"Дети погибели" - читать интересную книгу автора (Арбенин Сергей Борисович)

Глава 5

ПЕТЕРБУРГ.

2 апреля 1879 года.

На крыше арки Главного штаба на корточках сидел человек в статском и глядел в бинокль вниз, на Дворцовую площадь.

– Не видно пока, – сказал он.

Второй выглянул из-за колесницы Победы, влекомой, по воле скульпторов Пименова и Демут-Малиновского, шестёркой коней. Этот второй тоже был в статском, но на пальто набросил овчинный тулуп, – здесь, наверху, ветер казался ледяным. Он тоже был вооружен морским биноклем и тоже время от времени оглядывал площадь.

– «Случайный элемент», – задумчиво проговорил он. – А знаете, барон, случайный элемент чаще попадает в цель, чем направленный. Таков, как говорится, неизъяснимый закон природы…

– А вот случайности-то нам и ни к чему, – буркнул первый. – Поэтому на природу мы уповать не будем.

Некоторое время они молчали. Аллегорическая фигура Славы, управлявшая колесницей, возвышалась над ними. А еще выше с клёкотом летал огромный чёрный коршун: его гнездо находилось где-то внутри повозки.

– Что, зябко, господин Жандарм? – спросил, наконец, второй.

– Да уж… – Жандарм не без зависти взглянул на собеседника снизу вверх. – А позвольте спросить, господин Литератор: где это вы такой славный тулупчик приобрели?

Литератор улыбнулся самодовольно:

– А вот представьте: у собственного дворника позаимствовал!

– Это как же?

– Спустился в дворницкую, гляжу – дворника нету, а тулупчик вот он, на гвоздике висит. Я его хвать – да к чёрному ходу, да дворами, и на Апраксин выскочил. Оттуда на Фонтанку, извозчика взял, вокруг квартала объехал. Остановился на Гороховой, где мой собственный извозчик ждал. Пересел… И, как говорится, – ищите ветра в поле-с!

Жандарм сказал сурово:

– Значит, тулупчик вы попросту сперли.

– Именно-с. Натуральным образом! – Литератор расхохотался сладким смехом.

– Н-да… – проворчал Жандарм, подняв воротник и туже натягивая на уши пуховую шляпу. – Петербургский воздух не весьма полезен для здоровья…

– А иной раз даже и смертельно опасен, – подхватил Литератор. – Особливо же вредны прогулки по петербургским площадям…

Он отнял от глаз бинокль, переглянулся с Жандармом.

– Уж это верно, – согласился тот. – Известно, чем закончилась зимняя прогулка покойного Николая Палыча… А уж на что крепкого здоровья был человек!

Литератор слез с колеса, присел рядом с Жандармом.

– Да и таганрогский воздух оказался не особенно здоров…

Жандарм, глядевший в бинокль, оторвался от окуляров.

– Э, батенька! И Александра Павловича вспомнили?.. Да вы опасный человек! А ведь статейки добрые пишете, о примирении… под псевдонимцем, правда…

– Это не я опасен. Это воздух в России опасен, – отозвался Литератор. – Особенно для самодержцев…

Тут они снова переглянулись, – и оба натянуто рассмеялись.

– Погодите-ка! – внезапно сказал Жандарм, приподнимаясь над парапетом. – Вон Государь!

Литератор подскочил, с жадным вниманием припал к окулярам.

– Ну, с Богом… Или не с ним?.. – Литератор криво усмехнулся.


* * *

По другую сторону колесницы Победы, под самым колесом, на овчинном полушубке лежал кудлатый, как пёс, мрачный человек. Он держал в руках винтовку Бердана и, расслышав последние слова Жандарма, приподнялся над парапетом.

Площадь лежала перед ним как на ладони. Разглядев высокую фигуру Государя, стрелок лёг, раскинув ноги, положил винтовку на скатанную шинель и прицелился.


* * *

Только самые близкие люди знали, что ежедневные прогулки государя – это не только дань этикету, и даже не забота о поддержании здоровья. Прогулки – это всё, что оставалось у императора в его единоличном распоряжении. Только во время прогулок он оставался наедине с самим собой и чувствовал себя внутренне свободным. Но только внутренне, не внешне: он знал, что охрана где-то поблизости, знал, что любопытствующая публика глазеет на него. Значит, и во время прогулки требовалось соблюдать протокольный вид. А именно: плечи расправлены, голова приподнята, шаг уверенный, чёткий. Маска. Броня.

Но думал он не о шаге, не о выправке, не о маске. Сейчас ему вспомнился почему-то эпизод из раннего детства. Эпизод этот вспоминался редко, но, вспомнившись, долго не шёл из головы…


* * *

АНИЧКОВ ДВОРЕЦ.

1821 год.

Гости прибыли, по меркам высшего света, не поздно, полуночи не было – самое время для балов. Цесаревич Николай Павлович услыхал, как Александра Федоровна гостей встретила – выпускниц-институток, а в их числе графиню Медем, особу важную и небесполезную для дома в обычных околодворцовых интригах.

Красивая, молодая Александра Федоровна представила гостей цесаревичу, девицы вели себя смело, но не дерзко, говорили по-французски. Вот эта графиня Николаю Павловичу особо и глянулась. Скромна, умна, предпочитает русский французскому, хотя свободно владеет и английским, – нарочно проверил. И, как обычно, когда гостям был рад, решил похвастаться наследником, первенцем. Повернулся к жене, спросил по-домашнему:

– Что Сашка? Спит?

– Спит, – ответила Александра Федоровна кратко. Не любила этих сцен, и хвастовства не любила. Мальчик как мальчик. Фанфары, рукоплескания – всё это ещё впереди. И интриги, и подглядывания, и нашёптывания: вся эта тайная дворцовая жизнь, неведомая остальной России.

– Спит – это не беда! – громогласно сказал Николай Павлович. И дальше сказал в любимом жанре – афоризмом: – Солдат должен быть готов к службе во всякую минуту!

Распахнул двери в детскую, отодвинул ширму, приказал зажечь свечи.

– Николя… Ты хоть барабан-то не трогай, – поморщилась Александра Федоровна. Ей и мальчика было жаль, и перед юными гостьями неудобно.

