"Время освежающего дождя" - читать интересную книгу автора (Антоновская Анна Арнольдовна)ГЛАВА СЕДЬМАЯТретье посольство князей отправилось совместно с посольством католикоса. Железные ворота Мухранского замка были замкнуты и молчаливы. Безмолвствовали и дружинники на сторожевых башнях. Удушливо палило солнце. Но настоятеля Трифилия не смутило небесное пламя. Он угрожал гневом церкви: «Если верные сыны не желают помочь в затруднительный час, что же требовать от Шадимана?» Выступили четыре монаха-соглагольника, епископ выразительно прочитал послание «святого отца». Горячо молили Зураб, Липарит, Цицишвили. И старый князь сдался, но решительно настаивал: Кайхосро Мухран-батони временно будет правителем Картли. Если за три года не явится законный царь, тогда, напутствуемый католикосом, правитель будет венчаться на царство в первопрестольном Мцхета, сливая династии Багратидов и Мухран-батони. Вахтанг же – отец Кайхосро и Мирван – дядя, требовали при возложении на Кайхосро венца утвердить за ним титул: «Правитель Картли Багратион-Мухрани». Князья охотно согласились. И вот – торжественный въезд в Тбилиси. Кайхосро на белом аргамаке с золотой отметиной. Сдвинув ряды и звеня конским убором, следовала личная свита: двадцать князей пожилых, сорок молодых и восемьдесят азнауров знатных фамилий. А дальше тянулись мсахури с отрядами охраны, сотни чубуконосцев, оруженосцев и прочих слуг. В одеяниях преобладали цвета знамени Мухран-батони. Среди азнауров выделялся золототканой куладжей и афганским оружием почетный азнаур князь Автандил Саакадзе. Блестел дамасской сталью сын Ростома. Тщеславился ханской саблей Нодар Квливидзе. Молодые азнауры Верхней, Средней и Нижней Картли горделиво гарцевали в одеждах времен Георгия Блистательного. Чуть позади Кайхосро, грозно сдвинув брови, ехал старый князь, а еще подальше, за Вахтангом, – фамилия Мухран-батони: женщины на белых конях, мужчины – на серых с оранжевыми бабками. Под золотыми обручами развевались лечаки, на остроконечных папахах блестели орлы, терзающие серебряных змей. На некотором расстоянии, впереди царственного поезда ехали тридцать два всадника в шишаках и кольчугах, по четыре в ряд, на вороных, белых, гнедых и золотистых скакунах. Время от времени, чередуясь, шестнадцать всадников вскидывали длинные тонкие трубы и выводили воинственные напевы. Другие, несмотря на ярко слепящее солнце, вздымали шестнадцать медных факельниц, из которых извергался густой красный огонь, бросая изменчивые отблески на знамена Багратидов и Мухран-батони. Взбудораженные горожане с надеждой взирали на колеблющийся огонь, как смотрят на огонь возрожденных очагов. Суровый монах окропил колокола святой водой. Звонарь Сиона перекрестил главный колокол, закатал рукава, взялся за веревку и выплеснул на город звон. Из узкого окна палаты католикоса выглянул Бежан Саакадзе, перевернул страницу летописи и крупно начертал: «Да не оскудеет милость бога безначального и бесконечного! В сей день, благословленный святой равноапостольной Ниной, желанный церковью Кайхосро из рода Мухран-батони вступил через Дигомские ворота в Тбилиси». Из Самухрано тянулись в Тбилиси обозы с продуктами, гнали баранов и телят. Метехи ожил, царские повара словно проснулись после заколдованного сна и с усердием готовили тончайшие яства. Старший конюший Арчил, переживший четырех царей, приказал подвластным ему конюхам вычистить конюшни и выкрасить двери в фамильный цвет Мухран-батони. Очистили птичник от персидских птиц и загнали туда медведей. Начальник псарни вывез в Твалади, где обитала царица Мариам, собрание охотничьих рогов Георгия Десятого