"Огонь" - читать интересную книгу автора (Кузнецов Анатолий)

Глава 12

Ночью ему было жарко, казалось, что наступило лето, пришли душные, безветренные ночи, а в гостинице всё топят и топят, так что нечем уже дышать.

Утром он долго, упорно воевал с собой, пытаясь открыть глаза, а они не открывались, и он проваливался в безразличие, то наказывал себе не забыть то-то и то-то возразить Димке Образцову, в то же время зная, что того нет, он умер и ничего ему не возразишь.

Наконец, он проснулся и понял, что заболел, только этого и не хватало. За окном же было не лето, а самая настоящая пурга.

Стекла сантиметров на тридцать выше подоконника были засыпаны снегом, он непрерывно ударялся в них с сухим, песчаным шорохом, и ничего в них не было видно, никаких равнин, только сплошной несущийся поток снега.

С трудом заставляя себя двигаться, Павел привалился к телефону и принялся звонить в Косолучье. Раньше других ответил, к превеликой радости, Селезнёв Славка.

— Дело сдвинулось! — закричал тот издалека, как с того света. — Начали утром загрузку, сделали семь подач из ста — и всё к чёрту опять поломалось, неизвестно, когда возобновится. Так что можешь отдыхать. Ты что делаешь? -

— Кажется, простыл я из-за той форточки. Заболел.

— Ну-у!… Ты выпей чего-нибудь.

— Выпью, ладно.

Он лёг в постель, накрылся по самые глаза, уставился в голый потолок, и ему опять стало всё безразлично.

Серый, тусклый свет из окна, серый потолок, серые обрывки мыслей в голове, сплошная серость и пустота.

Семь ли подач, сто ли — не всё равно? — Ему стала окончательно и бесповоротно неинтересной эта домна, вся вообще поездка, тем более, смешно подумать, какой-то пошлый очерк. Он лежал и вообще не мог понять, зачем сюда заехал, какой во всем этом смысл, ему хотелось одного: как бы всё это кончилось.

«Берёшься писать о людях, — думал он с насмешкой, — поучать их, видите ли, а что понимаешь сам? — Ах, как ловко, ах, как лихо распределил всем должности: Белоцерковский — блестящий учёный; Селезнёв — скромный служащий, обременённый семьей; Иванов — рабочий, домино и „на троих“; Рябинин — преподаватель вуза; и Женя — мать троих воспитанных детей… Пре-вос-ход-но! Нокаут».

Его противно затошнило от сознания своей бесполезности.

— Маятник, — сказал он себе, чувствуя, как кровать под ним качается волнами, тошнотворно, мучительно, так, что пришлось напрячь голос, чтоб пересилить эту возмутительную качку, и он повторил упрямо: — Маятник, маятник!

Дальним уголком сознания, по опыту, он знал, что все это пройдёт, только нужно выждать, терпеливо пережить. Пройдёт, потом даже не вспомнишь. Тем более болезнь. Маятник туда — маятник сюда, на том построены все наши состояния.

Это он вычитал. Толковая была, учёная статья. В нас жизнь пульсирует нервно: подъёмы, спады… Так и нужно. Без спадов нет подъёмов. Подъём — используй, радуйся, твори, живи. При спаде в панику не ударяйся, спокойно жди и чем-то занимайся неважным, «подчищай тылы», и маятник качнётся.

«Особенно не рекомендуется, — Павлу прибредилось, что он пишет инструкцию, не то ироническую, не то всерьёз, а ручка так и бегает по бумаге, и буквы так славно вяжутся, вяжутся одна за другой, словно готовые, выдавливаются с пастой. — Особенно не рекомендуется принимать серьёзные решения при спаде, уходить с работы, разводиться, бросать дело… Пройдут день-два, и с изумлением видишь: какой ты был чудак…»

Он многое хотел ещё написать: о счастье, что-то очень важное, а то забудется, но он устал. Откинулся, прислушиваясь к треску снега, попытался вообразить солнечные тропические острова, песчаные полосы берега с пальмами и бегущие с синего океана белые валы… Но воображение упрямо-кошмарно выдавало чёрные конструкции в саже, циклопические песочно-розовые гробницы, где он блуждал в поисках выхода на берег, а выхода все не было, и вот кто-то ему говорит несусветную чушь (но откуда бы это он взял!): что, мол, уже вся земля, и берега, и сами океаны застроены, впритык. Павел не поверил.


