"Ячейка 21" - читать интересную книгу автора (Рослунд Андерс, Хелльстрем Берге)

Понедельник, третье июня

В квартире было тихо.

Давненько она о нем не вспоминала, да и вообще обо всем об этом. А вот теперь сидела и думала. Как они обнялись тогда, как сидел он тогда в Лукишкесе, а ей и было-то десять лет, а он казался таким маленьким и кашлял, сотрясаясь всем телом, а мама протянула ему бумажку, чтоб завернуть кровавую мокроту, и бросила комок в большую бочку в коридоре.

Она и не поняла, что это было в последний раз. Она и сейчас этого еще не понимала.

Лидия глубоко вздохнула.

Она стряхнула с себя оцепенение, улыбнулась большому зеркалу в прихожей. Стояло раннее утро.

В дверь постучали. Она все еще держала в руке расческу. Сколько она тут просидела? Она снова взглянула в зеркало. Так, голову набок. Опять улыбнулась, желая выглядеть получше. На ней было черное платье — темная ткань на светлой коже. Тело — она оглядела себя — как и было, молодое. Не слишком-то она и изменилась с тех пор, как приехала сюда. По крайней мере, внешне.

Она подождала.

Постучали снова, посильнее. Надо открывать. Она положила расческу на полку под зеркалом и пошла к двери. Ее звали Лидия Граяускас, и у нее была привычка напевать свое имя. Так и сейчас — она напевала детскую мелодию, которую помнила со школьных клайпедских времен. Припев из трех строчек, а вместо слов — Лидия Граяускас. Она всегда так делала, когда нервничала:

Лидия Граяускас.

Лидия Граяускас.

Лидия Граяускас.

Она подошла к двери и перестала петь. Он стоял с другой стороны. И если приложить ухо, то можно услышать его дыхание, она его узнала по этому ритму. Они уж встречались несколько раз. Восемь. Или девять? Он по-особенному пах. Она помнила его, этот запах, — как у мужиков, с которыми папа работал, она еще маленькая была. В той загаженной комнате, где диван. Вот почти такой же запах — сигареты, какой-то мужской одеколон и пот из-под толстой ткани пиджака.

Он постучал. В третий раз.

Дверь открылась. Он стоял в проеме. Темный костюм, светло-голубая рубашка, золотой зажим для галстука. Короткие светлые волосы. Загорелый. Дожди лили всю вторую половину мая, а у него загар, как будто конец лета. Вот он всегда такой. Она улыбнулась, как тогда перед зеркалом, — знала, что ему это нравится.

Они не обнялись.

Пока.

Он переступил через порог, зашел в квартиру. Она глянула на вешалку: давай-ка я повешу твой пиджак. Он покачал головой. Он был лет на десять старше ее, около тридцатника. Так она догадывалась — точно не знала.

Ей захотелось снова запеть.

Лидия Граяускас. Лидия Граяускас. Лидия Граяускас.

Он протянул руку, как обычно, скользнул осторожно пальцами по ее черному платью, медленно, от бантиков на плечах к груди.

Она замерла.

Его рука описала широкий круг вокруг одной ее груди, потом двинулась к другой. Она стояла не дыша, чтобы даже грудная клетка не шевельнулась, надо улыбаться, надо тихо стоять и улыбаться.

И когда он плюнул — она тоже улыбалась.

Они все еще стояли рядом. Он скорее уронил плевок, чем плюнул. Ведь черта с два метил ей в лицо, нет. Плевок приземлился прямо у ее ног, у черных туфель на высоких каблуках.

Ему нравилось, когда она мешкала с этим.

Он ткнул пальцем.

Прямой такой палец — прямо вниз.

Лидия наклонилась, по-прежнему улыбаясь ему. Она знала, что ему это нравится, — он и сам улыбался. Иногда. Чуть слышно хрустнуло в коленках, когда она согнула ноги и встала на четвереньки, лицом вниз. Она молила о пощаде. Он так хотел. Он выучил, как это будет по-русски, и проверял, действительно ли она говорит то, что нужно. Она медленно поджала руки, почти свернулась в комок, носом дотронулась до пола. На языке что-то холодное — это она слизнула плевок. Проглотила.

Потом поднялась. Он так хотел. Она закрыла глаза, как обычно, попыталась угадать, по какой щеке.

Левая. В этот раз будет левая.

Правая.

Он отвесил ей оплеуху всей ладонью, чтоб по всей щеке. На самом деле не слишком-то и больно. Розовое пятно расплывалось — он здорово размахнулся, но просто обожгло. Обожгло, как всегда, когда хотят только лишь обжечь.

Он опять ткнул пальцем.

Лидия знала, что она должна делать, так что можно было и не тыкать, но он тыкал. Каждый раз. Слегка шевелил пальцем в ее сторону, чтоб она шла в комнату, чтоб встала там перед кроватью под красным покрывалом. Она пошла впереди него, надо было идти медленно и как бы невзначай гладить себя по ягодицам. Он еще хотел, чтобы она часто дышала, а она чувствовала, как он смотрел на ее спину, впивался в нее глазами, как будто одним взглядом хотел сделать ей больно.

Она остановилась у постели.

Расстегнула сзади на платье три верхние пуговицы и стянула его сверху вниз, с бедер прямо на пол.

Бюстгальтер и трусики — черные кружева, о которых он говорил, что сам их ей купил, и она пообещала не надевать их для других. Только для него.

Он лег на нее, и у нее не стало тела.

Вот так она поступала. Так поступала всегда.

Она думала о доме, о том, что было когда-то, о том, по чему она так скучала, скучала каждый день, с тех пор как приехала сюда.

Раз, еще — и ее больше не было. Было только лицо ее, без тела. Не было у нее ни шеи, ни груди, ни промежности, ни ног.

Так что когда он впивался во что-то там, втискивался куда-то чем-то, когда у нее из задницы шла кровь, — все это происходило не с ней. Она была где-то в другом месте, а тут лежало только лицо, которое пело Лидия Граяускас на мотивчик, который она выучила сто лет назад.


Когда он подъехал к пустой парковке, пошел дождь.