– Пустяки! Наш долг, романовский, таков – всегда, во всякую минуту…

Не договорил, полез к мальчику.

Александра Федоровна возражала, запрещала – Николай Павлович уже вытащил ребёнка из постели, фыркал: солдат, а кутают, как хилую барышню!

Поставил на пол.

– Ну что, Сашка! Ты солдатом хочешь стать?

– Хочу, – промямлил мальчик, обеими руками протирая глаза, и перебирая ногами – зябко было.

– А тогда, коли хочешь, – маршируй!

И Николай Павлович ударил в большой полковой барабан.

Мальчик заученно стал маршировать, путаясь в длинной рубашонке.

– Веселей, веселей гляди! Не браво получается!

Александра Федоровна переглянулась с графиней. Графиня сделала вид, что с удовольствием участвует в этой сцене, даже неловко в ладоши стала прихлопывать.

– Солдатом будет! Настоящим солдатом! – искренне радовался Николай Павлович, и колотил в барабан, пока не упрел. Тогда только позволил няньке и матери снова уложить ребенка.

– Он в Саше души не чает, – говорила после Александра Федоровна графине. – Но считает, что воспитание должно быть строгим, неанглийским.


* * *

Да, детство его закончилось раньше, чем он мог, в своих счастливых забавах и блаженном неведении, предполагать. А именно – в шесть лет. Именно тогда детство его осталось позади, и началась многолетняя каторга под надзором бдительных наставников. Из которых самым бдительным оказался – никто, кроме Сашеньки, этого не понимал – романтический пиит Василий Андреевич Жуковский. Романтик, поражённый идеалистической слепотой, – кто может быть страшнее такого воспитателя?.. Да, Василий Андреевич из самых лучших побуждений составил программу обучения наследника. Собственноручно расписал его занятия по часам на десять лет вперёд. Еженедельно – 46 часов уроков. Добрейшей души человек, Жуковский, сам того не понимая, превратился в иезуита.

Вот как выглядел обычный день маленького Саши. Подъём в 6.00. С 7.00 до 12.00 – занятия (с одним часовым перерывом). С 12.00 до 14.00 – прогулка. С 14.00 до 15.00 – обед. С 15.00 до 17.00 – снова занятия. Затем два часа «свободного времени», затем час гимнастики и «подвижных игр». В 22.00 – отход ко сну.

Прибавить к этому распорядку постоянные, вне плана, нравоучительные беседы Василия Андреевича, его нотации. И ежедневное напоминание: «На том месте, которое вы со временем займёте, вы должны будете представлять собой ОБРАЗЕЦ всего, что может быть великого в человеке!»

Александр Николаевич уже не мог бегать к маменьке или папа, – побаловаться, пожаловаться на строгость учителей… Нет, он мог только представлять собой ОБРАЗЕЦ. Что означало, в переводе с романтического языка на человеческий, – надо быть всегда настороже, ни в чём не ошибиться, не сделать ни одного неловкого движения, не обронить неосторожного словца. Иначе последует выговор. А то и натуральный разнос. И это в присутствии ещё двух соучеников – Паткуля и Виельгорского! Кстати, маленький Саша поначалу смертельно завидовал Иосифу Виельгорскому: этот тщедушный малыш схватывал всё на лету, ученье, казалось, он считал великим счастьем. Он всегда был ОБРАЗЦОМ для Саши.

«Вот, Александр, – строго выговаривал ему преподаватель географии Арсеньев. – Посмотрите на господина Виельгорского! Уж он без запинки перечислит все губернии России! А вы?..»

Саше было стыдно. Правда, Саша Паткуль учился ещё хуже. Но это не облегчало страданий наследника.

А несколько лет спустя блестящий ученик, «благородный, умный, всегда весёлый мальчик», как отзывался о Виельгорском Жуковский, внезапно заболел и умер от туберкулёза. Ему было в ту пору лишь двадцать четыре года…

И снова Саше – к тому времени уже Александру Николаевичу – было стыдно. Для чего завидовал? Для чего из детской мстительности желал товарищу несчастий?.. Услышали, видно, небеса глупые детские молитвы…

Для поэта Жуковского Саша был машиной, куклой, с которой можно экспериментировать, как угодно. Или ещё того проще: завести её ключиком – она и зашагает в правильном направлении. И остановится там, где необходимо.

Нет, Саша был куском глины, из которого пиит ваял, лепил «совершенную личность». Только много позднее Александр Николаевич понял: в мечтателях (а Жуковский был именно мечтателем) почти всегда скрыт человеконенавистник. Ведь живые люди живут, действуют, говорят совсем не так, как мечтателям хотелось бы. Живые люди – они некультурны, вульгарны, ведут нездоровый, а то и, прямо скажем, скотский образ жизни. Они вообще недостойны высокого звания Человека.

Саша постарался не огорчить своего главного наставника, и Василий Андреевич умер в полном убеждении, что ему удалось воспитать идеального человека… Впрочем, император Александр II давно уже всех простил. И Василия Андреевича – в первую очередь.

Но нынешние-то романтики, мечтатели-идеалисты, – у них под рукой нет наследника престола! Тренироваться, воспитывая будущую гармоническую личность, им не на ком. Поэтому они решили переделать всё человечество разом. И для начала – устранить к тому препятствия. А кто препятствует? Да он, Александр-Освободитель! Значит, – прикончить его!

Ещё восемнадцать лет назад некоей организацией под выспренне-самодовольным названием «Молодая Россия» было провозглашено: для всеобщего счастья народного требуется искоренить всю царскую фамилию и ближайшее окружение. Даже подсчитали, что всего-то и нужно перебить сущий пустяк: около двухсот пятидесяти человек…

А десять лет назад некто Худяков, учёный и революционер, сосланный в Сибирь, признался в беседе с полицейским «кротом»: цель «Молодая Россия» ставила политическую – уничтожить всех возможных претендентов на престол. Во избежание попыток реставрации старого режима. И вот тогда-то, конечно, сами собою наступят и счастие, и благоденствие, и процветание всех и каждого, и даже Вселенская Справедливость.

Да, умно заметил этот хитрый французский лис Тьер: «Знаем мы этих романтиков! Сегодня он романтик, а завтра – революционер!»

