"Бес смертный" - читать интересную книгу автора (Рыбин Алексей)

Семь пятнадцать ровно

Унылый вислоухий бомж прошел мимо, пахнув на меня тоской и болезнью. Бомж, если он хочет чего-то достичь в жизни, ну, например, раздобыть бутылку на вечер, обязательно должен улыбаться. Хмурым и злым бомжам не подают, от них стараются побыстрее отделаться. Стараются побыстрее пройти мимо или вмазать по опухшей от нездоровых почек харе.

На улице, кроме бомжа, никого не было – я даже обернулся и проводил его взглядом. Сейчас мы с ним были из одной команды. Из тех, кто на улице. Другая команда сидела дома.

Я подумал, что доволен своей командой, пусть сейчас в ней только я и бомж. Команда ведь не предполагает интима. Так что от бомжа я могу держаться на расстоянии. А что до команды, сидящей по квартирам, – жизнь ее членов меня не устраивала.

Нет, не в том дело, что они, уткнувшиеся в экраны или дремлющие на диване, были бизнесменами или рабочими. Я сам был и рабочим, и бизнесменом, даже пожарным был. Меня не устраивала одна жизнь. Я не хотел быть всего-навсего только рабочим, только бизнесменом, даже только музыкантом.

Вот взять бомжа – у него этих жизней, как минимум, две. Родился он, очевидно, еще при Советской власти и первую жизнь прожил инженером, работягой, продавцом, неважно, – жил, как и все. В отдельной квартире или коммуналке, от зарплаты до зарплаты или еще прирабатывал, выпивал или нет – это частности.

А когда отлаженная система рухнула, он продал комнату-квартирку, или ее отобрали, да бог знает, что там наворотил бедолага, ошалевший от свалившегося на голову капитализма. И – на тебе, пожалуйста, другая жизнь, совершенно другая, ничего общего с первой не имеющая. Как на другой планете оказался дядька. История его может быть совершенно иной, но суть одна: нынешний бомж живет вторую жизнь. А я?

У меня множество жизней, и они идут не последовательно, а наползают одна на другую, я двигаюсь в них с разной скоростью, но в каждой из них я – это все тот же я. Парень по фамилии Брежнев, который к старости стал известным рок-музыкантом.

Самая длинная, самая монотонная моя жизнь была школьной, и мне до сих пор жаль этих долгих лет, по которым я тащился, переваливая из класса в класс, вовремя вставая и вовремя ложась, отсиживая положенные часы в школе и болтаясь летом по пионерским лагерям.

Все было расписано от начала до конца, и будущее напоминало расписание пригородных электричек. Последняя после полуночи, а потом – все. Тьма, и ни в одну сторону поезда не идут.

Если бы я не услышал в одиннадцать лет «Битлз», так бы и катил сейчас – на какой? – на предпоследней электричке в какую-нибудь очередную унылую дыру, к своей предпоследней, да хоть бы и предпредпоследней станции, на которой – что? А ничего.

Ветхий домишко на грязной улице, тощие дворовые собаки и соседи, целыми днями цедящие жидкий тепленький чай. Предпенсионный возраст, брюзжание и болезни, прострелы и простата, капли на красном носу зимой и весенняя аллергия, дома пижама и газета, на улице черное глухое пальто и прогулки за недорогой колбасой, телевизор и сослуживцы, разговоры о политике, и уже почти на равных с начальством – еще бы, столько лет на одном месте, а выгнать уже не выгонят, поздно гнать, скоро последняя электричка.

В метро – наглые подростки с красными, синими и зелеными волосами, в мое время такого не было, не уступают место пожилому человеку, уши забиты пробками наушников, работать надо, а не болтаться по улице в разгар рабочего дня. Свои дети, дерзящие и равнодушные, пропадающие по ночам неизвестно где.