Стояло такое лето, когда народ просыпался, медленно подкрадывался к окну в спальне и, затаив дыхание, надеялся, что уж сегодня-то, сегодня солнце засверкает по ту сторону жалюзи. Такое стояло лето, когда дождь творил что хотел и каждое утро слипающиеся глаза побежденных людей утыкались в дождь — серый, барабанящий по стеклу.

Эверт Гренс вздохнул. Он припарковал машину, выключил двигатель и потом еще долго сидел на водительском месте, пока в окно ничего не стало видно. Капли воды превратились в поток, который все-все затуманил. Гренс не решался пошевелиться. Не хотел. Апатия охватила в нем все, что еще оставалось ей охватить.

Вот и еще одна неделя прошла, и он почти забыл о ней.

Он тяжело вздохнул.

Он не должен забывать. Никогда.

Он по-прежнему жил с ней, каждый день и даже каждый час, двадцать пять лет, и ничего, черт возьми, с этим не поделаешь.

Дождь припустил еще сильней, впереди сквозь него виднелся дом. Большая вилла из красного кирпича, выстроенная в стиле семидесятых. Красивый сад, правда, еще немного — и слишком ухоженный. Больше всего ему нравились яблони. Шесть штук, с которых только что облетели белые цветы.

Он ненавидел этот дом.

Он разжал руки, вцепившиеся в руль, открыл дверь и выбрался наружу. Как он ни лавировал между большими лужами, что растеклись на неровном асфальте, ботинки все равно промокли еще на середине пути. Он подходил все ближе, стараясь отделаться от чувства, что жизнь также приближается к концу, делается чуть короче с каждым его шагом в сторону подъезда.

Пахло стариками. Он приезжает сюда каждое утро по понедельникам, но до сих пор не привык к этому запаху. Те, кто здесь находился — в креслах-каталках и ходунках, — не такие уж древние, так что откуда брался запах, было непонятно.

— Она там, у себя. В своей комнате.

— Спасибо.

— Она знает, что вы приехали.

Да понятия она не имеет о том, что он приехал.

Но он поклонился молодой санитарке, которая уже научилась его узнавать. Собственно, она просто хотела быть любезной и даже не подозревала, как ранила его этими словами.

Он прошел мимо улыбающегося человека — его ровесника, — который обычно сидел в холле в кресле и радостно подмигивал всем входящим. Потом мимо той, Маргареты, которая громко кричала, если ее не замечали и не спрашивали, как она поживает. Каждый понедельник с утра они сидели там, как будто позировали для снимка. Который никогда не сделают. Он спрашивал себя: а будет ли он скучать по ним, если в одно прекрасное утро кого-нибудь из них тут не окажется? Или наоборот, ему станет легче, оттого что не надо будет окунаться в это неизбежное?

Он секунду выждал у ее двери.

Иногда он просыпался среди ночи в поту и совершенно явственно слышал, как она говорит ему: «Добро пожаловать!» Он чувствовал, как она берет его за руку, как радуется, что встретила кого-то, кто любит ее. Он подумал об этом. О снах, которые повторяются снова и снова. И это придало ему сил, чтоб распахнуть дверь и войти в ее мир — четырнадцать квадратных метров с видом на парковку.

— Привет.

Она сидела посреди комнаты. Кресло-каталка повернуто к двери. Она взглянула на него. Но в ее глазах не было ничего — не узнала, не вспомнила, даже не услышала, как он с ней поздоровался. Он подошел к ней, погладил по прохладной щеке и заговорил снова:

— Привет, Анни. Это я, Эверт.

Она рассмеялась. Неуместный, слишком громкий смех, детский смех, как и всегда.

— Ты узнала меня?

Она снова рассмеялась, внезапно и совсем уж громко. Он придвинул к себе стул, стоявший у письменного стола, за которым она никогда не сидела, и присел. Взял ее руку и сжал в своей.

Ее привели в порядок.

Причесали ее светлые волосы, подкололи кверху заколками, по одной с каждой стороны. Синее платье — давненько он его не видел — пахло свежестью, его недавно постирали.

Он удивился про себя, как все же мало изменился ее облик. Двадцать пять лет в инвалидном кресле, по ту сторону сознания, и она выглядела не намного старше, чем тогда. Сам-то он прибавил двадцать килограммов, полысел, лицо все в морщинах. Она была так недоступна пониманию. Словно платой за неспособность жить в этом, настоящем мире была беспечность, дававшая вечную молодость.

Она попыталась что-то произнести. Этот лепет… Она повернулась к нему, и у него, как всегда, появилось чувство, что она действительно что-то хочет сказать. Он сжал ее руку и проглотил то, что болезненным комом встало в горле.

— Он выходит завтра.

Она лепетала и пускала пузыри. Он достал из кармана платок и вытер слюни, стекавшие у нее с подбородка.

— Понимаешь, Анни? Он выходит завтра. Его освободили. Он снова загадит наши улицы.

Ее комната выглядела точь-в-точь так же, как и когда ее сюда определили. Он сам выбрал, какую мебель привезти ей из дома, и сам все расставил. Ведь только он знал, что для нее было важно спать головой к окну.

Она выглядела очень спокойной уже после первой ночи, проведенной здесь.

Тогда он отнес ее в постель и уложил, укрыв ее слабое тельце покрывалом. Он сидел возле нее, пока не стало темно, она крепко спала, а он ушел только утром, после того как она проснулась. Он оставил машину на парковке и шел пешком весь долгий путь до полицейского управления на Кюнгсхольме,[1] так что был уже почти обед, когда он туда добрался.

— В этот раз я его возьму.

Она взглянула на него, словно и впрямь слушала, что он говорит. Он знал, что это, конечно, не так, но иногда, когда получалось, он притворялся, что они действительно беседуют, как тогда. Как до того, как…

Ее глаза — то ли ожидающие, то ли просто пустые.

Если бы я только успел.

Если бы этот мерзавец тебя не вытащил. Если бы твоя голова…

Эверт Гренс наклонился к ней, прижался лбом к ее лбу, поцеловал в щеку.

— Я скучаю по тебе.