Александр Николаевич, внешне сохраняя протокольный вид, глубоко задумался. Он никого не видел, не замечал. Он, наконец, погрузился в свои собственные, тайные, любимые мечты. Покинуть престол, уединиться с Катей и детьми где-нибудь в Ливадии, а ещё лучше – в Ницце… Стать, наконец, самим собой. Снять доспехи. Освободить на этот раз не народ, – освободить себя от непосильной ноши. От этого бремени, наложенного на него Жуковским, а также и папенькой: всегда, каждую минуту, быть и оставаться не только монархом-самодержцем, но и ОБРАЗЦОМ, идеалом.


* * *

Соловьёв вышел из-под арки Главного штаба. И сразу же увидел на другой стороне площади гулявшего с высоко поднятой головой Государя. Крепко сжимая в кармане пальто револьвер, Соловьёв двинулся вперёд. У него на пути стоял городовой. Румяный здоровяк с выпученными глазами. Знакомая рожа. Где он его видел? Ба! Вчера, на Невском, когда с Настей знакомился.

Надвинув фуражку на глаза, Соловьёв замедлил шаг. В голове стучало: узнает? Догадается? А может, лучше отложить ДЕЛО? Ведь ещё не поздно.

Револьвер в кармане внезапно показался ему неимоверно тяжёлым. Придерживай его, не придерживай, – всё равно такую дуру трудно в кармане спрятать. Еле умещается. И если этот румяный, глазастый городовой цепанёт взглядом за оттопыренный карман, – всё, пиши пропало.

Соловьёв пошёл еще медленнее, стараясь не глядеть на городового.

Да, пожалуй, лучше отложить… Так, прогуляться вокруг колонны – да и на Адмиралтейский. Там в любой час и день множество праздного народу фланирует.

Городовой внезапно сделал шаг в сторону, как бы давая Соловьёву пройти. Соловьёв глянул на него искоса. Городовой смотрел в ответ не мигая, безо всякого выражения. И мелькнуло что-то очень знакомое в чертах его лица. Высоко поднятая голова, выпуклые глаза, грудь вперёд…

Тьфу ты, чёрт, наваждение какое-то…

Нет, теперь-то всё. Решено.

Соловьёв пошёл быстрее, мимо Александровской колонны; потом ещё быстрее, ещё… Мельком, на ходу, увидел знакомое лицо: среди прогуливавшихся был Дворник-Михайлов. Он стоял неподалёку от стилобата колонны и странно смотрел на Соловьёва. То ли подбадривал, то ли хотел остановить.

Но было уже поздно.

Вытаскивая на ходу револьвер и взводя курок, Соловьёв побежал. До императора оставалось всего несколько шагов. Соловьёв нажал на спусковой крючок, позабыв от волнения, что целиться нужно не в спину, а в ноги…


* * *

Что-то оглушительно лопнуло позади Александра Николаевича. Громовой раскат покатился по Дворцовой площади, потом по Разводной, докатился до Александровского сада. С верхушек деревьев поднялась чёрная громадная стая воронья – и заорала пронзительно и страшно. Над площадью мгновенно потемнело. Гроза, что ли, надвинулась?..

Александр Николаевич обернулся и, ещё не осознав до конца, что происходит, машинально отскочил в сторону. Новый грохот; из-под ног брызнула крошка брусчатки. И тогда, подобрав полы шинели, государь побежал, уклоняясь то влево, то вправо. А за ним бежал по площади светловолосый, с искажённым лицом, человек и, что-то выкрикивая на ходу, беспрерывно стрелял из громадного револьвера.

Государь бежал, не думая. Ноги сами знали, что делать, и несли его к ближайшему спасительному подъезду дворца.

И в то же самое время – вот странность! – государь вспомнил лобовые атаки русских войск под Плевной, атаки бессмысленные и кровавые. И тот поразивший его случай, когда солдат в очередной раз погнали на штурм, выталкивая из траншей. Отделенный, выпрыгивая из траншеи, толкнул, поторапливая, выскочившего перед ним на бруствер солдата и крикнул:

– Чего встал? Давай-давай, вперёд!..

Но солдат вдруг отчётливо произнёс:

– Я убит.

И – упал, опрокинувшись на спину. Отделенный нагнулся, и глаза у него полезли на лоб. Солдат действительно был убит. Османская пуля пробила ему сердце.

Но как же тогда он успел сказать «Я убит»? – всё думал Александр Николаевич, когда ему доложили об этом случае. И однажды ночью – не спалось, в те дни вообще спалось ему редко, – наконец, догадался: ведь солдат просто исполнил свой солдатский долг. В ответ на приказ командира сверхчеловеческим усилием воли продлил свою жизнь на секундочку. Всего на одну. Чтобы доложить, как положено: не могу, мол, исполнить приказание, вашбродь. Не могу, потому что убит.

Это фантастическое чувство солдатского долга заставило его сначала доложиться – и только потом уже умереть со спокойной душой. Вот он какой, настоящий-то героизм. А не такой, как нынче: с револьвером на площадь выскочить, да в безоружного палить…

И еще государь успел подумать: не этот ли долг так мучает его, заставляя делать то, чего он решительно не хочет, – заниматься, так сказать, монаршим ремеслом. С шести лет и до сего дня, словно раз и навсегда заведённый механизм, как немецкая говорящая кукла… И ведь вот что выходит: каждая новая реформа, каждый новый шаг к прогрессу вызывает не ликование толпы, а порицание, и даже ненависть. Даже освобождение крепостных недолго ставили императору в заслугу. Наоборот: и тут нашли множество недостатков…

«А ведь я тоже солдат, – не без горчинки, но и с гордостью подумал Александр Николаевич. – И буду служить Отечеству до последнего вздоха».

Но, может быть, и сбудется давняя мечта: провести конституциональную реформу, создать совещательный выборный орган. Пусть покричат, в «парламенте», цивилизованно, по-европейски, выпустят пар. И всё. После этого можно со спокойной душой отречься, уйти, уехать с Катей и детьми в Ниццу… Хотя нет: в Ницце всё будет напоминать о первенце, о Николеньке. О его нелепой и непонятной смерти…


* * *

Потом всё закончилось. Так же внезапно, как и началось.