Постучали в дверь, он проснулся. Он подумал, что это ему приснилось, и продолжал лежать, не отвечая. Тогда дверь сама раскрылась, и вошла Женя — в своем потрёпанном пальто, меховой шапке, занесённая снегом, он дотаивал у неё на плечах и на шапке.

— Не может быть, — сказал он. — Бред какой-то.

— Вот я тебе сейчас задам бред, — сказала Женя весело. — Отчитывайся, что с тобой? -

— Не знаю. Простыл, башка трещит,

— Температура? — Мерил? -

— Чем? — Ты как явилась? -

— Сейчас я отогреюсь, всё объясню. Славка сказал. Я подумала, что тебе одному в гостинице не очень светит.

— Ты на работе? -

— Закрыла, смылась, ничего, сойдёт.

— Ну и ну… Постой, я встану.

— Сперва, ты извини, дай лоб, — сказала Женя деловито.

Она наклонилась, прижала губы к его лбу, словно целуя, задержалась на секунду.

— Я определяю лучше, чем термометр. Тридцать восемь. В груди болит? -

— Нет, это просто грипп, ты заразишься, чудачка.

— Сам ты такой. Что ел? — Что хочешь? -

— Кофе.

— С молоком? -

— Нет, чёрного. Много дней хочу кофе, но это такая проблема, а из посуды у меня — чайник.

— Так, лежи тут. Можешь тихо ругаться. Я быстро вернусь.

Она решительно закуталась, хлопнула дверью и исчезла. Он подумал: «Может, приснилось? -» Но посмотрел — на стуле её сумка стоит, влажная, оттаивает. Значит, вернётся.

Она действительно вернулась довольно скоро, неся битком набитую сетку. Стала выгружать из неё: городские булочки, бутылки с молоком, пачку кофе, масло, колбасу, кучу аптечных лекарств. Когда только успела? -

— На, читай инструкцию, — подала она продолговатую коробку, — как оно включается? -

А сама уже принялась мыть и наливать чайник. В коробке был новенький электрокипятильник, этакая блестящая трубка, свернутая спиралью.

— Втыкается в розетку, такое включение, — сказал

Павел, поражаясь, как проблема просто решилась, а он не мог додуматься, ведь кофе мог варить хоть вёдрами.

Через несколько минут он уже пил его, горячий, обжигающий, глотал с наслаждением, так, что дрожь пронизывала, чувствуя, как охватывает его горячее блаженство, и радость жизни, и уверенность в том, что всё хорошо и будет хорошо! «А маятник-то пошёл в другую сторону!» — подумал он. Каких пустяков иногда достаточно, чтоб всё сразу переменилось, — например, небольшая малость чьего-то внимания…

— Бог ли тебя послал или пост содействия стройке, — сказал он, — но спасибо, без дураков. Обидно, что там началась загрузка, а я… так можно и задувку пропустить.

— И пропускай себе: здоровье важнее.

— Ну, на задувку я хоть на четвереньках полезу, но…

— Боже мой, — тихо сказала Женя. — Я этого, наверно, никогда всё-таки не пойму.

— Чего? -

— Как из-за какой-то задувки, загрузки… убиваться.

Она подошла к окну, прижалась лбом к стеклу, и на стекле остались, вокруг запотев, два следа: побольше от лба, поменьше от носа.

— Надо же из-за чего-нибудь убиваться, — сказал Павел, ломая булку.

— Но, прости меня, из-за этого… Железо, машины, цифры, хитроумные игрушки. Убиваются, не спят, болеют, умирать готовы, погоди, из-за чего? — Что это за век сумасшедший и что будет? -

— Век науки и техники.

— Не верю, что от этого счастья прибавится. Не знаю. Пишут фантастику, заглядывают в будущее. Ну вот, сплошная техника, всё человеку гордому подчинено, повелевает, нажимает кнопки, автоматы выполняют его малейшие желания, прихоти. Но разве к подлинному счастью это имеет какое-нибудь отношение? — Ну, радость, приятно, интересно, но это ещё ребёнок может быть счастлив оттого, что ему купили наконец педальную машину — о ней он так мечтал! И люди, как дети, воображают: вот здорово, будут у нас педальные машины разные, какое счастье!