Тот, что носил темный костюм и золотой зажим для галстука, тот, что плевал на пол ей под ноги, только что ушел. Сегодня что-то не помогло думать о Клайпеде. Не получилось так, чтоб тело исчезло, а осталось только лицо. Она чувствовала его там, иногда такое случалось, и она чувствовала боль, когда в нее входили да еще кричали, чтоб она шевелилась.

«Может, это из-за его запаха?» — спросила себя Лидия.

Этот запах она узнавала — точно такой же, как у мужиков, что толпились вокруг папы в той загаженной комнате с оружием. Ей было интересно, хорошо это или плохо, что она его узнавала, этот запах. Означало ли это, что она все еще связана с тем, что было тогда, с тем, по чему она теперь так тосковала? Или же это умирало в ней то, что могло бы ей принадлежать и принадлежало когда-то, да осталось далеко отсюда? И только в ней шевелилось, терлось где-то внутри. Совсем глубоко.

После он много не говорил. Он посмотрел на нее и ткнул пальцем в последний раз. Пара коротких слов, не больше. Ждать своего ухода он долго не заставил.

Лидия рассмеялась.

Если бы у нее было влагалище, она бы пожалела, что его выделения попали туда. Тогда она бы заметила его член и остальное. Но все же было не так! Было только лицо, ее лицо.

Она смеялась и терла себя белым мылом — одну часть тела за другой. Кожа уже горела, а она все сильней терла мылом шею, плечи, грудь, промежность, бедра, ноги.

Удушающий стыд.

Она смыла его. Его руки, его дыхание, его запах. Вода была такая горячая, что обжигала почти до боли. Стыд — безобразная вторая кожа, которая не смывалась.

А потом она села на пол душевой кабинки и запела. Детский клайпедский мотивчик.

Лидия Граяускас.

Лидия Граяускас.

Лидия Граяускас.

Она обожала эту песенку. Это была их песня — ее и Владиса, они горланили ее каждое утро, когда направлялись в школу и гуляли по окрестностям. Слог — шаг, слог — шаг, свои имена — громче и громче.

— Хорош петь!

Дмитрий кричал из прихожей, как она поняла, приникнув к двери ванной. Он стукнул в стену, крикнул снова, мол, лети сюда мухой! А она все сидела на влажном полу кабинки с прерванной песней во рту. Ее голос еле пробивался за дверь:

— Кто теперь?

— Давай иди работай, мать твою!

— Я хочу знать, кто сейчас придет.

— Дырку помой! У тебя новый клиент.

Лидия поняла по голосу, что он разозлился не на шутку, и поднялась. Она вытерлась, встала перед зеркалом, висевшим над раковиной, и накрасила губы красной помадой. Слой за слоем. Она надела почти сливочно-белое белье из какой-то похожей на бархат ткани, которое тот, что должен был вот-вот войти, прислал заранее. Дмитрий выдал ей его сегодня утром.

Четыре таблетки рогипнола и одна валиума. Проглотила, улыбнулась зеркалу и запила капсулы полстаканом водки.

Она открыла дверь ванной и вышла в прихожую. Следующий клиент, второй за день, но зато его она ни разу еще не видела, ждал на лестничной клетке. Дмитрий сидел в кухне. Она заметила, как он зло проводил ее взглядом, когда она проходила мимо. Последний шаг к входной двери.

Подождав, когда он постучит во второй раз, она открыла.


Хильдинг Ольдеус яростно чесал нос.

Хроническая инфекция в левой ноздре, после героина. Нюхнул дури да почесался неудачно. С тех пор не припомнит, когда в носу у него не было здоровущей язвы. Прям горело внутри, он должен тереть, тереть, копать указательным пальцем, сдирать шкуру.

Он огляделся вокруг.

Собес этот хренов, терпеть его не мог, но всегда сюда возвращался. Он уже не успевал бодаться с ними, так что сидел тут, готовый лыбиться, лишь бы дали на пригоршню монет больше. Неделя уже прошла. Он раскланялся с этими работничками из Аспсоса, отстучал по-быстрому Йохуму, Йохуму Лангу, у которого кантовался в последние месяцы. Ему надо было спрятаться за чьей-то спиной, ну а Йохум был здоровенный, так что подходил будьте-нате. Ни одной сволочи и в голову не стукнет вымести его из йохумовой берлоги. Йохум, правда, отстучал в ответ, что ему осталась одна гребаная неделя (Хильдинг внезапно осознал, что это, стало быть, завтра. Ну да, неделя-то прошла. Значит, блин, завтра). И они, вероятно, никогда больше не увидятся, кроме как в тюряге. Йохума же прикрыли на какое-то время, а он и не бултыхался. Ну а те, которые не бултыхаются, испаряются, вроде как и не было их никогда.

Народу нынче немного.

Несколько цыганок, один чухонец и два пенька-пенсионера. Какого хрена им всем тут надо?

Хильдинг снова покопался в язве у себя в носу. Ладно, погодите. Расселись тут вдоль стены. Гады.

Это был такой уж день. Такой день, когда он чуял. Он не хотел чуять, не надо было ему чуять, но наступал такой вот адский денек — и он чуял-чуял-чуял.

— Так, следующий?

Снова дверь открыла. Здоровенная жирная собесовская тетка.

Он рванулся к ее двери всем своим худющим телом, его занесло, и все тут увидали, что это был еще молодой парень, явно не больше тридцати, с прыщавым мальчишеским лицом.

Он вновь почесал нос, почувствовал, что вспотел. Стоял июнь, но дождь хреначил вовсю, так что пришлось натянуть длинный дождевик Недышащая ткань, так что в собесе Хильдинг его снял. Надо бы повесить на вешалку, но он не решился. Он сел на стул для посетителей. Блин, ни бумажки на столе, полки тоже пустые. Он нервно огляделся вокруг. И никого больше, черт, обычно две тетки тут сидят.

Клара Стенунг отлипла от дверной ручки и села с другой стороны стола. Ей было двадцать восемь лет, столько же, сколько и наркоману, который сидел сейчас напротив нее. Она видела его там, в коридоре, и отлично знала, кто это и что ему нужно. Такие приходили часто. Она отработала в провинциальных собесах пару лет да плюс три года здесь, в городе. Худые, дерганые, крикливые, только что соскочившие с иглы — они приходили и уходили, внезапно исчезали аж месяцев на десять, но всегда, всегда возвращались.

