"Штурманок прокладывает курс" - читать интересную книгу автора (Анненков Юлий Лазаревич)

Глава первая
ЮЖНОБУГСК

1

В детстве мне казалось, что в нашем городе две башни, в то время как на самом деле была только одна. Мы жили за рекой, в привокзальной части, и башню я видел издали, то справа, когда отец брал меня с собой на полигон, то слева — с берега реки у моста.

Взрослые, смеясь, убеждали меня, что башня только одна. Но для меня их все-таки было две. Они стояли, как часовые, возвышаясь над городом, чтобы никакая беда не могла нагрянуть неожиданно, — два огромных каменных рыцаря в острых шлемах, добрые великаны со светлыми лицами часов. И мне было жалко, что никогда они не могут сойтись вместе, присесть на склоне горы, побеседовать о том о сем и, может быть, даже снять свои тяжелые шлемы. Но башни не имели права оставить пост. Я твердо знал: они никогда не сделают этого, потому что у каждого есть свой долг.

Я не мог бы тогда объяснить, что это значит, но долг казался мне чем-то вполне естественным и неотъемлемым от мира, как неизбежность прохлады, ночи после жаркого дня и появление желтых солнечных полосок между досками ставень по утрам. Когда появлялись солнечные полоски, отец должен был вскочить с постели и, выбежав в трусах к колодцу, окатить себя с головы до ног синей водой. А ведро должно было снова, под грохот отполированной корбы[1] мчаться вниз, в тесную темноту.

Мать ставила на стол чашки и тарелки; она торопила брата Колю и меня потому, что отец уже сидел за столом в своей защитной гимнастерке, а через окно доносился веселый звон подков по булыжнику двора. А потом в окне показывались лошадиные головы и блестящие шеи. Золотистая, тонконогая Зорька ни секунды не стояла на месте, косила ярким глазом и вскидывала светлой гривой. Вторая — Воронка, черная и глянцевая, как пианино, была потяжелее и поспокойней. На ней ездил ординарец отца — Сергий Запашный. Иногда он пил с нами чай, прихлебывая из блюдечка. Его чуб нависал над блюдцем и был точно такого же цвета, как чай.

— Сергий, почему ты не женишься? — спрашивала мать.

— Та де ж я знайду таку, як ви, Марія Андрієвна? — неизменно отвечал Сергий, и все смеялись.

По сравнению с моим отцом Сергий казался медлительным, даже неповоротливым, но однажды я увидел его совсем другим. Это было ранней весной, когда лед на реке поднялся под самый мост, выгнулся горбом, а потом вдруг пошел зазубренными зелеными зигзагами и с треском раскололся, заливаясь быстрой водой. Все это было так интересно и невероятно, что я простоял, должно быть, целый час на пригорке над рекой. Ветер размахивал черными ветками, льдины то поднимались, то наезжали друг на друга, а пенистая, как молоко, вода заливала домики на берегу. Оттуда выбегали люди, а ветер относил за реку их крики. Хату кузнеца Юхима залило до окон, и ноздреватая льдина с размаху въехала в стекло. Жена кузнеца, Мотря, взобралась на крышу крылечка, а мимо нее плыли дрова, собачья будка, корыто и табуретка. И тут мне стало страшно. Вода уже подобралась к моим белым валеночкам, и они сразу промокли.

Коля прибежал на берег без шапки. Он меня ругал за что-то. И все пытался взять на руки, но это ему было не по силам. Тогда он схватил меня за ворот шубейки и потащил вверх по пригорку, как мешок. Я отчаянно вырывался. Вдруг Коля отпустил меня и показал на реку. Плоский ледяной островок нес двоих ребят и рыжего пса к мосту, туда, где льдины крошили и топили друг друга. А на кровле хатки сапожника, хромого Гершка, обхватив трубу, женщина кричала: «Ратуйте, люди!»

Люди бегали у воды с длинными палками. Другие пытались столкнуть с пригорка вмерзшую лодку. Они кряхтели и бранились, но лодка не двигалась. Мы с братом побежали, чтобы помочь им, и тут я увидел отца. Он появился из-за дальнего поворота на своей Зорьке, которая не бежала, а летела над снегом, вытянув вперед длинную шею.