Выстрелы прекратились, и сквозь вату в ушах государь расслышал крики. Он остановился и повернулся.

С бешено колотящимся сердцем, нетвёрдым шагом двинулся к распластанному на брусчатке светловолосому человеку. Над ним стоял, тяжело дыша, жандармский офицер Кох из охранного эскадрона: он-то и сбил преступника с ног, догнав и ударив его по спине плашмя ножнами сабли.

Преступник, казалось, был чуть жив. Закатывал глаза. Из угла рта показалась пена…

Со всех сторон набегали люди, некоторые хотели ударить террориста, пнуть, плюнуть, – так что подоспевшей страже пришлось удерживать не столько преступника, сколько напиравшую толпу.

Александр Николаевич внезапно ощутил слабость в ногах; снял фуражку, вытер трясущейся рукой пот со лба.

– Кто он? – спросил едва слышно.

Но Кох расслышал, обернулся:

– Молчит, Ваше Величество! Дёргается чего-то. Болен он, что ли…

Государь наклонился. Соловьёв открыл безумные глаза, обвёл ими толпу. Увидел государя, тяжело вздохнул, и потерял сознание.

– Ваше Величество! Вы ранены?

Александр Николаевич, словно только сейчас вспомнив что-то, начал осматривать себя, похлопывать по бокам, животу… В шинели обнаружились две дыры с обожжёнными краями.

Бог оборонил, значит. И на этот раз оборонил…


* * *

– Бог оборонил, значит, – со вздохом сказал Литератор, подымаясь с колен и засовывая бинокль в специальный футляр.

– М-да… – задумчиво ответил Жандарм. – Вот вам и «случайный элемент»… Говорил же я, что этого Соколова надо было, как только обнаружилось его логово, разом брать, – и в крепость. Нет, понадеялись на счастливый случай, на «случайный элемент»… Дескать, это уже третья попытка, а Бог Троицу любит… И что теперь? Теперь всё сызнова надо начинать.

– А старик-то наш, глядите, какой прыткий! От убийцы с револьвером убежал, а?

Жандарм хмуро ответил:

– В том-то и дело… Знаете, революционеры однажды на собрании решали, как лучше с Государем покончить. Было три предложения: заколоть кинжалом, подорвать бомбой или застрелить. Вы не поверите – голосовали по каждому, так сказать, «пункту»! Выбрали – «застрелить»… Тьфу ты, пропасть!..

Последнее замечание относилось уже к птичьему помёту, в который Жандарм нечаянно угодил сапогом.

– Это какие же тут птицы здесь летают? Лошади, что ли?

Литератор пожал плечами:

– Может, финские коршуны? Видели, один в колеснице гнездо свил? Здоровенные такие. Кстати, такого коршуна покойный Николай Палыч видел за своим окном незадолго до своей кончины. Плохая примета…

– Да? – Жандарм отчаялся стряхнуть с подошвы помёт. – Интересно… Это надо запомнить. Пригодится…

Литератор глянул лукаво, присвистнул:

– Психолог, психолог вы, господин Жандарм! Да ещё какой! Далеко заглядываете. Вам бы, батенька мой, не в корпусе служить, а у Чезаре Ломброзо в учениках! Ей-богу, карьеру бы сделали!


* * *

Человек, лежавший за колесом, собрал гильзы, сунул в карман. Завернулся в полушубок. Лежал, глядя в небо, где всё ещё кружили стаи ворон.

«Много его, воронья-то, у нас развелось. Оно и понятно: где лошади, там и навоз… Воробьи вот тоже…» – он зевнул. Поплотнее завернулся в полушубок, поджал ноги. Надо было переждать, пока уляжется суматоха. Да и то, шутка ли? В самом центре Северной Пальмиры в императора из револьвера палят!..

Засыпая, подумал: «А шибко бежал царь. Больно уж шибко… Эх, незадача!»

Через несколько часов, когда шум на площади утих и в свете газовых фонарей стали видны лишь фигуры солдат оцепления вокруг дворца, стрелок проснулся. Потянулся с хрустом, зевнул. Оглядел площадь, приподняв голову над парапетом. Перекрестил рот и сказал:

– Затаились таперича, значит… Эх, мази-ила!..

Кого он назвал мазилой, оставалось только догадываться: то ли револьверщика на площади, то ли себя самого.

Он поднялся, накинул на плечи полушубок. Погладил винтовку чёрными руками и не без сожаления сунул её, забравшись на колесо, в колесницу Победы. Туда же бросил и гильзы, и скатанную шинель. И, пригибаясь, на четвереньках пополз по крыше к слуховому окну.


* * *

ПРУССКАЯ ГРАНИЦА.

Апрель 1879 года.

В Петербурге еще царила зима, а здесь, неподалёку от Вержболова, в приграничном польско-еврейском местечке, уже раскисли дороги, снег лежал только в овражцах, а на солнечной стороне холмов пробивалась молодая зелень.

Морозов, Саблин и Зунделевич сидели за столом, а хозяин, старый Мойша, угощал их контрабандной немецкой водкой.

Морозов после долгих уговоров попробовал водку, сказал:

– Да, хороша! Хотя я водку не люблю, она горло жжёт.

Саблин засмеялся.

– Ах ты, неженка, Коля! Какой же русский от водки нос воротит?

Морозов выпил две рюмки и окосел.

– Мойша! – прикрикнул он. – Давай, веди. Нам в Германию пора…

Мойша сидел с гостями, а его дочери прислуживали: обносили закусками, убирали грязные тарелки. Встрепенувшись, Мойша начал объяснять:

– Я вас просто так вести-таки не могу, господа социалисты. Обходчик сегодня не мой, а Абрамкин: Абрамка ему платит, значит, и ночь сегодняшняя – Абрамкина.

– А что, обходчиков много на границе? – спросил Саблин.

– О! – Мойша поднял вверх кривой палец. – Этого добра тут много. Так и шныряют туда-сюда. У каждого свой участок, но они и на соседние заглядывают. Так им велено. Которые обходчики, а которые и объездчики: они-таки за обходчиками приглядывают.

Мойша подумал, и свернул на любимую тему:

– Если бы я платил всем обходчикам, господа социалисты, мы-таки здесь бы сейчас не сидели. А сидели бы в Вильно, в крепости, за решёткой. Так я говорю?