Она поднялась, протянула через стол руку. Он посмотрел на ее ладонь, пересилил желание плюнуть в нее, наконец вяло пожал.

— Мне нужны бабки.

Она молча посмотрела ему в глаза, выдержала паузу. У нее была папка, архив. Она знала о нем все. Хильдинг Ольдеус был такой же, как и остальные. Отец отсутствовал. Мать практически тоже. Были две старших сестры, которые делали что могли. Неглупый, запутавшийся, преданный этим миром. Алкоголь в тринадцать лет, травка в пятнадцать. Потом пошел дальше: курил героин, кололся, первый раз сел в семнадцать. Сегодня, к своим двадцати восьми, отсидел три раза, в общей сложности одиннадцать лет. Большей частью за кражи да еще за сбыт краденого. Мелкий воришка. Однажды ворвался в 7-11[2] с хлебным ножом в руке и схватил дневную выручку, а потом стоял себе с барыгой на улице прямо напротив лавочки, взял дозу и шмыгнул в первую подворотню. Он тогда вообще ничего не понял, когда люди из лавочки показали пальцем в его сторону, тут же приехала полиция, и вот он уже сидел на заднем сиденье машины, везущей его в КПЗ.

— Ты знаешь ответ. Денег не будет.

Он нервно заерзал на стуле, покачался на нем, чуть не упал.

— Блин, почему? Я ж только что соскочил!

Она взглянула на него. Он кричал, драл нос, рана опять стала кровить.

— Мне очень жаль. Ты не проходишь в списках. Ни как безработный. Ни как соискатель на бирже труда.

Он поднялся.

— Слышь ты, жирная тварь! Я вообще без бабла, ты понимаешь? Я, блин, жрать хочу!

— Я понимаю, что тебе нужны деньги на еду. Однако в списках тебя нет. Поэтому я не могу выдать тебе ни гроша.

Кровь из язвы в носу капала на пол, текла уже прилично, пластырь из желтого стал красным. Он кричал как мог, дошел даже до угроз, но все без толку. А на большее его не хватало. Кровью капал, но драться не полез. Он не из таких был, и она об этом знала, ей даже в голову не пришло звать охрану.

Он с силой ударил рукой по полке:

— Да срать я хотел на ваши правила!

— Делай что хочешь. Денег не получишь все равно. Но я могу дать тебе талоны на питание. На ближайшие два дня.

За окном прогромыхал грузовик, шум от него распирал дома на этой узкой улочке. Хильдинг его не слышал. Он вообще ничего не слышал. Эта баба напротив него говорила что-то о талонах на питание? Да и когда из этих сволочей можно было выжать что-то еще! Он уставился на толстуху, которая сидела по ту сторону стола и протягивала ему купоны, на ее громадную лапищу и на ее чертовы красные деревянные бусы. Он заржал, потом заорал, схватил стул, на который было снова уселся, и швырнул его об стену.

— Да срать я хотел на твои сучьи талоны! Да я сам баблосы достану! Сука собесовская!

Он почти выбежал из двери, увидел чухонцев, цыган и пенсионеров — все они так и продолжали сидеть в этом уродском коридоре. Они посмотрели на него, но ничего не сказали. Твари — приползли клянчить. Он выкрикнул: «Пациенты хреновы», пока проносился мимо, а потом еще что-то, чего уже невозможно было разобрать. Его пронзительный голос оборвался, забулькал кровью, которая по-прежнему хлестала из носа, так что он наследил и на лестнице, и в подъезде, и по всей дороге вдоль Остергатан и аж до Сканстюля.


Совсем не похоже на лето.

Ветрено, редко когда переваливает за двадцать градусов, лишь иногда в первой половине дня проглянет солнце, а все остальное время по крыше и садовой изгороди барабанит дождь.

Эверт Гренс держал ее руку, пока она ее не отняла. Потом она вдруг впала в беспокойство. Обычно после этого она начинала яростно хохотать, лепет прекращался, а слюна уже не текла по подбородку. Поэтому он обнял ее, поцеловал в лоб и сказал, что вернется через неделю. Как всегда — через неделю.

Если бы ты могла продержаться еще чуть-чуть.

Он сел в автомобиль и поехал обратно через мост Лидингё. Ехал он к Бенгту Нордваллю, который жил теперь на Эриковой горе, всего в нескольких милях к югу от города. Он ехал все быстрее и быстрее и увидел внезапно, как это обычно с ним случалось, — увидел себя самого. За рулем другой машины.

Двадцать лет назад он был водителем машины оперативников.

На улице он увидел Ланга, а Эверт Гренс знал, что он в розыске, и потому сделал то, что они делали столько раз: он притормозил прямо рядом с бегущим, а Бенгт открыл заднюю дверцу. Анни, которая сидела с краю, схватила Ланга и крикнула «Держу!», как и должна была…

Она сидела с краю.

Поэтому он смог выдернуть ее из машины.

Эверт Гренс свернул с дороги, оставив позади трассу с вечной утренней пробкой. Он выключил двигатель и сидел не шевелясь, пока картинки прошлого, мелькающие перед глазами, не исчезли. Каждый раз одно и то же. После того как он навещал ее, воспоминания пульсировали в голове, и от этого становилось тяжело дышать. Все эти последние годы. Так он сидел без движения, не обращая внимания на идиотов, которые глядели на него, ждали, пока его машина снова тронется.

Через пятнадцать минут он был на месте.

Они встретились на улочке возле невысоких домишек и некоторое время стояли под дождем, пялясь на небо.

Оба были неулыбчивы: то ли от природы, то ли возраст сказывался. Но все же улыбнулись друг другу — что еще делать, когда дождь так и хлещет, да еще ветер, да серые тучи обложили все вокруг.

— Ну что скажешь?

— Что скажу? Да то, что меня это больше не волнует.

Они пожали плечами и присели на мокрую скамейку.

