"Штурманок прокладывает курс" - читать интересную книгу автора (Анненков Юлий Лазаревич)
Глава вторая «ПОТОМСТВУ В ПРИМЕР»
1
«Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникнуло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтобы кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах».
Эти слова Толстого я повторял тысячу раз в те дни, когда передо мной открылись севастопольские бухты е их золотой голубизной и волей. Все было мне тут по душе. Я узнавал места, знакомые по книгам и картинкам, и радовался им, как добрым друзьям. Севастополь стал для меня своим сразу и навсегда.
Бронзовый орел раскинул крылья в вышине. Я подолгу следил за его недвижным полетом на вершине колонны. А с поросшего водорослями подножия памятника кидались в море черномазые ребятишки. Они визжали и кувыркались под сенью крыльев, седых и зеленых от времени и черноморской соли.
Коротенький трамвайчик, останавливаясь на разъездах, вез меня не по улицам и площадям, а по живой истории флота: площадь Ушакова, проспект Нахимова, набережная Корнилова. Корабельная сторона! Я жадно вдыхал воздух, которым дышали лейтенант Шмидт и матрос Кошка. Ладони горели от прикосновения к шершавому чугуну орудий 4-го бастиона, стрелявших в последний раз сотню лет назад, во времена артиллерии поручика графа Толстого. «Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе...»
На Матросском бульваре я видел каменную ладью. Высоко в горячем воздухе она плыла из далеких лет. «Казарскому. Потомству в пример».
Бронзовые буквы, короткие слова — грозные и неожиданные, как выстрел.
Свободным, размашистым шагом проходила колонна моряков. Поравнявшись с каменной ладьей, лейтенант подал команду «смирно!», и матросы перешли на строевой шаг. Головы в белоснежных бескозырках все разом повернулись к памятнику. И уже не из прошлого, а в будущее плыла каменная ладья.
С вершины городского холма я смотрел на белые колонны Графской пристани. Отсюда уходили в дальние походы великие адмиралы, и здесь встречали их, когда они возвращались с победой. Я видел ширь Северной бухты, крейсера и линкор на рейде. Они притягивали меня, как гигантские магниты. Вместе с уходящим миноносцем я переносился вдаль, к Константиновскому равелину, охраняющему вход в гавань. В подножие приземистой, полукруглой крепости били волны открытого моря. За боновыми воротами оно лежало светлое и высокое — до самого неба. Маленький буксир сонно покачивался у мыска. Но стоило подняться сигнальным флагам на мачте Константиновского равелина, и буксир оживал. Он деловито отводил в сторону черную цепочку бонов, взлетали потревоженные чайки, и миноносец, мелькнув пестрыми флажками, торжественно уходил в сияние открытого моря. А на мачте сигнального поста развевались флажки. Я читал этот сигнал:
«Счастливого плавания!»
Я представлял себя на мостике корабля и уже оттуда видел исчезающий за кормой Севастополь. Мы шли по зову сердца, по велению долга в необъятный взрослый мир, где еще очень много несправедливого и злого. Умелые, знающие моряки с улыбкой в глазах, мы шли, чтобы навсегда истребить это зло, чтобы нигде не таилась война и чтобы фашисты не убивали людей в старом городе Дрездене.
А если нам не суждено вернуться назад, к белому портику Графской, пусть тогда и о нас говорят бронзовые буквы под летящей ладьей: «Потомству в пример...»
2
В училище мы отправились с дядей Володей. Дядя был одет по форме «раз». Складки его белых брюк резали воздух, а туфли сверкали такой белизной, что чистильщики не смели крикнуть ему: «Почистим, побелим!» Они восседали под парусиновыми зонтами, разложив в теневом круге свое хозяйство. Продавщицы мороженого и лоточники с крымскими безделушками хватали за полы курортников. К морякам они не приставали, зато ни одна цветочница не пропускала франтоватого старшего лейтенанта. Но цветы нас не интересовали. Мы были полны сознания важности своего похода: я приобщался к славному сословию черноморцев.
Мы шли мимо вокзала. В двух шагах от маслянистой воды Южной бухты катились пассажирские вагоны, а чуть поодаль плавучий док втянул в свое красное нутро два корабля. Моряки в робах мыли палубу катера забортной водой. Пыльный и белый, уходил, заворачивая в гору, Малахов проспект.
Повернув за угол, мы вошли по парадной лестнице в полутемный прохладный вестибюль. Дежурный мичман у столика с телефоном козырнул дяде Володе. Шаги гулко отдавались под высоким потолком. Ребята вроде меня — тоже поступающие — толпились перед расписанием экзаменов.
— А это кто? — спросил Володю старший лейтенант в лихо заломленной мичманке.
— Племяш. Будущий флотоводец. Знакомься!
Старший лейтенант Шелагуров сразу мне понравился. Черный как цыган, отчего его белый китель казался еще белее, подвижный, стремительный, он потащил нас на второй этаж по выщербленной лестнице, вернее, по трапу, потому что сейчас все уже называлось по-морскому.
— Главное, не тушуйся! — говорил он мне. — Ничего особенного у тебя не спросят. Как в школе! Ты, конечно, уже набрался морских словечек, даже выучил флажковый семафор?
— Откуда вы знаете? — удивился я.
— Я все знаю! — Шелагуров сверкнул зубами, щелкнул крышкой портсигара. — Куришь? Нет? И правильно делаешь! Если попадешь в подводники, там от этой привычки одна мука... Надоело мне тут! — жаловался он дяде. — Подал рапорт, чтобы отпустили на эскадру. Говорят: послужишь еще годок здесь. Так и трублю командиром роты. Воспитываю вот таких, как твой Алешка.
Мне очень захотелось попасть к нему в роту, и Шелагуров, будто угадав мои мысли, сказал Володе:
— Если твоего парня зачислят, постараюсь взять к себе. У меня как раз будет первый курс. — Он тут же повернулся ко мне: — Спортом занимаешься? Само собой — вижу! Главное, чтобы экзамены без всяких там троек. Ясно, флотоводец?! — Он хлопнул меня по плечу, сунул дяде Володе коричневую руку и исчез за массивной, сверкающей медью дверью.
На письменном по математике произошла пренеприятная история. Я быстро решил два примера по алгебре и геометрическую задачку, а потом помог сидевшему рядом пареньку. Его скуластое личико покрывал мелкий бисер отчаяния. А все дело было в ничтожной описке, которая укоренилась в вычислениях.
Уронить ручку под стол и, поднимая ее, шепнуть: «Раззява! Корень квадратный из трех!» — было делом секунды. Но усатый капитан третьего ранга Потапенко, который вышагивал между столами, заметил этот молниеносный маневр и внезапно просиявшее лицо соседа. Он взял мой листок:
— Уже решили? М-да... А не прошлись бы вы погулять?