Валидол и пустырник, ноги в ведре с раствором горчицы, стал плохо слышать, вставная челюсть, пигментные пятна на лысеющей макушке. Сын сидит на телефоне, каждый день нужно подниматься по лестнице на пятый этаж, одышка, сквозняки; носки, протертые до дыр на больших пальцах, но еще хорошие, выбрасывать нельзя; теплое молоко. Ладони пахнут подмышками, все время хочется писать, а в туалете курит сын. Задерживают зарплату и халтурят, в наше время так не халтурили, автобусы с каждым годом ходят все реже.

Погода портится, и лето немыслимо жаркое; соседская девчонка пьет, родила дочку, которая орет за стеной; на лестнице дружки мальчугана со второго этажа набросали окурков. Повысили плату за электроэнергию, по телевизору сплошная порнография, двор засран собаками. Изжога, отрыжка, ревматизм, глаза слезятся, и не хочется читать книги, хороших книг сейчас не выпускают. Обычная, солидная старость.

После песни «Girl» я стал записывать на свой первый, подаренный дедушкой магнитофон все, что только мог достать, и превратился в полного урода. Я отпустил волосы – они выросли странно быстро и незаметно для окружающих. Вот я был как все, а вот пришел как-то в класс – бац! – волосы уже закрывают уши.

И сразу начались проблемы – в основном из-за длинных волос. И расклешенных брюк. Сам распорол швы, сам вставил клинья. У учительницы русского языка были толстые волосатые ноги, особенно отвратительно они выглядели под прозрачными коричневыми старушечьими чулками. Улыбалась она редко, и лучше бы ей этого не делать. Физкультурник окрестил меня «бабой», хотя я выше всех прыгал в высоту и быстрее всех бегал на лыжах.

Уже тогда я жил двойной, если не тройной жизнью.

Меня выбрали председателем совета пионерской дружины. Я был лучшим учеником в классе и не прогуливал уроки. Поэтому, несмотря на длинные волосы, я был избран. Учителя, по-моему, сами не понимали, что делали. В результате главным идеологическим начальником среди детей стал я, самый отдаленный от пионерской идеологии и настолько к ней равнодушный, что не мог ее даже ненавидеть.

Статус председателя мне очень понравился. Теперь я мог прогуливать школу в любое время – нужно было только сказать, что у меня какой-то там слет, съезд, семинар, что я еду в райком или куда-то там еще. Что такое райком, я не знал и никогда там не был.

Я сообщал об этом райкоме и отправлялся на Невский – высматривать парней в хороших джинсах, знакомиться с ними и соображать, что бы такое предпринять, чтобы заиметь такие же крутые штаны. Дома я слушал «Дип Перпл» и «Битлз» и ни о какой общественной работе даже не думал.

Я стоял на слетах возле президиума, потел, сжимая в ладони древко красного знамени, и напевал про себя «Smoke on the Water», чтобы не потерять сознание от духоты и вони потных пионерских ног, от шелеста шелковых пионерских галстуков и оглушительных пионерских песен.

Одноклассники называли меня «хипком» – до хиппи я еще не дорос. Чтобы стать «хиппи», нужно было нигде не работать и не служить в армии.

От армии меня благополучно спас сумасшедший дом – где еще я мог оказаться со своим «Smoke on the Water» в голове и пластинками Харрисона на полке?

Я жил параллельно – прилежный ученик, диссидент, спекулянт, сумасшедший, уклоняющийся от армии. И в каждой из этой ипостасей я существовал полноценно, получал все прелести и испытывал все трудности своей роли.

Очень быстро я научился перескакивать из одного состояния в другое, моментально меняя язык, одежду и даже присущую мне с рождения внешность. Я-диссидент был не похож лицом на меня-спекулянта, и уж понятно, что ни тот, ни другой «я» даже рядом не стояли со мной-сумасшедшим. Я-прилежный-ученик коренным образом отличался от меня-уклоняющегося-от-армии. Я вращался в совершенно разных кругах и прилагал значительные усилия к тому, чтобы друзья меня-прилежного-ученика по возможности не пересекались с друзьями меня-сумасшедшего.