Они знакомы тридцать два года. Когда-то были молоды, но жизнь проходила, и теперь уж обоим оставалось меньше половины. Намного меньше.

Эверт Гренс молча смотрел на друга.

Собственно говоря, это единственный человек, с кем он общался не по работе. Которого мог терпеть.

Все еще подтянутый, да и шевелюра цела — Бенгт выглядел намного моложе, хоть они ровесники. Ну да, вот что значит детишки. Они возвращают молодость.

У Эверта ни детей, ни волос на голове. Да и стройным он давно уже не был. Он прихрамывал при ходьбе, а Бенгт пружинил, но у них было общее прошлое, да и теперь они оба служили в Стокгольмском полицейском управлении. Вот только с молодостью каждый обошелся по-своему — как будто Эверт растратил ее быстрее. Видно, так ему было нужно.

Бенгт грустно вздохнул:

— Вот сырость. Детей больше не выпущу.

Иногда Бенгт приглашал его в гости. И Эверт не был уверен, что это не из жалости — уж больно одиноким и несчастным был он вне коридоров управления. И все же каждый раз приходил. Правда, злился на себя, потому что и в гостях не мог не думать об этом.

— Ей сегодня лучше. Она даже узнала меня. Я уверен — узнала и поздоровалась.

— А тебе, Эверт? Тебе лучше?

— Что ты имеешь в виду?

— Ну не знаю… Но выглядишь ты… особенно, когда про Анни говоришь.

Эверт не ответил. Он рассеянно оглянулся вокруг. Пригород. Никогда он не понимал этой «жизни на воздухе». У них был славный домик. Обычный такой — кирпич, газон, аккуратные кустики, пластмассовые игрушки валяются. Выгоревшие на солнце. Если б не дождь, пара малышей скакала бы тут, играла бы, как и положено в их возрасте. Поздновато их Бенгт завел — ему уж пятьдесят тогда было, а Лене на двадцать лет меньше. Вроде второго шанса. Эверт все поражался: что молодая, красивая, толковая женщина могла найти в пожилом полицейском? Он-то Бенгта знал вдоль и поперек, так что поражался еще больше.

Одежда промокла, потяжелела, прилипла к телу, но они не чувствовали. Позабыли про дождь. Эверт подался вперед:

— Слыхал?

— Что?

— Йохум Ланг выходит сегодня.

Бенгт покачал головой:

— Брось. Сколько времени прошло.

— Тебе легко говорить. Не ты ж был за рулем.

— И не я был влюблен. Но это не играет никакой роли. Пора тебе бросить все это. Двадцать пять лет прошло, Эверт.

Он обернулся.

Он увидел, как она пытается сделать захват.

Эверту Гренсу стало тяжело дышать. Он прижал руку к мокрой голове и почувствовал, как на него накатывает ярость. Оттуда, из прошлого.

Йохум Ланг почувствовал ее руку и быстро повернулся.

Он вцепился в нее и так резко дернул, что Бенгт, который сидел рядом, не смог ничего сделать, его пальцы только скользнули по портупее Анни.

Эверт вздохнул, все еще прижимая руку к мокрой макушке.

Вот тогда-то все и произошло. Она выпала из машины. Головой прямо под заднее колесо. И вся их жизнь пошла прахом.

А Ланг рассмеялся и убежал. Он и потом смеялся, когда через несколько месяцев его осудили за нанесение тяжких телесных повреждений.

Эверт Гренс ненавидел его.

Бенгт расстегнул пуговицу своей мокрой рубашки и заглянул другу в глаза:

— Эверт.

— Да?

— У тебя отсутствующий вид.

Эверт Гренс снова увидел мокрый газон и нарядную клумбу с тюльпанами. Он почувствовал, что страшно устал.

— Я разберусь с этой тварью.

Бенгт взял его за плечо. Гренс вздрогнул — он к такому не привык.

— Оставь его, Эверт.

Он снова держал ее за руку. Она смеялась громко, как ребенок, но смех был холодным, тусклым, как будто потусторонним. А ведь он помнил другой — теплый, настоящий, звонкий…

— С сегодняшнего дня он расхаживает по улицам, можешь ты это понять? Ланг прогуливается, и плевать ему на нас!

— Эверт, ты уверен, что в том, что произошло, только Ланг виноват? Может, это моя вина? Ведь это я не успел. Может, ты меня должен ненавидеть? Может, со мной надо разобраться, а не с ним?

Ветер задул с новой силой, принес новую порцию дождя и швырнул им в лицо. У них за спиной открылась дверь, и оттуда вышла женщина с зонтиком в руках. Она была молодая, едва за тридцать, длинные волосы заколоты сзади.

— Вы ненормальные, — улыбнулась она.

Они обернулись. Бенгт улыбнулся в ответ:

— Да ладно, не сахарные.

— Давайте-ка заходите, завтракать пора.

— Уже?

— Уже, Бенгт. Малыши голодные.

Они встали.

Одежда снова прилипла к телу.

Эверт Гренс опять посмотрел на небо. Оно было таким же серым.


Утро все не кончалось. С улицы до нее доносились голоса птиц. Они что-то пели друг другу, как обычно в такие дни. Лидия сидела на краешке кровати и слушала. Как красиво. Они тут поют так же, как и те, что летают между клайпедских безобразных бетонных домов. Сама не зная почему, она этой ночью несколько раз просыпалась — ей снилась та давняя поездка с мамой в Вильнюс, в тюрьму Лукишкес. Приснилось, что папа стоял и ей подмигивал, а она пошла прочь от него по темному коридору, который уводил ее от туберкулезного отделения, успела пройти мимо пятнадцати других заключенных, медленно гнивших в комнате под названием «изолятор», а потом вдруг увидела издалека, как он рухнул навзничь. Она тут же остановилась и на миг застыла совсем без движения. Но он все не поднимался, и тогда она бросилась назад, по каменному полу, как можно быстрее, а потом она рывками тянула его, пока он не встал снова на ноги и не принялся выкашливать сгустки крови и желтой мокроты. Во сне все это было точь-в-точь как тогда — мама вскочила, зарыдала и стала кричать санитарам, чтоб они пришли, чтоб они увели его отсюда.

