"Штурманок прокладывает курс" - читать интересную книгу автора (Анненков Юлий Лазаревич)

Глава восьмая
ОПЯТЬ В БОЮ

1

В субботу, еще затемно, я, как обычно, вытащил из подвала бак и понес его к канаве. Там меня встретили заключенные из второго барака. Мне был знаком только одноглазый, в бурой шинели.

Пока вахман прикуривал, одноглазый ловко опустил в мой бак объемистый сверток — шестнадцать килограммов тола. Возвращаться назад было труднее. Бак я держал за дужку одной рукой и слегка им помахивал, чтобы каждый видел: бак легкий. Так велел Степовой. Кто он на самом деле? Агроном из Аскании-Нова? Там действительно степи... В любой разведотдел передать о гибели Степового. Значит, его хорошо знают?

Я прошел мимо ревира. Слева остался освещенный четырьмя фонарями штрафблок. На аппельплаце уже шла утренняя проверка. Переводчик выкликал номера. Слабые голоса заключенных едва долетали сквозь морозную мглу. Колонна дыма стояла в безветрии над зданием собачника. Варят пищу для псов. Дальше — овощехранилище. За ним — колючая проволока вокруг офицерских коттеджей. Здесь должны проделать лаз для отхода после взрыва.

Рука болела, но я продолжал помахивать баком и шел довольно быстро. Говорят, своя ноша не тянет. Вот это была действительно своя ноша. Шестнадцать килограммов — пуд золота или бриллиантов значил бы для меня не более чем содержимое бака, которое я отнес в ров. Сейчас жалкий автомат, тупое животное, ассенизатор и сам кандидат в выгребную яму несет шестнадцать килограммов жизни. И легко, хоть дужка врезается в ладонь.

Я втащил бак в подвал, сунул тяжелый пакет в угол и отправился колоть дрова. Топор летал, как птичка.

Ни минуты времени! Отнести дрова в кухню, а приготовленные вчера — в ванную, Разжечь. Поскорее! Сейчас около семи. Шмальхаузен поднимается в восемь. Прёль обрядился в белоснежный медицинский халат и орудовал на кухне.

Шестнадцать часов до взрыва. Шестнадцать килограммов тола. Я повторяю инструкцию. Четыре пачки тола, двадцать пять сантиметров бикфордова шнура. «Жалко портить патроны, но больше пороха взять негде, — говорил Владимир Антонович, — шнур тонкий, не стандартный. Будет гореть две с половиной минуты или меньше. Заряд повесить под серединой стола...»

Я натираю пол. Шаг, два, два с половиной — от стены. Тут — середина стола. Шаг, два, пять — от той стены. Все ясно. Подвешу даже в темноте. Но когда?

— Коm her, du![47] — Прёль опять зовет. Он не поинтересовался моим именем. Для него я только хефтлинг.

— Слушаю, герр гефрайтер!

...Тряпки, вилки, пирожные, рюмки, сбитые сливки...

Хлопнула наружная дверь. Шмальхаузен ушел. Значит, без десяти минут девять. Он точен, как хронометр, этот оберштурмфюрер. А мой хронометр снова при мне. Три месяца, завернутый в последний клочок тельняшки, он пролежал в ямке под нарами. Теперь он со мной. И секунды работают на меня. Знал бы Шелагуров, для чего пригодятся его часы! Конечно, время взрыва можно определить и по стенным. Теперь все часы работают на нас. Даже те золотые, что на вашей руке, герр оберштурмфюрер.

Снег блестит. Хороший денек. Все-таки конец февраля. Небо уже весеннее. Дни длиннее. И скоро будет весна. Может быть весна без меня? Это трудно представить.

Фанерной лопатой откидываю снег. Он взлетает в воздух и рассыпается блестками. Морозец приличный, градусов десять, но мне тепло. И силы откуда-то берутся. Вот не околел же с голода в лагере, не попал в ревир, не попал в штрафблок. Мне везет! Мне определенно везет всю жизнь. Я исключительно везучий парень.

Так, дорожка расчищена. Дамы эсэсовцев смогут подъехать к самым дверям. Фу, даже жарко стало! Это работа для вас. А теперь — для меня. Против окошка подвала засыпанная снегом стрелковая ячейка. Долой оттуда снег! Эта ямка пригодится!

У меня несколько свободных минут. Прёль поглощен паштетом «сюзерен». Для его изготовления нужна желудочная травка — магенграсс. «Ее, конечно, нет в этой проклятой России, но можно заменить консервированной петрушкой». На кой черт я запоминаю все, что бормочет Прёль? Я должен помнить только инструкцию Владимира Антоновича: шнур вставить в углубление тола, проверить крепление, кончик шнура зачистить... А что, если сделать это сейчас? Владимир Антонович рекомендовал установить нашу мину попозже, но позже может не оказаться времени. Решено! Лопату в сторону, и через оконце — в подвал. Два с половиной шага от этой стенки, пять шагов вот от той. Стол — здесь. Что есть силы втискиваю два гвоздя рукоятью ножа в щели балки. Пакет тола подтягиваю потуже. Вставляю шнур. Коротенький, к сожалению... Ну вот, все. Кресало надежное. Владимир Антонович отдал свое. Только где кремешок? Неужели выронил? Ощупываю ладонями пол. Нет! Наверно, потерял в снегу. Размахался лопатой — вот дурень!

— Kom her, du! — Прёль давно звал меня и разгневался: — Schweinehund! Was machst du im Keller?[48] Вниз? Погреб?

Я объяснил жестами, что утром в спешке плохо установил бак. Неужели у Прёля возникли подозрения? Как будто нет. В профилактических целях он закатил мне еще одну затрещину.

День продолжался. В кабинете пробило половину второго. Девять с половиной часов до взрыва!

Неожиданно явился Шмальхаузен. Пришел проверить, все ли готово к приему гостей. Прёль рапортовал, как на параде, А вдруг он скажет Шмальхаузену, что я спускался в подвал, и они пойдут туда? Поторопился я с установкой мины!

Шаги в спальне, в кабинете, в сенях... Вышли наружу...

Шмальхаузен ушел. Пронесло. Тишина. Только потрескивают дрова. Под салфеткой — груда пирожков. Горячие, с мясом, пахнущие до спазма в глотке. Только один! Нельзя! А вот пустой спичечный коробок из мусорной корзины возьму! Терочку — под подкладку куртки. И несколько спичек из коробки на полочке. Порядок! Теперь только ждать.

Прёль, наконец, уселся почитать «Volkischer Beobachter»[49]. Я заметил заголовок статьи: «Русский генерал Зима уходит в отставку. Скоро начнут наступать немецкие генералы».

Все эти месяцы отчаяния и обреченности я мало думал о том, что происходит на фронтах. Когда Петро вернул меня к действию, новости с фронта снова стали интересовать меня. Однажды через вольнонаемных рабочих мы получили запись радиопередачи о разгроме немцев под Москвой. Мне запомнились слова: «Немецкое наступление исчерпало себя. Больше они наступать не будут». А Петро пробормотал: «Опять шапкозакидательство. Будут они еще наступать». Я спросил, почему он думает так. «Потому что у них еще много сил, — сказал Петро. — Мы их, конечно, разобьем, только не надо считать, что война уже идет к концу».

Эх, повоевать бы мне еще по-человечески! Боюсь не смерти, а страха смерти, который может связать в последнюю минуту, удержать руку. «Только тот свободен, — говорил Петро, — кто не боится страха смерти». Я не раз преодолевал его, но можно ли избавиться от него совсем?

Прёль кашлянул, потер ладонями оттянутые полированные щеки и сказал самому себе:

— Что ж, пора готовить горячие блюда.

Мое горячее блюдо было готово. Оставалось только подать его своевременно.


2

Перед банкетом Прёль дал мне подробнейшие наставления. Главное — подача блюд и уборка пустых тарелок. Подавать только слева, убирать справа. Горячие напитки наливаются на кухне.

Я обнаружил редкую понятливость. Прёль остался настолько доволен, что подарил мне сигарету. Я сунул ее за ухо и низко поклонился.

В десять вечера я уже стоял у двери в белой кофте поверх поношенной немецкой формы. Прёль, во фраке, с напомаженным пробором и в белых перчатках, встречал гостей у входа.

Пятьдесят пять минут до взрыва!..

Два автомобиля подкатили к самому крыльцу. С облаком морозного пара первым ввалился лагерфюрер, которому пришлось нагнуться, чтобы войти в сени. За ним — Шмальхаузен, Майзель со скрипкой в футляре. Эсэсовцев было восемь, и с ними девять женщин. Последней вошла круглоглазая, в шубке из серого каракуля. Ее мускулистые ноги, несмотря на мороз, обтягивали прозрачные чулки, и кожа на ногах была красной.

— О как тепло! — прохрипела она неожиданным басом. — Как есть варм! Господа, майне геррен!

Высокая блондинка, красивая, с четким вырезом ноздрей, бойко лопотала по-немецки. Остальные коверкали немецкие слова, как они уже исковеркали свою жизнь. Признаться, я испытывал к ним не больше сожаления, чем к отбивным и пирожным, которые пойдут на потребу немцам, а потом вместе с ними взлетят на воздух, если... если все получится, как намечено.

Блондинка попросила передвинуть стол к дверям спальни и поставить его поперек.

— Мне нужно пространство, чтобы петь! Вы будете видеть меня как бы на сцене.

«Произношение у тебя неважное, немецкая подстилка, — подумал я. — Если передвинут стол, взрыв придется сбоку. Некоторые, пожалуй, уцелеют».

А тут еще хрипатая Тамара добавила:

— Конечно, майне геррен, передвигать дер тыш. Их кан нихт танцевать цыганский танец. Нет места.

— Желание дам — закон для офицера! — галантно заявил Шмальхаузен.

