить ему этого, словно это какое-то преступление. В этом мало утешительного, но это так. Даже на собаках плохо отзывается большая дружба, – о людях и говорить нечего. 29) Что благородные, высоко одаренные натуры высказывают, особенно, в юности, поразительное отсутствие знания людей и житейского разума, и вследствие этого так легко вдаются в обман и ошибаются, тогда как низшие натуры гораздо скорее и лучше изворачиваются в жизни, – это обусловлено тем, что при недостатке опытности приходится судить a priori, а этот метод, конечно, не может идти в сравнение с опытным путем. Основной, исходной точкой для априорных суждений является у заурядных людей их собственное «я»; натуры же возвышенные и выдающиеся не могут отправляться от своего «я», ибо оно-то именно и отличает их так резко от других людей. Руководствуясь в суждениях о чужих мыслях и поступках собственными мыслями и поступками, они, понятно, приходят к неверным выводам. Даже если такой человек a posteriori, т. е. наученный собственным опытом и другими, узнает, наконец, чего можно ждать от людей вообще, поймет, что приблизительно 5/6 из них в моральном и интеллектуальном отношении таковы, что если внешние обстоятельства не принуждают поддерживать с ними сношения, то лучше всего избегать их, никоим образом не соприкасаться с ними, – то все же едва ли он составит исчерпывающе полное представление об их мелочности и ничтожестве; ему придется в течение всей дальнейшей жизни постоянно пополнять свои знания в этом отношении, нередко ошибаясь в расчетах в ущерб себе. Даже когда он проникнется усвоенными знаниями, все же иногда, попадая в общество незнакомых людей, он будет удивлен тем, что судя по их манерам и речам все они кажутся весьма рассудительными, честными, откровенными, добродетельными, а то и разумными и интеллигентными. Но это не должно вводить его в заблуждение: причина этому та, что природа действует иначе, нежели плохие писатели, которые, желая изобразить мошенника или дурака, рисуют его так преднамеренно, такими грубым штрихами, что за каждым таким типом сразу же видна личность самого автора, постоянно разоблачающего его помыслы и речи, и громко предостерегающего: «это мошенник, дурак; не верьте его словам». Природа поступает иначе – как Гете и Шекспир, у которых каждое действующее лицо, будь это хоть сам дьявол, является вполне правым в том, что говорит; эти лица схвачены столь объективно, что мы поневоле вовлекаемся в их интересы и принимаем участие в них; каждая такая личность развивалась, как всякое творение природы, по внутреннему закону, в силу которого все ее речи и поступки являются естественными и необходимыми. – Тот, кто будет полагать, что черти гуляют по свету с рогами, а дураки – с бубенчиками, – непременно станет их добычей или игрушкой. Надо прибавить, что люди в общежитии подражают луне и горбатым, которые поворачиваются всегда одной стороной, у каждого человека есть прирожденный талант путем мимики превращать свое лицо в маску, весьма точно изображающую то, чем он должен был быть на самом деле; маска эта, выкроенная исключительно по его индивидуальности, так точно прилажена, так подходит к нему, что получается полная иллюзия. Ее надевают тогда, когда надо к кому-нибудь подольститься. Но доверять ей следует не больше, чем обыкновенной полотняной маске, памятуя великолепную итальянскую пословицу: «как бы зла ни была собака, она всегда виляет хвостом». Во всяком случае надо остерегаться оставлять очень хорошее мнение о человеке, с которым мы только что познакомились; в противном случае мы, по всем вероятиям, разочаруемся к собственному стыду, а то и ущербу. При этом надо учесть следующее: истинный характер человека сказывается именно в мелочах, когда он перестает следить за собою: вот тут-то в разных маленьких делах, можно удобно наблюдать хотя бы по одним манерам, тот безграничный, ни с чем не считающийся эгоизм, который, если и не отсутствует, но зато бывает скрыт в крупных и важных делах. Не следует упускать таких случаев для наблюдения. Если человек не считается ни с чем, кроме себя, в мелких, обыденных делах и житейских отношениях, вообще в вопросах, к которым применима норма: «de mini mis Lex non curвt» («закон не заботится о мелочах»), если он ищет только своей выгоды, своего удобства, хотя бы в ущерб другим, если он присваивает то, что предназначено для всех, н т. д. – то можно быть уверенным, что ему чужда всякая справедливость, что он и в крупных делах будет мошенничать, если его руки не будут связаны законом или силою; в дом к себе его нельзя пускать. Тот кто спокойно нарушает законы своего клуба, тот может нарушать и государственные законы, раз только это не будет опасно[28]. Если человек более или менее нам близкий сделает нам что-либо неприятное или досадное, то следует спросить себя, настолько ли он нам дорог, чтобы мы могли и хотели перенести с его стороны то же самое, даже нечто большее, притом не раз и не два, а много чаще, – или нет? (Простить, забыть что-либо – значит, выбросить за окно весь приобретенный драгоценный опыт). В случае утвердительного ответа много говорить не приходится, так как словами тут ничего не поделаешь; но если мы решимся забыть этот поступок, разве что обсудив его, – а то и не обсуждая, – то должны понимать, что этим мы добровольно подвергаем себя повторению того же самого. В случае отрицательного ответа нам следует тотчас же и навсегда порвать с дорогим, может быть, другом, если же то слуга – удалить его. Ибо, если встретится случай, он непременно повторит то же самое или что-нибудь подобное, даже если теперь он стал бы горячо и искренне уверять нас в обратном. Решительно все может забыть человек, но только не самого себя, не свое существо. Характер человека абсолютно неисправим, ибо все его действия вытекают из некоего внутреннего начала, в силу которого он при одинаковых условиях всегда должен будет поступить так же и иначе не может. Прочтите мое премированное исследование о свободе воли, и отбросьте эту иллюзию. Потому-то примирение с другом, с которым все было порвано – это слабость, которая искупится тогда, когда он при первом же случае учинит с нами точь-в-точь то же самое, что привело к разрыву, да еще, пожалуй, с большей наглостью в виду сознания, что без него нам не обойтись. То же применимо к слугам, которых мы удалили и потом снова берем к себе. По той же причине нельзя ожидать, чтобы человек при изменившихся обстоятельствах поступал бы так же, как и раньше. Образ мыслей и поведение