И стоило ей заснуть, как этот сон повторялся снова и снова. А ведь прежде он ей не снился. Ни разу.

Лидия глубоко вздохнула, передвинулась на другой край кровати и раздвинула ноги. Медленно, как и хотел мужчина, что был напротив.

Он сидел в нескольких метрах от нее.

Немолодой. Ей показалось, что ему около сорока. Папе было бы столько же сейчас.

Она принимала его раз в неделю уже почти год… Каждый понедельник по утрам. Обычно он пунктуальный. Этот был третьим клиентом за день и всегда стучал в дверь точно тогда, когда церковные часы отбивали девять. Она слышала их даже сквозь закрытые окна.

Он не плевал на пол. Он в нее не входил. Она вообще не прикасалась к его члену. Даже запаха его не слышала.

Он такой был… Обнимал ее, как только она открывала дверь, зато потом уже ее и не трогал вовсе. Только вцеплялся в свой член одной рукой, а другой показывал, чтоб она раздевалась.

Он хотел, чтоб она двигала бедрами туда-сюда, а он только сжимал свой член покрепче. Он хотел, чтоб она повизгивала, как собака, которая у него когда-то была, и тогда уж вцеплялся в член такой хваткой, что тот бледнел. Он откидывался в черном кресле, и сперма стекала по гладкому дерматину.

Он заканчивал в десять минут десятого и выходил из квартиры ровно в тот момент, когда церковные часы отбивали половину. Лидия оставалась сидеть на краю кровати и снова прислушивалась к щебету птиц.


Кровь из язвы в правой ноздре капала не переставая. Прямо на тротуар Остгётской улицы. Хильдинг почти бежал — пусть он только что вышел оттуда, но он не из тех, кто копит ненависть или, наоборот, взращивает в себе уважение к Аспсосской «качалке». И он почти бежал, объятый яростью и паникой, от этой гребаной собесовской тетки. Аж чуть не задохнулся, пока добрался до Кольцевой, до станции Сканстюль.

Насрать мне на твои гребаные талоны. Сам бабла достану. Как-нибудь.

— Эй, ты.

Хильдинг ткнул пальцем в плечо одной из девчушек, что стояли на перроне. Лет двенадцать-тринадцать, догадался он. Она не ответила, и он ткнул пальцем снова. Она демонстративно отвернулась к туннелю, из которого вот-вот должен был показаться поезд.

— Эй, ты. К тебе обращаюсь.

Он видел у нее мобилу. Он протянул руку, сделал еще шаг, вырвал телефон у нее из рук и, не обращая никакого внимания на ее вопли, повернулся спиной и быстро набрал номер.

Хильдинг откашлялся:

— Сеструха? Это я.

Она помедлила с ответом, так что он быстренько продолжал:

— Сеструха, блин, дай денег.

Он услышал, как она вздохнула, прежде чем сказать:

— Ты ничего от меня не получишь.

— Сеструха, жратва. И одежа. Только на это.

— Сходи в собес.

Он зло уставился на мобилу, набрал побольше воздуха и заорал туда, где, по его мнению, находился микрофон:

— Бля, сеструха! Мне ж придется самому надыбать! Так и знай!

Она ответила точно так же, как и в прошлый раз:

— Это твой выбор. Твоя проблема. Не навязывай ее мне.

Хильдинг Ольдеус крикнул еще раз в электронную пустоту, которая образовалась в телефоне, когда на том конце повесили трубку, а потом хряснул запачканную кровью мобилу о бетонный перрон. Когда он зашел в вагон подошедшего поезда, хозяйка мобилы стояла и размазывала слезы.

Он встал напротив вагонных дверей и глубже зарылся в кровоточащую язву. Капли крови, пот и грязь на безжизненном лице. Выражение — точно он принюхивался.

Он вышел на Т-Сентрален и поехал на эскалаторе прочь из подземки. Слегка дождило, но он вообще не был уверен, шел дождь сегодня утром или нет. Он огляделся вокруг. Как же он вспотел в этом плаще! Реально — спина вся мокрая. Он перешел на другую сторону улицы Кларовой горы, быстро прошмыгнул между домами и вошел в ворота кладбища Святой Клары.

Пусто. Совсем пусто, как он и надеялся.

Заначка, припрятанная тут, наполовину пустая. Ну да другой нет.

Он прошел мимо большущего Камня Бельмапа[3] и вышел к скамейке, что стояла за ним, под ветвями дерева, которое он определил для себя как вяз.

Он выставил ногу, что-то напевая. Одна рука в правом кармане плаща — там даже стиральный порошок остался, он медленно мылил его пальцами. Другая, в левом, открывала упаковку с почтовыми марками. Двадцать пять маленьких пакетиков, восемь раз по шесть сантиметров. На дне каждого — малость амфетаминчику, который он принялся смешивать с порошком.


Наступил вечер. Рабочий день окончен, больше никто не придет.

Лидия медленно прошла через всю по-уютному темную квартиру. Включено всего лишь несколько ламп. Квартира была довольно большая, пожалуй, самая большая из всех, в которых ей пришлось побывать с тех пор, как она приехала сюда.

Она остановилась в холле.

Сама не зная почему, она уставилась на ковер с рисунком из мелких черточек. Они наполняли пустую комнату от пола до потолка. Она часто так стояла, глядя на ковер, позабыв обо всем на свете. Она понимала — это оттого, что он был похож на другой, который она видела давным-давно в другой комнате, на другой стене.

Лидия так четко помнила эту стену, эту комнату.

И омоновцев, что ворвались тогда, и папу с другими мужиками, стоявших у стены, и голоса, кричавшие: «Заткнись! Заткнись!» И потрясающую тишину в конце.