Мы с Прёлем начали передвигать стол. Майзель и еще один эсэсовец помогали. Дамы держали в руках соусники и бокалы. Лагерфюрер возвышался подобно монументу с бутылками шампанского в руках. Он не сводил глаз с самой юной гостьи, накрашенной щедро и неумело, как манекен в плохой парикмахерской. Ее звали Кетхен. Остальные женщины, привычно оживленные, держали себя свободно, а эта поминутно поправляла широкий вырез парчового платья, напряженно улыбалась и не знала, куда девать руки. Она, наверно, впервые, решил я, стесняется.

Стол с трудом поместился поперек комнаты. Лагерфюрер уселся посреди широкой стороны, спиной к спальне. Рядом с ним немедленно села блондинка Элиза. (До прихода немцев она, конечно, была просто Лиза.) Шмальхаузен как хозяин сел в торце стола. Рядом с ним — молоденькая Кетхен.

Черные мундиры и пестрые платья мелькали у меня перед глазами, я едва удерживался от того, чтобы не смотреть на часы. Появился еще один эсэсовец. Отсутствовали только дежурный и Кроль. Выйти было невозможно ни на минуту, потому что я как привязанный следовал с блюдом в руках за Прёлем.

Снова отворилась дверь. С фуражкой в руках вошел дежурный. Что-нибудь обнаружено! Нет, он зашел только поздравить Шмальхаузена и сообщить, что зондерфюрер Кроль задерживается вместе со своей дамой. Он прислал денщика из поселка.

Когда дежурный вышел, Шмальхаузен позвал Прёля:

— Ну, раз больше ждать некого, запри наружную дверь, а ключ отдай мне.

Вот это оборот! Чтобы пролезть через окошечко в подвал, надо выйти наружу. Есть еще черный ход, из кухни, но может помешать Прёль.

Эсэсовцы уже изрядно набрались, Лагерфюрер совсем обмяк. Только Шмальхаузен как огурчик.

Двадцать два часа двадцать восемь минут. Тридцать две минуты до взрыва! Элиза встала. Собирается петь.

Прёль отдал ключ Шмальхаузену, и тот положил его у своей тарелки, Элиза пела:

«Реве та стогне Дніпр широкий...»

Майзель аккомпанировал ей на скрипке, Немцы без всякого интереса слушали песню, которую я знал с детских лет. Эту песню любил отец. Пела бы хоть немецкую!

Ей похлопали без энтузиазма. Женщины ворковали со своими кавалерами. Лагерфюрер поднялся над столом, расплескивая коньяк из бокала:

— За то, чтобы Днепр всегда орошал немецкую землю!

Офицеры закричали!

— Зиг-хайль!

Пусть кричат. Они не знают, что Днепр придет на немецкую землю, и Волга, и Дон, и мой Южный Буг. А я сам приду?..

Прёль раскладывает по тарелкам отбивные, Обязательно слева — immer von links! Von links![50]

Я иду за ним и накладываю гарнир... Von links! Von links!

Двадцать четыре минуты до взрыва!

Сейчас — в кухню, через кухонную дверь — наружу. Перевесить заряд, проверить крепление шнура. Он горит две с половиной минуты... или меньше, но я успею все равно... Окошечко. Стрелковая ячейка у турника...

Снова пела Элиза:

Wer reitet so spat durch Nacht und Wind?Das ist der Vater mit seinem Kind...[51]

Мало тебе, падло, украинской песни? Взялась за немецкие. Именно эту пела Анни за стеной. Если сейчас не уйду, потеряю все, испугаюсь, раскисну. Не надо думать об Анни. Надо только перевесить заряд и поджечь шнур. И пора. Двадцать минут!

Ну, иду. Но куда это черт понес ту молоденькую, Кетхен? В уборную, что ли? Чего доброго, заметит, как я выйду.

Я положил на тарелку Майзеля последнюю порцию гарнира и вышел в сени, прикрыв дверь. Дверь уборной открыта. Там никого. Заглянул за угол, в темный закуток, и там увидел неузнаваемое, оскаленное бессильной ненавистью, как у пойманного зверька, лицо Кетхен. Помада и румяна исчезли в темноте. Огромные зрачки яростно впились в меня. Что-то стукнуло об пол, она сунула руку за пазуху, и ствол пистолета взметнулся из темноты. Я инстинктивно схватил его, вывернул руку с пистолетом, как учил когда-то Голованов. Прижатая к стене, обезоруженная, она пыталась вцепиться мне в горло.

— Ты что, сдурела?!

— Русский! — Она плюнула мне в лицо, и я понял.

Я зажал ей рот ладонью:

— Тише! Пропадем оба! Я — советский разведчик.

Если есть на свете бог, то это он сделал так, что во время этой свалки Элиза закатила последнюю руладу, которая потонула в хлопках аплодисментов. Кто-то провозглашал тост.

А в это время в закутке между уборной и ванной наши мысли и слова, как бесшумные выстрелы в темноте, несколькими вспышками осветили все. Я вернул ей маленький дамский пистолетик:

— Зачем? Вот с этим?

— Нет!

Она подняла с пола гранату «РГД»:

— Не успела вставить запал. Хотела всех сразу...

— Кто послал?

— Сама!

— Врешь!

— Неважно. Вот сейчас — время.

— Ты знаешь?

— Я одна могла пройти. Офицер пригласил.

Там, в кабинете, Тамара отплясывала цыганский танец. Немцы хлопали в такт, женщины визжали. Кетхен вырвалась от меня:

— Скорей гранату! Сейчас — время!

— Не время!

Оставалось еще двенадцать минут. Неужели и эта безумная девчонка погибнет вместе с эсэсовцами? Я потащил ее в кухню. Сдвинул засов двери:

— Удирай!

Дверь не открывалась. Крючок! Все равно не открывалась. Я налег изо всех сил. Заперто на ключ! Проклятый Прёль! Окно! Решетка... Спустить девчонку в подвал через кухонный люк? Отодвигать кровать, линолеум?

Нельзя!

— Послушай, Кетхен...

— Я — Катя! Давай гранату! — Она дрожала как в лихорадке, рвалась со своей паршивой хлопушкой, которая в лучшем случае искалечит нескольких человек и подымет всю охрану.

— Катя! — Я с размаху дал ей пощечину. — Слушай! Я взорву их всех. А ты — в ванную. Приведи себя в порядок. Войдешь через несколько минут. У Шмальхаузена под тарелкой — ключ от парадного. Смотри на часы. Ровно без одной минуты встанешь. Если сумеешь выйти, обойди коттедж. У турника — яма. Спрячься. Прикроешь мой отход. Все!

Больше я не мог быть с ней ни секунды. Если я сейчас же не появлюсь, Прёль хватится, и все пропало.

До взрыва десять минут с половиной. Если спущусь сейчас в кухонный люк, могут успеть помешать. Я подхватил на обе ладони два блюда с паштетом «сюзерен» и понес их в кабинет. Прёль, увидев меня с заветным кушаньем, составлявшим гвоздь вечера, затрясся от гнева, а Шмальхаузен обрадовался:

— Дамы и господа! Сейчас вы попробуете такое, чего не подают даже у Максима в Париже! А где же малютка Кетхен?

Прёль взял у меня одно блюдо. Я со вторым успел пройти на ту сторону стола, которая примыкала к спальне.

Теперь все сидели за столом. Последней села рядом со Шмальхаузеном Катя, и сейчас, сквозь слой безвкусной помады и румян, я видел лицо обыкновенной девочки лет шестнадцати, детские губы и впалые от голода щеки. Только на одно мгновение мы встретились взглядами. Под насурьмленными ресницами две туго сжатые черные пружины — два солдата, выполняющие приказ.

Семь минут до взрыва! Налить бокал Элизе, ее соседу-эсэсовцу. Сейчас выйду из-за стола — и в кухню.

Бочком, бочком я двигался между дверью спальни и спинками стульев. Хотел протиснуться мимо Шмальхаузена, но в это время он поднялся для очередного тоста, задев меня локтем.

— Entschuldigen sie, bitte, Herr Obersturmfuhrer![52]

Кажется, впервые в жизни он взглянул на меня. Захватило дыхание: я сказал по-немецки! Ну и что? Он только чуть улыбнулся, а я жестом показал, что пройду через спальню.

Шмальхаузен утвердительно кивнул и начал свою речь, подняв бокал. Я попятился назад и, уже входя в спальню, успел увидеть. Катя взяла ключ.

Остается четыре с половиной минуты. Через спальню — в ванную, оттуда — в сени, в кухню. Это заняло несколько секунд.

— Пусть этот вечер сохранится в памяти каждого из нас... — громко и четко произносил Шмальхаузен.

Я осторожно сдвинул кровать Прёля, отвернул линолеум. Крышка легко поднялась.

Мыслей уже не было. Только действия. Спрыгнул вниз, опустил крышку. Снизу плотно не закроешь. Чуть светится окошечко. Хронометр показывает без четырех минут одиннадцать. Взрывать так? Нет, перевешу! Надо наверняка! Всех!

Крепко же я привязал этот тол... Нож! Не торопиться! Есть еще время... Точно считать шаги! Стена холодная, липкая. Четыре, пять, шесть... Я — точно под серединой стола. Надо мной — лагерфюрер и белая Элиза. Все-таки нас, матросов, научили вязать узлы. Тол на месте. Потуже вставить шнур. Готово!

Без сил опустился на пол... Я был мокрым, как в парилке. Щеки горели. Три минуты до взрыва! Чему радуюсь? До смерти... Петро… Оберштурмфюрер... Катюша... Сейчас она пойдет. Почему-то мысль о Кате вернула спокойствие. Я не один!

Достал подаренную Прёлем сигарету, терочку, спички. Закурил. Хорошо! Какие длинные эти минуты...

Двадцать два часа пятьдесят семь минут с половиной. Время!

Конечно, я не один! Мягкий хоботок бикфордова шнуpa щекочет щеку. Крепко затянулся сигаретой и прижал красный светлячок к пороховой мякоти.

Горит! Побежал огонек... Запах пороха...

Я не один! Отец, я и сейчас слышу твой голос: «Все — от моста! Взр-ы-в!»

Шнур должен гореть две с половиной минуты... Или меньше... Кидаюсь к окошечку. Без бачка пролезть ничего не стоит.