людей меняются так же часто, как их интересы; намерения людей гарантированы на столь краткие сроки, что надо быть крайне близоруким, чтобы полагаться на них. Предположим, что нам желательно узнать, как поступит человек в известном положении, в какое мы намерены его поставить; при этом ни в коем случае нельзя основываться на его уверениях и клятвах. Предположим даже, что он говорит искренно, но ведь говорит-то он о том, чего не знает сам. Поэтому приходится выводить его действия лишь из совокупности условий, в какие он попадет, и из конфликта их с его характером. Чтобы приобрести столь необходимое, ясное и глубокое понятие об истинных, весьма плачевных свойствах большинства людей, – было бы весьма назидательно пользоваться их трудами и поведением в литературе в качестве комментария к их образу действий и поведению в практической жизни, – и наоборот. Это много послужит к тому, чтобы не ошибаться ни в самом себе, ни в других. Но при этом свойственная им феноменальная низость или глупость, проскользнувшая в их деятельности или в литературных трудах, должна не вызывать в нас досаду или злобу, а лишь служить материалом к познанию; в ней мы должны видеть лишь добавление к характеристике человеческого рода, добавление весьма ценного свойства. Тогда мы станем рассматривать эти свойства приблизительно так, как минералог рассматривает характерный образчик какого-либо минерала. Конечно, бывают исключения, иногда чрезвычайно резкие, и различие между личностями иногда весьма значительно; но, как уже давно замечено, мир, взятый в общем, – крайне плох: дикари друг друга едят, культурные люди – обманывают, – и это называется течением жизни. Что такое государство с его искусственными, направленными наружу и внутрь аппаратами и репрессивными средствами, – как не мера к ограничению безграничной людской неправды? Из истории всех времен мы видим, что каждый король, если он держится прочно и страна более или менее благоденствует, пользуется этим для того, чтобы наброситься со своим войском, как с разбойничьей шайкой, на соседние земли – ведь все почти войны в конце концов – разбой. В глубокой древности и частью еще в Средние века побежденные делались рабами победителей, т. е. должны были работать на них; но ведь, в сущности, те, кто платит контрибуцию – вынуждаются к тому же: они отдают плоды своих прежних работ. «Во всех войнах суть заключается в грабеже» – сказал Вольтер, и немцам это следовало бы запомнить. 30) Нет такого характера, который можно было бы предоставить всецело самому себе, дав ему полную свободу; каждая личность нуждается в руководстве понятий и правил. Но если слишком далеко зайти по этому пути, вплоть до создания искусственного, всецело выработанного собственными силами характера, который, следовательно, будет вытекать не из врожденных свойств, а из обдуманного расчета, – то мы вскоре убедимся в справедливости латинской пословицы: «прогоняйте природу – она все равно вернется». Можно, напр., очень хорошо усвоить то или иное правило поведения по отношению к другим, можно даже самому открыть его и прекрасно формулировать, но в действительной жизни мы первые его нарушим. Однако не следует из-за этого падать духом и полагать, что раз нельзя вести свои сношения с людьми по абстрактным правилам и принципам, то поэтому лучше всего отдаться на волю судьбы. Здесь дело обстоит как со всеми теоретическим правилами: первое – это понять правило, второе – научиться его применять. Первое достигается разумом и сразу, второе – опытом и постепенно. Ученику показывают клавиши инструмента, парады и выпады в фехтовании, – и несмотря на все его старания ему сперва ничего не удается и даже кажется, что немыслимо соблюдать эти правила при быстрой игре или в пылу боя. Но понемногу он научается им путем упражнения, делая ошибки, падая, вновь вставая. Точно так же обстоит дело с правилами латинской грамматики; этим же путем неуклюжий превращается в придворного, сорвиголова – в выдержанного светского человека, открытый характер становится замкнутым, а благородный – ударяется в иронию. Однако такое самообразование, добытое путем долгого привыкания, всегда сохранит характер извне идущего принуждения, которому наша натура всегда, хотя и слабо, а будет сопротивляться, а иногда и преодолеет его. Всякое поведение, вытекшее из абстрактного правила, относится к поведению, вытекшему из первичных, врожденных склонностей так, как искусственное произведение, напр., часы, в коих материи навязаны несвойственные ей форма и движение, – к живому организму, в котором и форма, и материя проникают одна в другую и составляют одно. Это отношение приобретенного характера к врожденному подтверждается изречением Наполеона: «все, что неестественно – несовершенно». Вообще изречение это оправдывается всюду и всегда, и в физических и в моральных вопросах; единственное, приходящее мне на ум исключение – это известный минералогам естественный авентурин, который хуже поддельного. Надо избегать какой бы то ни было аффектации. Она всегда вызывает презрение, во-первых, в качестве обмана, который сам по себе трусость, ибо обусловлен боязнью, и, во-вторых, в качестве самоосуждения: – человек старается казаться не самим собою, а чем-то другим, а, следовательно, это другое он считает лучшим себя. Аффектирование какого-либо качества, хвастовство им – это признание самому себе, что не обладаешь им. Хвастается ли человек храбростью, ученостью, умом, остроумием, успехом у женщин, богатством, знатностью рождения или еще чем-нибудь, – все это свидетельствует, что именно этого-то ему и не хватает; кто действительно обладает каким-либо достоинством, тому и в голову не придет выказывать, аффектировать его – он совершенно спокоен на этот счет. Именно таков смысл испанской пословицы: «раз подкова бренчит, значит в ней не хватает гвоздя». Правда, как сказано выше, никто не должен раскрываться и выказывать всего себя; многие дурные и животные свойства нашей натуры должны быть скрыты; однако, это узаконивает лишь отрицательную скрытность, а не положительную симуляцию. – Надо помнить к тому же, что аффектация разоблачается раньше даже, чем выяснится, что именно аффектировал человек. Долго она все равно не продержится: маска когда-нибудь да спадет. «Никто не может долго притворяться; всякий притворяющийся скоро выкажет свою истинную натуру» (Sen. de clem., L. I, с. 1). 