Она и тогда знала, что папа уже один раз отсидел в тюрьме. Что он вывесил на стене их дома литовский флаг, и за это его осудили на пять лет в Каунасском СИЗО. Она тогда была совсем маленькая — всего несколько лет. Но вот флаг — она покачала головой, — нет, она по-прежнему не могла этого понять. Работу он, естественно, сразу же потерял. И однажды — она ясно помнила это, — когда водка закончилась, щеки покраснели, а они все сидели в комнате с ковром в черточках (а вокруг лежало краденое оружие, которое вот-вот собирались продать), он громко спросил: «Ну а что ж мне еще делать?» Дети есть хотели, государство отказывалось платить, так что же, черт побери, ему оставалось делать?

Лидия стояла в холле. Ей нравилась и тишина, и вечерние сумерки, которые медленно успокаивали, убаюкивали.

Мелкие черточки на стене ползли вверх; чтобы за ними проследить, ей пришлось запрокинуть голову. Высокие потолки. Старинная постройка. Она подумала, что она несколько раз работала в одиночку в значительно меньшей квартире, а вот другие всегда были в паре, так что мужчины, которые стояли сначала на лестничной клетке и стучали в дверь, могли выбирать.

К ней должно было приходить двенадцать. Каждый день.

Можно и больше, но не дай бог меньше. Тогда Дмитрий бил ее или сам трахал столько раз, сколько она «недоработала». Только в задницу.

У нее, разумеется, был свой ритуал. Каждый вечер.

Она принимала душ, всегда очень горячий, чтобы смыть их прикосновения. Она принимала свои таблетки — четыре рогипнола и валиум, запивала небольшим количеством водки. Она одевалась в огромное безразмерное платье. Оно висело на ней как на вешалке, скрывая очертания — ни увидеть, ни дотронуться.

Но несмотря на это, иногда нижняя часть ее живота заметно округлялась.

Она знала, как так случалось, что она залетала. Знала почему. Обычно появлялась пара новых клиентов, с ними тяжело было справиться. Да она и сама редко о чем их просила — она же понимала, что важнее всего, чтобы они захотели прийти еще раз.

Лидия устала от мелких черточек и вместо них смотрела теперь на входную дверь. Как долго она уже не выходила за нее? Она точно не помнила, но что-то около четырех месяцев. Так ей самой по крайней мере казалось. Она думала пару раз разбить окно на кухне — оно не открывалось, точно так же как и остальные. Она хотела пролезть между осколками и прыгнуть вниз, но испугалась. Квартира была на седьмом этаже, так что неизвестно, что было бы, если б она все же прыгнула и упала на землю. Она подошла к серой плоской двери, потрогала ее — холодную, твердую. Она стояла, закрыв глаза, протянув руку к красной лампочке. Медленно вздохнула и молча прокляла оба электронных замка. Как их открыть, она не знала. Она пыталась подсмотреть, что там нажимал Дмитрий, но безуспешно. Он знал, что она стоит у него за спиной и смотрит во все глаза.

Она вышла из холла, прошла через пустую комнату, которую они почему-то называли гостиной, потом мимо своей комнаты. Посмотрела на большую кровать, которую так ненавидела, но в которой приходилось еще и спать.

Дошла до крайней комнаты. Алениной.

Дверь закрыта, но Лидия знала, что клиента за ней нет, что Алена приняла душ и сидит теперь там одна.

Она постучала.

— Да?

— Это я.

— Я пытаюсь заснуть.

— Я знаю. Но можно все-таки я зайду?

Прошло несколько секунд. Лидия ждала. Пока Алена наконец не определилась:

— Конечно. Заходи.

Алена голышом валялась на неубранной кровати. Ее тело было темнее Лидиного. Длинные волосы еще мокрые — завтра с трудом расчешет. Она часто так лежала, когда все уходили, тупо глядела в потолок, думала, что ведь никогда ему не рассказывала о том, куда едет, а уже несколько лет прошло, но она все еще любит, тоскует и вспоминает тот последний раз, когда они были вместе, ну да, осталась всего лишь пара месяцев, она вернется к нему, к Яношу, и они поженятся. Потом.

Лидия стояла молча. Она смотрела на Аленину наготу и думала о своем теле, которое приходилось прятать под безразмерным платьем. Она смотрела, сравнивала себя с Аленой и никак не могла понять, как та может лежать в той же постели, без одежды. Она поняла, что видит свою противоположность.

Алена показала пальцем на пустую половину кровати:

— Садись.

Лидия прошла в комнату, точно такую же, как и ее, с такой же кроватью, с такими же полками, а больше ничего и не было. Она села на смятые простыни. Только что тут кто-то лежал. Стоял на красном ковре. Маленькие бархатные цветочки колыхались от его движений. Она нащупала Аленину руку, взяла в свою и сказала почти шепотом:

— Ну как ты?

— А, сама знаешь.

— Все как обычно?

— Как обычно.

Они знали друг друга больше трех лет. Они встретились на пароходе. Смеялись еще тогда. Путешественницы. Вода, которая распадалась на две части и пенилась где-то там внизу… Обе были в море в первый раз.

Лидия притянула к себе руку подруги, по-прежнему крепко ее сжимая, накрыла второй рукой, растерла между ладонями.

— Я знаю. Знаю.

Алена лежала и дремала.

На ее теле синяков не было, не то что на Лидином.

Лидия легла рядом с ней, они помолчали — Алена снова о Яноше, от которого уехала, не посвятив в свои планы, а Лидия о тюрьме Лукишкес, о кашляющих людях в больничном отделении.

Вдруг Алена резко села на кровати, подложила между спиной и стенкой подушку.

Она ткнула пальцем на пол, где лежала вечерняя газета.

— Возьми-ка.

Лидия отпустила Аленину руку, наклонилась и подняла газету.

Она не спросила Алену, откуда та ее достала, она сразу поняла, что ее принес один из тех, что был тут сегодня. Кто-то из тех, кто приносил всякие вещички и хотел за это добавки. Ну и получал, разумеется. К Лидии с вещами особо не ходили: она хотела только денег. Она хотела нагреть Дмитрия на то, что его действительно интересовало, — на деньги. Те, кто приходил к ней и хотел добавки, платил лишнюю сотню.

— Открывай. Седьмая страница.

Она рассказывала Алене.