Он взглянул на Зунделевича, с которым был давно и хорошо знаком.

– Всё так, Мойша.

– Значит, завтра пойдём. Мой обходчик завтра.

– А если объездчик попадётся?

Мойша задумался, пробормотал, загибая пальцы:

– Один, три, пять мужчин… Да, это много. Это сразу паспорта спросят…

– А у н-нас паспортов н-нету! – пьяно выкрикнул Морозов.

– Про это мы знаем, – кивнул Мойша. – Надо придумать-таки что-нибудь…

Он наклонился к Зунделевичу и они заговорили на местном диалектном идише, в котором были намешаны польские и литовские слова.

Саблин поставил перед Морозовым стакан крепчайшего чаю:

– Пей. Скорее отрезвеешь.

– А зачем? – искренне удивился Морозов. – Мне сейчас очень хорошо!

Саблин опять расхохотался:

– Коля, да ты запойный, что ли? Я и не знал!

Морозов помотал головой, углядел на столе недопитую рюмку, схватил и осушил одним глотком.

– М-м-м! – замычал восторженно. – Ароматная! Умеют же немцы…

– Ну, перестань, Коля, – сказал Саблин. – Стошнит тебя, возись потом с тобой… Лучше подумай, какое сегодня число?

– Чис-ло? – удивился Морозов. – По российскому календарю выходит… четвёртое?

– Именно. А что, если наш друг уже сделал ДЕЛО?

Морозов почти сразу же протрезвел, хотя глаза неестественно блестели за стёклышками очков.

– Думаешь, здесь бы ещё не знали?

– Думаю, наши газетные правительственные писаки хорошо, если через неделю после ДЕЛА разродятся…

Мойша между тем отвлёкся от разговора с Зунделевичем, услыхав Саблина:

– Вы-таки хотите знать, что у Питербурхе случилось?

– А вы знаете? – насторожились Саблин и Морозов.

– Как не знать! Здесь у каждой семьи родня за границей. В гости чуть не каждый день ходят. Хилечка! – крикнул он в соседнюю комнату. – Принеси сюда газету!

Дочь Мойши тут же выскочила из соседней комнаты, положила на стол изрядно помятую толстую немецкую газету. Мойша взял её, нацепил очки и прочёл:

– Russische Tzar Alexander…

– Дайте мне! – сказал Саблин, выхватывая газету. Бегло просмотрел заметку на первой полосе с пометкой «срочное известие». – Коля! Тут написано, что некто «Оссинов» покушался на жизнь императора в центре русской столицы. Выпустил в него все пять зарядов, но ни один заряд не достиг цели. Преступник схвачен, но говорить не в состоянии. По заключению военно-медицинского эксперта доктора Траппа, он проглотил цианистый калий, однако в недостаточном количестве; через два-три дня можно будет вести допрос. Яд преступник держал во рту, в заклеенной ореховой скорлупке. Государь же счастливо избегнул злодейских пуль, применив маневрирование…

Морозов сидел с каменным лицом, почему-то красный, как рак: то ли от водки, то ли от волнения.

– «Маневрирование» – это как? – спросил он.

– А это, брат, означает, что государь, как человек военный, убегал зигзагами, не давая Сашке вести прицельный огонь… Эх!.. Русские новости из немецкой газеты узнаём…

Он отшвырнул газету.

Морозов спросил:

– Что ещё пишут? Аресты, обыски?

– Ничего не пишут. Военное положение, пишут, вводится теперь на территории всей империи, а не только в двух южных губерниях и в Питере…


* * *

Морозов открыл глаза: над ним с лампой в руке стоял Мойша, говорил ворчливо:

– Если не хотите идти, так-таки и скажите!

Морозов подскочил:

– А который час?

– Без четверти четыре утра. Одевайтесь, мы вас ждём.

Когда Морозов появился в гостиной, Саблин уже допивал чай. Подвинул стакан в подстаканнике Морозову и сказал:

– Знаешь, что эти хитрые жиды придумали? Ни за что не догадаешься!

– Ах, оставь ты свои шуточки… – буркнул Морозов, наливая себе чаю.

– Что, голова болит со вчерашнего?

– Н-нет… – сквозь зубы ответил Морозов.

– А… Переживаешь, – понимающе кивнул Саблин. – Не переживай. Оставь на потом. Сейчас главное – чтобы все наши из Питера уехать успели. Там нынче облавы, хватают, кого ни попадя, загребают частой сетью.

Из соседней комнаты вышел Мойша. Он нёс чёрные сюртуки, круглые шляпы и ещё что-то, похожее на парики.

– Что это? – в недоумении спросил Морозов.

– Это будет переезд в гости через границу одной еврейской семьи, – пояснил Мойша ворчливо. – Нам это разрешается.

Саблин прыснул, не удержавшись от смеха. Морозов посмотрел на него непонимающе.

– Мы переоденемся жидами! – объяснил Саблин, от избытка чувств хлопнув Морозова по плечу.

Теперь пришла очередь поперхнуться Морозову.

– И что это за семья из пяти мужчин? – насторожённо спросил он, прокашлявшись.

– Не пять мужчин, – возразил Мойша. – Четыре мужчины. Вернее, три: я-то как кучер поеду. Три мужчины и молоденькая прехорошенькая райзгефертхен, дзевчинка…

– И кто же эта «райзгефертхен»? – спросил Морозов, вытаращив глаза.

– Вы, – кратко ответил Мойша.

И начал прилаживать парик на голову Саблина. Через минуту Саблин стал похож на солидного местечкового лавочника. Саблин подошел к зеркалу над рукомойником, рассмеялся.

– Вылитый жид! Пейсы-то, пейсы!..

Морозов вздохнул и молча подставил голову. Ему Мойша тоже приладил пейсы, но на голову накинул тёмный платок, поводил огрызком красного карандаша по щекам, наводя румянец, поскоблил бритвой пушок на верхней губе.

Морозов не сопротивлялся. Саблин, увидев его, так и покатился со смеху.