и подобострастно приготовил для своры молодого правителя новые подстилки и чаши. Гордый и счастливый, распоряжался князь Газнели, ведь в его покоях качается в посеребренной люльке маленький Дато. Верная мамка поет ему старинные песни витязей. Правитель Кайхосро повелел замку праздновать неделю, а не две, как подобало: пока не царь. Саакадзе напротив, настоял на двухнедельных празднествах в городе: незачем потакать скромности молодого правителя. Под сенью высоких стен, вокруг Метехи раздавались разгульные звуки зурны. Лилось вино, из замка слуги выносили обильное угощение. Пировала толпа. Расцветали радужные надежды: наконец кончилось страшное время бесцарствия, свободно можно торговать, свободно покупать, устойчиво думать о будущем. – Здоровье Кайхосро! – провозглашали торговцы. – Здоровье Моурави! – гаркали дружинники. – Выпьем! – кричали амкары. – Выпьем! – вторили купцы. Били в дайры, проносились в танце лекури разодетые женщины на плоских крышах Тбилиси. С чувством глубокого смущения вошел Кайхосро в покои царя Луарсаба. Холодно блестел перламутр арабских диванов, сумрачно тускнела в нише потухшая курильница. Все здесь, казалось, настороженно следит за Кайхосро, и от этого неприятного ощущения как-то не по себе стало молодому правителю. Вон там из темного угла блеснула стеклянными глазами мертвая пантера, когда-то подаренная ностевцем Саакадзе наследнику Луарсабу и отравленная царедворцем Шадиманом. А там вон прижалась к стене персидская ваза и над ней криво повисла детская шашка. Кайхосро задумчиво шагал по голубому ковру, еще хранившему запах любимых благовоний изысканного Багратида. Править царством – это не сражаться. Клинком взмахнул – дорогу проложил; а царство – дремучий лес с крутыми, извилистыми тропами. С той теплой ночи, когда через месяц после марткобской победы в Мухранский замок прискакал Георгий Саакадзе, он, Кайхосро, потерял покой. До самой зари дед и Моурави, запершись, беседовали. Потом Моурави исчез, а дед долго ходил помолодевший, горделивый, горящими глазами поглядывая на фрески прадедов в сводчатом переходе. За трапезой он загадочно разговаривал. И по тому, что дед подарил ему, Кайхосро, своего любимого коня с золотой отметиной и свой меч, Кайхосро понял: дед именно его благословляет на главенство в Самухрано. Но почему? Старший в роде – его отец, Вахтанг, да живет он вечно! Потом дядя Мирван, потом… Разве самое важное, что он старший внук? И при чем тут Саакадзе? И то верно: Великий Моурави всячески отличал его в Марткобской битве. Может, намерен возвести в сан полководца? Нет, рано. А дед, желая скрыть необузданную радость, продолжал ходить, сдвинув серебряные брови. Потом снова приезжал Саакадзе, и под черным щитом ночи тайно велись беседы. Затем – скрытые тьмой гонцы. Вдруг Саакадзе совсем перестал посещать Самухрано, но зачастил Дато Кавтарадзе, прибывая, как заговорщик, в полночь и исчезая под утро. И с каждым таким появлением он, Кайхосро, чувствовал приближение неумолимой судьбы. Уже не волновали запретные поцелуи служанки в густой листве аллеи, ее розовые покатые плечи; уже не прельщала скачка на диком коне; уже не торчали лихо подкрученные усики. Томило ожидание… И вот Кайхосро в смятении оглядывал царские покои Багратидов. Дед говорит: поможем. Саакадзе говорит: поможем. Настоятель Трифилий говорит: поможем. Отец, дядя – все хотят помочь. А кто из грузин не знает: хотели воробьи помочь барсуку летать, да уронили в реку. Если богом не дано – всякая помощь бесцельна. Опыт старцев, может, придет, но ликование – вряд ли. Саакадзе облегченно вздохнул. Наконец он, полновластный хозяин