Посетители платили по пятьсот крон. Она посчитала, сколько будет по пятьсот крон двенадцать раз каждый день. Но Дмитрий почти все забирал себе. Им оставалось двести пятьдесят крон за каждый полный день. Остальное уходило на еду, за квартиру и в уплату их долга. Она вначале попросила больше. В ответ Дмитрий трахал ее в задницу, пока она не пообещала никогда об этом не заговаривать. Тогда она решила прихватывать время от времени по сотне. Своим тайным способом. Больше ради того, чтобы наколоть Диму Шмаровоза, чем ради денег.

Ее били.

Она терпела.

Она позволяла себя бить, и это стоило дополнительные сто крон. Большинство не били всерьез — так только, чтоб распалить себя перед тем, как ее трахать. Она брала шестьсот, Дмитрий получал свою пятихатку и понятия не имел о том, что она припрятывала сотню. Она этим занималась довольно давно и накопила изрядную сумму, а Дима Шмаровоз ни о чем не догадывался.

Лидия не говорила по-шведски. И не читала. Она не понимала ни названия статьи, ни начала, напечатанного жирным шрифтом, ни самого текста. Но она увидела фотографию. Алена держала газету так, что первым делом взгляд Лидии упал на фотографию, и она резко вскрикнула, заплакала, выбежала из комнаты, потом сразу же вернулась и кинулась к газете:

— Негодяй!

Она бросилась на кровать, вновь вытянулась вдоль голого тела Алены и теперь больше плакала, чем кричала:

— Ах он, чертов гад!

Алена выждала минутку, пока говорить было бесполезно. Лидия должна выплакаться, так же как и она сама незадолго до этого.

Она обняла подругу:

— Хочешь, я прочту?

Алена говорила по-шведски. Лидия не понимала, как она могла его выучить.

Она ведь находилась тут столько же времени, что и сама Лидия, к ней приходило столько же людей… Но тут дело было в другом. Лидия сразу решила «закрыться», уйти в себя. Никогда ничего не слышать. Никогда не учить язык тех, кто ее трахал и бил.

— Ну что, хочешь — прочту?

Лидия не хотела. Она не хотела. Она не хотела.

— Да.

Она прижалась покрепче к голому телу Алены, почувствовала ее тепло. Алена всегда была теплой, а сама она чаще всего мерзла.

Фотография, совершенно притом неинтересная. Среднего возраста человек стоял, прислонившись к стене дома. Довольный такой вид, как у всех, кто получил свою пайку известности. Стройный, с усами, только что расчесанные волосы. Алена ткнула пальцем в него, а потом в статью над фотографией. Она прочитала ее сперва по-шведски, а потом перевела на русский. Лидия лежала тихо, слушала и даже не шевелилась. Статья была довольно неуклюжая, видно, написанная в спешке. Говорилось в ней о драме, которая произошла утром, буквально за несколько часов до выпуска. Человек у стены, полицейский, арестовал мелкого воришку. Тот, будучи в состоянии аффекта, ни с того ни с сего захватил пятерых заложников и заперся с ними в отделении банка. Полицейский сперва вступил с ним в переговоры, затем убедил выпустить заложников и в конце концов сдаться. В общем, ничего примечательного. Обычное дело для полиции, они каждый день этими делами занимаются, и газета каждый день об этом рассказывает. На седьмой странице.

Но человек на фотографии улыбался.

Он улыбался, и Лидия снова разрыдалась от ненависти.


На плешке их было полно. Торчки. Стояли и мечтали о дозе.

Хильдинг сделал пару шагов и поднялся по лестнице, ведущей к улице Королевы. Он обычно именно тут и стоял, чтоб эти его видели. И ему абсолютно по барабану, что вокруг шныряют легавые со своими биноклями.

Она стояла немного в стороне. Стояла и ждала. У выхода из метро. Он знал тут всех таракашек.[4] Всех до самой распоследней. Их тут не больше пятидесяти. Эта еще не старая, чуть за двадцать, но страшнее ядерной войны: волосищи растрепаны, засаленная фуфайка. Небось уж дня три-четыре как торчит, сука похотливая, только об одном думает — ширнуться и трахнуться, ширнуться и трахнуться. Он знал, что ее зовут Мирья и говорит она с жутким акцентом — сам черт не разберет, что она там лопочет.

— Ченить есть?

Он осклабился:

— Че ченить?

— Есть у тебя ченить?

— А если и есть? Тебе-то че надо?

— Дозу.

Вот тварь. Ширнуться и трахнуться. Хильдинг вытянул шею и огляделся вокруг, легавые были заняты другими.

— Амфетаминчика или как обычно?

— Как обычно. На три сотни.

Она нагнулась, пошуровала рукой за шнуровкой ботинка и достала несколько скомканных бумажек. Три из них протянула ему.

— Как обычно, ага.

Мирья торчала вот уж скоро неделю.

Все это время она не ела. Ей надо было все догонять и догонять, чтобы унять разряды высокого напряжения, которое провели ей прям через голову. Там визжало и шуршало, добивало аж до мозгов, и больно было адски.

Она стеганула прочь от Хильдинга, от лестницы, от улицы Королевы — мимо статуи, церкви, в сторону кладбища.

До нее четко доносились голоса прохожих, все они говорили о ней. Громко, гады. Всё про нее знали, все секреты. И говорили, говорили… Но ничего — скоро заткнутся, исчезнут. По крайней мере, на несколько минут.

Мирья села на ближайшую к входу скамейку. Быстро сняла с плеча сумку, достала бутылку из-под кока-колы, наполовину наполненную водой. Второй рукой достала шприц и набрала немного воды. Бутылку швырнула в пакет.

Как же она торопилась, так хотела побыстрее словить кайф — даже не заметила, что в пакете откуда-то взялась пена.

Она улыбнулась и поставила иглу, замерла на мгновение.

Она столько раз это проделывала раньше. Засучила рукав, нашла вену и нажала на поршень.

Боль была немедленной.

Она вскочила, голос куда-то пропал, она попыталась обратно набрать в шприц то, что уже всадила себе.

Вена раздулась, от ладони до локтевого сгиба стала сантиметровой толщины.

Боль пропала только тогда, когда кожа вдруг почернела. Когда стиральный порошок разорвал вену в клочья.