Отец круто свернул с дороги и, привстав на стременах, перемахнул на Зорьке через забор — вниз к реке. И я уже не удивился, когда чуть попозже появился Сергий. Комья талого снега из-под копыт Воронки взлетели прямо перед моими глазами. А следом, в пене, в мокром ледяном крошеве, в жарком, храпе тяжелых артиллерийских лошадей, скакала вся отцовская 2-я батарея. Красные звезды на остроконечных шлемах-буденовках проносились мимо меня. Кто был в шинели, кто — в ватнике, а кто — просто так. Красноармейцы спрыгивали на скаку, и весь берег сразу покрылся красными звездами. Красноармейцы мигом столкнули в разводье тяжелую лодку. Они бросили доски, на лед и побежали, как по дорожкам, и вот сразу три звезды появились у хаты хромого Гершка, а две других — на сарае кузнеца Юхима.

Сергия я увидел уже далеко на реке. Он обронил свою буденовку. Его желтый чуб мелькал, как огонек среди воды и льда. Сергий с разгона прыгнул на льдину, а она поднялась на дыбы и перевернулась, накрыв собой светлый огонек. Через мгновение он появился снова. Вскарабкавшись на большую льдину, Сергий пробежал по ней и схватил одного из малышей. А навстречу ему по зыбким льдам уже спешили красноармейцы. Ребят перебрасывали друг другу, как мячи. Даже собаку не забыли.

Сергий выбрался на берег. Кто-то сорвал с себя буденовку и напялил ее на мокрый чуб Сергия. Другой накинул ему на плечи свою шинель, Я протянул мои красные варежки.

— Та вони менi на ніс! — сказал Сергий, лязгая зубами. — Холодно ж, хай йому бic! А ну, тiкай до хати!

До меня донесся издалека голос отца:

— Все — от моста! Взры-ы-в!..

Тут ударил гром без молнии, но такой сильный, какого я никогда не слыхал, а у моста поднялось облако черного снега.

Что было дальше, не помню. Потом казалось, что на меня лезут льдины, трещат, переворачиваются, давят мне на грудь. Я задыхался, кричал, становилось то очень холодно, то душно.

Я пришел в себя, увидел отца и мать. Отец в ремнях поверх шинели и мать в белом переднике сидели у моей кроватки с грустными лицами и молчали.

— А Сергий? — спросил я. — А льдины?

— Сергий в полку, а льдин больше нет! — засмеялся отец. — Мы их победили.

— А зачем он полез на льдины?

— Это был его долг, — сказал отец.

Около двух месяцев я пролежал с воспалением легких. Когда я поднялся с постели и мать вывела меня в сад под цветущие яблони, я спросил;

— Как отец и красноармейцы узнали о беде?

Мать сначала не поняла, о какой беде я говорю.

— Ну, о льдинах, которые лезут друг на друга, и о ребятах на реке, и о хате хромого Гершка...

Как она могла забыть об этом? Мать объяснила, что из города позвонили в полк по телефону, Я не понял, но для себя решил, что о беде отцу сообщили башни. Для того они и стоят. И ведь они действительно звонят каждый час. Ночью, когда очень тихо, их звон слышен даже на нашем берегу. На этот раз они, наверно, звонили так громко, что отец и красноармейцы услышали у себя в казарме. И, конечно, они тут же надели свои красные звезды и прилетели на жарких, храпящих лошадях, потому что это их долг.


2

Любовь к лошадям появилась у меня в раннем детстве. Не последнюю роль в этом сыграли рассказы отца о легендарном корпусе Гая, в котором он воевал с белополяками в гражданскую войну. Когда мне было семь лет, Сергий впервые посадил меня в седло, а в четырнадцать я уже брал препятствия, хотя и случалось порой лететь кубарем через голову лошади.

В седьмом классе я твердо знал: хочу быть красным командиром. Географию я любил не меньше чем лошадей, мечтал о путешествиях, но это не вязалось с намерением стать командиром.

— А ты стань моряком, — смеялся отец, — вот тебе и командир и путешественник.

Это подходило! Правда, у моряков нет лошадей, но что поделаешь...

Младший брат матери — дядя Володя — служил на линкоре «Парижская коммуна». Он участвовал в знаменитом тогда походе из Кронштадта в Севастополь и вскоре после этого заехал к нам на несколько дней.