Над головой стук, топот. Прёль увидел непорядок:

— Haftling ist fortgelaufen![53]

Сейчас все всполошатся, разбегутся из-за стола. Шнур горит. Еще долго — целых две минуты... Люк открывается! Свет!

Так нет же! Не успеете!

Взмахом ножа я перерезал бикфордов шнур почти у самого заряда и поджег этот крохотный хвостик.

Горит!

Прыжком — к окну. В снег! Еще прыжок — и падаю в яму. Подо мной — теплое и живое.

— Катя! — кричу изо всех сил, но уже не слышу своего крика.

Оранжевая молния. Рев урагана. Удар. Боль в ушах. И черный снег.

Прямое попадание... Лидер тонет! Все — от моста...


3

Казалось, прошли часы. На самом деле — минута. Сухие губы щекотали мне ухо. Она что-то кричала, но я слышал только гул под черепом. Мороз схватил меня, когда отошло оцепенение. Я подумал: как же должно быть холодно ей!

Подняться во что бы то ни стало! Сейчас же!

Отодвинул бревно, разгреб снег и увидел небо. У коттеджа вырвало стену. Крыша съехала набок. Там горело. Тени копошились в дыму. С другой стороны, вдали, за турником, тоже горело.

Я подхватил Катю под мышки, вытащил ее из ямы. Она что-то совала мне в руки. Понял — граната! Мы побежали в сторону огня, мимо овощного склада. В это время звуки уже прорвались сквозь внутренний гул в моей голове — выстрелы, выкрики и шум многотысячной толпы, как шум моря. Часового на месте не было. Теперь не через лаз, а бегом, мимо будки, скорей к своим...

— Поспевай, Катя!

Кто мог бы понять, что творилось в лагере? Тьма и всполохи. Там, за аппельплацем, — прожектора, пулеметные очереди и человеческий рев. У собачника горел фонарь. Тут я увидел наших. Немец показался в окне. Он стрелял, и в него стреляли. Борис Шилов выбежал вперед. Я видел, как распахнулись двери. В светлом квадрате — немец и собаки. Борис бросил гранату.

Взрыв! Дым!

Один пес выскочил, промчался мимо. Шилов упал. Убили!

Я бросил свою гранату в окно, и свет погас, Мы побежали дальше, к воротам, как велел Петро. Теперь и справа и слева были люди. Хрипло дышали, кричали. Я видел на бегу, как выламывают дверь штрафблока. Но мне надо к воротам!

На аппельплаце шел настоящий бой. Я понял, что наши захватили караулку, потому что у многих были винтовки.

— Катя! Катя! — Она исчезла, и я не мог искать ее в этом хаосе.

Стало светлее. Горело со всех сторон. И всюду лежали тела. Убитые, раненые. Никогда я не видел столько убитых сразу. Толпа несла меня на аппельплац. Стало тесно, а впереди, в струе прожекторного желтого света, бежали и падали, падали и бежали по телам, под непрестанный треск пулемета.

И вдруг толпа ринулась назад. Меня сжало и понесло, а сзади тоже стреляли, рвались гранаты.

Тут я увидел Петра. Он стоял на том самом столе, за которым сидели писаря на поверках. Высоко подняв над головой винтовку, Петро кричал:

— Только вперед! К воротам! Иначе всех побьют! На угловую вышку!

Потом он снова исчез. Меня вышвырнуло из толпы на край аппельплаца. Здесь шел рукопашный бой. Ферапонтов, ухватив винтовку за ствол, размахивал ею как дубиной. Он раскроил череп охраннику, потом перехватил винтовку и ринулся один, как танк. За ним побежали вперед другие, и я тоже.

Лица возникали и исчезали. Я видел безумные глаза богомола. Он сидел на корточках. Монастырев перепрыгнул через него. Снова я увидел Петра, и он тоже увидел меня, радостно закричал:

— Алешка — живой! Пошли!

Перед воротами зияло в свете прожекторов свободное пространство. Пулемет с угловой вышки поливал эту площадку густым огнем. С другой вышки тоже стреляли. Ее очереди сюда не достигали, но она перекрывала кинжальным огнем сбоку подход к воротам.

На желтое световое пятно выплеснулось человек двадцать — тридцать, и тут же их скосило. Только одноглазый, тот, что вчера передал мне тол, еще бежал. Упал... Нет, опустился на колено. Выстрел. Второй. Третий. Все-таки он снял пулеметчика. Толпа кинулась к вышке. Впереди — Петро. Его обогнал Ферапонтов. Обгорелый, уже без винтовки, он карабкался наверх, ловко, быстро, выше, выше. Он уже на площадке, развернул пулемет в сторону боковой вышки.

Вот это да! Ферапонтов, казак, давай! Чего он возится там? Не знает немецкого пулемета? Давай же, Ферапонтов!

Уже другие бежали к вышке; тут Ферапонтов понял наконец. Очередь! Вот так! По той вышке. Порядок!

Он высунулся до пояса за перильца, что-то прокричал. Слов не понять: крик радости — торжество победы, месть, восторг... И рухнул вниз, ударился о булыжник, резко раскинул руки. На желтой от света мостовой — горбоносый полуголый казак, как на распятии. И черное пятно во лбу.

Но боковая вышка уже молчит, и нет кинжального огня, и крылья ворот распахнуты. Мы хватаем винтовки, мы срываем шинели с трупов охранников, мы спешим наружу, и людской поток идет, идет...

Идет река... Днепр придет в Берлин, и Волга придет, и мой Южный Буг, и я...

В этот час неистовой радости пробуждалась воля к жизни и свободе даже у тех, кто не штурмовал караулку, не дрался на аппельплаце и вообще не участвовал в восстании, Таких было тоже много. Они пассивно подчинились восстанию и, только выплеснутые за ворота его волной, поняли вдруг, что свободны.

Здесь я снова увидел Катю. Она бросилась ко мне.

— Я думала, никогда не увижу тебя! — кричала Катя, обхватив меня за шею. — Как тебя зовут? Скажи скорей!

Я напялил на нее немецкую шинель, и она бежала за мной вприпрыжку в своих туфельках и шинели, волочившейся по снегу.

Петро подозвал меня, крепко стиснул руку:

— Я не ошибся в тебе, матрос.

Впервые после взрыва коттеджа я посмотрел на часы. Четверть третьего! Три часа назад началось восстание. Расчет Петра оказался верным. Взрыв вывел из строя сразу всех эсэсовцев. Вахманы растерялись. Многие выскакивали из казармы в нижнем белье, без оружия. И все-таки победа обошлась дорого. Только полторы тысячи из шести тысяч заключенных смогли вырваться за ворота. Среди них не было ни Ферапонтова, ни Бориса Шилова, ни Владимира Антоновича, который погиб одним из первых на аппельплаце.

Петро повел нас в сторону леса. Не доходя с полкилометра, мы увидели цепочку огоньков. Они сползали с шоссе и шли прямо по целине. Гул моторов четко разносился в морозной ночи. Бронетранспортеры охватывали нас широкой дугой, оставляя открытой только одну дорогу — назад, в лагерь. Полукольцо сжималось, и рассыпанное под звездами наше маленькое войско не располагало никакими средствами для отражения этой атаки.

Вряд ли мы узнаем, кто вызвал эти машины. Их, вероятно, не меньше тридцати. Но какая разница? Мы были свободны четверть часа. Ради этого стоило взрывать коттедж и брать угловую вышку. Через несколько минут начнется бой. Тут, под звездами, на равнине, где и укрыться не за что и бежать некуда.

— У кого винтовки — вперед! — приказал Петро. — Единственный шанс для нас — прорыв. По свистку — перебежками, вдоль этой ложбинки, прямо к лесу!

А потом началась бойня. Убийство в темноте, на снежной равнине между лагерем и лесом, около четырех утра, задолго до восхода солнца.

Свет фар. Пулеметные очереди и трассирующие пули автоматов. Полукольцо сжималось. Это не было похоже на мой первый бой под Одессой. Это не было похоже на схватку у ворот.

Загонщики гнали дичь в мешок. Я не видел, как падают люди, потому что они падали в темноте и крики гасли в перекрестных струях очередей. Только огромное небо в звездах и стелющаяся над землей смерть. Рядом со мной Петро негромко сказал:

— Пошли!

Его верный адъютант, Павлик, заложил четыре пальца в рот и засвистел так, как мог свистеть только Вася Голованов.

И пошли в атаку бывшие хефтлинги. С винтовками без патронов и вообще без винтовок. Теперь я понял, что страха смерти может и не быть. Был страх одиночества и плена.

Петро вел нас по ложбинке, прямо на немецкие цепи, в широкий промежуток между бронетранспортерами. На бегу некогда оглядываться. Впереди — Петро, рядом с ним — Павлик, потом сутулый Монастырев бежит, вскидывая ноги. Человек с дубиной. Человек с лопатой. Человек с винтовкой. Это Бирюков, зенитчик. И еще один — летчик. Нет летчика — значит, упал. Раненых тут не будет.

Катя рядом, слева.

— Беги, беги, Катя!

Катя где-то сзади. Как она поспевает за нами в своих туфельках? Мельче снег. Ложбинка кончается. Сейчас... Сейчас...

Голубые и малиновые цепочки пуль. Уже видны каски. Остановиться нельзя. Стрелять только в упор. Пять патронов — пять немцев. Почему я до сих пор бегу? Где Петро? Где Катя?

...Ударило в плечо. Наверно, ранен. Почему же я бегу?

Пулемет — сбоку. За спиной у немцев. Один упал, второй... Из леса бьет пулемет. Пулемет бьет из леса. Бьет по немцам! Здесь, против нас, погасли цепочки трассирующих пуль. Темнота. Только сбоку, справа, — желтые глаза бронетранспортера. Идет наперерез. Стал. Застрял в канаве и, ревя моторами, отчаянно лупит из пулемета в пустоту, выше наших голов, прямо в небо.

Но мы уже в лесу. Вперед, вперед!

Кто-то кричит:

— Свои! Свои!

Остановился. Не могу перевести дух. Передо мной, среди деревьев, — незнакомые темные фигуры. Один из этих людей торопит:

— Скорей, скорей!