— Счастье не счастье, а всё же интересно!

— Ах, во все века люди жили, страдали, любили, размножались, уставали, радовались и умирали, и ничего-то; в сущности, не изменилось, только у нас стало больше игрушек. Всяких электрических лампочек, автомобилей, счётных машин, проникновении в тайны материи, но это просто разница в количестве игрушек. Это как мальчишка: только что научился что-то сколачивать, привинчивать, паять, обрадовался, с головой нырнул и строит разные моторчики, модели, они для него заслонили весь мир. Ну, пусть игрушки, все любят игрушки, я люблю игрушки, но ты мне объясни, почему нужно на четвереньках ползти на запуск очередной игрушки? -

— Мальчишка вырастет в Эдисона, — сказал Павел. — А Эдисон — творец. Счастливый. Так я понимаю. Ты говоришь «игрушки», да игрушки ли? — Техницизм стал частью сути жизни. Машина неотъемлема от человека. Вообрази на миг, что каким-то чудом вдруг исчезло абсолютно всё, что человеком сделано, от пуговиц до заводов, абсолютно всё — и люди оказались голыми на дикой земле. Миллиарды. Можешь такое вообразить? — Половина сейчас же погибнет, как канарейки, выпущенные из клетки. Значит, техника не игрушка. Идёт гигантский качественный скачок, с которым изменяется и психология, и мораль, и воспитание, и даже любовь, если хочешь. Мы неотъемлемы теперь от техники.

— Что неотъемлемы — да, так. Но мне совсем не ясно, станет ли от этого на свете хоть на каплю больше добра.

— Станет. В этом даже сомнения быть не может. Один пример. Прогресс техники вызвал рождение целого нового класса людей. Я имею в виду рабочий класс. Этот класс оказался среди человечества качественно новым, передовым, выдвинул идеи справедливого, коммунистического переустройства мира — и взялся за эту работу. Мы живём в разгаре её. Мы готовимся отметить пятидесятилетие Октябрьской революции — пятидесятилетие новой эры. Новой эры! Ещё раз говорю: новой эры в жизни человечества! И ты при этом не видишь связи между прогрессом науки и техники и добром? — Говоришь о каких-то «игрушках»! Извини меня, ведь это как-то… по-детски прямо. Кстати, ты не одинока в своём страхе перед техникой. Ты не читала о своих единомышленниках, о муже и жене из ФРГ? -

— Нет.

— Их было двое, супруги, они послали всю эту цивилизацию к чертям, совсем, решили жить, как некогда неандертальцы. В глухом лесу соорудили хижину, ловили рыбу, собирали ягоды, грибы, и пятеро детей у них родилось. В конце концов им запретили жить в лесу и силой поселили на околице деревни. Запретили! Пара эта никому не мешала. Каждый по-своему сходит с ума. Ну, пусть бы себе жили неандертальцами, если хотят. Но век техницизма не терпит, если его отрицают. Власти предъявили смехотворное обвинение: нельзя в лесу разводить костры… Ещё один парень поселился на необитаемом острове, где-то у Австралии. Тоже порвать с цивилизацией, назад к природе, жил, как Робинзон. Приехал катер, и его арестовали. Мотивировка: проживание на австралийской территории без визы.

— Ты что-нибудь говорил Славке обо мне? — — вдруг спросила Женя.

— Нет, не помню, а что? -

— Сегодня он сказал мне: «Старуха, не теряйся, Пашка был когда-то влюблён в тебя. Он один — требуется лишь минимум понимания и близкая душа».

— Я с ним не говорил. Он подслушивал под дверью библиотеки.

— Почему такие люди считают, что все на свете их касается? — Что они могут и должны всюду вмешиваться, толкать, советовать, поправлять, пресекать!… Добровольные благодетели не спрашивают, нуждается ли мир в их благодеяниях.

— Ты сегодня, между прочим, тоже занимаешься благодеянием, — улыбаясь, сказал Павел.