Ладно скроенный темно-синий китель с нарукавными нашивками и сверкающий краб на фуражке произвели на меня неизгладимое впечатление. Еще привлекательнее были дядины рассказы о жестоком шторме в Бискайском заливе, о стволах огромных орудий, где «свободно может поместиться такой парень, как ты», и о морских сражениях, в которых сам дядя не участвовал по молодости лет. Но он курил трубку, пил густой до черноты чай, компас называл компaсом — словом, был моряком хоть куда!

Вскоре после его приезда мне посчастливилось приобрести настоящую морскую книгу. Не какой-нибудь там роман капитана Марриета, а книгу, по которой в самом деле учатся капитаны. Растрепанный том «Эволюции парусных судов», спасенный мной в продовольственном магазине, где из него вырывали листы для заворачивания селедок, я принес в школу как сокровище. Переплет и середина книги отсутствовали, но это меня не смущало.

На уроке немецкого языка, опустив глаза на колени, я постигал разницу между поворотами «оверштаг» и «через фордевинд». Эти забавные словечки попадались мне и раньше у Жюля Верна. Теперь представилась возможность узнать их таинственный смысл. Сосед по парте, Витя Горовиц, тоже заинтересовался. Мы шепотом выясняли, как руль перекладывается к ветру, когда над нашими головами прозвучал голос Ивана Степановича.

— Aber es stinkt ja hier furchtbar nach Hering![2] Кто из вас принес селедка в класс?

Сухая рука выкинулась из аккуратно отглаженного, потертого рукава и подняла чуть ли не до потолка «Эволюции парусных судов». Жирные следы пальцев продавца расплывались желтыми пятнами по наполненным ветром марселям и брамселям. Иван Степанович, или, как мы называли его между собой, Иоганн Себастьянович, брезгливо положил книгу на крышку парты. Весь класс захохотал, но под взглядом учителя тут же притих.

— Das ist eine Schande![3] Кто принес этот гадость, прошу покидать класс!

— Это я принес, — поднялся Витька.

— Нет, я!

Теперь мы оба стояли, положив измазанные чернилами руки на селедочные страницы.

— Солидарность! — произнес Иоганн Себастьянович. — В таком случае sie beide — ви оба... — он сделал паузу, — оставайтесь в класс, но без селедка! Schneller![4]

Немецкий язык не доставлял мне ни трудов, ни неприятностей. Слова почему-то запоминались сами собой, и в седьмом классе я уже довольно бойко склеивал фразы, на удивление самому себе и Иоганну Себастьяновичу, который считал, что мне следует в будущем поступить на филологический факультет. Тем не менее, он сообщил об инциденте с селедочной книгой моим родителям.

— Все-таки это безобразие! — сказала мать. — Взрослый парень, а ведешь себя как маленький. От тебя до сих пор пахнет лавровым листом.

Взглянув на отца, она неожиданно отвернулась к зеркалу, будто поправляя свои длинные волосы. Но в зеркале я видел, что ее глаза и губы смеются.

— Действительно, от тебя так пахнет селедкой, что хочется выпить рюмку водки, — сказал отец. — А если серьезно, то есть в нашем полку батарея. Весь год их хвалили: отличные, разотличные! А на осенних учениях «отличные» не поразили ни одной цели. Потому что зазнались, распустили поводья. А если б в настоящем бою? Не собрали бы на батарее ни костей, ни колес.

— Ясно, — ответил я по-военному.

— А если ясно, значит, поводья не распускать, заниматься серьезно и упорно, в том числе и немецким, тем более что это — язык вероятного противника.

Тут я сразу забыл, с чего начался разговор.

— Конечно, немцы — фашисты, гитлеровцы! Они готовятся к войне, но наши им так врежут! Правда, папа?! И воевать будем на чужой территории!

— А ты стой как полагается и не маши руками! — Теперь отец и вправду помрачнел. — На нашей ли, на чужой ли — разобьем обязательно. А насчет немцев запомни: немцы тоже бывают разные. Ты в этом убедишься через несколько дней.

Тут я узнал, что в нашем домике поселится немецкая семья. Оказывается, в Южнобугск приехало несколько немецких семей. Они бежали из Германии, чтобы не попасть в концлагерь. Есть среди приехавших и ребята.