– Однако, господа социалисты, нам-таки пора, – строго сказал Мойша. – Поедете в повозке. Мужчины – с одной стороны, девушка – с другой. Если чужой обходчик попадётся, и что-то спросит, – качайте головами: не понимаем, мол. А девушка может вообще не отвечать на любые расспросы. Ей не положено с посторонними мужчинами говорить, а положено даже лицо прикрывать.


* * *

Через несколько минут колымага, оставив позади грязные кривые улочки местечка, покатила на запад. В колымаге чинно сидели трое евреев, а в сторонке от них – чья-то молодая жена или дочь…

Ночь уходила на запад. Позади повозки над горизонтом показался краешек солнца. И тень от повозки внезапно вытянулась на запад до самого края земли…

Не отпускает Россия, – думал Морозов, глядя на эту гигантскую тень. Как рука барона фон Берлихингена… Везде найдёт, дотянется… Всюду достанет…


* * *

ПЕТЕРБУРГ. ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ.

2 апреля 1879 года.

Императрица Мария Александровна, увидев государя, порывисто привстала с постели. Две камер-фрау, сидевшие возле неё, вскочили и выбежали. Прикрыли дверь за собою и остановились. Одна выглянула в коридор, шепнула:

– Никого…

Вторая, пригнувшись, приникла ухом к двери.

– Слышно? – спросила первая, нервно поглядывая в коридор.

Первая отмахнулась:

– Т-с-с!..

– Сашенька! Ну что же это, а? Как ты? – Мария Александровна, приподнявшись с постели, обняла нагнувшегося к ней Александра Николаевича. – Да тебя трясёт всего…

– Ничего, ничего… Я в полном порядке. Господь уберёг.

Мария Александровна перекрестилась на висевший против кровати образ.

– Этот злодей – совсем мальчишка, – сказал государь, присаживаясь боком на постель. – Выскочил неожиданно, сзади. Я и не понял сначала, отчего это вороны взвились…

Мария Александровна молча вытерла слёзы, снова перекрестилась.

– Стрелять толком не умеет, – продолжал Александр Николаевич. – На войне не был, пороха не нюхал. Молокосос…

– Что ты говоришь, Саша? – голос Марии Александровны дрогнул. – А если бы он стрелять умел?

– Тогда, верно, мне бы и святые угодники не помогли. Револьвер у него был американский, «медвежатник». Пятизарядный…

Он вдруг осёкся. Подумал: кажется, выстрелов было шесть, если не семь… Или уж ему почудилось с испугу?

– Да о чём ты? – спросила императрица. – Ты лучше о себе подумай! Ведь чудом, чудом спасся!

Государь погладил супругу по мокрой щеке.

– Ну, будет. Это, верно, опять сумасшедший был. Много их развелось что-то нынче…

Мария Александровна откинулась на подушки.

– Опять ты не о том… Да разве сумасшедший револьвер достанет?

– Достанет. Как раз сумасшедший-то и достанет. Это умному трудно, а дурак – украдёт, а достанет.

Он внезапно прервал сам себя. Подумал: «Нет, „медвежатник” достать и сумасшедшему не под силу. Надо узнать, кто ими торгует».

Вслух сказал:

– Преступник в беспамятстве сейчас: яду наглотался. У него во рту орех был с ядом…

– Боже! – простонала Мария Александровна. – Да ведь он всё продумал. А ты говоришь – «сумасшедший»…

Государь промолчал. Императрица, как всегда, сумела ухватить самый корень проблемы, самую суть. Только вопрос: преступник сам всё продумал, или ему подсказали?

– А кто он, этот… – спросила Мария Александровна. – Из каких?

Государь вздохнул:

– Говорю же – в беспамятстве. Доктора Кошлаков и Трапп им занимаются. Когда в сознание придёт – всё узнаем.

– А с виду-то каков?

Александр Николаевич подумал:

– Да нынче они переодеваются так, что можно и за барина принять, и за чиновника. Фуражка чиновничья. Шарфик вязаный. А пальто… Да, пальтишко-то ветром подбито. И как он в таком пальтишке револьвер по городу тащил? Револьвер-то тяжеловат…

Мария Александровна закрыла глаза и вдруг сказала:

– Я знаю. Я помню. Когда Юм приезжал, духов вызывал. Духи сказали: кровь надвигается…

– Ах, оставь, пожалуйста! Сто лет уж прошло, и в столы вертячие давно уже никто не верит.

– А как же предсказание о Константинополе? – спросила Мария Александровна.

Александр Николаевич вздрогнул. Вот ведь… Больна, смертельно больна. А всё помнит. Разум чист…

Еще в 1858 году, когда Россия только начала приходить в себя после позора Крымской войны, на сеансе столоверчения в Зимнем духи предсказали странную вещь о «Константинопольском вопросе»: разрешится он-де лишь при внуке царствующего императора. А до того будет большая война, в которой победа будет на стороне России. Но русские дойдут до Константинополя, и у его врат глупейшим образом остановятся. Именно так и надиктовали! И так и случилось не далее как пять месяцев тому назад: генерал Скобелев с передовым отрядом был в двадцати верстах от Константинополя, шпили минаретов видел! И получил приказ: остановиться. И приказ этот отдал он сам, Александр Николаевич. Ввиду угроз европейских держав. Напрасно, напрасно он тогда в эти грозные дипломатические демарши поверил. Вошёл бы в Константинополь – и ничего бы державы не сделали. Смирились бы… Но… Не посмел. Ближайший союзник – Вильгельм – и тот посоветовал ему тогда с Европой не ссориться. То есть, с Англией в первую голову. С королевой Викторией.

Александр Николаевич вспомнил их мимолётный роман, когда они, оба молодые наследники, едва встретившись взглядами, сразу поняли всё наперёд: либо любовь до гробовой доски, либо… Либо ненависть. Кстати, к ненависти причин было предостаточно. Александр Николаевич уже тогда прекрасно знал, что его дед, император Павел I, был убит в результате заговора, который щедро профинансировало английское правительство.

В итоге любви не получилось. Уже даны были авансы Дармштадтскому герцогу. И папенька зорко следил за поездкой сына – через соглядатаев. Куда же без них?..

Вот и осталась у российского императора и английской королевы одна только ненависть. Обоюдная. Беспощадная. Навсегда.