— Если не нравится, сейчас же ухожу.

— Нет, нравится.

— Откуда он взял, что ты тряпка? — Говорит: из него лепи, что хочешь. Почему он так может говорить? -

— Возможно, потому, что я показался ему не таким воинствующим, как он.

— Ты воинствующий. Если хочешь бежать на четвереньках к домне.

— Да, воинствующий. Только не так лобово, трескуче и настырно, что ли. Не так поспешно.

— Объясни.

— Смотрю сперва, подолгу думаю, хочу проникнуть о смысл того, что вижу, и не спешу с первого раза бурно принимать, бурно отвергать. Любое явление сложно. Увидеть — и тут же клеймить или, наоборот, поднимать на знамя — это надо в голове иметь одни догмы, то есть 6ыть личностью остановившейся. Я сейчас говорю не о Славке. У нас с ним разные профессии и разные задачи.

Женя встала, свернула сетку, сунула в сумку.

— Пока меня там, может, не хватились, поеду. А ты засни.

— Ладно. Если удастся. Лезут в голову всякие металлические конструкции…

— Засыпай с тряпкой.

— Как? -

— Я представляю себе чёрную школьную доску, себя перед нею с тряпкой в руках. Как только что-нибудь на доске появится — быстро стираю. Раз десять сотру — и засну. Только надо, чтоб доска была большая, чёрная, пустая.

— Хорошо, попробую.

— Завтра снова приеду.

«Измерь мне температуру», — захотелось сказать Павлу, но он не сказал, только про себя засмеялся мальчишеской хитрости.

— Ты что там хмыкаешь про себя? — — спросила она, насторожившись. — Надо мной смеёшься? -

— Нет. Помнишь, как мы с Фёдором дрались из-за тебя? — Теперь у него такая семья, шум, визг, шестеро детей.

— Фёдор — хороший человек. Он лучше нас всех. Потому что он добрый. Спи.

Она ушла, а Павел долго ещё лежал, глядя на метель за окном, думал, думал. Потом взялся за опыт с тряпкой.

Он вообразил себе класс, тот класс, в котором когда-то они учились все вместе, первый этаж, за окнами крыши сараев и голубятня. Себя он поставил у доски, а класс сделал пустой, совсем пустой, чтоб было тихо и никто не отвлекал. Будто бы он остался после уроков. Доска показалась ему мала, он расширил её во всю стену, от окна до дверей. Взяв в руки мокрую тряпку, он стал смотреть на доску и приготовился.

Несколько секунд на доске ничего не было. Потом стала рисоваться полированная гранитная глыба с буквами золотом, его имя, отчество, фамилия… «Э, нет, — подумал он. — Долой». И быстро стёр.

Немедленно стала рисоваться домна, но не подлинная, а та, которую он сам нарисовал на картинке, и рядом прямоугольник — тридцатиэтажный дом. Он быстро стёр их, сначала дом, потом домну.

Тогда появился помост, освещённый яркой лампой, Фёдор Иванов с сосульками волос на потном лбу, шевелящий губами: «Эх, ребятки мои, да я же вам…» Поспешно, панически Павел стёр и это.

Медленно возникла Женя, только одно лицо её, глядящее из темноты. Она смотрела вопрошающе, с вниманием, невесело. Ему было жаль стирать её, он долго смотрел на неё задумчиво, с добрым чувством.

— Дрыхнешь, гад? — Валяешься? — Раз-бой-ник! — Павел так и вскинулся от этого крика и несколько секунд не мог понять, что это не Женя вернулась, а Славка явился.

— Ну, чего-чего-чего? — — кричал тот. — Не стыдно? -

— Стыдно.

— Эх, ты, прин-цес-са на го-ро-ши-не! От свежего воздуха заболел! На, жри!

Славка вывалил на одеяло пакет апельсинов, порылся в карманах, ещё три достал, добавил.

— Из-за тебя специально на базу мотался. Старик, дорогой мой, что с тобой? — — спрашивал Славка с каким-то жалобным, почти собачьим сочувствием в глазах. — Врача привести, говори живо? — Я могу быстро, у меня внизу машина стоит, я тут в горкоме по делам, но могу куда угодно смотать, всё приведу в движение!