Глубокий снег, ветки по лицу, но выстрелы уже далеко.

— Катя!

— Я тут... — кричит где-то рядом. Вот она, под деревом.

— Ты ранена?

— Кажется, нет... Нет сил.

Пустую винтовку — за спину. Подхватил Катю на руки и понес. А тот торопит:

— Скорей, скорей!

Спускаемся вниз, в яр, снег по пояс, по грудь. Не видать ни зги. И вдруг светлее, мельче — поляна. Остановились. Слышу только свое дыхание, и сердце стучит как барабан.

— Все, кто прорвались, тут, — сказал незнакомый человек с наганом на ремне поверх гражданского пальто. Его лица не видно. Он считает нас, тычет рукавицей. Тридцать восемь осталось из тех, кто был под звездами.

Минут десять мы отдыхали. Молча сидели на снегу. Потом тот, незнакомый, сказал:

— Пора. На рассвете начнут прочесывать лес.

Его фамилия Попенко. Так его называют другие. Их только шестеро. Это они обстреляли немцев с тыла из пулемета.


4

К рассвету мы были на лесном хуторе. В котле бурлили щи. Женщина, закутанная до глаз темным платком, разливала их по мискам. Мы хлебали, обжигались, жались к печке, на которой мигал и чадил каганец.

Когда голод и холод отступили, Попенко занялся обмундированием. В лесном домике была припасена кое-какая одежда, а у нас — снятые с убитых охранников и солдат шинели, сапоги, суконные шапки с козырьком. Мне достались короткие немецкие сапоги, и теперь можно было шагать до самой линии фронта.

Петро критически осмотрел меня, потом спросил одного из наших, одетого в новую немецкую шинель:

— А погоны куда девал?

Только что сорванные погоны валялись под печкой. Их тут же прицепили на шинель, которую вместе с шапкой отдали мне.

— Вот так, — сказал Петро. — Теперь ты настоящий фриц.

— К чему это? — спросил я.

— Пригодится. Неизвестно, как будем выходить. Может быть, под твоей винтовкой, как арестованные. А почему кровь? Ранен?

— Пустяки, чуть задело.

Плечо саднило, но не сильно. Выходит, снова повезло. Те, кто был ранен сильнее, остались в заснеженной ложбине. Им уже не понадобятся ни шинели, ни сапоги. Петру пуля попала в левую руку. Обмотанная тряпками, она висела на ремне, согнута в локте. Казалось, что, разговаривая с Попенко, Петро держит на руках младенца.

— Ваше сообщение получили своевременно, — говорил Попенко. — В субботу вечером собирались идти навстречу, чтобы провести через лес, как прибегает Карпуша, говорит: сюда идет колонна. Ну, решили — пулемет есть! — ударить немцам в спину против той ложбинки. Только тут вы могли прорываться. — Он указал на парня в свитере, который чистил наган на печке, у каганца. — Расскажи, Карпуша.

Тот оторвался от своего занятия:

— Вы когда ушли им, значит, навстречу, а мне велели понаблюдать, замечаю в поселке Кроля. Баб они себе подбирали. Ну, Катя тогда вызвалась на диверсию...

Попенко стукнул своей трубочкой по столу так, что искры посыпались.

— Насчет диверсии вашей поговорим особо!

— Вы ж меня не взяли, — сказала Катя. — Карпуша рассказал про восстание, а тут эта вечеринка. Меня офицер пригласил...

Карпуша перебил ее:

— Я говорил, пойду сам, а она смеется: «Ты что же, себе грудки под свитер подложишь?» Мы отговаривали, а она: «Все равно пойду». Пришлось отдать ей гранату и пистолет.

Петро долго смотрел на Катю, потом устало улыбнулся:

— Как же это ты так? Могла Алешке испортить всю музыку.

Тут Катя вдруг расплакалась, как маленькая. Волосы у нее растрепались следы румян и помады еще оставались на лице, а поверх парчового платья была надета вахманская шинель.

— Об ней — потом! — отрубил Попенко. — Докладай про Кроля.

Карпуша с силой продернул тряпочку через канал ствола.

— Очень просто. У моей тетки живет на квартире одна девка. Путается с Кролем. Все немцы уехали с бабами на машинах, а Кроль ждал эту, свою. Тут староста прибегает сам не свой, говорит, в лагере пожар и выстрелы доносятся. Кроль на мотоцикл и укатил. Спрашиваю тетку — не видала ли, в какую сторону. Оказывается, по Ново-Бешевской дороге. Там стоит немецкая часть. Было это после одиннадцати. Ну, я — к вам, товарищ Попенко...

— А дальше, — сказал Попенко, — похватали на квартире кое-кого из наших. И нас бы взяли, только мы были уже за поселком, торопились к лесу. Теперь домой нельзя!

Я смотрел на этих гражданских людей, которые, не задумываясь, напали на регулярную немецкую часть, чтобы помочь нам вырваться из кольца. Верно говорил Петро: «Живем среди друзей!» И эта яростная девчонка Катя с ее диверсией, и Карпуша, который, кажется, ее любит, и Попенко с его трубочкой — свои! Наконец! Они, наверно, знают про Белобородова.

— Нет, ничего не слышал про такой отряд, — ответил Попенко. — Формируем свой. Оставайтесь.

— Посмотрим, — сказал Петро. — Пожалуй, пора двигать?

Попенко кивнул, удобнее устраиваясь у стенки:

— Как Сашко вернется из деревни Гречишки, доложит, что путь свободен, тогда и двинем.

Петро подозвал Катю. Они поговорили в уголке. Один раз она взглянула на меня, а Петро кивнул головой.

Каганец догорал. Все уже спали. Карпуша слез с печки и сел рядом с Катей. Она спала, уронив голову на стол.

Петро заметил, что я не сплю. Наклонился через стол:

— Что думаешь делать?

— Как это — что делать? Добираться к своим через фронт.

— А тут — чужие?

Мне стало стыдно, будто собираюсь оставить их в беде. Я стал объяснять, что должен воевать на флоте. Я же штурман, хоть без диплома, рулевой — на худой конец. Какая от меня тут польза? Подпольной работе я не учился...

— А кто учился? Надо бить Гитлера тут. Пусть снимают части с фронта — посылают против партизан. Нашим — самая лучшая помощь. Верно?

— Верно.

— А партизанская наука придет. О чем говорить? Ты уже начал. За взрыв представим к награде.

— Кто представит, зачем?

Он усмехнулся:

— Найдется, кому представить. А польза от тебя большая. Ты ж говоришь, как немец. В общем, работа будет.

Его веселый тон действовал сильнее приказа. Но мне надо идти по своему курсу, избранному еще на пирсе в Констанце.

Вошел один из людей Попенко, паренек вроде нашего Павлика. Попенко мгновенно проснулся, захрипел своей трубочкой:

— Сашко? Чего вернулся?

— Немцы — с двух сторон! — сказал Сашко. — От деревни и от дороги.

Все начали собираться. Петро отвел меня в сторону:

— Некогда долго беседовать. Говоришь, без пяти минут штурман? Так и будет твой псевдоним — Штурманок.

— Зачем мне псевдоним? Что я, артист?

— Потребуется — будешь артистом. Если нас с тобой разбросает, останешься жив, добирайся под Киев, в поселок Караваевы Дачи. Туда пойдет Катя, к тетке своей Варваре Тепляковой. Расспроси подробно, как найти. Там и тебе найдется место. Туда придет человек, спросит Штурманка — отзовись!

— А если не доберусь до того места?

— Ты слушай. Через любой партизанский отряд иди на связь с любым соединением Красной Армии. Передашь номер 3649. Даю его, чтобы тебе поверили.

— Пошли! Пошли! — торопил Попенко. — До света надо пересечь дорогу. Хозяюшка, с нами! Вам оставаться нельзя. Карпуша, Сашко — с пулеметом: прикроете. А ты, товарищ Петро, дай одного человека понадежней.

Петро кивнул:

— Дам. Надежного.

Вслед за Попенко все начали выходить, пригибаясь под притолокой. Катя схватила меня за рукав немецкой шинели:

— Петро тебе говорил? Караваевы Дачи. Это вторая станция от Киева на юг. Моя тетка — Варя Теплякова. Дом у мостика, кирпичный, не со стороны станции...

— Давай, давай! — торопил Петро. — Дорогой договоритесь. Вместе пойдете. Ну, Штурманок, до встречи! — Он протянул мне руку, и я понял, что Петро решил сам прикрывать отход.

— Ну, это — нет! Тогда и я останусь!

После тепла и уютного света каганца ночная тьма казалась особенно плотной. Одну за другой она поглощала фигуры уходящих моих товарищей. Бирюков с Монастыревым подошли ко мне.

— Остаемся с Петро! — сказал Бирюков.

— Добро! — Я подозвал Катю. — Иди с Попенко. Я остаюсь.

Она снова схватила меня за рукав.

— И я тоже! Я с вами!

— Что тут за торговля? — громким шепотом спросил Петро. — Немцев хотите дождаться? Иди, Катя, пожалуйста. И вы идите.

Катя всхлипнула. Я не видел в темноте ее лица и не знал, что сказать ей. Снял с руки шелагуровский хронометр:

— Возьми. Если увидимся — отдашь, а нет — будет память.

Она взяла часы, на мгновение прижалась щекой к моему рукаву и быстро ушла вслед за остальными. Петро пытался отправить и нас. Мы не соглашались.

— Не пойдем, и все тут!

Маленькая колонна уже скрылась в лесу. Отсылать нас было поздно. Петро пересчитал оставшихся:

— Семь человек. Кто седьмой?

— Это я, — отозвался Павлик.


5

Карпуша установил пулемет у просеки. Вряд ли немцы пойдут целиной. Когда на фоне неба появились темные фигуры, он дал короткую очередь, и сразу же в ответ затарахтели автоматы. Мы отходили вдоль просеки, останавливались и снова стреляли. Потом выстрелы послышались с другой стороны.

— Пора уходить, — сказал Карпуша, — наши уже прошли.