Картли, приступит к устройству дел царства. Кончится навязанный войной Совет князей, церковь отойдет немного в тень. Тяжела длань католикоса… Кайхосро! Три года должен он подчиняться воле Моурави. Так условились. «И плата немалая: царский трон!» – думал Саакадзе, входя в покои правителя на первую беседу. Фамильная гордость и мягкость подсказали Кайхосро правильное поведение. Он рассмеялся на подчеркнуто-почтительный поклон, попросил Моурави дарить ему по-прежнему внимание и наставление. Но Саакадзе желал, чтобы соблюдались веками освященные правила царского замка, особенно в присутствии князей. И, изложив начальное мероприятие об освобождении от подушного налога царских крестьян, участников войны с кизилбашами, просил обдумать и скрепить подписью указ. Беседа была коротка, Саакадзе торопился. Необычно в доме Саакадзе. Едва слышно ступают слуги, осторожно ставя на скатерть блюда с яствами и подносы с высокими стопками хлебных лепешек. Мамка в черном платке, с опухшими от слез глазами, внимательно наблюдает за слугами. Она только что вернулась из Сиона. Сегодня полугодие страшной смерти Паата. Храм не мог вместить всех, стремящихся выразить сочувствие Русудан и Георгию. Мамка, расставляя на скатерти сосуды, говорила вслух сама с собою: «Святой католикос служил панихиду, хор иноков прибыл из Кватахевского монастыря. Четыре колонны укутаны в черный шелк, возле разместились княгини с траурными цветами на платьях. Слева от алтаря плакальщицы в белых покрывалах рыданием наполняли храм; справа азнауры держали вместо свечей переломленные персидские сабли. Нато Эристави рвала на себе распущенные волосы, от ее крика сокращалось пламя литых свечей. Струились слезы женщин, шумно всхлипывали мужчины. Одна Русудан неподвижно смотрела на пречистую богородицу, держащую на коленях младенца, а Георгий тяжело смотрел на коня Георгия Победоносца». Мамка смахнула крупную слезу. «Бежан, белее воска, в монашеском одеянии, возвышается за отцом Трифилием, а Автандил… О мое дитя! Черным огнем мести сверкали его глаза!» – Скажи Циале, пусть сегодня придет в мой дом, – шепнул Георгий при выходе из Сиона. – Откуда узнал? – изумилась Хорешани. Она всячески скрывала приезд девушки, не желая усилить печаль друзей пространным рассказом. – Откуда? Гиви помог тебе скрыть тайну. А о поясе осторожно намекнул: «Ты, Георгий, не удручайся, пояс Паата сохранила заботливая Циала». Хорешани едва удержала неуместную улыбку: – Этот кувшин – от рождения с трещиной. Хорошо – к Русудан не докатился. – Я запретил. Но теперь, думаю, время. Пусть Русудан до конца выпьет чашу страдания. Надо помнить о живых. – Да, Георгий, лучше, чтобы она узнала все. Многие приехали из отдаленных замков. Некоторые воспользовались подходящим случаем оказать внимание Саакадзе, другим хотелось хоть раз видеть слезы Русудан. Но и тени нет на лице высокомерной! Изо льда сделана или из мрамора? Русудан была со всеми любезна, с достоинством беседовала с монахами, князьями и слегка смягчалась, встречая тоскующий взгляд Циалы. Ее любил Паата… Гости разъехались рано, их не удерживали. «Не свадьба», – холодно сказал Даутбек недоумевающему князю Джавахишвили. Слуги закрыли ворота, погасили лишние светильники, задвинули на ставнях засовы. В комнате приветствий оставлен большой ковер, нет ни мутак, ни подушек. Сюда собрались близкие Саакадзе, съехались «барсы» с семьями и родителями. Дед Димитрия, уже слегка сутулящийся и прихрамывающий на правую ногу, поминутно смахивал набегающие слезы. Приехал Папуна, худой и молчаливый. После марткобских дней он удалился в Носте, и ни доводами, ни просьбами, не