— Ребятам надо помочь, — сказала мать. — Пусть они не чувствуют себя на чужбине. А ты ведь у нас крупный специалист по немецкому языку, даже занимаешься на уроках посторонними вещами. Немецкий мальчик, который будет жить с нами, наверно, много перенес. Встреть его потеплее.

— Это наш долг, — сказал отец.


3

На следующий день после уроков я вывел свой велосипед из-под навеса, где он всегда дожидался меня, обмахнул тряпочкой блестящие ободья и тут увидел двоих незнакомых ребят, стоявших вместе с нашими посреди двора. Один, высокий, светловолосый, был года на два старше меня. Засунув руки в карманы кожаной курточки, он спокойно давал созерцать свой короткий нос и здоровенные плечи нашим девчонкам, которые делали вид, что и не смотрят на него, хотя на самом деле им до смерти хотелось познакомиться с красивым иностранцем. Второй, щупленький, голенастый, с большим кадыком, пытался что-то объяснить Витьке Горовицу. Он поминутно поправлял берет со свиным хвостиком, который сползал ему на глаза.

Перед гостями нельзя было ударить лицом в грязь.

Я прыгнул в седло на ходу, дважды объехал без руля вокруг двора и соскочил назад, вытолкнув из-под себя велосипед. После этого можно было знакомиться.

Высокого, светловолосого звали Бальдур. Он крепко пожал мне руку и сказал что-то, как я понял, не очень лестное по поводу моего велосипеда. Худенький Отто возразил и знаками попросил разрешения прокатиться.

Тут мы увидели, что такое настоящая фигурная езда. Отто пролезал под рамой, вертел педали руками, на ходу выворачивал руль в обратную сторону. Девчонки пищали от восторга, ребята не скрывали восхищения. Потом Отто проехался на одном переднем колесе, в то время как заднее вешено вертелось в воздухе. Это было невероятно!

Из остолбенения меня вывел голос незнакомой девочки:

— Ist genug, Otto! Sonst geht das fremde Rad kaput![5]

Только теперь я увидел, что с немецкими ребятами была девочка. Отто, задыхаясь, уселся прямо на земле, обхватив руками коленки, а девочка взяла велосипед и подвела его ко мне.

Поясняя свои слова жестами, она сказала, что я тоже хорошо езжу на велосипеде, а Отто — в этом нет ничего удивительного: ведь он работал в цирке вместе со своим отцом в городе Дрездене. Может быть, я слышал о таком городе?

Я слушал молча и смотрел на смеющиеся губы, на черные блестящие волосы над ясным лбом, и, хотя она говорила очень весело и уверенно, мне стало жаль эту стройную девочку, одетую как взрослая. Вероятно, я почувствовал контраст веселой детской улыбки и скрытой грусти в ее глазах. Глаза у Анни были почти зелеными. Вся ее милая повадка, манера чуть наклонять в сторону голову, легкость движений напомнили мне что-то знакомое, будто я знал ее давно. Никогда до этого я пристально не рассматривал девчонок, хотя некоторые нравились мне, и теперь трудно было подобрать для этой девочки подходящее сравнение. Наконец я решил, что она похожа на отцовскую Зорьку.

Пока я думал об этом, вид у меня, наверно, был очень смешной, потому что все девчонки начали хохотать и Анни вместе с ними. Бальдур покровительственно улыбнулся, а Отто, который наконец отдышался, подошел к нам. Он сказал, что охотно научит меня всем этим фокусам.

Надо сказать, что подростки отлично понимают друг друга, довольствуясь самым скромным запасом слов. Выяснилось, что все трое приняты в наш 7-й «А». Бальдуру было шестнадцать, а Отто и Анни по четырнадцать, как и нам. Анни оказалась даже чуточку старше меня — на два месяца и шесть дней.

— September, Oktober und sechs Novembertage![6]

Ребята начали расходиться. Бальдур с отцом и Отто с родителями поселились неподалеку. Мы проводили их все вместе. Анни надо было добираться за реку. Сегодня она впервые побывала в своем новом доме на улице со странным названием «Бах-мутскайа», и тут же девушка из гороно отвезла ее на трамвае в школу.

— Так что я, пожалуй, не найду дорогу, — сказала Анни.

Тут меня осенило: в нашем доме на Бахмутской будет жить не немецкий мальчик, который много перенес, а сама Анни!