– Тебе, Сашенька, я вижу, не до меня… – прошептала Мария Александровна. – Ну, Господь с тобой. Вечером ещё свидимся. Ступай. Ступай уж…

Александр Николаевич, однако, ещё посидел. Ему почудилось в этом «ступай уж» продолжение: ступай уж, мол, к этой своей бесстыжей Катьке…

Он вспомнил Катю, вспыхнул. Сказал, резко поднявшись:

– Да. Надо срочно созвать кабинет, сенаторов. С этой неслыханной бесовщиной пора кончать. Я не могу допустить…

Он замолчал, гневно сжал кулаки. Тут же вспомнил крепко сжатый кулак умиравшего папеньки, и слова его – «Держи всё… всё…». Не договорил папенька, не успел. Но все, кто стоял у постели Николая Павловича, поняли: «Держи всё ВОТ ТАК!».

Александр Николаевич поцеловал Марию Александровну в бледный, покрытый испариной лоб. Тихо выговорил:

– Прости…

И пошёл к дверям.

– Бог простит, – чуть слышно отозвалась она; потом внезапно приподнялась, сказала умоляющим тоном: – Сашенька! Уезжай. Уезжай ради Бога! В Крым, в Ливадию. Там ОНИ не достанут.

«И там достанут, ежели захотят», – подумал государь и вздрогнул. Нет, всё же там, в Крыму, действительно, безопаснее…

Мария Александровна закрыла лицо руками; сквозь почти прозрачные пальцы пробивались горошинки слёз.

– Вот как тебе свой день рождения приходится встречать, – проговорила она сквозь всхлипывания. – Ведь тебя нынче… в центре столицы… как зайца травили! Как зайца…

Государь сделал вид, что недослышал.


* * *

Камер-фрау, подхватив кринолины, уже уносились к своим покоям. А в коридоре возник флигель-адъютант с пакетом.

– Что это? – на ходу спросил государь.

– Список приглашённых на экстренное совещание. От графа Адлерберга.

– Когда совещание?

– Сегодня в одиннадцать.

Государь приостановился, подумал. Отрицательно качнул головой:

– Нет. Приедут не все, впопыхах. Что они смогут решить? Лучше завтра. Да, завтра. С утра, в десять часов. И чтоб каждый имел предложения. Каждый! И… Постой. Вот что. Ты выстрелы слышал?

– Никак нет. Только вороны кричали…

Государь хмуро посмотрел на адъютанта, вспомнил то самое, важное:

– Послушай-ка… Приведи сюда жандармского офицера, который преступника остановил. Это начальник конвойного эскадрона Кох. Немедленно отыщи и приведи!

И зашагал к лестнице, которая вела к покоям Екатерины Юрьевской-Долгорукой.


* * *

ПЕТЕРБУРГ. УГОЛ КУЗНЕЧНОГО И ЯМСКОЙ.

Апрель 1879 года.

Поздно вечером – дети уже спали – появился гость.

Анна Григорьевна Достоевская, всегда стоявшая на страже покоя мужа, не пускала:

– Фёдор Михайлович не очень здоров. Спать почти перестал…

Достоевский услышал, вышел из кабинета, спросил обычным глуховатым голосом:

– Кто там, Аня?

– Не всё ли равно? – довольно раздражённо ответила Анна Григорьевна. – Незнакомец какой-то.

И дальше – тише:

– Кто вы такой, сударь?

– Бывший студент… Медик.

– А по какому делу?

– Поговорить мне нужно. О деле поговорить.

Достоевский расслышал. Уловил в слове «дело» подспудный смысл, попросил:

– Аня, пусть войдёт, – и вернулся в кабинет.

Сел на диван, опустил плечи, обхватил руками колено. Потом спохватился – пересел к письменному столу.

Вошёл молодой человек в очочках, с рыжеватыми кудрями.

Достоевскому его вид не понравился. Нахмурился:

– Если вы о моих романах поговорить пришли, то, извините, не ко времени. Да и охоты особой у меня сейчас нет спорить…

– А почему вы решили, что я пришёл непременно спорить? – слегка задыхаясь от волнения, спросил бывший студент. – Нет-с. Я пришёл к вам потому, что мне не к кому больше идти.

Достоевский сначала чуть было не вспыхнул: издёвка послышалась. «Не к кому больше идти», «Некуда больше идти», – слова Мармеладова из «Преступления и наказания». Однако сдержался.

Сказал, набивая папиросу табаком с помощью специальной машинки:

– Сейчас многим не к кому больше идти… Но почему нужно идти непременно ко мне? Повторяю: у меня сегодня нет настроения.

– Не из-за казни ли Дубровина? – тихо спросил молодой человек.

Достоевский бросил папиросу. Всё же это наглость, однако.

– Да! И из-за казни! А вам что за дело?

– А мне есть дело. Прямое дело…

Незнакомец сделал шаг вперёд и прошептал:

– Это я стрелял в генерала Дрентельна.

Достоевский в изумлении оглядел «студента».

– Вы, кажется, сумасшедший. Или какой-то шутник, только я не понимаю ваших шуток…

– Ни то, ни другое. А только я действительно тот, кто в Дрентельна стрелял.

Достоевский ещё раз окинул его взором – колючим, недобрым. Кашлянул:

– Ну, так идите в полицию.

И вздрогнул, услышав в ответ:

– А я уже был в полиции. Вернее, у жандармов…

Достоевский молча поднялся, вышел из-за стола – маленький, сутулый. Глянул исподлобья:

– Что вам угодно?

– Чтобы вы выслушали меня.

– Вы шпион? Провокатор?

– Нет… Хотя, наверное, могу показаться таким.

Достоевский постоял, на лице отражалось сомнение.

– Но я-то тут при чём? – наконец спросил он полушёпотом и почему-то оглянулся на дверь; дверь была плотно закрыта.

– Фёдор Михайлович! Выслушайте только… Я могу вам и имя своё настоящее назвать. Паспорт-то у меня выписан на чужое имя, и вскоре, видимо, жандармы примутся меня искать. Они мне немного сроку дали – сбежать из Питера, скрыться. А после искать обещали…

Достоевский понуро опустил плечи, вздохнул, вернулся за стол. Пригласил ворчливо:

– Садитесь вот на стул. Для посетителей. Говорите. Но, Бога ради, покороче. И яснее: для чего вы ко мне-то явились?