31) Так же, как тяжесть собственного тела мы носим, не чувствуя ее, и ощущаем вес постороннего невесомого тела, – так мы не замечаем собственных ошибок и пороков, а видим чужие. Зато каждый имеет в лице другого зеркало, в котором ясно видны его собственные пороки, ошибки и недостатки разного рода. Но человек обычно поступает, как собака, лающая на зеркало, не зная, что в нем отражается она сама, и полагая, что там другая собака. Тот, кто критикует других, работает над собственным совершенствованием. Следовательно, те, кто склонен и подвергать мысленно, наедине с собою внимательной и строгой критике внешний образ действий и вообще все поведение других – трудятся этим путем над собственным исправлением: в них найдется, наверное, достаточно справедливости или хоть гордости и тщеславия, чтобы самим избегать того, что они так строго порицали в других. Про снисходительных следует сказать обратное: «они поочередно то прощают, то просят прощения». В евангелии есть отличная притча о сучке в чужом глазу и о бревне в собственном; но ведь сама природа глаза такова, что он смотрит наружу, а не внутрь; во всяком случае замечать и порицать чужие ошибки – это весьма действительное средство к тому, чтобы сознать свои собственные; чтобы исправиться, нам нужно зеркало. Это правило применимо к стилю и к манере письма; кто восхищается какой-либо новой глупостью, примененною в этой области, вместо того, чтобы осудить ее, тот, наверное, сам ее переймет. В Германии такие глупые приемы перенимаются очень быстро; немцы вообще терпимы, – их девиз – «поочередно то прощать, то просить прощения». 32) Благородный человек в юности верит, что важнейшие отношения и вытекающие из них сношения людей между собой – идейны, т. е. основаны на единстве характера, образа мыслей, вкуса, духовных сил и т. д.; уже позже он узнает, что отношения эти реальны, т. е. опираются на те или иные материальные интересы, лежащие в основе почти всех сношений, большинство людей и представить себе иных отношений не может. Вследствие этого человека ценят по его должности, занятию, национальности, по его семье, т. е. по положению и роли, предоставленной ему житейской условностью; сообразно с этим его сортируют и оценивают «по-фабричному». Напротив, то, что он за человек сам по себе, по своим личным качествам – на это смотрят лишь когда это нужно, т. е. крайне редко, ибо в большинстве случаев для людей выгоднее отстраняться от этого вопроса, игнорировать его. Но чем больше внутренняя ценность человека, тем меньше нравится ему такой порядок, и он постарается уйти из сферы его действия. Порядок этот обусловлен тем, что в этом свете средства избежать нужды и горя являются самым существенным, самым важным в жизни. 33) Как бумажные деньги обращаются вместо серебра, так в жизни вместо истинного уважения и истинной дружбы курсируют внешние их изъявления, по возможности ловкое подражание им посредством слов и мимики. Правда, еще вопрос, существуют ли люди, действительно их заслуживающие. Во всяком случае я предпочту виляние честной собаки хвостом целой сотне подобных изъявлений дружбы и уважения. Истинная, подлинная дружба предполагает горячее, чисто объективное, совершенно незаинтересованное участие в радостях и горе друга, а это участие – полное отождествление себя с ним. Этому настолько противится эгоизм человеческой натуры, что истинная дружба принадлежит к числу вещей, о которых, как о морских змеях, мы не знаем, вымышлены ли они или существуют на самом деле. Однако, встречаются иногда отношения, которые, хотя и покоятся главным образом на различного рода скрытых эгоистических мотивах, но все-таки содержат в себе крупицу истинной, неподдельной дружбы, облагораживающей их настолько, что в этом мире несовершенств они могут с некоторым правом называться дружбой. Они резко выделяются над обыденными отношениями, которые обыкновенно таковы, что с большинством наших добрых знакомых мы перестали бы разговаривать, если бы услышали, как они отзываются о нас за глаза. Лучшее – после случаев, когда требуются серьезная помощь и значительные жертвы, – средство испытать верность друга представляется в тот момент, когда рассказываешь ему о несчастии, только что поразившем нас. Или на его лице отразится истинное, глубокое огорчение, или же невозмутимое спокойствие его лица, а то и мелькнувшее на нем постороннее выражение подтвердят известное изречение Ларошфуко: «в несчастьи наших лучших друзей мы всегда находим что-нибудь такое, что нам не неприятно». Обычные, «так называемые» друзья еле могут подавить в таких случаях легкую довольную улыбку. – Очень немногое может столь безошибочно привести людей в хорошее настроение, как рассказ о значительном несчастии, недавно нас постигшем, или откровенное признание в какой-либо личной слабости. – Характерно! Как ни трудно в этом признаться, но разлука, долгое отсутствие наносят ущерб всякой дружбе. Люди, которых мы не видим, будь это хоть ближайшие друзья, «высыхают» с течением лет в нашей памяти в абстрактные понятия, в силу чего наше участие к ним все более и более становится только рассудочным, длящимся лишь в силу привычки; участие живое и глубокое остается на долю тех, кто у нас перед глазами, хотя бы то были любимые животные. Настолько подчинен человек внешним чувствам! Здесь оправдываются слова Гете (Tasso 4, с.4): «Настоящее – могущественное божество». Друзья дома большею частью вполне заслуживают свое название, так как они действительно больше привязаны к дому, нежели к хозяину, в этом отношении они больше похожи на кошек, чем на собак. Искренно друзья только называют себя друзьями; враги же искренни и на деле; поэтому их хулу следует использовать в целях самопознания, так как мы принимаем горькое лекарство. Будто так трудно найти друга в нужде? Наоборот: едва мы успели подружиться с кем-нибудь, он тотчас же оказывается в нужде и уже целится перезанять у нас. 34) Как наивен тот, кто мнит, будто выказать ум и предрассудок – это хорошее средство к тому, чтобы нравиться в обществе. Напротив, в подавляющем большинстве людей эти свойства возбуждают только ненависть и злобу, тем более горькую, что они не дерзают открыто указать на ее причину, которую они стараются скрыть даже от самих себя. Происходит это следующим образом. Если кто-либо замечает и чувствует значительное духовное превосходство в том, с кем он разговаривает, то он делает про себя и не вполне сознательно вывод, что его собеседник в такой же мере заметил и ощутил ограниченность его ума. Это предположение вызывает в нем горькую злобу и ненависть (см. Мир как воля и представление, т. II, цитированные слова