Бальдур заявил, что проводит Анни, но она отказалась:

—Зачем, если Алеша живет в этом доме?

Она очень смешно произносила мое имя: Аль-оша, но мне это почему-то нравилось.

Мы добирались пешком целый час. Не мог же я сесть с велосипедом в трамвай! А посадить Анни на раму я не решился, хотя не раз возил наших девчонок. Я показал ей самый большой дом, гостиницу «Красное Подолье» и еще один дом с колоннами.

— Посмотрите, какой он красивый — er ist sehr schun![7]

— Grossartig![8] — великодушно согласилась Анни.

Мне хотелось тут же, немедленно показать ей все достопримечательности, доказать, что маленький украинский город очень хороший и не такой уж маленький.

Мы шли через городской сад. Звенели под ногами бронзовые листья каштанов, а в воздухе проплывали последние паутинки бабьего лета. В угол городского сада вторгалась башня. Та, что в детском моем представлении превращалась в двух добрых каменных рыцарей. Потом из двух башен стала одна, но я любил ее не меньше. Могучее шестигранное ее основание было облицовано гранитными плитами, которые скрывались в листве каштанов и кленов, а выше на целые шесть этажей шла кирпичная кладка, и на самой вершине возвышалась башенка со шпилем и четырьмя циферблатами часов. Но это было слишком трудно рассказать по-немецки.

— Ты посмотри, окна у нее, как в церкви, — показывал я. — Сводчатый вход с чугунными воротами! И доска с надписью: «Часы на башне установлены фирмой Мозер в 1891 году». Моего отца еще не было на свете.

Вдруг Анни помрачнела, взяла меня за рукав повыше локтя. Мы тогда еще плохо понимали друг друга, но позже я узнал: ее отца, Иозефа Розенвальда, год назад убили штурмовики. Он был лучшим часовым мастером в городе, механиком-самоучкой, который, не окончив никаких университетов, рассчитывал сложнейшие механизмы и, кроме того, играл на скрипке.

Потом Анни много рассказывала мне о своем отце. Как-то так получилось, что все свободное время я проводил с ней. Брат поступил в авиационное училище и уехал в город Чкалов. Почти все школьные товарищи жили за рекой. Мы ходили в школу во вторую смену, а с утра вместе с Анни готовили уроки по всем предметам. Сначала по-немецки, потом по-русски.

Фрау Розенвальд с утра уходила на работу. Она устроилась чертежницей-копировщицей и за те годы, что они провели в нашем городе, так и не научилась говорить по-русски. Зато Анни схватывала всё на лету. Ей доставляло удовольствие рассказывать мне о Германии. Иногда она читала стихи Шиллера, Гейне, Бертольда Брехта. Анни помнила их чертову уйму. А еще она очень любила музыку, но петь при мне стеснялась, говорила, что не умеет. Но через тонкую стенку я хорошо слышал, как она поет «Прекрасную мельничиху» или «Лесного царя». Когда Анни пела, становилось грустно, и все равно хотелось слушать еще.

Иногда Анни приходила к нам. Для этого надо было только пробежать несколько шагов от одного крыльца до другого.

— Ты посмотри, какая она складная! — как-то сказал мой отец матери. — И знаешь, на кого она немного похожа?

— Наверно, на своих родителей! — смеялась мать, слегка наклонив голову.

— Представь, что на тебя! И черты лица не те, и глаза другие, а что-то общее есть.

Через год Анни бегло говорила по-русски, путая русские и украинские слова. Но со мной она почти всегда говорила по-немецки, и, если верить ей, мои успехи были просто поразительны.

— Wunderbar! Grossartig![9] — восхищалась она. — Скоро ты будешь говорить как настоящий немец, и ты действительно похож на немца — высокий, сильный, светловолосый...

— Я — русский и хочу быть похожим на русского. И ты, кстати сказать, тоже не очень похожа на немку — тонкая, черноволосая, вот! По виду ты настоящая украинка, если на то пошло.

— Может быть, — согласилась Анни. — Ты знаешь, по крови я немка только наполовину, и все-таки я — настоящая немка! Я люблю Германию. Ничего не поделаешь. Разве меньше любишь родного человека, если он болен? Фашисты — это болезнь. Они не имеют отношения ни к Гейне, ни к Бетховену, ни к нашим цветам и черепичным крышам. Если бы ты побывал в Дрездене, услышал наш оркестр! Если бы ты увидел Цвингер и Земперовскую галерею!