Мирский сел, придвинув стул к столу. Теперь его бледное красивое лицо с юношеской бородкой попадало в круг света настольной, под зелёным абажуром, лампы.

– Ну, так слушайте же…


* * *

Достоевский выслушал молча. Поднял на Мирского выцветшие глаза, набил новую папиросу.

– Я вам верю… Но если вы читали то, что я пишу… То должны знать моё отношение к нигилятине… и в особенности к бесам, которые готовы кровь пролить…

– Да, – криво усмехнулся Мирский. – Читал кое-что. Роман «Бесы». Здорово написано. Да только не вся правда в нём. И бесы-то, они не такие. Убийцы? Ах, если бы так просто!.. Впрочем, для вас я, наверное, один из этих бесов. Только если я бес, то не совсем настоящий…

Мирский замолчал.

Достоевский курил, пил остывший крепкий чай.

– И вот ещё что, – сказал, снова взглянув в бледное лицо Мирского. – Вы ведь и меня под удар подставляете…

Мирский сразу понял:

– Не беспокойтесь, Фёдор Михайлович. Я тёртый нелегал: никто не видел, как я сюда шёл; вошёл с чёрного хода, и на лестнице, кроме кухарки, не встретил никого. Она на меня и не глянула: дом большой, комнаты сдаются…

Достоевский докурил папиросу, тут же начал набивать следующую.

– Всё, что вы мне рассказали, необходимо записать. Словам у нас верят мало, а вот с бумагой со времён царя Петра обращаются почтительно.

Мирский подумал.

– Что ж, если нужно… Об одном лишь прошу: фамилию мою либо изменить, либо не упоминать вовсе. У меня мама…

Федор Михайлович закашлялся, вскочил, пробежался по кабинету.

– «Мама!» – повторил он дрогнувшим голосом. – А вы о ней думали, когда в бесы-то подались? Нет! Вы о счастии народном думали. И додумались, что для этого счастья необходимо кровь пролить… Да вы понимаете ли, что это значит: кровь пролить?

Мирский тоже поднялся. Молчал.

– Кровь себе разрешить – это всё; порог, за которым – бездна. И одна кровь другую притягивает! Чуть не каждую неделю в России взрывают, стреляют, режут кинжалами… Во имя чего? Во имя голой идеи! Потому, что народа-то, за счастие которого вы будто бы сражаетесь, вы не знаете, и знать не можете! Это просто умственный вывих какой-то…

Он посмотрел на Мирского и продолжал:

– А аресты? Сколько людей после каждого вашего «дела» в кутузку попадают? И сколько среди них совершенно ни в чём не повинных?.. Сколько?

Мирский дрогнул, поправил очки. Достоевский передохнул, снова сел.

– Вот вы о маме сказали… А надо ещё о детях вспомнить. Она-то, мама, что о вас, своём дитяти, думает? Террористы героями себя считают, но ведь после каждого их выстрела – кровавые следы и слёзы. За вами сироты на свете остаются. Дети вам вослед смотрят, – и не тревожат они совесть-то вашу? Не снятся вам в кошмарах?.. Или умственная идея позволяет и через детей переступить?..

Мирский, по-прежнему стоя, тихо ответил:

– Фёдор Михайлович! Зачем вы мне всё это говорите? Если бы я не понял, в какой клоаке оказался, к вам бы не пришёл. Я решил уже: на каторгу пойду, только бы в этом заговоре больше не участвовать. Но ведь не допустят они, чтоб я в живых-то остался… Застрелят при аресте, как братьев Ивичевичей в Киеве, на Жилянской улице…

– Вот видите… – Достоевский покосился на Мирского. – Одна кровь другую притянула. А заговор… Да существует ли он? Только из ваших слов это следует. Доказательств никаких. Что ж, по-вашему, мне цесаревичу написать? Дескать, вашего батюшку убить хотят… То-то будет новость для него!

Мирский внезапно склонился к столу, опершись о край столешницы обеими руками с такой силой, что побелели костяшки пальцев.

– А вот цесаревичу-то как раз писать и не надо…

– То есть? – вскинул глаза Достоевский.

Мирский внятно прошептал:

– А вот то и есть…

У Достоевского внезапно искривилось лицо, задёргалась щека.

– Что вы такое говорите?

– Я знаю… Я долго думал. Не может быть, чтобы Дрентельн действовал сам по себе. Слишком многие люди замешаны. И не мелочь, не агенты, – эти что, они приказы выполняют. А приказы-то отдаёт кто-то. И Дрентельну – тоже…

И, внезапно:

– Простите, Фёдор Михайлович, час поздний. Патрули на улицах. Проводите меня до дверей, пожалуйста, чтобы слуг не будить…

Достоевский поднялся, обошёл вокруг стола.

– Куда же вы теперь?

– Поеду на юг. В Киев, Одессу… Там друзья. Спрячут покуда… А уж дальше – как Бог даст.

Фёдор Михайлович накинул пальто, отомкнул дверь чёрного хода, спустился вниз и открыл дверь на улицу. Тронул Мирского за рукав:

– Вы вот что… Вы револьвер-то лучше мне отдайте. Вам спокойнее будет…

На лицо Мирского падал жёлтый свет фонаря; лицо его внезапно исказилось; он отшатнулся, прошептал почти в ужасе:

– Как же… как же вы про револьвер-то догадались?

Достоевский зябко повёл плечами, – с улицы тянул сквозняк, – кашлянул:

– Да я и не догадывался. Предположил только. Ведь револьвер этот – единственная улика. Она и спасти вас может, и погубить. Не могли же вы так просто от него избавиться, выбросить в прорубь, например… Вот я и предположил, что вы его с собою носите.

Мирский расстегнул пальто, надорвал подклад, вытащил револьвер, аккуратно завёрнутый в какую-то тряпку, перевязанную верёвочкой.

– Вот. Но ведь я без него…

– Нет, – покачал головой Фёдор Михайлович. – С ним-то вас скорее убьют, чем без него.

Он взял револьвер, сказал:

– Прощайте.

– Прощайте, Фёдор Михайлович…