С бьющимся сердцем я стоял в коридоре. За окном в конце улицы видны были чугунные ворота с орлами. А за ними отлого белея и зеленел священный для меня Малахов курган.
Славно я начинаю морскую службу! К следующему экзамену меня уже не допустят. Я представил себе, как возвращаюсь домой и ставлю в угол чемоданчик. Отец уже все понял. А что мне было делать, когда человек тонет на глазах?
Один за другим ребята выходили из класса. Последним вышел мой сосед. Он крепко пожал мне руку:
— Спасибо! Костюков Женька, то есть Евгений.
К нам подошел капитан третьего ранга Потапенко.
— Давно знакомы? Дружки?
— Только познакомились, товарищ капитан третьего ранга.
Усы и брови Потапенко сердито щетинились, а в глубине его трубки разгорался зловещий красный огонек.
Мы стояли как в строю.
— Значит, взаимная выручка? Так? — Он, не глядя, сунул в карман дымящуюся трубку. — Взаимозаменяемость, други мои, хороша на боевых постах, а не на экзамене.
На следующий день Женька Костюков очень толково отвечал на устном по алгебре и геометрии. Экзамен принимал все тот же Потапенко. Мне досталась пустяковая теорема. Капитан третьего ранга не дал довести доказательства до конца:
— Ясно! Дальше!
Он задал еще несколько вопросов и, вписывая в ведомость «отлично», спросил:
— Ну, как взаимозаменяемость?
— На боевых постах, товарищ капитан третьего ранга!
3
Экзамены прошли благополучно. До начала занятий оставался месяц, но домой я уже не поехал. После экзамена по немецкому на меня налетел порывистый как вихрь Шелагуров:
— Слушай, ты же говоришь, как чистокровный немец! Есть дело. Приказывать, конечно, не могу, но прошу; сделай для меня!
Мне предстояло «поднатаскать» по немецкому четверых матросов. Ребята отслужили срочную и сдали экзамены в училище. Всё, кроме немецкого. Их зачислили условно с тем, чтобы через месяц-два они пересдали немецкий. Как было отказаться?
Я написал домой о том, что так вышло, и получил от отца телеграмму: «Поздравляю поступлением желаю успешной службы тчк помочь товарищам твой долг увидимся будущем году».
Ребята оказались хорошими. И занимались они как черти. С утра мы сидели на балкончике у дяди Володи, потом вместе отправлялись в Учкуевку на пляж и там тоже занимались немецким, а после обеда снова зубрили на балконе.
Мы быстро сдружились, весь день проводили вместе, иногда ходили в кино или в матросский клуб. Только Васька Голованов, бывший котельный машинист с «Коминтерна», вечно пропадал по вечерам. Ребята посмеивались над его романами. Этот худощавый и жилистый парень был года на два старше меня. На его груди красовалось искусно наколотое переплетение змей, женщин и кинжалов, а поверх всего парила какая-то странная птица. Васька говорил, что это горный орел, а ребята дразнили: ворона!
Владелец сложной татуировки не сердился. Его вообще нелегко было разозлить, но, разозлившись, Голованов мог убить. Под пропеченной насквозь темной кожей, обтягивавшей ребра, пряталась неожиданная сила. Однажды он обозлился на другого моего ученика — медлительного белоруса по фамилии Микаенок.
Это было вечером, на Приморском бульваре, или, как говорят в Севастополе, на Примбуле. Микаенок подтрунивал над очередным увлечением Василия. Тот терпел-терпел, сидя скорчившись на скамеечке, потом распрямился мгновенно, как пружина, легко поднял плотного Микаенка и швырнул его через парапет. Парень провалялся неделю, но не пожаловался. А Голованов приносил ему котлеты с макаронами из столовки и пиво через день.
Незадолго до начала занятий Голованов рассказал мне свою биографию. Он воспитывался в детдоме, убежал, бродяжил по стране, воровал, потом попал в рыбачью артель на Каспии, а оттуда был призван на флот. Здесь ему поначалу было очень трудно, но все-таки привык, увлекся техникой и спортом. Службу закончил старшиной второй статьи и мастером спорта.
В обмен на плюсквамперфекты и конъюнктивусы Василий обучал меня приемам джиу-джитсу. От этой учебы ныли суставы, но наука шла впрок.
— У тебя есть рефлекс, — говорил Голованов, — и силы хватает. Нет в тебе злости — вот что плохо.
— Ну, какая может быть злость? Это же спорт.
— Это бой! — Глаза у Василия суживались, жилы напрягались. — Ты кидайся на меня, будто я твой главней враг.
Мы яростно бросались друг на друга. Он все-таки жалел меня. Когда я уже готов был завыть от боли в вывернутой руке, «враг» внезапно прекращал бой. Его узкие глаза гасли.
— Ну как, жив?
Мы растягивались на песке. Потом опять начинался немецкий.
Так прошел этот месяц. Первого сентября в новенькой форме «два», тщательно подогнанной и отутюженной, я стоял в строю между Васей Головановым и Женькой Костюковым.
— Товарищи курсанты... — Начальник училища держал речь. — Сегодня вы начинаете свою службу в рядах Красного Флота...
Правый фланг шеренги терялся в глубине прохладного коридора. Отчетливо тикали круглые часы у меня над головой: «Слу-жба... Слу-жба... Слу-жба...»
Она не была мне в тягость. С детства я видел ясный смысл в четком укладе военной жизни и в ограничениях, тягостных для многих на первых порах. Сигнал горна возвещал наступление дня, расписанного по минутам. И хотя учился я легко, свободного времени почти не оставалось. Мне поручили заниматься с группой командиров изучением немецких уставов и наставлений. К этим занятиям приходилось серьезно готовиться.
Незадолго до Нового года мать написала мне, что Николай уехал в долгосрочную командировку. Нетрудно было догадаться куда. В училище уже знали, что несколько командиров с Черноморского флота уехали воевать в Испанию. Официально об этом не говорили, но Испания была в центре внимания. Там шла настоящая война, первая война на моей памяти.
Всю зиму мы переписывались с Анни, и, конечно, по-немецки. Я вспоминал все наши встречи. Почему я так и не сказал ей, что люблю ее? После моего флажкового сигнала Анни как-то очень ловко не допускала этих разговоров. Временами мне казалось, что Анни любит меня, но какие тому доказательства? В письмах её говорилось о школе, о нашей будущей встрече ближайшим летом. Но до этой встречи было еще очень далеко.