— Брось, пустяки, — заверил Павел, — я уж не рад, что по телефону тебе сказал.

— Да как ты смел! Тебя лечить надо!

— Наглотался тройчатки — пройдёт.

— У тебя хоть есть? -

— Есть.

— Так… И пища, вижу, есть, ну, ничего, и это не помешает…

Он продолжал рыться в карманах, за пазухой, вытащил что-то съедобное, в бумаге, пропитавшейся маслом, горсть конфет «Ромашка», консервы «Сельдь в горчичном соусе» и, что уж совсем убило Павла, свой великолепный перочинный нож с ножничками и вилкой.

— Знаю я эту гостиницу, — ворчал Славка, — у них не то что вилку, снегу среди зимы не выпросишь.

— Да ты сам-то с чем останешься? -

— У меня дома охотничий нож! Так. Можно в два счёта в больницу, полежишь, сестрички там молодые, я могу устроить в полчаса, у меня там все врачи знакомые…

— Кончай. Мне на задувку домны надо попасть.

Славка присел на кровать, всё так же глядя на Павла любовно и преданно.

— Не беспокойся, на твою удачу, там всё так и стоит!

— И загрузка не возобновилась? -

— Нет.

— М-да…

— Старик, всё прекрасно! Могло быть хуже. Чехов говорил: если у вас в кармане загораются спички, благодарите бога, что там не пороховой погреб! Надо именно так смотреть на всё. Благодари бога, что у тебя не чахотка, не рак, не сифилис! Грипп — какая красота! Советую: придерживайся моего правила.

— Оттого ты такой оптимист? -

— А что же, надо же как-то спасаться.

— Там в машине тебя кто-то ждёт? -

— Нет… Послушай, а что, по мне видно? -

— Да.

— Ага, ждёт.

— Кто? -

— Ну, та, ну… член бюро. Как раз бюро сегодня, вот…

— Ну, что ж ты сюда не привёл? — Я б посмотрел.

— Знаешь, я побоялся. Ты же гад. Ты всё понимаешь, у тебя мозг — кибернетическая машина. Потом скажешь мне, что она дура или ещё что-нибудь, а я расстроюсь, потому что не поверить тебе не смогу.

— Я не буду говорить, обещаю.

— Паша, для меня это серьёзно… Такие большие, хорошие иллюзии…

— Ты ценишь иллюзии? -

— Привет, а как же, — неожиданно печально сказал Славка. — А как же, скажи пожалуйста, жить на свете без иллюзий? -

— Беги, пожалуй, ведь она замёрзнет.

— Не замёрзнет, она здоровая, спортом занимается. Посидит. Я очень рад тебя видеть, что ты не при смерти.

— Сейчас я вообще встану.

— Не смей, дурак.

— Сам ты дурак.

— Не смей, сказал, эта зараза сейчас ходит, такие осложнения, ты потом будешь всю жизнь жалеть, прошу тебя! — Славка замахал руками и схватил Павла, словно тот уже в самом деле вставал и его следовало держать силой. — Ты хоть ради меня! Тебе осложнение на голову перекинется, а я буду всю жизнь мучиться, что писателя загубил, положил, на свою беду, под форточкой тебя, мимозу. Пожалуйста, ну, не болей, ну, ладно? -

— Ладно, — сказал Павел, протягивая руку. — Спасибо, и беги.

Славка с чувством пожал ему руку, надолго задержав её.

— А то, что мы ругались, — это в порядке вещей ведь! — сказал он.

— Конечно.

— Я всегда охотно признаю, если в чём-то дурак. Но ты мне это докажи, докажи! Тогда я честно признаю. У меня сильный комплекс неполноценности, но иногда я могу наступать ему на горло, если только честно, по правилам… Мы ведь ещё поговорим? -

— Давай.

— Сейчас иду. Только скажи: а что ты думаешь про нашего парторга? -

— О боги! — воскликнул Павел, раскинув руки.

— Ладно, чёрт с тобой, не мучаю. Я завтра снова вырвусь и заеду, что надо — телефон. Пока!

— Привет членам бюро! — крикнул Павел.