Она говорила о знаменитой картинной галерее. Но как я могу попасть в Дрезден? Это все равно что на Марс!


4

Я твердо решил стать военным моряком. Слыша о моих усиленных занятиях плаванием и греблей, ради которых была забыта даже верховая езда, Сергий добродушно посмеивался:

— Капитан-голоштан кинув у море барабан!

Сергий отслужил срочную, женился, но по воскресеньям захаживал к бывшему своему комбату, который теперь стал командиром полка.

— Навiщо йому то море? — спрашивал Сергий, взмахивая густым чубом. — Хай краще буде, як батько, артиллеристом.

— Нет, — возражал отец, — пускай идет, куда душа просится.

Родители не принимали всерьез мое увлечение флотом, пока мать не увидела на столе «Правила приема в военно-морское училище». Она протянула брошюру отцу:

— Оказывается, он уже вырос, и все это не игра!

— Конечно, Машенька, — сказал отец. — Семнадцатый год! Ты вспомни: в этом возрасте я уже воевал на польском фронте, а еще через три года ты стала моей женой...

Отец положил мне руки на плечи. Теперь я был почти одного роста с ним. Он спросил:

— Будешь дожидаться призыва в армию?

— Нет. Закончу восьмой класс и подам в военно-морское. Ведь ты в моем возрасте уже воевал...

— Другое время, — сказал отец.

Я указал кивком на стенку, за которой жила Анни:

— А почему они здесь, папа? Почему они не в Германии? Разве сейчас другое время?

— Ладно, — сказал отец, повернул меня и хлопнул по плечу, будто провожал в далекий путь вот в эту минуту. — Давай!

Но я еще никуда не уезжал, потому что восьмой класс докатился только до середины и надо было решать уравнения на уроках «тишайшего арифметика» — Мефодия Игнатьевича Митрофанова — и скучать, слушая педантичного Иоганна Себастьяна.

Анни, Бальдур и Отто во время немецкого играли в волейбол во дворе, но мне не разрешалось отсутствовать, хотя нудный законник Иоганн прекрасно понимал, что школьная программа для меня все равно что игрушечный пугач для настоящего артиллериста. Ведь он сам, как классный руководитель, поручил мне занятия с Бальдуром и Отто по всем предметам, кроме математики. Наш «тишайший арифметик» доверил это дело Витьке Горовицу. Вообще он всегда отличал Витьку и ставил нам в пример его «абстрактно-математическое мышление». Как-то Витька принес какие-то расчеты на тетрадной обложке. Тут Мефодий Игнатьевич заулыбался во все свое сморщенное личико и стал размахивать, как дирижер, левой рукой, измазанной мелом (правая у него не действовала). Оказывается, Витька самостоятельно освоил какие-то заковыристые функции и уже добрался до дифференциалов.

Надо сказать, что в последнее время помогать немецким ребятам было не трудно. Оба парня недурно навострились по-русски, хоть им, конечно, далеко было до Анни. Бальдур держал себя с ребятами как старший, но, в общем, оказался неплохим, компанейским парнем. Он стал незаменимым нападающим в нашей футбольной команде, лучше всех ходил на лыжах, «крутил солнце» на турнике, чего не мог сделать никто из нас. И все-таки он мне не нравился. Я не мог забыть, как он однажды поддал носком школьную собачонку, которую звали Бобик вопреки ее полу. Бобик должен был скоро иметь щенят. От удара он отлетел метров на пять.

— Мяч — в воротах! Гол! — расхохотался, Бальдур.

Ребята были тогда возмущены, но, надо признаться, Бальдур пользовался авторитетом. С разрешения инструктора физкультуры он организовал боксерскую секцию. Правда, ее скоро прикрыли, потому что все члены секции постоянно ходили с расквашенными физиономиями. В это дело вмешались педсовет и комсомольское бюро. Я как член бюро был против закрытия секции.

— Надо так натренироваться, чтобы отучить его использовать нас в качестве тренировочной груши! — предложил я.

— Попробуй! — сказали ребята.