Мы свернули в чащобу, долго шли, натыкаясь на деревья, по пояс в снегу. Наконец идти дальше стало невозможно, и Карпуша предложил подождать, пока чуть развиднеется.

— Ты говори прямо: знаешь дорогу? — спросил Петро.

— Надо идти назад, — мрачно сказал Карпуша.

Мы двинулись по своим следам. Когда небо побелело, снова оказались у просеки, где прикрывали отход наших.

— Ну, напутал ты, следопыт! — сказал Петро. — Проблукали всю ночь в одном квадрате. Где-то близко должна быть та избушка.

— Хотел обойти заслон и сбился, — признался Карпуша, — такая тьма! Но теперь я знаю!

Снег на опушке розовел. Он был весь истоптан сапогами.

— А не в мешке ли мы? — спросил Петро.

В утренней тишине четко обозначился шорох и хруст валежника. С востока шли люди. Мы двинулись на запад и тут же наткнулись на выстрелы.

Сашко слабо крикнул. Упал, Монастырев и Бирюков подхватили его. Протащили метров пятьсот. Преследователи опять потеряли нас.

— Зря мы его тащили, — сказал Монастырев, — помер!

Сашко лежал на снегу и смотрел в светлое уже небо. Сколько же я видел мертвых за эти месяцы! Если бы они выстроились в шеренгу, ее фланг исчезал бы где-то за горизонтом.

Мы кое-как закидали тело снегом, чтоб вороны не выклевали глаза. Монастырев спросил:

— Кого следующего будем хоронить?

— Пусть фашисты хоронят! — сказал Петро и пошел впереди.

Теперь мне не казалось, что на руках у него младенец. Скорее, будто левая рука лежит на ложе автомата. За деревьями забелела покрытая толстым слоем снега крыша нашего ночного пристанища. Окно было распахнуто.

— Петро, а здесь немцы побывали, — сказал Павлик.

Петро резко остановился, всматриваясь между стволами:

— Ложитесь! Вот они!

Они двигались между деревьями параллельно просеке, друг за другом. Снова затрещали автоматы. Мы были в ловушке, в капкане, обложенные со всех сторон шесть человек, из которых один раненый, а второй мальчишка.

Уже под выстрелами мы вбежали в домик.

— Карпуша, на чердак с пулеметом! — командовал Петро. — Алешка, Бирюков — к этому окну!

Он сам стал с Павликом у второго окна, а Монастырева послал в смежную маленькую комнатку.

Несколько солдат побежали по опушке к дверям, стреляя на бегу. Карпуша скосил их всех до одного через слуховое окошечко.

Враги стали осторожнее. Они стреляли из-за деревьев. Граната разорвалась перед окном. Снег взметнулся. Кислый дым полез в комнату. Один осколок залетел в кадку с водой и зашипел. Вторую гранату на длинной ручке солдат бросить не успел. Бирюков снял его навскидку, как охотники стреляют птиц.

«Если продержимся до темноты, может быть, удастся ускользнуть», — подумал я, но впереди был весь день. У меня оставалось еще два десятка патронов. В горле пересохло, и отойти напиться нельзя.

— Накрылись мы тут! — сказал Бирюков. — Теперь всё.

— А ты не торопись преждевременно на тот свет, — ответил Петро, не оборачиваясь. — Их тут не больше взвода.

— Поболее! — сказал Бирюков и выглянул из-за подоконника.

Хлопнул выстрел, тихонько скрипнула в полете пуля. Бирюков беззвучно опустился на пол. Он был убит наповал. Снова немцы пошли в атаку, но наш пулемет молчал. Я крикнул Петру:

— Иду на чердак!

По лесенке в сенях я взобрался наверх. Карпуша лежал у пулемета вниз лицом. Он уже не дышал. Через слуховое оконце я увидел цепь солдат, приближающихся к дому. Нажал на спуск пулемета. Очередь легла с недолетом. Я взял чуть повыше. Вот это хорошо!

Вероятно, по мне тоже стреляли, но в запале я не замечал ничего, только нажимал на спуск. Снег взлетал под пулями.

Еще двое поднялись из-за дерева, но пулемет не работал. Заело! Где, черт побери? Диск пустой!

Наступила тишина. То ли они решили, что все мы уже убиты, то ли готовились к новому броску. Я спустился с чердака.

Петро стоял, прислонившись к стене. Левая рука, как прежде, висела на ремне. В правой он держал маленькую гранату «Ф-1». Лужица крови собиралась у его ног на полу.

Павлик кинулся ко мне:

— Петро ранили, умирает...

Петро повернул ко мне голову. Выражение его лица поразило меня. Черты стали еще крупнее, выступили, как на барельефе. Он был очень бледен. Глаза из темных впадин смотрели сосредоточенно и спокойно.

— Еще не умираю... — Он поднял руку с гранатой. — Вот... берег. Ферапонтова подарок.

Я хотел уложить его на пол, посмотреть, где рана. Он мотнул головой:

— Не надо. Бесполезно. Как войдут — их и себя...

Жизнь уходила от него. Дыхание с хрипом вырывалось из побелевших губ. И все-таки он стоял. Он действовал — приказывал:

— Штурманок... поближе!

— Я слушаю тебя, товарищ Степовой.

Он удовлетворенно кивнул и с усилием поднял голову:

— Так. Передашь!.. Работай под немца... Понял? Ты уйдешь.

Было очень тихо, гораздо тише, чем прошедшей ночью, когда на печке мигал каганец и мы радовались своему спасению. Наверно, они спаслись — те, которые ушли под нашим прикрытием. А теперь — конец.

Я позвал Монастырева. Он не отзывался. Павлик с винтовкой стоял у окна. Наверно, и Монастырев убит, а оконце маленькой комнатушки уже никем не защищается. Вошел туда и замер. В окно лез немец.

Он тоже увидел меня, но ничуть не испугался.

— Alles tod?[54] — спросил он.

Тут я вспомнил, что на мне немецкая форма, и ответил:

— Alle! Kom her![55]

Но где же Монастырев? Сейчас ворвутся...

Солдат спустил ноги с подоконника. Он был небольшого роста, щуплый, с ефрейторскими нашивками. Он приблизился ко мне, довольный, что вместо врагов встретил здесь своего, и, только когда я вскинул винтовку, испуганно отшатнулся:

— Mach keine Dummheiten![56]

Это были его последние слова. Звук моего выстрела потонул в разрыве гранаты. Рядом со мной оказался Павлик; Вероятно, Петро только что отослал его.

Я бросился в ту комнату. Сквозь мешанину пыли и кислого дыма увидел на полу Петра. Он был мертв. Тут же лежали трупы двоих немцев. Я с трудом оторвал Павлика от тела Петра, потащил мальчишку за собой в маленькую комнату. За окном увидел каски и закричал:

— Nicht schiessen! Dorthin! Schnell![57]

Двое ввалились в комнату. Я держал Павлика за шиворот. Мимо нас они проскочили в дверь. Я взял автомат и каску того ефрейтора, что принял меня за своего, сунул шапчонку в карман, и мы тут же вылезли в окно.

Дом уже был окружен. Я сказал Павлику:

— Иди как арестованный.

Павлик шел в трех шагах от меня, заложив руки за голову. Этому жесту его обучили в лагере. Мы уже отошли шагов на сорок от домика, когда я наткнулся на тело Монастырева. Вероятно, он пытался бежать и погиб под пулями.

Раненый немецкий солдат вскочил с пенька и выстрелил в Павлика. Мальчишка упал, не крикнув. Солдат захохотал, показывая на свою перевязанную голову:

— Это они сделали!

Мне стоило огромного усилия опустить автомат.

— Куда их водить? — примирительно сказал солдат.

У меня перехватило горло, и все-таки я помнил, что сейчас я должен вести себя как немец.

Я выругался и оттолкнул его, может быть сильнее, чем следовало. Фельдфебель позвал меня:

— Эй, ты! Чего стоишь? Из какого взвода?

Я ответил, что мне нужно помочиться, и стал за дерево.

Фельдфебель махнул рукой и ушел в сторону дома. Никто не наблюдал за мной. Я беспрепятственно вошел в лес.

Снова один. Среди врагов и сам в немецкой форме. Петро умер. Все умерли. А я иду между деревьями, слышу голоса издалека. Что это за голоса? Который час? Какое число? Двадцать третье февраля — День Красной Армии!

Сейчас лягу в снег под деревом и буду лежать. Нет, я должен идти, чтобы передать: «Товарищ Степовой погиб!»

Ясность мыслей медленно возвращалась, и вместе с ней пришла боль в ноге и в плече. Надо сделать перевязку.

Я вышел на дорогу — огляделся. Метрах в двадцати стоял автоматчик, поодаль еще один. Оцепление.

Идти спокойно, не обращая внимания ни на кого. Очень трудно идти, голова кружится... «Работай под немца», — сказал Петро. Я работал под немца. Ничего не говоря, сел на дорогу и начал снимать сапог. Там было полно крови.

— Ранен? — спросил автоматчик, как будто это и без того не было ясно. — Идти можешь?

— Кое-как доберусь. Дай пакет.

— А где твой?

— Отдал.

Он достал из кармана индивидуальный пакет. Я залил рану йодом, кое-как забинтовал, застегнул английской булавкой.

— Помоги-ка надеть сапог!

Он положил на землю автомат, натянул сапог мне на ногу. Было больно, но не очень, Стонал я главным образом для него.

— Не знаешь, поймали этих хефтлингов? — спросил автоматчик.

— Не знаю. Некоторых убили. А сколько их было?

— Говорят, тысячи полторы.

Ему и в голову не приходит, что я не немец!

— Ты из тридцатого батальона? — спросил солдат.

Я кивнул, подтянул ремень, поблагодарил солдата за помощь. Теперь нужно было сделать последний верный шаг — не ошибиться направлением.

Я попросил закурить, но солдат оказался некурящим. Потом признался, что от ранения у меня кружится голова и я совсем потерял ориентировку.

— Где санитарный пункт?