д-ра Джонсона и Мерка – друг юности Гете). Грациан справедливо заметил (oraculo manual у arte prudencia 240): «единственное средство достичь полного спокойствия – это облечься в шкуру скромнейшего животного». Выказывать свой ум и разум – это значит косвенным образом подчеркивать неспособность и тупоумие других. К тому же пошлая натура всегда возмущается при виде своего антипода и роль подстрекателя в этом возмущении играет зависть. На каждом шагу можно наблюдать, что удовлетворение тщеславия – наивысшее наслаждение для людей, но возможно оно лишь через сравнение себя с другими. Никакими достоинствами человек не гордится так, как духовными, так как только ими обусловлено превосходство над животными[29]. Выказать свое решительное превосходство над ним в этом отношении, вдобавок, при свидетелях, – это, конечно, величайшая дерзость, требующая отмщения; оно, вероятно, и станет искать случая отметить нам посредством оскорбления, перейдя таким образом из области разума в область воли, где нет ни умных, ни неумных. Поэтому, в то время, как сословие и богатство всегда могут рассчитывать на уважение общества, – духовные достоинства не могут и надеяться на это; в лучшем случае их игнорируют, иначе же на них смотрят как на своего рода нахальство или как на нечто, приобретенное недозволенным путем, чем обладатель к тому же дерзает гордиться; за это каждый желал бы как-нибудь его унизить и ждет только удобного случая. Едва ли даже самым скромным, тихим поведением удастся вымолить прощение за свое духовное превосходство. Сади говорит, что в Гулистане (пер. Графа, стр. 146): «Знайте, что неразумный питает в сто раз больше ненависти к разумному, чем этот – к нему». Напротив, духовная ограниченность – это отличная рекомендация. То, что для тела теплота, то для духа – ощущение своего превосходства, и поэтому каждый стремится приблизиться к субъекту, вызывающему это ощущение, – притом столь же инстинктивно, как к печке, или на солнечный свет. Ощущение это доставит для мужчины тот, кто ниже его по духовным качествам, для женщины – та, кто уступает ей в красоте. Выказать пред иными людьми, хотя бы и непритворно, что уступаешь им по духу – не так-то легко. Напротив, недурная девушка часто с сердечнейшей приязнью относится к ужаснейшему уроду. Физические достоинства в мужчине не очень важны, хотя, правда, что приятнее беседовать с тем, кто ниже нас ростом, чем с тем, кто выше. Мужчинам нравятся глупые и невежественные, женщинам – дурные собой; этим последним приписывают обычно доброе сердце; ведь всегда необходимо как-нибудь обосновать пред другими и пред самим собою свою симпатию. Именно поэтому всякое духовное преимущество является изолирующим свойством; его ненавидят, избегают и в свое оправдание наделяют его обладателя всякими недостатками[30]. – Точно такую же роль играет у женщин красота: очень красивые девушки не находят себе не только подруг, но и приятельниц. Места компаньонки им и искать не стоит: при первом же их появлении лицо хозяйки дома хмурится: ей нет никакого расчета оттенять чужою красотою безобразие своих дочерей или собственное. – Совершенно иначе обстоит дело с преимуществами в чине, ибо они, в отличие от личных достоинств влияют не в силу контраста, а подобно тому, как цвет окружающего влияет на лицо, т. е. путем отражения. 35) В нашем доверии к людям главную роль весьма часто играют леность, себялюбие и тщеславие; леность – тогда, когда, не желая собственными силами исследовать, следить или делать что-либо, – мы предпочитаем верить другому; себялюбие – когда потребность говорить о наших личных делах вынуждает нас исповедаться; тщеславие – когда дела наши таковы, что мы ими гордимся. – И тем не менее мы требуем, чтобы наше доверие ценили! Наоборот – не следовало бы сердиться на недоверие: ведь недоверие – это апофеоз честности, искреннее признание ее чрезвычайной редкости, вследствие коей она принадлежит к числу вещей; в существовании которых люди сомневаются. 36) Одну из основ вежливости – главной китайской добродетели – я указал в моей «Этике»; другая основа ее заключается в следующем. – Вежливость – это молчаливое соглашение игнорировать и не подчеркивать друг в друге моральную и умственную нищету, благодаря чему эти свойства к обоюдной выгоде несколько стушевываются. Вежливость – это благоразумие; следовательно, невежливость – глупость; без нужды, из одной удали наживать себе ею врагов – это такое же безумие, как поджечь собственный дом. Вежливость – подобно жетонам в игре – заведомо фальшивая монета; скупиться на нее – значит выказать свою глупость, щедро раздавать ее – вполне разумно. У всех наций письма кончаются: – votre trиs humble serveteur – your most obedient servant – suo devotissimo servo – одни немцы пропускают слово «слуга», говоря, что это, дескать, ложь. – Кто, однако, доводит вежливость до того, что жертвует ради нее реальными интересами, тот подобен тому, кто стал бы настоящие золотые менять на жетоны. – Как воск, твердый и ломкий по природе, становится в тепле столь мягким, что способен принять любую форму, так и самых угрюмых, сердитых людей можно посредством вежливости и любезности сделать сговорчивыми и веселыми. – Словом, – вежливость для человека – это то же, что тепло для воска. Правда, быть вежливым – задача трудная в том отношении, что приходится выказывать величайшее почтение ко всем людям, из коих большинство этого не заслуживает, и симулировать живейшее участие в них, в то время как нам хотелось бы вовсе о них не думать. Сочетать вежливость с гордостью – это величайшее искусство. Нас гораздо меньше возмущали бы оскорбления, сводящиеся всегда, в сущности, к изъявлению неуважения, если бы, с одной стороны, мы не имели преувеличенного представления о наших достоинствах и ценности, т. е. не были бы непомерно горды, и с другой – дали бы себе отчет, как каждый в глубине души думает обычно о других и ценит их. Какой резкий контраст получился бы между щепетильностью большинства в отношении самых слабых намеков на критику их действий, и тем, что они услышали бы, подслушав разговоры добрых знакомых! – Следовало бы помнить, что обычная вежливость – это только улыбающаяся маска; тогда мы не поднимали бы скандала каждый раз, как она сдвинется или будет снята на минуту; и что если человек становится грубым, то этим он только скидывает одежду и показывается в естественном виде. Правда, как и большинство нагих людей, он будет выглядеть весьма неприглядно, 37) Не следует брать во всех своих