могли заманить его в Тбилиси. Все знали – невыразимо по Паата тоскует друг. «Пусть среди ящериц успокоится», – убеждал Даутбек. «А может, Хорешани права: не следует оставлять одного?» – возражал Дато. Согласен с Хорешани был и Саакадзе: «Надо трудным делом отвлечь напрасную печаль». Но не только из-за Паата страдал благородный Папуна. Тэкле! Бедное дитя! Зачем так безжалостно ступает за ней черная судьба? Зачем на нежные плечи свалилась непосильная ноша разбитого счастья? Не задумался бы Папуна взять все невзгоды на себя. Не задумался бы жизнь отдать во имя ее лучшего дня. Он поедет в проклятую Гулаби, он сделает все, чтобы спасти светлую, подобную весеннему облаку Тэкле. Хорешани, подавив вздох, опустилась на ковер возле неподвижной Русудан. Саакадзе дотронулся до колена Зураба и сдавленно проговорил: – Вижу, друг, сердишься! Напрасно! Только желание не слишком обременять друзей заставляет меня иногда сохранять в тайне замыслы. А чувства мои к тебе, любимому Зурабу, известны. Зураб низко опустил потемневшее лицо. Едва слышно потрескивали в светильниках фитили. Саакадзе испытующе поглядывал на князя. Тихо стучали черные четки в пальцах Трифилия. Мучительное безмолвие нарушил Саакадзе: – Говори, Циала, говори все. Сейчас мы одной душой будем слушать о последнем часе незабвенного Паата. Да послужит нам гордым утешением жертвенный подвиг во имя родины. Говори! – А может, Георгий, сегодня устала Русудан? – спросил Папуна. – Нет, друг, есть тяжести, которые лучше сразу перенести. Говори, девушка. Циала, казалось, вся ушла в воспоминания. Она не выронила из памяти ни одного слова, ни одного вздоха Паата. И, как молитву, передала последний день любимого: – Когда шах-севани пришли за Паата, он улыбнулся мне: «Не убивайся, Циала, есть чувство, за которое не страшно умереть. Молодость, красота – все проходит, вечны любовь и ненависть. Научи этому своих детей…» Открыла глаза – пусто. Вошла старая Фатьма, вскрикнула: «Два дня ты в мертвом сне лежала». Я вскочила, о госпожа Русудан, не знала я, куда бежать из удушливой темноты. Пьетро делла Валле усадил меня, заставил выпить целебные капли и печально сказал: «Перестань умолять, девушка! Разве я сам не знаю, что надо делать? Мои миссионеры с трудом нашли земные останки сына Георгия, шах приказал выбросить обезглавленного Паата в грязную канаву, но, омытый и одетый во все белое, благородный картлиец предстал перед господом богом, ибо в последнее мгновенье отрекся от корана, осенив себя крестным знамением…» Циала обхватила голову руками и простонала: – …Горе мне! Не помню, как жила… говорят, хотела убить себя, говорят, два месяца болела… Когда очнулась, узнать решила, где могила Паата. Пришла опять к господину Пьетро. Начала молиться, но святая дева с желтыми волосами непонятно заулыбалась. Пьетро отказался указать могилу: вдруг шаху вздумается надругаться над прахом. «Тебя, – сказал, – будут пытать: лучше будь в неведении…» Еще прошло много черных дней. Ценности были у меня, – не знаю, кто взял. Богатые одежды были, – не знаю, кто носил их. Господин Пьетро к доброй женщине поместил, она силком кормила меня, лечила травами. Был ночью дождь. За мной пришел слуга. Зачем скрытно зовет делла Валле? Не успела войти, он взял за руку, повел в другую комнату без окон, там стеклянный гроб стоял, и над ним светила синяя лампада. Встал в углу человек и сбросил с себя плащ монаха. Я вскрикнула: Сефи мирза! «Слушай внимательно, Циала, – сказал он, – мне посчастливилось устроить тебе побег. На рассвете придут два монаха, одетые купцами, они довезут тебя до пределов Картли. Расскажи лучшей из