— Все у вас в батальоне такие хлюпики? — засмеялся солдат. Он указал пальцем в ту сторону, откуда я пришел. — Вот там ваша санитарная машина, недавно прошла на просеку.

— Ее подорвали русские! — Я сам удивился быстроте своего ответа.

— Что ты говоришь? Ну, тогда иди к нашему доктору. Он на бронетранспортере номер двадцать шесть. Вон там!

Не ожидая дальнейших разъяснений, я заковылял в указанную сторону, потом незаметно сошел с шоссе и углубился в лес.

Солнце ярко светило, и снег кое-где оттаивал. Никто не встретился мне по дороге. Часа через полтора я вышел из лесу, пересек сверкающее до боли в глазах поле и подошел к селу.

Женщина с ведрами на коромысле прошила меня взглядом, как иглой, и поспешила прочь. Я пошел за ней. Из ворот навстречу ей вышла девочка. Мать сказала:

— Навязался на мою голову! Все время идет следом.

Я вошел в хату. Хозяйка побоялась захлопнуть передо мной дверь. Она поставила ведра и, не снимая кожуха, бухнула на стол чугун с холодной картошкой:

— Жри! Больше ничего нет, хоть стреляй!

Я снял каску, прислонил к стене автомат и спросил:

— Вы не выдадите меня? Я — из концлагеря...

Чистая русская речь поразила их, но все-таки они еще не верили. Я стянул сапог. Показалась кровавая повязка. Раненый немецкий солдат пошел бы к своим докторам, а не в первую попавшуюся хату. Они поняли это, и девочка спросила:

— Дядя, а вы правда русский?

Меня перевязали, накормили, уложили спать в чулане. Спал я долго, а когда проснулся, была ночь. Мысли успокоились во сне, и теперь я мог вспомнить все, что произошло со мной. Да, действительно это я стрелял с чердака из ручного пулемета. А раньше шел по лесу, а еще раньше... Я мысленно назвал имена всех погибших моих товарищей. Последним шел Петро. Это он спас меня во время регистрации, не дал погрузиться в отчаяние в лагерном бараке. Он сделал меня снова солдатом и вот теперь вывел на волю в немецкой шинели. Я был ему нужен. Мои мускулы, мои глаза, мой немецкий язык. Что он хотел поручить мне? Может быть, я узнаю это, если найду тех, кому должен сообщить, что товарищ Степовой погиб, а я — Штурманок — передаю номер 3649...

Было около одиннадцати. Вот и прошел мой первый День Красной Армии в тылу врага. Сутки назад я поджег бикфордов шнур. И с этого момента все время бой. И так будет долго, очень долго. Может быть, до последней черты моей жизни, товарищ Степовой.


6

Мокрый снег слипался в хлопья на лету. По обочине дороги, изрезанной узорными оттисками шин, шел немецкий солдат в каске, с автоматом за спиной. Этим солдатом был я.

Уже в первый день пути я начал привыкать к новой роли. Немцы, проезжавшие на машинах, не обращали на меня внимания, крестьяне уступали дорогу.

Под вечер на окраине села я остановил военный грузовик, который вез мясо. Шофер не проявил никакого любопытства, и я взобрался в кузов высокого «бюсинга», где уже сидел солдат с чемоданом. Положив автомат на дно кузова, я скинул каску и вытащил из кармана точно такую же каскетку, какая была на новом попутчике.

Солдат оказался общительным. Он подвинулся, освобождая мне место между кабиной и морожеными тушами, и тут же сообщил, что его зовут, Аугуст Циммерих, что он служит в части, расположенной западнее Славуты, а сейчас направляется «нах фатерланд», в город Штеттин.

Аугуст болтал без умолку. Я отвечал односложно. Мне нужно было принять решение. Петро погиб. Значит, добираться на Караваевы Дачи бессмысленно. Никто за мной туда не придет. Но я должен сообщить на Большую землю, что Степовой погиб. Для этого надо связаться с партизанами. Где-то в двух-трех сотнях километров отсюда мой родной город Южнобугск. Но там меня может опознать первый встречный, да и есть ли там партизаны и как их найти? Значит, курс прежний, на Новоград-Волынск, в отряд Белобородова.

— Что ты нахохлился, как сова? — спросил Аугуст. — Едешь в город, фельдфебеля твоего здесь нет, а ты киснешь!

«В конце концов, от него можно получить кое-какие сведения», — подумал я.

Быстро темнело. Грузовик, не сбавляя хода, катился по мокрой дороге, мимо сел и хуторов. Теперь я сам поддерживал разговор, из которого узнал, что о партизанах здесь не слыхать, а позавчера взбунтовались заключенные в шталаге 4037-бис, перебили чуть ли не всю охрану и вырвались за проволоку. Аугуст, вместе с его тридцатым батальоном, участвовал в подавлении бунта. Пришлось задержаться на двое суток.

— Теперь самое время ехать в отпуск, — продолжал Циммерих. — Месяц назад русские взяли Ростов, но, только потеплеет, снова начнем наступать. Чего доброго, опять угодишь на передовую! Хорошо, хоть успею повидать ребятишек. Кое-что им везу. Свитерочки, ботиночки, правда бывшие в употреблении, но совсем как новые. А жене — браслетик. Золотой, массивный и сережки. Достал еще в Барановичах в одной жидовской квартире. Там были еще часы «таун-вотч» — изумительные, но их отобрал лейтенант. Всегда они забирают самое лучшее, — вздохнул он, — ничего не поделаешь. Сильный всегда прав!

Я представил себе, как он выдергивает серьги из ушей женщины. Может быть, он убил мать на глазах у детей, а потом снимал с них ботиночки, которые «совсем как новые».

К ночи взял морозец. Дорога стала скользкой. Мой попутчик опустил наушники своей «мютце». С обеих сторон лежала заснеженная степь. Вдали поблескивали огоньки. Загудел паровоз.

— Сейчас будет дорога вправо, к станции. Я схожу, — сказал Циммерих. — А ты едешь дальше?

— Нет, сойду, — сказал я, поднял автомат и с размаху ударил его прикладом что было сил. — Это — за браслетик. Это — за ботиночки! А это...

Я вытащил из его кармана бумажник. Там лежала солдатская книжка рядового тридцатого батальона, в которую был вложен отпускной билет. Кроме того, обнаружилось пятьдесят марок; — сумма довольно значительная. Не паршивые оккупационные марки, а рейхсмарки, имеющие хождение в Германии.

Отодрав от солдатской книжки фотографию, я положил бумажник в карман шинели, потом застучал кулаком по кабине:

— Стой! Мне сходить!

Чемодан я не взял. Шофер видел, что я садился без вещей.

— А где тот? — спросил шофер, когда я спрыгнул на дорогу.

— Напился! Спит! Просил не будить.

Шофер махнул рукой и захлопнул дверку.

Подойдя к станции Шепетовка, я закинул в кучу паровозного шлака автомат и каску. На слабо освещенном перроне солдат стерег ящики, сложенные у путей. Прошел поезд Ровно — Луцк, на котором Аугуст Циммерих собирался уехать в Германию. Мне нужно было в обратную сторону. В ожидании поезда я зашел в станционный буфет и сделал первую ошибку — сел в помещении для офицеров. Пришлось оставить недопитую чашку кофе и последовать за дежурным фельдфебелем в комендатуру.

Заспанный лейтенант взял у меня документы Циммериха. Он был возмущен, что я первым делом не явился за отметкой в комендатуру, А вдобавок нахально уселся за офицерский стол.

— Отпускник? А почему книжка без фотографии?

— Оторвалась, герр лейтенант!

— Какого черта вы не уехали поездом Ровно — Луцк?

— Ошибся поездом в темноте, герр лейтенант. К тому же у меня украли чемодан...

— Вы порядочный растяпа, — сказал он. — Посидите на гауптвахте, пока кто-нибудь из части не подтвердит вашу личность.

Попасться так глупо, так бездарно! Поперся в буфет, предъявил документ без фотографии! А что мне оставалось? Теперь поздно думать об этом. Надо бежать до того, как приедет человек из тридцатого батальона.

Дежурный комендант не спешил связываться с «моей частью», Прошло два дня. Меня кормили и вместе с другими проштрафившимися солдатами посылали грузить дрова. За это время я научился играть в скат (деньги у меня не отобрали) и почерпнул некоторые практические познания. Мне стало известно, что солдаты из линейных частей недолюбливают эсэсовцев, которые получают лучшее содержание. Узнал я и то, что унтер-офицеры составляют отдельную касту и пользуются значительно большей властью над рядовыми, чем наши младшие командиры. Мой язык пополнился типичными солдатскими словечками и, главным образом, ругательствами.

Я ждал подходящего момента для побега и дождался нового вызова в комендатуру. Когда меня привели, я увидел того самого дежурного коменданта. Теперь он смотрел на меня с нескрываемым любопытством. Вошел обер-лейтенант фельджандармерии[58]. У него был маленький рот и острый подбородок.

— Этот самый, — сказал лейтенант.

Полевой жандарм долго рассматривал меня и вдруг рявкнул:

— Рядовой Циммерих!!!

Я бы никогда не подумал, что такой крохотный ротик способен издавать столь грозные звуки.

— Слушаю вас, герр обер-лейтенант!

— Что находилось в чемодане, украденном у вас?

— Я перечислил подарки — ботиночки, свитерок, браслетик.

— Еще что?

— Парадная форма. Белье.

— А фотоаппарат? Какой системы?

Я понял, что меня ловят.

— Там не было никакого фотоаппарата.

— Понятно, — сказал он и тут же засыпал меня новыми вопросами: — Как фамилия вашего фельдфебеля? Кто командир роты? Откуда часть пришла под Славуту?.. Не помните? Понятно! Кстати, фотоаппарат в чемодане все-таки был — русский, системы «ФЭД». И, кроме того, там были письма на имя Аугуста Циммериха. Вместе с чемоданом они были доставлены шофером машины. Кстати, как зовут ваших детей?

Я молчал.

— Тоже не знаете? Отлично! Теперь расскажите, кто вы такой и почему вы убили Циммериха?