Новый год наступил в зимних штормах, в туманах с талым снегам, в порывистых ветрах. Мы с Женькой Костюковым встретили его в карауле. Я стоял у входа в учебный корпус, а Женька у ворот. Пробило двенадцать. Женька помахал мне рукавицей. Я отсалютовал винтовкой по-ефрейторски. И не только Женьке, но и моим родным. Они вспоминают меня сейчас за праздничным столом. И брату Коле. Он встречает Новый год где-нибудь на аэродроме под Мадридом или Барселоной. А может быть, он сейчас в воздухе? Как там теперь? Такой же мокрый туман или солнце? И конечно, думал я об Анни. Пусть этот новый год принесет свободу Германии... Нет, сами фашисты не уйдут. А кто их прогонит? Революция в Германии? Ну, тогда Анни немедленно помчится в свой Дрезден, и никто ее не удержит. Она рассказывала о своем друге, Эрихе Бауэре. Он работает лекальщиком на заводе «Заксенверк», состоял в коммунистической организации молодежи. Я даже немножко ревновал к этому Эриху, который когда-то учил Анни плаванию в клубе «Водяная лилия».
...А вообще-то говоря, часовому не полагается отвлекаться ничем, даже посторонними мыслями. Я поднял воротник бушлата и зашагал по своему участку — двенадцать шагов вправо, потом назад, до будки, и снова двенадцать шагов к воротам.
4
После Нового года зима пошла бегом. Быстро проскочил февраль, а за ним и ранняя крымская весна. Хорошо выйти весенним вечером на Приморский бульвар! Накануне выходного, в субботу, я тщательно отгладил брюки, но вместо увольнения попал в наряд по городу.
Смеркалось. С незнакомым лейтенантом и с Женькой Костюковым мы патрулировали по Большой Морской. В переулке возле почты долговязый старшина целовался со своей девушкой. Лейтенант подозвал его. Увольнительной у старшины не оказалось, и мне было приказано отвести задержанного в комендатуру. Довольно противное занятие — вести своего брата-моряка под карабином. Зайдя за угол, я взял карабин на ремень и пошел рядом с задержанным. Сначала оба молчали, потом я спросил:
— Как это тебя угораздило?
— Впервые в жизни так получилось!
Оказалось, старшина 2-й статьи Задорожный — рулевой с эсминца «Бойкий», отличник. Через неделю — в отпуск домой, и вот из-за этой девчонки — самоволка. Смотался во время культпохода в картинную галерею. А корабль стоит в доке на морзаводе. Туда можно проскользнуть незаметно.
Я пожалел парня:
— Иди! Только не попадайся, а то мне нагорит.
Доброта стоила мне трех суток строгого ареста. Лейтенант записал фамилию задержанного и проверил в комендатуре. Там же меня и посадили после возвращения из наряда по городу.
Вернувшись в училище, я был вызван к начальнику строевой части, полковнику береговой обороны Блохину. Он меня долго отчитывал, а я молчал, рассматривая четыре золотые нашивки с коричневыми просветами на рукаве его кителя.
— А задержанного шпиона вы тоже отпустили бы?
Вопрос показался диким, но полковник и не ждал ответа.
— Вы опозорили училище! Можем попасть в приказ по флоту.
К взысканию, наложенному дежурным комендантом, он добавил «месяц без берега» и выговор «за моральную неустойчивость».
Шелагуров уже знал обо всем. Отчитывать меня он не стал. Только спросил, как я расцениваю свой поступок. Об этом самом я думал трое суток на гарнизонной гауптвахте. Я поверил Задорожному, что он отличник, пожалел его репутацию, поставил себя на его место. И действительно, сам оказался на его месте: испортил свою репутацию отличного курсанта. А как я должен был поступить? С этим вопросом я обратился к Шелагурову.
Он взъерошил свой черный чуб, отошел подальше, словно желая меня рассмотреть получше:
— Да, хорошего воспитанника мне подкинул твой дядька! Задай ему этот вопрос! А вообще, курсант Дорохов, я осуждаю ваш поступок. Идите!
Я не спал всю ночь. Не взыскание огорчало меня. Мучила мысль: как согласовать совесть и долг? Мой отец, наверно, сказал бы: «Для военного человека совесть и долг — понятия неразделимые» — и наказал бы еще пожестче. Ведь если бы на «Бойком» сыграли боевую тревогу, вся группа помчалась бы бегом из музея на корабль, а Задорожный, вместо того чтобы стать к штурвалу, целовался бы в переулке возле почты. Но корабль находился в доке. Он не мог срочно выйти в море. А если бы «Бойкий» стоял на якоре, решился бы тот рулевой на самоволку?
На комсомольском бюро я искренне признал свой поступок неправильным. Ребята вынесли мне выговор без занесения в учетную карточку. Скоро я забыл об этом прискорбном случае, но настало время, когда мне припомнили его.
С ясными голубыми днями возобновились занятия на шлюпках. Это дело было мне по душе! После долгого сидения в классе мы шли на шлюпочную пристань Аполлоновка как на праздник.
— Отваливай! На воду!
Восьмивесельный ял чуть ли не с места набирает ход, и вот уже летим по Севастопольскому рейду, мимо линкора и крейсеров, стоящих на бочках, мимо Михайловской батареи.
Ритмичное поскрипывание уключин, шелест разбиваемой форштевнем воды, журчание струек под килем... Ял идет вдоль берега Северной стороны. А он уже весь зеленый, яркий, каким бывает только в эту весеннюю пору. А вода — светло-голубая и белая, темнеющая вдали.
После такой работы ноет спина, тяжестью наливаются руки. Но ладони уже не болят, кожа стала жесткой и твердой, как у заправского матроса. А после ужина отдыхать некогда, потому что скоро зачеты и надо готовиться к ним. Потом будет практика на корабле и, наконец, отпуск — на месяц домой!
Но вот и зачеты остались позади. Весь наш класс проходил морскую практику на бригаде эсминцев. Такие, как я или Женька Костюков, поначалу не умели даже ходить по кораблю. Голову кружило от восторга и боязни опозориться.
— Со мной не пропадете, салажата! — важно говорил Вася Голованов. — Знаете морскую команду: «Делай, как я»?
И мы действительно старались делать все, как он. Швабрили палубу, лихо подавали бросательные концы, одним прыжком спускались по трапам, вцепившись в поручни, отполированные множеством матросских рук.
Целую неделю мы стояли у Минной стенки. Но все-таки это была уже корабельная жизнь, с корабельными нарядами, с подъемом флага по утрам и его спуском после захода солнца. Команду «Корабль к бою и походу изготовить!» мы ждали, как девушка первого свидания, с веселым нетерпением, к которому примешана изрядная доля страха. Приказ выйти в море обрушился неожиданно, вместе с теплым июльским дождем. А когда дождь прошел, эсминец миновал уже боновые ворота.