матерей, ханум Русудан, сколь доблестен был мой друг Паата в черный час…» Сефи-мирза долго молчал, я видела, как парча дрожала от стука его сердца. Потом он грустно произнес: quot;Мой властелин, шах Аббас, повелел мне быть в пору испытания в мечети. Я пришел, тоска заледенила мою грудь. Там ханы возносили молитвы аллаху, Караджугай-хан, Эреб и Али, содрогаясь, простирали руки к шаху. Повелитель был страшен в своем гневе, его проклятия сотрясали купол: «О всемогущий! Не ты ли дал мне власть на земле, подобную власти твоей на небе?! Не ты ли благосклонно взирал на эту мечеть, воздвигнутую в честь тебя?! Так почему отвернул лицо истины от деяний моих?! О всемогущий алла!» – «Яалла!» – трепеща от ужаса, воскликнули ханы. Пламя разгоралось в глазах шах-ин-шаха: «О всесильный! Вложи в мое сердце свирепость раненого тигра! Взметни мою мысль страшным огнем! Вложи в мою руку карающий меч Мохаммета! Разбуди шайтана, и пусть раскаленными крыльями гонит он неверного Саакадзе над пропастью ада! Нет, о аллах, подскажи мне мщение, от которого застонал бы камень!.. Я слушаю тебя! О алла!» – «Яалла!» – трепеща от ужаса, воскликнули ханы… Господин Пьетро поднес чашу с холодной водой к белым устам Сефи-мирзы. Пока царевич молчал, прикрыв глаза, Пьетро зажег три высоких свечи. Я склонился ниц, – продолжал царевич. – В благоговейном безмолвии все взирали на «льва Ирана», а он распростер руки, и ханы верили, что он слышит голос аллаха. Вдруг лицо шаха посветлело. Рядом со мной облегченно вздохнул Караджугай-хан: «Аллах подсказал „льву Ирана“ радостную месть». Шах Аббас взошел на мраморное возвышение: «Где достойный сын достойного отца?» – Он грозно оглядел молящихся. Али-хан шарахнулся к выходу. Вскоре в мечеть бесшумно вошел Паата. Я не узнал голоса шах-ин-шаха, так вкрадчив был он и так зловещ: «Паата, мой любимец, где отец твой, Георгий Саакадзе?» «Великий шах Аббас, – мужественно ответил Паата, – ты сам послал его на поле чести». «Не тяготит ли тебя разлука с твоим воинственным отцом?» «Любой путь на родину будет мне усладой». «Паата, ты радость моих глаз, – свирепо и ласково говорил шах. – О, как надменно ты поднял голову!» «Я сын Георгия Саакадзе!» «Мой тигренок, выскажи мне, твоему покровителю, что ты хочешь иметь, отправляясь в далекое путешествие?» «Меч и щит моего отца!» «Молись!!!» Благородный Паата бесстрашно осенил себя крестным знамением. Повелитель Ирана яростно схватил светильник и швырнул. Я пал ниц, за мною ханы…quot; Циала провела рукой по лбу: – Сефи-мирза протянул мне пояс: «Передай ханум Русудан. Этот пояс был на Паата в мечети. Мой верный раб выкупил его у палача…» Сефи-мирза поклонился католику, закутался в черный плащ и исчез в нише. Циала вынула лежащий на ее груди пояс, поцеловала долгим поцелуем, словно прощалась, и положила на колени Русудан, продолжавшей неподвижно сидеть на ковре. Опять молчали, боясь вспугнуть священную тишину, которая навсегда смежила молодые глаза Паата. Русудан взяла пояс, обвила вокруг шеи и властно проговорила: – Георгий, прекрасная душа Паата отлетела в вечность, тело его должно быть перевезено сюда и похоронено в Эртацминдском монастыре, где покоится… – Твое желание будет выполнено, моя Русудан. Саакадзе велел слугам зажечь боковые светильники и расстелить скатерть на ковре. Посередине, на огромном серебряном блюде, стоял жертвенный олень, зажаренный на окропленном святой водой вертеле; на развесистых рогах мерцали желтые огоньки. И рядом, до краев наполненная красным вином, пенилась чаша Паата. Тризну устроил Саакадзе по древнегорскому обычаю, как завещала для себя когда-то бабо Зара… |
||
|