Допрос вступил в новую фазу. Вошли двое солдат в клеенчатых фартуках. Один схватил меня за руку, прижал ее к столу, и тут я взвыл от дикой боли: второй солдат неожиданно всадил мне под ноготь перо.

Очнулся я в одиночной камере, на цементном полу. Рядом стояла кружка воды, накрытая куском хлеба. Было холодно. Рука болела. Очень хотелось пить. Я глотнул из кружки и тут же выплюнул соленую воду.

Высоко под потолком посветлело окошечко. Начинался новый день. Опять вызовут на допрос, снова перо под ноготь или выдумают что-нибудь почище? А кому нужно мое молчание? Что я скрываю? Государственную тайну? Дислокацию кораблей? Почему не сказать прямо, что я бежал из лагеря? Вот и закончился мой путь в подземелье. Теперь уже действительно нет выхода.

«Не может быть, чтобы не было выхода!» — так сказал Коля, когда мы заблудились в пещерах. И он действительно нашел выход. Мы увидели небо и реку Южный Буг. Как там много воды! Если бы мне хоть взглянуть сейчас на реку, жажда ослабела бы. Никогда не думал, что холод и жажда могут мучить человека одновременно. Лучше думать о реке.

...Солнце садилось, и вода была розовой. Анни бежала ко мне по мокрым мосткам. И вдруг поскользнулась... Как я мог так долго не вспоминать о ней? Где сейчас Анни? В Москве, конечно. Она уже вышла замуж, работает переводчицей в каком-нибудь штабе. А муж у нее майор. Красивый, высокий. Он очень занят и только поздно вечером приходит домой. А потом они садятся пить чай... Нет, лучше — воду, прохладную, свежую воду... Буду думать об Анни, а не о воде.

Приоткрылась дверь. Полоска света легла на пол. Снова допрос? Сейчас я им все скажу... А Петро? Как бы он поступил?

Полоска стала широкой полосой. Она уходила, как мост, во внешний мир, и на этом мосту, заложив руки в карманы, стоял мой мучитель с маленьким ротиком и острым подбородком. Почему он пришел сам, а не велел, чтобы меня привели к нему?

— Вы меня слышите? — спросил фельджандарм.

Я попытался подняться, но он очень вежливо сказал:

— Лежите, пожалуйста. Вам так удобнее. Лежите и слушайте. У вас есть последний шанс. Если вы признаетесь, что вы русский разведчик, будете помещены в хорошие условия, а о дальнейшем можно договориться. Не признаетесь — расстреляю через пятнадцать минут. — Он посмотрел на часы. — Я жду.

Солдат принес табуретку, и он уселся нога за ногу.

— Герр обер-лейтенант...

— Слушаю вас...

Какой он стал вежливый! Чем это объяснить?

— Герр обер-лейтенант, я вам ничего не могу сказать. Вы не получите от меня никаких полезных сведений, даже если сожжете меня живьем. Я не знаю ни слова по-русски.

— Вот это уже неправда, — сказал он, — в бреду вы произносили русские слова, упоминали какого-то Петра. Учтите, что пятнадцать минут истекают.

Я медленно встал. Он тоже поднялся, расстегнул кобуру, которая висела у него слева на животе.

...Немцы носят пистолет слева, а наши справа... Холодно стало. Фельджандарм взвесил тяжелый парабеллум, медленно поднял... А наши моряки носят сзади, свисает из-под кителя... Сейчас выстрелит. Схватить его за руку, как учил Голованов... Черная дырочка на уровне моих глаз, в четырех шагах... Чуть подрагивает... Нет сил выдохнуть воздух...

Обер-лейтенант приподнял левую руку, посмотрел на часы.

— Еще одна минута! — Он сказал по-русски.

Но я не должен понимать русского языка. Прислонился к стенке. Пальцы свело. Ну, скорей же стреляй, скорей...

Он опустил пистолет, повернулся и вышел. Я сел на пол. Почти без сил.

Снова распахнулась дверь:

— Raus! Schnell![59]

Меня вывели на пути. Солнышко светило. Дым из паровозной трубы клочьями улетал в небо. С криком носились галки. Повели вдоль состава. Из окон классных вагонов выглядывали немецкие офицеры. Баба, в хустке, с корзиной, подошла к вагону:

— Може, купите пишки?

На кой черт им ее пышки?

На вольном воздухе стало теплее. Снег темный, талый местами земля обнажилась. Ранняя в этом году весна!

Последний вагон — товарный. Конвоир указывает на открытую дверь. Неужели надо везти поездом, чтобы расстрелять? А мой фельджандарм тоже тут. Что-то показывает солдату и подымается в классный вагон. Ничего не понимаю!

В товарном вагоне — полумрак. Трое заключенных. Солдат задвинул дверь. Вешает замок. Паровоз свистит. Тронулись.


7

Поезд набирал скорость, а я все думал и думал, и даже меньше хотелось пить. Почему они меня не расстреляли?

Постепенно у меня созрел план, единственно возможный. Я вспомнил, как кочегар Михай показал мне вход и выход из вагона через пол. Но там доска была отодрана заранее. Значит, надо попытаться отодрать. Трудно? Но не невозможно. Вагон старый, трухлявый. В нем перевозили скот. Даже скобы остались в толстой доске, прибитой к борту вагона. К этим скобам привязывали коров или лошадей. Такой скобой можно продолбить доску в полу, а потом поднять ее. Одному мне это не под силу. Значит, надо попытаться подбить на это дело моих невольных попутчиков.

Попутчики были люди, совсем не похожие друг на друга. Плотник — здоровенный мужчина лет пятидесяти, с руками, как грабли, — сбежал с какого-то строительства. Получал несколько оккупационных марок в день. Сейчас будет работать бесплатно. Он все корил себя за то, что пошел в родное село:

— Люди стали як ті собаки. Свій сусід доказав на мене німцям!

Следы горя лежали на его лице, как зарубки на стволе дерева. Он вздыхал, никак не мог улечься на полу. Но я понимал, что мешают ему не твердые доски, с которыми он привык иметь дело всю жизнь, а собственные его трудные мысли.

Второй арестант — самогонщик из-под Житомира — жил при немцах припеваючи, как вдруг забрала его СД. Приняли за советского разведчика, да не за какого-нибудь рядового, а за полковника. Неделю таскали из одной тюрьмы в другую. Хотят, чтобы он признался. А в чем ему признаваться? Самогонщик ругал напропалую и немцев, и Советскую власть, при которой ему тоже не было жизни, потому что приходилось работать.

Толстый, рыхлый, совершенно раздавленный свалившейся на него бедой, он недоумевал, как могли принять его за агента. Это незнакомое слово наводило на него ужас.

Третий арестант — молодой грузинский крестьянин Левон — попал в плен на Западном фронте, был в рабочем лагере, бежал. Голод и холод заставили его украсть чемодан. Думал найти там теплую одежду и вещи, которые обменяет на пищу у крестьян. Чемодан оказался немецким. Задержали. И всё допытывались, какие были в чемодане бумаги. А он эти бумаги сразу же выкинул, потому что и по-русски читает с трудом, не то что по-немецки.

Самогонщик и грузин попались с неделю назад. Из их сбивчивых рассказов я понял, что оккупационные власти ищут кого-то. Может, и меня они принимают за крупного разведчика? Потому и не расстреляли. Теперь везут к начальству. Вот только куда?

Я завел разговор с Левоном и втолковал, что его ждет расстрел. Раз пропали секретные бумаги, немцы не станут церемониться.

— Ну, а его дело — совсем табак, — указал я на самогонщика. — Каждому видно: советский агент! На прошлой неделе двух шинкарей расстреляли в Славуте. Многие самогонщики — агенты. Очень удобно — продаешь водку, все заходят к тебе. У одного получил сведения, другому передал, а потом, глядишь, и сам подался к партизанам.

— Сам ты партизан! — накинулся он на меня. — Петлю тебе на шею! А я — честный хлебороб. У меня аусвайс[60] был!

— Был, да сплыл! Потому что ты — агент!

Он отвернулся и плюнул с досады, но через несколько минут снова заговорил со мной:

— Ты, видать, парень бывалый. Посоветуй, что делать. Может, откупиться? Пообещать?

Это был момент, которого я ждал.

— Пообещать? Чудак человек! Они тебя выведут в расход, а потом поедут за деньгами твоими. Только бежать! Иначе всем нам сперва повырывают ногти, а потом в яму с известкой. Нечего терять время. Взломаем пол вагона, а там как повезет!

Левон сразу согласился. Самогонщик боялся, но я припугнул его так, что у него затрясся подбородок. По моему указанию оба они принялись раскачивать железную скобу.

Плотника я в расчет не принимал: темный, дремучий дядька. Сначала он безразлично смотрел на нашу работу, потом подошел:

— Не так!

Видно, много накипело у него на сердце, если решился принять участие в таком деле. Ему-то не грозил расстрел. В худшем случае выдерут розгами и заставят снова тесать бревна. Он взялся за работу со знанием дела: легонько пошатал одну, другую скобу, выбрал самую слабую и начал раскачивать ее круговыми движениями. Потом подналег и вырвал ее, как зуб с двумя корнями. Таким же образом он извлек вторую скобу.

Плотник оказался неоценимым помощником. Начав действовать, он забыл на время о своей беде и теперь был поглощен только работой. Он долбил пол острием скобы сноровисто, упорно, без передышки. Мы с Левоном попеременно долбили соседнюю доску.

Работать я мог только одной рукой, но старался показывать пример. Поезд часто останавливался. Мы тут же прекращали свою долбежку. В эти промежутки мы отдыхали. Плотник разговорился, и я понял, откуда эта жажда труда для себя, смертельно опасного, но не подневольного.