Первые мили! Впервые в жизни я увидел Севастополь с корабля. Скрылся мыс Херсонес с маяком, а потом мыс Чауда и неуклюжий утюг — мыс Сарыч.
— Покой — до половины!
Взлетает желто-синий сигнал правого поворота, и эсминец, чуть накренившись, уходит в открытое море, а береговая линия отодвигается влево, мутнеет и исчезает в лиловато-зеленой воде. Как передать ощущение открытого моря, когда ни с какой стороны не видно земли — только волны и облака и светло-зеленая стеклянная дорога за кормой.
В начале моей морской практики я почти не вспоминал ни о доме, ни об Анни. За день уставал так, что только бы добраться до койки. Но разве поспишь вволю? Среди ночи продолжительный звон колоколов громкого боя и голос по трансляции: «Боевая тревога!» Топот ног по палубам. Мы мчимся, кто в робе, кто голый до пояса. Скатываемся, прыгаем с трапов, и вдруг — все затихло. Где люди? Мы все на своих боевых постах, не видать никого. Все задраено, закрыто, и ни огонька. Во мраке кажется, что эсминец не плывет, а скользит над волнами. И моря нет. Только белая накипь. И звезды. Их так много, как никогда не бывает на берегу.
— Торпедная атака!
Ветер рвет с головы бескозырку. В глухом гудении турбин эсминец мчится сквозь плотную тьму к невидимой цели.
— Аппараты товсь! Пли!
Длинное тело торпеды, скользнув из аппарата, летит над водой и погружается. Пошла!
Попали или не попали? Мне кажется, от этого зависит моя жизнь. Нет ничего на свете важнее этой торпеды.
Попали! Об этом объявляется по трансляции. Торпеда прошла под целью. Но еще не все! Учебная торпеда должна всплыть, а потом ее нужно поднять на корабль.
— Смотреть! — кричит старпом.
— Смотреть! — грозно приказывает Шелагуров.
До боли в глазах вглядываюсь в темноту, вцепившись и поручень, но вижу только волны, и вдруг — мерцающий, неяркий огонек среди гребней. Что есть мочи кричу:
— Вижу торпеду! С левого борта — двадцать!
Теперь Шелагуров тоже увидел фосфорный светлячок.
— Молодец! — Он хлопает меня по жесткой робе. — Будешь моряком. В шлюпку!
Честно говоря, страшновато впервые оказаться среди ночи в шлюпке, которую подбрасывает на волнах, но я ни за что не покажу своего страха ни Ваське Голованову, сидящему рядом на баковой банке, ни матросам с эсминца, ни Шелагурову.
Все ближе, ярче фосфорное пламя. Шлюпка то подымается, то проваливается. Шелагуров резко кладет руль право на борт, и я вижу торпеду совсем рядом. Она огрызается оранжевыми вспышками, но мы все-таки берем ее на буксир и, как громадную рыбину, волочим к кораблю. Вот уже опустился в шлюпку трос. Подводим его под торпеду. Пошла!
Я вижу снизу, как красноголовую тушу, поднятую выше борта, несколько матросов подхватывают на широкие рогатины. И вслед за торпедой на талях подымается наша шлюпка, Голованов и другие ухватываются за тросы, помогая своими мускулами быстрее поднять шлюпку. Она раскачивается над волнами, над краем палубы корабля. Вася Голованов, прицелившись, прыгает на палубу. Не помня, что делаю, в паническом восторге я прыгаю вслед за ним, падаю, и тут же чья-то рука хватает меня за ворот. Еще мгновение — и я свалился бы за борт.
Шлюпка уже стоит на кильблоках. Шелагуров надвигается на меня в желтом луче прожектора. Его глаза светятся, как у волка. Он подходит вплотную, тяжело дыша:
— Кто разрешил прыгать?! Герой!
С непокрытой головой стою на скользкой палубе, покачиваясь от усталости и смущения. Моя бескозырка плавает где-то среди волн. Матросы в мокрых робах хохочут. Шелагуров зло застегивает, китель и сдвигает на затылок фуражку. (Как она не свалилась, когда он вслед за мной выпрыгнул из шлюпки?).
— Полyчите взыскание! А сейчас марш в кубрик!
В кубрике темно. Все улеглись. Вася с верхней койки перегибается ко мне и шепчет;
— Завтра покажу, как прыгать, а вообще молодец! Спи!
Но я еще долго не могу уснуть и засыпаю, кажется, за мгновение до того, как быстрые звуки горна повелительно провозглашают подъем. И снова — приборка, проворачивание механизмов, занятия по специальности. Когда же думать о доме?
Перед самым окончанием практики я получил письмо. Мать писала, что отца перевели в город Брест. Он уже получил там квартиру, и теперь наш дом будет в этом городе.
Вот так штука! Конечно, где родители, там и дом, и все-таки жаль расставаться с родным городом, с милой моему сердцу башней и с рекой, на берегу которой я вырос. Но главное — Анни! По дороге в Брест непременно заеду к Анни и поговорю с ней. Нужно решить, как нам быть дальше. Ведь пройдены только первые мили, а сколько еще впереди миль — легких и трудных, тихих и штормовых.
5
Проездные документы в кармане. Завтра — в отпуск. Только вчера курсанты — теперь уже второго курса — возвратились с кораблей. Нашит второй угольник на рукав, уложен чемодан. Хорошо пройтись по городу теплым вечером, особенно после того, как больше месяца не ступал на твердую землю.
Как обычно, увольняющихся построили в коридоре. Дежурный, командир придирчиво осмотрел строй, вручил отпускные билеты. С этого момента мы уже в отпуску. Хорошо!
Но вместо команды «Разойдись!» я неожиданно услыхал:
— Курсант Дорохов! Выйти из строя! К командиру роты!
Шелагуров показался мне озабоченным.
— Повидай перед отъездом своего дядьку, — сказал он.
— Вот сейчас и собираюсь к нему. А в чем дело?
— Дядька твой на корабле. — Шелагуров нахмурился. — А жена его уехала к родным в Ленинград. Квартира заперта. Иди на Минную. В двадцать три будет барказ с линкора. — Командир роты стиснул мне руку, хлопнул по спине. — Одним словом, задраить люки и горловины, крепить по-штормовому. Что? Там узнаешь. Ну, доброго пути! — И внезапно добавил строго официально: — Можете идти!
За час до назначенного срока я сбежал по крутому трапу Минного спуска. У пирса стояло несколько барказов. Я взглянул на флюгарки[12]. Вот этот — с крейсера «Ворошилов», этот — с «Красного Кавказа», с «Коминтерна», с лидера «Ташкент». Барказа с линкора не было. Я посмотрел на море и понял, что его и не будет. Два буксира выводили огромный корабль на середину Северной бухты. Таких громадных стволов, такой изогнутой передней трубы не имел ни один корабль флота. Дядю Володю повидать не удастся, потому что линкор уходит из гавани.