действиях примеры с других, так как положение, обстоятельства и отношения никогда не бывают тождественны, и различия в характере придают разный оттенок поступкам; потому, «когда двое поступают одинаково – получается все-таки не одно и то же». Следует по зрелом размышлении и основательном обсуждении, действовать сообразно со своим характером. Оригинальность необходима даже в практической жизни: иначе наши действия не будут отвечать тому, чем мы являемся на самом деле. 38) Не следует оспаривать чужих мнений: надо помнить, что, если бы мы захотели опровергнуть все абсурды, в какие люди верят, то на это не хватило бы и Мафусаилова века. Следует воздерживаться в беседе от всяких критических, хотя бы и доброжелательных замечаний: обидеть человека – легко, исправить же его – трудно, если не невозможно. Если бессмыслицы, какие нам приходится выслушивать в разговоре, начинают сердить нас, надо вообразить, что это разыгрывается комическая сцена между двумя дураками; это испытаннейшее средство. – Кто явился на свет с целью серьезно поучать людей великим истинам, тот может считать себя счастливым, если останется цел. 39) Кто хочет, чтобы его мнение было принято, должен высказывать его спокойно и беспристрастно. Ибо всякая страстность вытекает из воли и ей именно, а не разуму, холодному по своей природе, припишут это мнение. Так как главное в человеке – воля, разум же – вторичен, произволен, то скорее подумают, что данное суждение вытекло из возбуждения воли, чем то, что это возбуждение обусловлено данным суждением. 40) Не следует хвалить самого себя, даже если имеешь на это полное право. Ибо тщеславие так заурядно, а заслуга – столь исключительная вещь, что как только людям покажется, будто мы, хотя бы косвенно, хвалим себя, – каждый готов прозакладывать сто против одного, что в нас говорит тщеславие, у которого не хватает разумности понять смешную сторону хвастовства. Однако, при всем том Бэкон Веруламский был, пожалуй, прав, говоря, что как от клеветы, так и от хвастовства «всегда что-нибудь да останется» и потому советовал пользоваться им в умеренной дозе. 41) Если подозреваешь кого-либо во лжи, притворись, что веришь ему; тогда он наглеет, лжет грубее и попадается. Если в его словах проскользнула истина, которую он хотел бы скрыть, – притворись неверящим; подстрекаемый противоречием, он выскажет и остальную часть скрываемой истины. 42) На все наши личные дела следует смотреть, как на тайны; надо оставаться совершенно неизвестным для своих знакомых за пределами того, что они сами видят. Осведомленность их в невиннейших вопросах может когда-нибудь, при случае оказаться для нас весьма невыгодной. Вообще, лучше обнаруживать свой ум в молчании, нежели в разговорах. Молчание присуще благоразумию, слова – тщеславию. Случаи к тому и другому одинаково часты; но мы часто предпочитаем мимолетное удовлетворение, доставляемое словами, той прочной пользе, какую приносит молчание. Следовало бы даже отказывать себе в том облегчении, какое для живых людей доставляет разговор с самим собой вслух, – дабы это не вошло в привычку; ведь этим путем мысль так сближается, сродняется со словом, что и разговор с другими постепенно переходит в мышление вслух; благоразумие же требует, чтобы между нашими думами и нашими речами всегда была непроходимая пропасть. Иногда мы полагаем, что другие абсолютно не могут поверить чему-либо, касающемуся нас, на самом же деле они в этом не сомневаются; если же мы сами постараемся навести на это их подозрение, тогда они, наверное, этому не поверят. Часто мы выдаем себя лишь тем, что полагаем, будто этого невозможно не заметить; так же, как мы бросаемся с высоты благодаря головокружению, т. е. рассчитывая, что тут невозможно надолго удержаться, а сохранять равновесие – это такая тяжелая пытка, что ее лучше прекратить, хотя бы кинувшись вниз. С другой стороны, следует знать, что люди, даже те, которые вообще не отличаются особенной проницательностью, великолепно разбираются в чужих личных обстоятельствах, и способны при одной только данной решать самые запутанные задачи Так что, если расскажешь им какое-либо случившееся событие, выпуская все имена и другие указания на действующих лиц, то надо остерегаться и не включать в рассказ какого-нибудь положительного и специфического обстоятельства, как бы ничтожно оно ни было, напр., не указывать места, времени или имени какого-либо побочного лица или еще чего-нибудь, что может находиться в непосредственной связи с самим событием: этим м-ы даем им известную положительную величину, из которой их математическая проницательность сумеет вывести и все остальное. Любопытство возбуждается при этом так сильно, что воля с его помощью подчиняет себе и подгоняет разум, который и добивается решения самых трудных задач. Насколько люди невосприимчивы и равнодушны к общим истинам, настолько же они жадны до индивидуальных явлений. По этим-то причинам молчание настойчиво рекомендовалось всеми учителями житейской мудрости, приводившими в его защиту разнообразнейшие аргументы. Поэтому я могу ограничиться вышесказанным; приведу лишь несколько арабских изречений, особенно метких и к тому же мало кому известных. «Чего не должен знать твой враг, – того не говори и другу». «Пока я скрываю свою тайну, – она моя пленница; как только я ее выдам, я становлюсь ее пленником». «Плод дерева молчания – мир». 43) Лучше всего помещены те деньги, которые у нас украдены: ведь мы за них непосредственно приобрели благоразумие. 44) Не следует по возможности ни к кому питать неприязни, но зато хорошенько примечать и хранить в памяти поступки каждого, чтобы сообразно с ними определить его ценность, хотя бы по отношению к нам, и согласовать с этим наше поведение и обращение с ним, – всегда памятуя о неизменяемости характера: забыть какую-либо скверную черту человека – это все равно, что выбросить трудом добытые деньги. – Таким образом мы избежим глупой доверчивости и неразумной дружбы. «Ни любить, ни ненавидеть» – такова первая половина житейской мудрости; вторая ее половина: «ничего не говорить и никому не верить». Правда, что охотно отвернешься от того мира, который вызывает необходимость в этих, а равно и в последующих правилах. 45) Обнаруживать злобу или ненависть словами или выражением лица – бесполезно, опасно, неразумно, смешно и, наконец, пошло. Злобу или ненависть нельзя обнаружить иначе, как действием. Это удастся тем лучше, чем основательнее мы воздерживались от первого. Ядовитыми бывают лишь животные, имеющие холодную кровь. 