Когда-то — теперь, как и каждому из нас, ему казалось, что это было бесконечно давно, — имел он жену Килину и хату, и были у него три сына, «як три зеленых дуба: Андрий, Назар та Максимка». И была еще дочка Поля, «як біла троянда»[61]. Сам он человек малограмотный. Топор, пила и долото — вот его грамота, но на селе его уважали. Если поставит сруб, так стоять тому дому до нового потопа. А в своем доме сделал резные наличники над окнами, как в Вологде. Он там побывал в юности. По всему селу были мазанки, а у него — бревенчатый дом с петухами на стрехе. А Полинка покрасила тех петухов червонным цветом. Стоял бы дом до потопа, а простоял до прошлого лета, когда затопили немцы село кровью и слезами. Андрий погиб на границе в первые дни войны. Максимка работал учетчиком в колхозе. Совсем пацан, шестнадцать лет, а пошел к партизанам. Только далеко те партизаны не ушли. Подожгли немецкую машину и на том отвоевались. Повесили Максимку на воротах колхоза, которые отец строил своими руками. Знал бы, на что строит? Да и вообще знал бы человек, для чего жизнь строит? Стал бы он семью заводить, чтоб два сына погибли, третий без вести пропал, а дочку чтоб угнали в неметчину молодость в неволе губить.

Забрали плотника под город Воронеж, а жинка Килина осталась на чужом дворе, потому что дом плотника спалили за сына-партизана. Стал плотник делать в строительной организации «Тодт» обычную свою работу. Те же топор и долото. Харчи давали, марки платили. Ты, говорят, вольнонаемный, а все равно была та работа подневольная. Рядом военнопленные работали — кости да кожа, миска бурды да кулаком в зубы. Высматривал плотник среди них своего Назара, только не было его. Видать, в другом лагере или вместе с братьями на том свете. И такая взяла плотника тоска, что решил он идти в родное село. Заберет оттуда жинку, поставит себе хатенку в густом лесу, и будут они ждать, пока кончится тот потоп.

— Ну, вышло все видишь как! — закончил он. — Получается, нельзя ждать конца. Надо самому строить для немца домовину... Я тебя, парень, наблюдаю, наподобие ты моего Максимки. Так что давай долбать!

Поезд тронулся, и снова мы удар за ударом пробирали пол вагона под стук колес. Самогонщик начал отлынивать.

— Вы, — говорит, — все тут партизаны и воры, а я честный хлебороб.

Левон замахнулся на него скобой, а я предупредил по-головановски:

— Тебе, паскуда, выход только на тот свет! Выбирай — хоть сейчас, хоть завтра немцы выпустят из тебя дерьмо!

— Правильно говоришь, кацо! Мудрые слова! — одобрил Левон, хватаясь обеими руками за конец доски.

— А ну, взяли! — сказал плотник.

Доска скрипнула, поднялась, и тут же шум колес стал громким, а под ногами замелькали шпалы.

Мы закончили работу, когда было уже совсем светло. Обе доски водворили на место, присыпали мусором.

Полдня мы простояли на каком-то разъезде. Дверь открыли. Фельджандарм посмотрел на нас снизу. Видно, он вез нас куда-то, как крупную добычу.

Нам принесли в ведерке горячей воды, швырнули кусок хлеба и рыбину. В ведерке плавали нефтяные разводы, а от рыбы воняло, как из помойной ямы.

Самогонщик сразу вцепился в хлеб и начал грызть с куска. Плотник без всякого усилия отнял у него землисто-серый ломоть и той же скобой, которой мы долбили пол, разделил хлеб на четыре части. Рыбу он есть не стал. Мы с Левоном тоже. Через открытую дверь я видел угол разбомбленного кирпичного домика. Талый снег чуть прихватило морозцем. Между рельсами соседнего пути просыпалось зерно. Два хлопчика, медлительные, маленькие старички, ползали на четвереньках, собирали по зернышку.

Поодаль — будка с вывеской, висящей на одном гвозде: «Бoярское сельпо». Дверь задвинули, но поезд стоял. Самогонщик уже сожрал свой хлеб и жадно глотал вонючую рыбу.

— Глупый человек, — сказал Левон, — на три дня раньше будешь помирать!

Где же мы все-таки находимся? Очень далеко уехать не могли. Километров триста — не более. А в какую сторону? Бoярка! Знакомое слово. По какой же дороге эта Бoярка? Плотник не знал, и Левон не знал. Тут заговорил самогонщик:

— Бoярка — это под Киевом. Сейчас будут Жуляны, потом Караваевы Дачи, Пост Волынский и Киев. В Киев везут.

Меня подкинуло, как на трамплине. Караваевы Дачи! Катя и ее тетка Теплякова. Хоть ночью, хоть белым днем — бегу!

Шел на убыль второй день пути. Тяжело Груженный эшелон прогрохотал мимо. Сквозь щелочку в борту вагона мелькали платформы с орудиями под чехлами. Поехали!

Я хотел поставить самогонщика у щели, чтобы он сказал, когда будет станция Караваевы Дачи, но он не отвечал. Его сотрясала икота. Лицо стало мокрым, руки дрожали.

— Что с тобой, дядя?

Самогонщика били судороги. Он катался по полу, рвал на себе ворот, потом затих и только тяжело дышал, закрыв глаза.

— Я говорил, раньше помирать будет, — спокойно констатировал Левон. — Что будем делать, командир?

Впервые в жизни меня, военного моряка, назвали командиром. И где — в немецком тылу, в арестантском вагоне!

Плотник тоже смотрел на меня, но молчал. Эти люди ждали моего решения и готовы были выполнить его, как на фронте. Они поверили в меня, поверили, что я опытнее и сильнее их.

— Смотреть! — сказал я. — Не пропустить Жуляны! — и подумал, что сейчас отвечаю не только за себя, но и за этих двоих. Самогонщик был не в счет. — Уходить отсюда будем, не доезжая Караваевых Дач,

— На ходу? — спросил плотник.

— Как придется. На станции — нельзя. Светло еще.

Поезд, как назло, разогнался. Наш вагон — хвостовой и негруженый — болтало и трясло. Сумерки только надвигались, когда за щелью замелькали составы. Я увидел надпись: «Жуляны». Поезд проскочил станцию без остановки. Плотник сидел на полу, обхватив колено руками, похожими на корни дерева. Его лицо было внимательно и спокойно. Левон волновался. Он ходил взад и вперед по вагону, останавливался у заветного места и даже пробовал приподнять доску.

— Вынимай! — сказал я ему. — Ничего не поделаешь, кацо, будем парашютистами без парашютов.

— И ты можешь шутить? — удивился он. — Тебе не страшно?

Я показал ему руку с изуродованным ногтем. Рука болела все время, но мне как-то некогда было думать о ней.

— А так лучше? Все равно нам конец, так помрем по-человечески, а не как вот этот... — Я подошел к плотнику: — Решай, отец. Тебе прыгать не обязательно. Может, дождешься победы потихоньку.

Он подумал с минуту, потом сказал:

— Я за тобой, парень. Чего зря языки чесать?

— Добро. Тогда слушай мою команду: первый пойдет Левон, вторым — ты, отец. Потом — я. Если останетесь живы, идите вперед по путям, а я — назад. Если не встретимся, добирайтесь в поселок Караваевы Дачи.

Я рассказал Левону и плотнику, как найти дом Катиной тетки, Тепляковой. Самогонщик не слышал. Он лежал в углу, привалившись к стене. А этим двоим я не мог не сказать. Ведь не только они верили мне, но и я — им. Ни Левон, ни плотник не могли быть провокаторами. К тому же впереди — последняя проверка. Провокатор не прыгнет под вагон между колес.

Поезд пошел чуть потише. Время.

Только раньше вот что: не могу, не имею права погибать, не выполнив последнюю волю Петра.

Поезд — еще тише. Подъем здесь, что ли? Или уже близко Караваевы Дачи? Пропустим время, выбросимся у самой станции, тут нас и похватают, как зайцев.

Поезд — тише... Еще не темно, но темнеет. Хорошо! А могу ли я привести к Кате целую команду? Рассчитывают на одного. Куда они всех нас денут? А бросить на произвол судьбы можно? Петро бросил бы? Шелагуров бросил бы?

Окно в полу — дорога свободы. Дорога, дорога — железная дорога, шпалы, шпалы, шпалы... Шпалы в чистом поле. Снег. Он мягкий. А если головой под колеса?

— Левон! Спустишь ноги вниз, руками держись за края, потом опустишься быстро. Голову береги, падай на руки. Понял?

— Понятно. Все понятно!

— Погоди. Если я разобьюсь или немцы ухлопают, добирайся до любого партизанского отряда. Пусть передадут на Большую землю: товарищ Степовой погиб. Ясно?

— Ты — Степовой! — закричал Левон. — Ай, немцы — дураки!

— Да никакой я не Степовой. Запомни, что сказано, и пошел! Быстрее!

— Нет, ты скажи! — радовался грузин. — Они Степового ищут. На меня думали — Степовой, еще на одного и на этот тухлый бурдюк тоже! А Степовой едет в вагон и смеется над ними!

Мне все стало ясно. Значит, и меня принимали за Степового. Так нет же! Не найдут его — ни живого, ни мертвого. А вместо Петра придет другой человек, такой же бесстрашный, такой же умелый. Но для этого — действовать немедленно.

— Левон, друг, не Степовой я. Прыгай живее!

Я все-таки не убедил его. Полный радостной веры, что он попал под защиту неуловимого разведчика, Левой ринулся вниз, забыв обо всех моих наставлениях. Он просто сел и спрыгнул, и в ту же секунду краем пола его ударило по голове. Тело метнулось, исчезло. Поезд набирал ход, быстрее мелькали шпалы.

Я кивнул плотнику. Он молча спустил ноги в дыру, схватился руками и нырнул вниз, вперед, точно, как я говорил.

Самогонщик хрипел в углу. Я хотел сбросить его вниз, чтобы не оставлять свидетеля, потом решил не марать рук. А поезд летел уже полным ходом, и у меня не было больше времени даже на страх. Поджался на руках, вытянул ноги вперед, медленно опустился, как на брусьях, над стремительно бегущей пустотой, рванулся вперед.

...Свист ветра. Грохот колес... Шелагуров прыгнул из шлюпки за мной на палубу... Вспышка прожектора ослепила меня, и, уже теряя сознание, я почувствовал, как моя мать поправляет у меня под головой подушку.