Шелагуров жил далеко, у Стрелецкой бухты. Я добрался туда около двенадцати. Долго барабанил в темное окно. Наконец показалась заспанная хозяйка в ночной рубашке.
— А он мне докладает, куда ходить? — довольно нелюбезно сказала она через форточку. — Носить вас шут по ночам!
Потом она все-таки объяснила, что Шелагуров, скорее всего, у своей Маши, Степана, докмейстера, дочки. А живет тот Степан на Северной стороне, два шага от пристани, домик на горушке у Катькиной меты.
Катькину мету я знал. Так называли каменные столбы, установленные на пути Екатерины, когда она ездила в Крым посмотреть на новые земли и недавно спущенные на воду Ушаковым корабли Черноморского флота. Была такая мета и на Северной стороне. И домик неподалеку я запомнил. Еще весной Шелагуров водил всю роту в выходной день на Братское кладбище. По дороге он задержался в этом самом домике — попить водички. Строй повел мичман, а Шелагуров присоединился к нам только на обратном пути. «Видно, хороша там вода», — решили тогда курсанты.
На Северную сторону попасть не удалось. Катера начинали ходить только с шести утра. Я отправился в училище. Ноги гудели. В эту ночь я прошел не меньше десяти километров. Дежурный у входа подозрительно посмотрел на меня:
—А ну дыхни! Трезвый. А почему такой замученный вид?
Я не стал вдаваться в объяснения. К семи утра должен явиться Шелагуров. Узнаю все — и на вокзал.
Уснуть я не мог. Одно предположение возникало за другим. Может быть, дядя Володя собрался в отпуск и хочет, чтобы мы поехали вместе? Почему Шелагуров прямо не сказал об этом? А если что-нибудь случилось дома? Западная Белоруссия освобождена недавно. Говорят, там постреливают по ночам.
Шесть часов! Сейчас будет подъем. Не ожидая сигнала, я встал, умылся до пояса в пустой и холодной умывальне. Потом снова вернулся в кубрик. Часы показывали пять минут седьмого, но сигнала не было. Какой же я болван! Сегодня — воскресенье, и Шелагуров вообще не придет в училище, а разыскивать его поздно. Поезд отходит в семь сорок пять.
И потому, что уже никак не выяснить, зачем звал меня дядя Володя, тревога моя дошла до предела. Сейчас не могло быть и речи о поездке в Южнобугск. Как можно скорее в Брест! Я отправился на вокзал.
Мне казалось, что поезд движется со скоростью черепахи. Крымские горы не исчезали из окна. Колеса стучали в замедленном темпе. Только к вечеру мы проехали Мелитополь.
Я не помню, как уснул, а когда проснулся, солнце стояло высоко. Поезд споро бежал мимо белых домиков с тополями. В переплетениях моста сверкнула речка. И вдруг я почувствовал, что тревога моя ушла. То ли освежил меня крепкий сон, то ли солнце и тополя сделали это доброе дело, но теперь все страхи показались необоснованными. Ничего не случилось. Я успешно окончил курс, еду домой, вокруг милые люди, которые наперебой угощают пирогами и домашней колбасой.
Поезд пришел в Брест в сумерках. Замелькали станционные постройки, и тревога снова попыталась поднять голову, но я резко осадил ее, как норовистую лошадь.
На улицах попадалось много военных. Молоденький красноармеец рассказал, как пройти на улицу Свободы. Он хотел проводить меня, но я-то хорошо знал цену часам увольнения и решительно отказался от этой жертвы. К своему новому дому я подошел один. С минуту постоял перед дверью, поправил форменку и решительно нажал на звонок. Открыл отец.
— Разрешите войти, товарищ полковник?!
— Входи, сынок, — невесело сказал отец и обнял меня.
Лицо отца показалось мне осунувшимся и постаревшим.
— Как мать? — спросил я.
Но она уже выбежала в переднюю, и сразу мое лицо стало мокрым от ее слез.
Мы вошли в комнату, очень напоминавшую знакомую мне с детства. Так же левым краем к окну стоял письменный стол с двойной чернильницей. Ее блестящие крышечки были похожи на верхушку нашей башни. В детстве я называл их шлемами. Над диваном висела «Незнакомка» Крамского. Отец любил эту картину, может быть, потому, что его собственная жена была похожа на даму в экипаже. Сейчас сходство исчезло. В лице матери не было ни веселого спокойствия, ни свежести красок. Оно словно стало меньше, щеки втянулись, а глаза, подчеркнутые к иными полукружиями, стали еще больше.
Нет, не напрасной была моя тревога! Теперь она стучала во мне и билась. Я спросил почти шепотом:
— Что?..
— Он ничего не знает, — сказал отец и подвел меня к письменному столу.
Там стоял небольшой портрет брата. Я не сразу заметил черную ленточку, приколотую булавкой к углу фотографии. На обороте кто-то написал, путая русские буквы с латинскими:
«Отец и мать! С гордостью и болью узнайте, что в небе над Теруэлем ваш сын Николай сбил два „юнкерса“ огнем своего пулемета. Третий он сжег огнем своего сердца. Таран летчика Дорохова будут помнить в битве с фашизмом сыновья всех народов. Эта битва только начинается. No pasaran![13]
Висенте Рохас, Сергей Гуров, Гюнтер Рихтер».
Весь отпуск я провел с матерью. Отец уехал по делам в другой гарнизон. Он возвратился только за день до моего отъезда, так что мы не успели даже поговорить как следует. Мать вообще мало говорила. О брате она не сказала ни слова за целый месяц.
Несколько раз мать подходила ко мне. Я ждал, что она скажет что-то важное, но она говорила: «Я выстирала тебе рубашку» или «Пора спать!». Как когда-то в детстве. Невысказанная мысль мучила ее. Перед самым отъездом я спросил:
— Ты все эти дни хотела поговорить со мной? И я, кажется, догадываюсь о чем. Ты хотела бы, чтобы хоть один из трех мужчин нашей семьи не был военным? Да?
— Теперь об этом поздно говорить, — сказала мать.
К моему отъезду она подбодрилась, надела новое платье, и даже лицо у нее как будто посветлело. На столе стоял мой любимый яблочный пирог. И все-таки мы думали только о Коле.
Когда мать вышла в кухню за чайником, я спросил отца:
— Будет война?
Отец грустно улыбнулся:
— Торопишься открыть личный счет?
— Да.
— Не торопись. К тому идет. Будет трудно.