46) Старинное правило светских людей: parler sans accent. – «говорить без выражения» означает, что следует предоставлять уму собеседников разбирать то, что мы сказали: ум их медлителен, и пока он справится с нашими словами, мы успеем уйти далеко. Напротив, «говорить с выражением» – значит, обращаться к чувству – и тогда происходит обратное. Иному можно без непосредственной опасности наговорить поразительной ерунды, лишь бы все было сказано вежливо и дружеским тоном. Г. Наше отношение к общему ходу мировых событий и к судьбе 47) В какие бы формы не облекалась человеческая жизнь, элементы ее всегда одни и те же, и потому сама она в существенных чертах всюду одинакова, протекает ли она в лачуге, при дворе, в монастыре или в полку. Как бы разнообразны ни были события, происшествия, удачи и неудачи жизни, все же они напоминают кондитерские печения: им приданы разнообразнейшие замысловатые формы, но все они сделаны из одного теста; так же и события, происшедшие с одним, похожи на происшествия в жизни другого гораздо более, чем это нам кажется во время рассказа о них. События нашей жизни похожи на картины в калейдоскопе, где при каждом обороте мы видим нечто новое; на самом же деле – это все одно и то же. 48) Древний мудрец заметил совершенно справедливо, что есть три мировых силы: разум, сила и счастье. Я полагаю, что последняя сила – самая могущественная. Наш жизненный путь можно уподобить пути корабля. Судьба – то благосклонная, то недружелюбная – играет роль ветра, то быстро подвигая нас вперед, то отбрасывая далеко назад, причем наши усилия и действия могут лишь слабо бороться с нею. Наши усилия играют роль весел; лишь только благодаря долгой работе на них нам удается продвинуться несколько вперед, как внезапный порыв ветра настолько же отбрасывает нас назад. Если же ветер благоприятен, то он так быстро двигает нас, что в веслах нет надобности. Это могущественное влияние счастья неподражаемо выражено в испанской пословице: «достань счастье для твоего сына и тогда смело кидай его в море». Правда, что случай – это злая сила, подпадать под влияние которой следует по возможности реже. И однако, кто тот единственный благодетель, который, даруя нам что-либо, ясно дает понять при этом, что мы не можем предъявлять никаких прав на его дары, что этим дарам мы обязаны отнюдь не собственным достоинствам, а исключительно его милости и доброте, и что именно в этом мы можем почерпнуть радостную надежду и впредь получать некоторые незаслуженные блага? Благодетель этот – случай, умеющий с царственным величием убедить, что любая заслуга бессильна и ничего не значит пред его милостью или гневом. Когда оглядываешься на свой жизненный путь, обозреваешь запутанные, как в лабиринте, ходы его и видишь, как много счастья нами упущено и сколько несчастий навлечено нами же, то легко можно зайти слишком далеко в упреках самому себе. Но ведь жизнь наша не всецело строится нами самими, а есть продукт двух факторов, а именно: ряда событий и совокупности наших решений; оба эти фактора постоянно скрещиваются между собою, меняя друг друга. К тому же в том и в другом наш горизонт крайне ограничен: мы не можем заранее предугадать наши решения, а тем паче предвидеть грядущие события; из тех и других нам известны только те, которые совершаются в данный момент. Поэтому, пока наша цель далека, мы не можем держать путь прямо на нее, в лучшем случае можем направляться лишь приблизительно в ее сторону, часто прибегая к лавированию. Все, что мы можем сделать – это принимать решения, сообразуясь с условиями данного момента, в надежде, что удастся остановиться на таком решении, которое приведет нас ближе к главной цели. Таким образом, внешние события и наши главнейшие намерения – это две силы, действующие в разных направлениях, диагональ же их – это наш жизненный путь. – Теренций сказал: «с жизнью человеческой то же, что с игрою в кости: если не выпадет та, какую мы желали, то надо использовать ту, которая выпала» (вероятно, он имел в виду что-либо вроде игры в триктрак). Короче говоря – судьба тасует карты, а мы играем. Но удобнее всего пояснить мое воззрение в этом вопросе следующим сравнением. Жизнь подобна игре в шахматы: мы создаем известный план, но он находится в зависимости от того, что угодно будет сделать партнеру в игре, и судьбе – в жизни. Изменения, происходящие вследствие этого с нашими планами, обыкновенно настолько значительны, что при самом исполнении от плана сохраняются несколько основных черт. Впрочем, в нашей жизни есть еще нечто, что важнее всего этого. Это та весьма тривиальная, часто подтверждающаяся истина, что мы нередко бываем глупее, чем полагаем; напротив, оказаться умнее, чем нам казалось – это открытие чрезвычайно редкое и возможно лишь впоследствии, задним числом. В нас есть нечто поумнее головы. В важных вопросах, в серьезнейших жизненных делах мы действуем не столько по ясному сознанию того, что правильно, а по некоему внутреннему импульсу, пожалуй, даже инстинкту, коренящемуся в последних глубинах нашего «я» – и лишь позже подгоняем наш образ действий к ясным, хотя и неглубоким, приобретенным, а то и просто позаимствованным понятиям, под общие правила, чужие примеры и т. д.; недостаточно усваивая, что нельзя всех подгонять под одну мерку, мы часто бываем несправедливы к самим себе. Лишь к концу выясняется, кто был прав, а потому, только счастливо достигнув старости, мы способны обсудить объективную и субъективную сторону вопроса. Быть может, этот внутренний импульс руководит незаметно для нас пророческими снами, забываемыми при пробуждении, которые именно потому, что не доходят до нашего сознания, сообщают жизни ту равномерность, то драматическое единство, какого не могло бы ей придать столь шаткое, неуверенное и часто меняющееся мозговое сознание, и вследствие коего, напр. тот, кто призван к какой-либо великой деятельности, уже с юности втайне ощущает в себе это призвание и трудится для воплощения его подобно пчеле, строящей улей; для рядового же человека этот импульс служит инстинктивным самосохранением, без которого человек погиб бы. – Действовать по абстрактным принципам – трудно и удается лишь после долгого упражнения, да и то не всегда; к тому же сами принципы часто несостоятельны. Зато у каждого есть известные врожденные конкретные принципы, вошедшие ему в плоть и кровь и составляющие результат всех его размышлений, ощущений и желаний. Он сам не знает их обычно in abstracto, и лишь озираясь