Я попробовал и получил нокаут. Бальдур великодушно подал мне руку и даже предложил сделать массаж.

Зато в плаванье я оставил Бальдура за флагом. В сентябре у нас очень тепло, и водная станция полна народу. Мы пришли как-то под вечер с Витькой и Отто, разделись под деревьями и вышла на мостки. Анни была уже здесь. Она только что выбралась из воды. Черный купальный костюм с белой чайкой на груди блестел, как морской лев. Я помахал ей рукой, и она побежала нам навстречу по скользким доскам. Потом я тысячу раз вспоминал, как она бежала, ее смеющееся мокрое лицо и туго обтянутый, будто собственная кожа, купальный костюм. Вся она светилась, потому что солнце опускалось в реку и лучи вместе с Анни летели над самой водой.

В нескольких шагах от нас она поскользнулась и упала с мостков. Мне некогда было вспомнить о том, что здесь мелко. Я кинулся в воду головой вперед и зарылся носом в тину. Во взбаламученной воде ничего не было видно, но я уже держал Анни за волосы, потом, как было изображено на плакате «Учись спасать утопающего!», крепко обхватил ее правой рукой, вынырнул вместе с ней, но не поплыл, а встал. Мне было… по пояс.

Выплевывая липкую тину и хватая ртом воздух, я все еще не отпускал Анни, крепко прижимая ее к себе, но глаз не открывал, потому что они тоже были залеплены тиной.

— Lass mich doch, Al-oscha![10] — крикнула Анни прямо мне в ухо.

Я наконец отпустил ее и открыл глаза. Все вокруг хохотали. Карапузы, плескавшиеся у берега, побросали свои игрушки. Витька отплясывал танец ирокезов. Мальчишки свистели, девчонки нищали, пловцы выгребали полным ходом к берегу, чтобы не пропустить такое редкое зрелище.

Вид у меня, наверно, был презабавный. Я все еще отплевывался и задыхался, а зеленая тина свисала с волос и ушей. И больше всех смеялась Анни — надо мной и над собой, потому что она тоже была вся в тине и наглоталась воды не меньше меня. Но я не сердился на нее. В эти минуты всеобщего хохота я видел только ее глаза, которые на закате из зеленых стали фиолетовыми, как сливы.

Среди всех, наблюдавших мои «подвиг», не смеялся только Бальдур. Он стоял на самом верху вышки, чуть покачиваясь на трамплине. Бальдур оттолкнулся, описал красивую дугу и вошел в воду, как нож, почти без всплеска. Он вынырнул у конца мостков, подтянулся и рывком выскочил наверх. Когда Бальдур подошел ко мне, я все еще стоял по пояс в воде. Он смотрел на меня сверху вниз, широко расставив мускулистые ноги.

— Ты имеешь жалкий вид! — сказал Бальдур. — Она плавает лучше тебя. Напрасно беспокоился.

Я мигом вскочил на мостки. Он был мне ненавистен.

— Кто как плавает — это мы еще посмотрим. Давай до лодочной пристани и обратно — только честно!

Бальдур кивнул головой. На старте командовал Витька:

— Приготовиться... Внимание... Марш!!!

Бальдур сразу вырвался вперед. Я видел его в те мгновения, когда поднимал голову из воды.

Вдох!.. Выдох — в воду... Вдох — выдох... Я знал, что взял правильный темп, и не думал в это время ни о чем. Руки и ноги работали сами. Теперь мы шли рядом. Он плыл кролем, как и я. Лодочного причала мы коснулись одновременно. Теперь снова к мосткам, вперед, во что бы то ни стало, даже если сердце разорвется. Я чувствовал Бальдура чуть позади себя. Он усилил темп. Всплески его согнутых рук отдавались у меня в ушах все чаще. Я тоже усилил темп. Вода стала тяжелой, густой, я отталкивался от нее, как от стены.

Взмах, еще взмах! Уже нечем дышать. Сердце стучало часто и глухо: бум, бум, бум, бум — сейчас остановится... Еще взмах — из последних сил, еще один...

Витька протянул руку с мостков и помог взобраться на доски. Его голос я услышал как во сне:

— Алешка Дорохов — салют! — Он поднял вверх мою руку, как в боксерском матче. Бальдур отстал на полкорпуса.