— Пусть трудно!
Отец помедлил, тронул золотой шеврон на моем рукаве.
— Скажу тебе, моряку, по-сухопутному: важно, чтобы ты всегда знал, где проходит линия фронта. Солдат — всегда солдат.
Я не понял его слов. Вошла мать, и мы замолчали. Уже на вокзале, у входа в вагон, отец сказал мне:
— До будущей осени, сынок. За мать не беспокойся — она сильная. Я знаю ее раньше, чем ты.
Она улыбнулась и в эту минуту показалась совсем такой, какой была до моего отъезда в училище.
И снова поезд. Мокрые деревья вдоль насыпи и вода, вода... Ее много в Белоруссии. Мелкая вода среди деревьев, низкие облака, капли дождя на стекле… А небо над Теруэлем, наверно, очень знойное. И воды ни капли. А обломки алюминия и плексигласа поблескивают среди камней, Я засыпал под говор колес, негромкий и твердый, как слова: «No pasaran!»
6
На втором курсе учиться стало труднее. Появились новые предметы: теория корабля, вооружение ВМФ, радиотехника. Теперь и вовсе не оставалось свободного времени. Начальник факультета предложил освободить меня от изучения немецких уставов и наставлений с группой командиров. Я поблагодарил и отказался.
Мне нравился немецкий язык. Несмотря на отвращение к тому, что сейчас говорили и писали в Германии на этом языке. Несмотря на могилу брата Коли среди камней и песка. Я любил этот язык: на нем говорила Анни. Я помнил о ней всегда. Случилось так, что этой осенью нам не удалось повидаться. Я написал ей почему, конечно, не называя страны, где погиб Николай. Она поняла, прислала мне очень хорошее письмо. Там ничего не говорилось прямо о любви, да и вообще я никогда не слышал этого слова от Анни. Но такое письмо может написать только та, которая любит.
Анни сообщала, что переезжает в Москву. Навсегда, вернее, до того времени, когда ее родина станет свободной. Дальше следовал намек на то, что она сама надеется участвовать в приближении этого дня. Она, конечно, будет писать мне и из Москвы и горячо верит — так и было написано: «Горячо верю в нашу встречу. Было бы несчастьем потерять тебя из виду».
Вскоре после получения этого письма важная новость облетела все училище: программу перестроили. Теперь мы изучали на втором курсе то, что раньше проходили на третьем и даже на четвертом. Количество учебных часов увеличили, кое-какие предметы подсократили за счет практики. Война! Это первое, что приходило в голову. Почему бы иначе изменять программу?
— Чудаки! — пожимал плечами Голованов. — Газеты надо читать. Гитлер идет напролом. Швыряет страны в свою топку, как куски угля. А мы что — будем смотреть?
С тех пор как я помнил себя, война стояла рядом. Сначала это была прошлая война — гражданская. Она оставила тысячи примет. Старая двуколка во дворе. На таких в гражданскую возили раненых, патроны, продукты. Ветер тихонько посвистывал сквозь дырочки, пробитые «пулями в трубах нашего дома. Во дворах и садах ребята находили то стреляную гильзу, то какой-нибудь странный кусок железа непонятного назначения. Но мы знали, что это за железо. „Я — война!“ — безмолвно кричало оно сквозь ржавчину. „Я — война!“ — говорили израненные опоры старого моста, уже поросшие водорослями по изломам кирпича и цемента.
Среди голубых весенних луж на косом перекрестке улиц вытянулся к облакам и застыл серыми гранями обелиск. Гранитное дерево без ветвей, с корнями, уходящими в войну. Рядом хлопали форточки, бросая на мокрые тротуары квадратики солнца. Грохотали по булыжнику телеги. Шарманщик вертел ручку, и от грустной польки становилось весело. Женщины несли из магазина сахар, и хлеб, а воробьи отважно прыгали у их ног. Все это обтекало обелиск, не касаясь его. Он жил в другом измерении, в прошлом, а может быть, в будущем. И никто не подходил к нему. Только мы, ребятишки, раскачивались на тяжелых цепях, отгораживающих войну.
С годами все реже стало попадаться ржавое железо войны, но все-таки она была рядом. В редких рассказах отца, в первых книжках, в немых фильмах, где под звуки разбитого пианино мчались тачанки и бесшумно вскидывались разрывы снарядов. Война была уже прошлым, и в то же время незаметно подкатывалась будущая.
В разговорах взрослых о «мирной передышке», в нестрашных плакатных Чемберленах и Муссолини она проступала сквозь сознание, как отражение в воде, когда, склонившись над колодцем, начинаешь видеть там незнакомое лицо и вдруг оборачиваешься, потому что кажется: кто-то тихий и белый поднялся у тебя за спиной.
Много раз она снилась мне. Странные самолеты появляются из облаков. Горит наш сад, а все мы стоим у забора и смотрим, как огоньки пляшут по листьям и стелется у корней бурый дым. А однажды приснилась темнота. На улице светло. Окна открыты, а в комнатах мрак, и вместо знакомых вещей какие-то огромные бочки. Я проснулся, и действительно было темно, потому что еще не рассвело. Из-за реки донесся гулкий бой часов, и сразу стало не страшно.
Война начала восприниматься как нечто реальное только в старших классах, когда заговорили о Гитлере. А вскоре появилась девочка со взрослыми грустными глазами, пришедшая оттуда, где делают войну. И все-таки, несмотря на эту реальность, даже решив стать военным, даже поступив в училище, где все люди и вещи существовали только для обороны нашей страны от врагов и больше ни для чего, я постоянно ощущал преграду» отделяющую от меня войну, как тонкий борт судна отделяет теплую койку от бездонности и черноты моря.
Смерть брата пробила невидимую стенку. Даже не фотография с траурной лентой, а глаза матери, такие знакомые и вдруг незнакомые, резкая черта между бровями, которой не было раньше, — вот здесь начиналась война.
Детское представление о мчащихся тачанках и вскипающих над конскими гривами клинках сменили пеленги, курсовые углы и торпедные треугольники. Опасность я уже знал. Можно сыграть за борт, когда волна перекатывается через полубак, можно перевернуться со шлюпкой. Опасность — это вода. Пока только вода, потому что бои — учебные, а пробоины — воображаемые.
После сдачи зачетов за второй курс мы снова пошли на корабли. Я все время заставлял себя думать: это бой. Но боя не было, а море, все более привычное, вовсе не воспринималось как враг. И можно ли думать о воображаемой войне, когда мне на самом деле доверили штурвал крейсера?