на прошедшее, виды, что он им всегда следовал и был управляем ими, как невидимыми нитями. Смотря по тому, каковы эти принципы, они дают человеку счастье или горе. 49) Следовало бы всегда иметь в виду влияние времени, и изменчивость вещей, и потому, переживая что-либо в настоящем, тотчас же воображать противоположное этому – т. е. в счастье вспоминать о беде, в дружбе – о вражде, в хорошую погоду – о дурной, в любви – о ненависти, при доверчивости – об измене и раскаянии, – и наоборот. В этом заключается неиссякаемый источник житейской мудрости: мы во всем были бы осторожны и не так легко вдавались в обман; в большинстве случаев этим мы только предваряли бы действие времени. – Но, пожалуй, нет ни одного знания, для которого опыт был бы так необходим, как для правильной оценки непостоянства и изменчивости вещей. Так как каждое состояние, пока оно длится, необходимо и существует с полным правом, то нам кажется, что каждый год, каждый месяц, каждый час сохранит навеки это право на существование. Но на деле он его не удерживает, и вечным оказывается лишь изменяемость. Тот умен, кого не обманывает кажущееся постоянство, и кто к тому предвидит направление, в каком произойдут ближайшие изменения[31]. Если же, напротив, люди считают обычно временное положение вещей или данное течение событий постоянным, то это происходит оттого, что имея пред глазами следствия, они не видят причин, а в них-то именно и кроется зародыш предстоящих изменений, всецело отсутствующий в действии, которое только людям и понятно. Основываясь на этом действии, они предполагают, что раз неизвестные им причины смогли произвести эти действия, то они способны также сохранить их в неизменном виде. При этом люди выгадывают в том, что если они ошибаются, то всегда сообща: а потому и являющиеся следствием ошибки несчастья постигают их всегда вместе, тогда как мыслящая голова, раз ошибшись, должна в одиночестве нести ответственность. – Кстати сказать, в этом – подтверждение моего тезиса, что ошибка всегда заключается в выводе причины из следствия (см. Мир как воля и пр., т. I). Однако, предварять время следует лишь теоретически, предвидением его действия, но не практически, не забегая вперед, не требуя раньше времени того, что должно придти со временем. Тот, кому вздумается так поступать, испытает, что нет злейшего, более беспощадного ростовщика, как именно время, и что если требовать с него уплаты до срока, то оно возьмет за это большие проценты, чем жиды. Можно, напр., негашеной известью и жарою настолько ускорить рост дерева, что оно в несколько дней даст листву, расцветет и принесет плоды; но после этого оно погибает. – Если юноша в 18 лет будет вести, хотя бы всего несколько недель, такую интенсивную половую жизнь, какая нормальна лишь в тридцатилетнем возрасте, то время, пожалуй, даст ему аванс, но за это придется заплатить частью сил последующих лет жизни. – Существуют болезни, от которых основательно можно излечиться лишь дав им возможность протекать своим порядком, отчего они исчезают сами собою, не оставляя никаких следов. Если же мы желаем выздороветь именно сейчас, то время и здесь принуждено будет дать нам аванс, и болезнь проходит, но проходит ценою слабости и хронического недомогания на всю жизнь. – Если в военное время или во время смуты нужны деньги, нужны тотчас же, немедленно, именно сейчас, то приходится продавать недвижимое имущество или государственные бумаги за 1/3 их цены, а то и еще дешевле, тогда как предоставив действовать времени, переждав несколько лет, мы получили бы за них настоящую цену; но и тут мы вынуждаем у времени аванс. – Или, напр., нужны деньги для далекого путешествия; за один или два года эту сумму можно было бы скопить из доходов; но ждать не хочется, нужную сумму мы занимаем или берем ее из капитала; опять-таки время дает аванс. Процентом оказывается запутанность кассы, постоянный и все возрастающий дефицит, от которого уже не отделаться. – Таково ростовщичество времени – каждый, кто не ждет, становится его жертвой. Ускорять мирное течение времени – предприятие, обходящееся очень дорого. Остерегайтесь задолжать времени проценты. 50) Характерная, весьма часто сказывающаяся в обыденной жизни разница между заурядными и умными людьми заключается в том, что первые, обсуждая и оценивая возможные опасности всегда справляются и принимают в расчет только то, что уже произошло в этом отношении; вторые же, наоборот, обсуждают что могло бы случиться, памятуя испанскую пословицу: «что не случается за целый год, то может произойти в несколько минут». Впрочем, это вполне естественно: чтобы охватить взглядом то, что может случиться, для этого нужен разум, – то, что уже случилось, нуждается, чтобы быть понятным, в одних лишь чувствах. Нашей заповедью должно быть следующее: приноси жертву злым духам. Т. е. не следут отступать пред известной затратой труда, времени, удобств, денег и пред лишениями, если этим можно закрыть доступ грядущей беде и устроить так, чтобы чем больше была беда, тем меньше и отдаленнее была бы ее вероятность. Самая наглядная иллюстрация к этому правилу – это страховая премия; она – жертва, открыто и всеми приносимая на алтарь злому духу. 51) Ни при каком событии не следует слишком ликовать или горько плакаться, – отчасти вследствие изменчивости всех вещей, могущей каждую минуту изменить свое положение, отчасти вследствие возможности ошибки в наших суждениях о том, что вредно и что полезно: почти каждому случалось горевать о том, что оказывалось впоследствии его истинным счастьем, и радоваться тому, что становилось для него источником величайших страданий. Тот образ мыслей, какой я рекомендую, великолепно выражен Шекспиром («Конец – делу венец», д. 3, сц. 2). «Я столько уж ударов испытала, И радости, и горя, что меня Внезапностью они не поражают, Хоть я и женщина». Вообще, человек, остающийся спокойным при всех несчастьях доказывает, что ему известно, насколько многочисленны и огромны возможные в жизни беды, почему он и видит в данном, наступившем несчастии лишь незначительную часть тех, какие могли бы стрястись; таково именно воззрение стоиков, гласящее, что нельзя никогда забывать об условиях человеческой жизни, а должно помнить, что наше бытие – в сущности, весьма грустный и жалкий удел, и что бедствия, каким мы подвержены – поистине неисчислимы. – Чтобы поддержать в себе такое воззрение, достаточно где бы то ни было кинуть взгляд на окружающее: решительно всюду мы видим ту же решительную борьбу за