Я лежал на траве, закрыв глаза, и слушал стук своего сердца. Бальдур лежал рядом, но теперь моя злость по отношению к нему уже погасла. Анни подошла к нам и сказала:

— Вставайте! Вы простудитесь. Солнце село.

Я открыл глаза и приподнялся на локтях. Анни была уже одета. Шкура морского льва свисала с ее руки, беспомощная и тусклая. И захотелось, чтобы эта шкура снова была на ней и чтобы снова я крепко прижимал ее к себе, стоя по пояс в воде.

Бальдур придвинулся ко мне и сказал на ухо:

— Du wirst es lange bedauern![11] — и ушел.

Мы тоже пошли домой. Всю дорогу я молчал и даже не смотрел на Анни, а только изредка касался ее плечом на ходу. А ей было весело. Она напевала немецкие песенки, прыгала как маленькая. Прохожие улыбались, глядя на нее, а тучная старуха, которая сидела на табуретке у входа в дом, подозвала Анни к себе и дала ей палевый георгин.


5

Я давно собирался поговорить с Анни о Бальдуре, но все не приходилось к слову, В самом конце зимы Анни предложила мне пойти на каток. Был там и Бальдур на длинных, как ножи, норвегах. Они очень здорово танцевали с Анни бостон и еще какие-то бешеные танцы. Все вокруг восхищались, говорили: «Какая прелестная пара!» — но мне этот балет на льду не доставил ни малейшего удовольствия.

По дороге домой Анни рассказала мне, что Бальдур уже давно признался ей в любви и добивался, чтобы она дала ему слово. Какое слово, я так и не понял. Не будет же он на ней жениться в восьмом классе, в самом деле!

— Он тебе нравится, — сказал я, — это факт. А я терпеть его не могу. Если хочешь знать, он похож на фашиста.

Тут Анни рассердилась. Во-первых, я в жизни не видел фашистов, и дай мне бог их не видеть, а во-вторых, Бальдур вовсе не нравится ей, и знаю ли я, что он еще в четырнадцать лет помогал своему отцу расклеивать антифашистские листовки.

Мне приходилось видеть отца Бальдура, рослого и плотного инженера Роберта Миттаг. Несколько раз я слышал его выступления на разных митингах и заключил, что он лично знаком с Эрнстом Тельманом.

— А Бальдур тоже из Дрездена? — спросил я.

— Нет. Из Дюссельдорфа. Мы познакомились с ним уже в Польше, за день до отъезда в Советский Союз.

На этом разговор о Бальдуре был исчерпан. Больше мы к этой теме не возвращались. Теперь все внимание занимали экзамены, которые приближались неотвратимо, как лавина. А я вдобавок продолжал готовиться к поступлению в училище. О моем решении знали только родители и Анни.

Я выучил флажковый семафор и, стоя на столе, размахивал самодельными флажками. Анни, сидя на продавленном диванчике, со свойственной ей деловитостью, проверяла мои сигналы. Таблицы лежали у нее на коленях. Забавно было смотреть, как ее ресницы и брови то взлетали, то опускались вниз.

Я отмахал два раза:

«Иже-Иже!»

— Учебная боевая тревога! — тут же подтвердила Анни.

«Вeди-Добро!»

Брови и ресницы снова метнулись вниз и вверх:

— Рихтиг! Разрешаю возвращение в базу!

Я просигналил, что перехожу на передачу клером, то есть на телеграфный код — по буквам. Она кивнула головой.

«Аз-Небо! Еще раз Небо! Иже!»

Анни взглянула удивленно. Она узнала свое имя.

«Люди-Юг-Буки-Люди-Юг-Тот-Есть-Буки-Ясно!» — промахал я с лихостью флагманского сигнальщика.

Она все-таки успела разобрать движения моих рук и сказала каким-то странным голосом:

— «Он! Аз!» — что на языке флажков означает: «Вас не понял! Повторите сигнал!»

И снова я замахал:

«Аз-Небо...»

Флажки рвались из моих рук и кричали так, что можно было услышать даже в Севастополе: «Анни, люблю тебя!»

— Не понимаю, — сказала она. — Ты, наверно, устал, и сигналы стали неразборчивыми.

Анни сложила таблицы и встала. Ее глаза блестели, и, будь на моем месте более опытный сигнальщик, он несомненно понял бы, что сигнал принят.