Это было почти невероятно. Рядом стоял опытный рулевой, готовый в любой момент исправить ошибку, но все-таки штурвал в моих руках. И это мои глаза, прикованные к картушке гирокомпаса, должны мгновенно заметить малейшее отклонение от курса. И это моим ушам — только моим! — на всем корабле, на всем Черном море, на всей Земле нужно услышать команду: «Лево — три градуса по компасу! Одерживать! Так держать!»
В те минуты я не помнил ни о чем. Только штурвал, компас и голос: «Право на борт!»
Штурвал через электрический привод мягко передает рулю движение моих рук. И вот уже повернулся огромный корабль. Но для меня повернулась только картушка гирокомпаса.
Передав штурвал другому курсанту, я спустился в кубрик. Давно я не испытывал такой усталости, хотя простоял на вахте не более часа. Вытянувшись на койке и повторяя все команды, которые выполнял в течение этого часа, я подумал, что именно это должен делать рулевой в бою. Но я ведь встречу войну не рулевым, а штурманом. Страшно подумать: от того, насколько быстро я решу задачу, которая в классе кажется такой простой, будет зависеть не только безопасность корабля, а может быть, и выполнение операции, охватывающей тысячи судеб друзей и врагов.
Я поднял голову. В темном иллюминаторе то появлялась, то исчезала литая зеленая волна. На переборке кубрика бородатый адмирал Макаров улыбнулся мне из багетной рамки. Это он сказал: «Помни войну!» Я помнил о ней, чувствовал ее рядом, но ни один человек на свете не узнает, что такое война до того, как она не явится к нему собственной персоной и не опалит ему ресницы.
7
Анни прислала первое письмо из Москвы. Обратный адрес на конверте показался странным: «Воротниковский переулок, 3, Шуцбунд».
Из письма я узнал, что в этом доме поселились австрийские антифашисты, бежавшие со своей родины после ее захвата гитлеровцами. Среди этих шуцбундовцев оказался двоюродный дядя Анни. Он-то и вызвал к себе фрау Розенвальд с дочерью.
Оборвалась последняя линия связи с Южнобугском. Теперь наверняка не попаду туда, не увижу милую мою реку с островами и с гранитными скалами и старую башню на горе среди золотых каштанов. Вот закончится практика, и отправлюсь прямо в Москву, а оттуда в уже знакомый Брест.
Анни Москва очень понравилась. В каждом письме она описывала улицы и площади. Многие места были знакомы мне по фотографиям, а сейчас во всех письмах Анни я находил цветную открытку: площадь Пушкина, Крымский мост, Охотный ряд. Я тоже послал ей несколько открыток с видами Севастополя: Графская пристань, Приморский бульвар, Малахов курган. И вдруг письма от Анни прекратились. Может быть, ей некогда? Я уже знал, что Анни поступила в Институт иностранных языков. Там у нее появились, наверно, новые знакомые, новые интересы.
Два года я не видел Анни, но думал о ней теперь все время. Вот она возвращается из института через парк. Должны же там быть парки! Рядом с ней — студент. Я представлял его почему-то таким, как Бальдур. Студент рассказывает что-то очень умное и интересное. Анни слушает его серьезно, чуть наклонив голову, а потом он целует ее — смело, уверенно. Почему я ни разу не поцеловал Анни? Почему я такой болван?
Ни в марте, ни в апреле, ни в мае я не получил от Анни ни одного письма. Мои письма возвращались с лиловым штампиком: «Адресат выбыл», Значит, Анни уехала куда-то вместе со своей матерью и двоюродным дядей. Но почему не сообщить новый адрес?
Шелагуров заметил мой удрученный вид:
— Ты на себя не похож! Сегодня пойдешь в санчасть.
Врачи не нашли никаких признаков болезни, но Вася Голованов все-таки считал, что я болен.
— Ходишь как мешком ударенный! Что стряслось?
Я рассказал ему. Вася поднял меня на смех;
— И всего делов?! Плюнь ты на эту деваху! Уехала с родными в другой город, а там появился новый парень, не хуже тебя. И я ее даже не виню — живой человек. Что за любовь по переписке? Так только в книжках. Вот пойдем с тобой в увольнение...
Я не дослушал его. Кто может меня понять? Даже отцу нельзя это объяснить. Да ему и не до моих переживаний сейчас!
Отца уже давно не было в Бресте. Он воевал на финском фронте, потом получил назначение на Дальний Восток. По его настоянию мать уехала в Сухуми к своему старшему брату, дяде Мише, которого я не видел ни разу в жизни. Из ее письма я узнал, что она пробудет в Сухуми до тех пор, пока отец не вызовет ее к себе.
Что же мне делать? Сейчас предстоит летняя практика. Потом — отпуск. Навещу мать — и в Москву. Я найду Анни, узнаю, что с ней. Не могла она забыть меня. И мы увидимся непременно, что бы ни случилось.
Перед штурманской практикой мы должны были ознакомиться с новым навигационным оборудованием. Пока что — по инструкции, потому что самого прибора в училище не было. Меня как старшину группы послали в штаб за инструкцией. Старший лейтенант в нарукавниках отметил в списке мою фамилию, потом достал из сейфа тоненькую брошюрку форматом чуть поменьше почтовой открытки и предложил расписаться в книге.
— Напоминаю! — сказал он. — Схемы не копировать, цифровые данные не переписывать. После занятий сдадите инструкцию мне.
Я положил брошюрку в желтый кожаный бумажник, подаренный отцом, и пошел в учебный корпус. По дороге я раза два хлопал себя по заднему карману брюк, чуть оттопыренному бумажником.
Занятия прошли, как обычно. Я читал инструкцию, а капитан 3-го ранга Потапенко чертил на доске схемы. После объяснения он тщательно стер их. Прозвенел звонок.
— Встать! Перерыв!
Я снова спрятал брошюрку в бумажник и попутно пересчитал свои финансы. Шестнадцать рублей! Мне нужно было еще шестьдесят два. И ни копейкой меньше! Завтра — на корабли, а сегодня я должен хоть на полчаса вырваться в город. В магазине Госиздата на Большой Морской я обнаружил великолепный том — «Шедевры живописи». Там были репродукции картин из Дрезденской галереи, о которой с таким восторгом вспоминала Анни. Я представил себе, как, приехав в Москву в конце августа, подарю эту книгу Анни в день ее рождения — 31-го числа. До чего же она обрадуется всем этим Афродитам и Мадоннам! Я уже видел веселый блеск ее глаз, слышал ее смех, чувствовал прикосновение ее пальцев, когда мы вместе будем перелистывать глянцевитые страницы. Мысли о том, что я не найду Анни, не было. Меня тревожило только одно: лишь бы не продали заветную книгу! Продавец обещал задержать ее до конца сегодняшнего дня.