жалкое, бедное, ничего не дающее существование. Тогда мы сократим наши притязания, научимся мириться с несовершенством всех вещей н состояний и анализировать грозящие несчастья, с целью или избежать их или легче перенести. Ибо, как большие, так и малые неудачи составляют основной элемент нашей жизни; это следует постоянно иметь в виду, не изливаясь, однако, – по примеру Бересфорда – в жалобах на бесчисленные бедствия человеческой жизни, не терзаясь ими, а тем паче не взывая к Господу по поводу укуса блохи; следует, напротив, обратить усиленное внимание на предупреждение и предотвращение неудач, – грозят ли они со стороны людей или вещей – и настолько изощриться в этом, чтобы подобно хитрой лисе, суметь избежать всяких, и крупных и мелких ошибок, являющихся в большинстве случаев скрытой неумелостью. Главная причина того, что нам легче перенести какие-либо несчастья, если мы заранее считаем его возможным и, как говорят, свыклись с ним, заключается в том, что спокойно обсуждая какой-либо случай, еще не наступивший, обсуждая его в качестве возможности, мы ясно видим весь объем и направление несчастия, и начинаем считать его конечным и обозримым; вследствие этого, когда это несчастие наступит, оно поразит нас не тяжелее своего действительного значения. Но если ничего этого мы не выполнили, если несчастие застало нас врасплох, то наш испуганный ум не в силах сразу же определить его размер; оно, так сказать, необозримо, а потому может показаться неизмеримым или, по крайней мере, гораздо большим, чем оно есть на самом деле. Таким образом темнота и неизвестность представляют нам всякую опасность в увеличенном виде. К этому надо прибавить, что признав заранее возможным какое-либо несчастье, мы вместе с этим обдумываем то, что может нам послужить утешением или помощью в беде, по крайней мере, привыкаем к представлению о ней. Ничто не даст нам больше силы к тому, чтобы спокойно перенести свалившуюся беду, как убеждение в следующей истине, установленной и выведенной из последних своих основ в моем премированном труде о свободе воли: «Все, что совершается, с самого великого до самого ничтожного, – совершается необходимо». Человек умеет скоро мириться с неизбежной необходимостью, а знание приведенной истины, заставит его видеть во всем даже, в том, что вызвано самой странной случайностью, нечто столь же необходимое, как то, что свершается в силу простейших правил и потому уже ясно заранее. Здесь я отсылаю к тому, что говорил в моем главном труде (т. I) об успокаивающем действии, какое оказывает сознание неизбежности и необходимости. Кто проникается этим сознанием, тот прежде всего сделает все, что в его силах, а затем уже спокойно примет те неудачи, какие его постигнут. Можно считать, что мелкие неудачи, ежечасно досаждающие нам, существуют как бы для нашего упражнения, для того, чтобы сила, позволяющая нам переносить большие несчастья, не ослабла бы совершенно в довольстве. Надо быть хорошо забронированным от будничных неприятностей, мелочных трений людского общения, от незначительных столкновений, чужих скверностей, сплетен и т. д., т. е. совершенно не ощущать их, а подавно не принимать их близко к сердцу и не углубляться в мысли о них; все это следует отстранять от себя, отталкивать, как камень, лежащий на дороге, и ни в коем случае не допускать проникнуть этому в наше мышление и укрепиться в памяти. 52) То, что людьми принято называть судьбою, является, в сущности, лишь совокупностью учиненных ими глупостей. Следовало бы основательно проникнуться строками Гомера (Ил. XXIII, 313), где он советует серьезно размышлять о каждом деле. Ибо, если дурные поступки искупляются на том свете, то за глупые – придется расплатиться уже на этом, – хотя, правда, иногда гнев перелагается на милость. Опасным и ужасным кажется не тот, кто смотрит свирепо, а тот, кто умен: – мозг человека – безусловно, более страшное орудие, чем когти льва. Идеал практического человека – это тот, кто умеет найтись во всех случаях и никогда не спешит чрезмерно. 53) Наряду с умом, весьма существенным данным к нашему счастию является мужество. Правда, нельзя своими силами добыть ум или мужество: первое наследуется от матери, второе – от отца; однако, при желании и при упражнении можно увеличить в себе оба эти свойства. Этот мир, где жизнь так сурова, требует железного рассудка, забронированного от судьбы и готового к борьбе с людьми. Ибо вся жизнь – борьба, каждый шаг приходится завоевывать, и Вольтер справедливо замечает: «в этом мире успех можно добыть лишь шпагой, и люди умирают с оружием в руках». Поэтому труслив тот, кто, как только сгущаются или даже только появляются на горизонте тучи, – съеживается, начинает дрожать и стонать. Пусть нашим девизом служат слова: «Не уступай несчастью, но смело иди ему навстречу». Пока еще сомнителен исход какого-либо опасного положения, пока еще есть какая-нибудь надежда на то, что он будет счастливым, нельзя поддаваться робости, а следует думать лишь о сопротивлении, точно так же, как нельзя отчаиваться в хорошей погоде, пока виден кусочек синего неба. Даже более: надо иметь право сказать: «если развалится весь мир, то это не устрашит нас». Вся наша жизнь, не говоря уже об ее благах, не стоит того, чтобы замирать сердцем и так трусливо дрожать за нее; «поэтому будьте сильны, и несчастия встречайте с твердым духом». Однако и в этом направлении возможна утрировка: мужество может перейти в отчаянную удаль. Поэтому известная доля боязливости прямо-таки необходима в нашей деятельности: трусость – это только ее утрировка. Бэкон Веруламский выразил очень метко эту мысль в своем этимологическом объяснении – terror Panicus – панического ужаса, – значительно превосходящем прежнее объяснение, предложенное Плутархом (de Iside et Osir., C…14). Бэкон приводит этот термин от Пана – олицетворенной природы – и говорит) (De sapientia veterum, VI): «Природа вложила чувство боязни и страха во все живущее для сохранения жизни и ее сущности, для избежания и устранения всего опасного. Однако, природа не сумела соблюсти должной меры: к спасительной боязни она всегда примешивает боязнь напрасную и излишнюю; если бы можно было видеть, что происходит внутри существ, мы открыли бы, что все, а люди в особенности, полно панического страха». Между прочим, характерная черта панического страха еще и в том, что он не сознает ясно своих собственных причин; он их скорее предполагает, нежели знает, и в крайнем случае за причину страха выдает самый страх. |
||
|