Перед занятиями в штурманском кабинете я отвел в сторону Голованова и выложил без всяких предисловий:
— Срочно нужны шестьдесят два рубля.
Вася бережно приложил ладонь к моему лбу:
— Шестьдесят два градуса выше нуля! Решил корову купить? А может, ты видел в кино, как буржуи купаются в шампанском? Этого тебе захотелось?
Мне очень трудно было объяснить ему, зачем нужна такая дорогая книга. Я и не стал говорить о ней.
— Понимаешь, Вася, я хочу вернуть девушке кусочек родины. Это очень важно для нее...
— И для тебя! — перебил он. — Тратить такие деньги на женщин может только малохольный, но раз надо — значит, надо.
Голованов ничего не делал наполовину. Он вытащил из кармана мятую десятку и вошел в класс, где уже рассаживались за столами, шурша штурманскими картами, курсанты.
— Ребята, у кого есть шайбы? В море покупать нечего, а после практики отдадим. Требуется полсотни.
Уже прозвенел звонок, когда я торопливо засунул в бумажник всех будущих Афродит и Мадонн. Потапенко входил в класс.
— Смирно!
Занятие началось. После составления таблицы циркуляции перешли к определению места корабля. Потапенко приказал включить гирокомпасы. В это самое время Голованову потребовалась резинка, Я полез за ней в карман брюк, где лежал желтый бумажник. Сашка Савицкий — старательный паренек, белобрысый и тихий — побежал выполнять приказание. Он нечаянно толкнул меня, протискиваясь к рубильнику. Резинка упала на пол.
— Ходишь, как во время восьмибалльного шторма! — буркнул Голованов, поднимая резинку.
— Прекратить разговоры! — приказал Потапенко. — Вы кто? Штурмана или барышни в танцклассе? «Толкнул! Извините!»... Дорохов, дайте истинный курс!
Занятие продолжалось. Тихо гудела аппаратура. Я учел магнитное склонение и назвал истинный курс корабля.
— Ветер срывает пену с гребней, — дал вводную Потапенко, — пена стелется полосами по ветру. Далеко слышен шум прибоя.
Ну и хитрый же этот Потапенко! Я сразу понял, чего он хочет. Не пользуясь вертушкой, определить и учесть при прокладке скорость ветра. Выходило восемь баллов, примерно тридцать три узла, — скорость ветра, а наша, по условию задачи, — тридцать. Детская задачка! Не успел я решить ее, как занятие окончилось.
До закрытия магазина оставалось сорок пять минут. Увольнительную я получил еще утром. Оставалось только забежать в штаб, сдать инструкцию, но, как назло, меня остановил преподаватель тактики. Ему срочно потребовалось перевести полстранички из немецкого «Морского ежегодника». Пока мы разбирали этот текст, пробило половину седьмого. Через полчаса закроется магазин!
От ворот училища до трамвайной линии я добежал за десять минут, прыгнул на ходу в дребезжащий вагончик и с облегчением уселся у окна. Мелочи у меня не оказалось. Сунул руку в задний карман и обмер — бумажника не было!
Инструкция! Меня кинуло в жар. Не может этого быть! Сейчас найду!
Я посмотрел под скамейками, кинулся на площадку. Конечно, здесь его быть не может. Не иначе, бумажник выпал, когда я прыгал в трамвай!
На ближайшей остановке я сошел, двинулся назад вдоль трамвайной колеи, осматривая каждую рытвинку, каждый бугорок. Бумажника не было нигде. Я дошел до ворот училища, потом снова к трамваю. Тщетно! Безуспешно искал я свою пропажу во дворе, на лестнице, спрашивал каждого встречного. Желтого бумажника не видел никто.
За окнами стемнело. Рота пошла на ужин. Есть я не мог. Остался в кубрике. Злополучная инструкция, отпечатанная петитом на желтоватой бумаге, мелькала у меня перед глазами. Может быть, это сон? Бывают же такие мерзкие сны! Вот проснусь — засуну руку в карман... Я старался успокоить себя. Доложу дежурному о пропаже, а бумажник с инструкцией уже у него. Нет, все равно накажут жестоко. Но я был готов снести любую кару, лишь бы снова увидеть эту невзрачную брошюрку.
Курсанты вернулись с ужина.
— Ну как? Купил корову? — спросил Голованов, но тут же понял, что мне не до шуток.
Я рассказал ему и Женьке о своей беде, Голованов долго не мог вымолвить ни слова, потом процедил:
— Дела — дерьмо... И сам ты... Одним словом, иди заявляй! Чуяло мое сердце — эта затея с деньгами не к добру.
— При чем тут деньги! — сказал Женька и вдруг спохватился: — Слушай! Я ж помню твой бумажник — большой, светло-желтый. Да? Точно такой я видел в руках у Сашки Савицкого.
— Не может быть!
— Очень даже может! После занятий захожу в гальюн, а он там стоит около умывальника. Увидел меня, сунул бумажник в карман и начал мыть руки. Старательно так...
— Дела! — сказал Вася. — Ты пока погоди докладывать. Дождемся Савицкого. Он — в увольнении.
Савицкий возвратился из города перед самой вечерней поверкой. После поверки Женька вызвал его на лестничную площадку. Здесь не было ни души, кроме меня и Голованова.
— Вы что, ребята? — забеспокоился Сашка, отступая к дверям.
Вася повел расследование без шерлокхолмовских тонкостей:
— А-ну, покажи бумажник!
Сашка густо покраснел, губы у него задрожали. Потными, трясущимися руками он выкладывал на подоконник содержимое карманов. Мелочь со звоном запрыгала по ступенькам.
— Не это! — сказал Женька. — Где желтый бумажник, который ты положил в карман, когда мыл руки в гальюне?
Сашка клялся и божился, что не видел никакого бумажника.
— Врешь, гад! — Голованов прижал его к подоконнику. — Кто терся за нашими спинами, когда Потапенко приказал включить гирокомпасы? Признавайся, а то выкину с четвертого этажа и скажу, что так и было! — Молниеносным приемом он вывернул руки Савицкого за спину.
Тот завыл от боли. Я с трудом освободил его.
— Послушай, Савицкий, в бумажнике была инструкция. Отдай ее, и черт с тобой. Обещаю никому не говорить.
Сашка трясся от страха и боли, размазывая слезы по лицу, волосы его слиплись. Я не выдержал и двинул его разок по физиономии, и тут Сашка завизжал на все училище. Сильным пинком Голованов пустил его кубарем вниз по лестнице.
— Подумать только! Попадает в училище такая подлюка! На корабле пошел бы ты у меня под винты!
На крик Савицкого сбежались курсанты. Снизу подымался с повязкой дежурного на рукаве старший лейтенанту Шелагуров.