Дальше – больше.

Мои жизни стали отличаться не только качественно, но и количественно. То есть они текли с разной скоростью, и за один и тот же временной промежуток я в одной жизни проживал годы, а в другой – дни.

Несколько лет – мы уже жили с Кропоткиной – я жутко пил, эти годы фактически выпали из жизни, я просыпался и шел за пивом, весь день шатался на улице с бутылками в руках, вечером добирался до литровой водки и с ней в обнимку возвращался домой. Утром, понятно, мне было плохо, и я снова шел за пивом.

В то же самое время я написал учебник игры на блюзовой гитаре, не вылезал из гастролей и закончил второй институт, получив диплом режиссера. Записал несколько альбомов, у нас с Зоей родился Марк, меня постоянно снимали телевизионщики, и я перескакивал из одной жизни в другую уже бессознательно, не фокусируясь на том, что сегодня я – дворовый алкаш, завтра – телезвезда, послезавтра окажусь на гастролях где-нибудь в Сибири, а потом неделю буду сидеть в Москве с редактором, работая над книгой.

Но и это неверно. Все происходило не последовательно, поскольку одной жизни на все мои дела не хватало, все мои роли игрались параллельно. Я думал об этом, лежа на диване, и, просыпаясь утром или вечером – уж как получится, не помнил, кто я сейчас – бежать ли мне за пивом или спешить на вокзал.

Я отверг понятие «время» и, по-моему, перестал стареть. Перескакивая из одной жизни в другую, я слышал, как меня называют в магазине «молодой человек» или «парень», а часом позже, в студии, в редакции, на съемке – по имени-отчеству, заискивающе, робко и чрезмерно уважительно.

Вот Полувечная – шел с ней сегодня, болтал, пил, общался так, как будто мы ровесники. И она со мной так же. Никакой неловкости. Правда, она журналист, конечно, но все равно. Она была естественной, не лебезила и не заглядывала мне в рот. И агрессивной не была, как многие ее коллеги. Вообще, музыкальных журналистов я терпеть не могу. Для Полувечной было сделано исключение – все-таки Бродский попросил, старый друг, настоящий товарищ… Да и девчонка оказалась ничего себе. Только куда она подевалась? – вот вопрос.

Я посмотрел в спину удаляющегося бомжа. Как ни крути, мы в одной команде. Я побогаче, получше одет, у меня есть чем заниматься. А самая знаменитая в мире рок-группа, как ни крути, называется «Бомжи». Это наиболее точный перевод названия «The Rolling Stones».

Машин не было – ни встречных, ни попутных. Если бы не солнце, выглянувшее в белую прогалину растрепанных дождем облаков, я бы решил, что сейчас та самая, знаменитая петербургская белая ночь.

Помню, когда я был маленький и ездил с бабушкой в Крым – мы снимали комнатку в каком-нибудь поселке и три месяца жили у моря, – бабушка рассказывала крымчанам о наших белых ночах. «Можно газету читать, – говорила она. – В три часа ночи – представляете? – можно выйти на улицу и читать газету».

Я еще тогда, в детстве, думал: какой же идиот будет в три часа ночи выходить на улицу и читать там газету?

В три часа ночи столько развлечений, кроме газеты, что только пресыщенный и настоящий, без дураков, эстет может со скучающим видом открыть какие-нибудь «Известия» или «Дни», рассесться посреди шурующей туда-сюда пестрой толпы и, зевая, читать новости о победах СПИДа и поражениях городской футбольной команды.

В три часа ночи нормальному человеку не бывает скучно.

Я шел по улице Восстания, насвистывая что-то из «Фьючер Саунд оф Лондон», и думал о том, как поинтересней провести сегодняшнюю ночь.

Показать Полувечной все прелести нашего города? Хотя разве московскую гостью удивишь ночными клубами? Они, что в столице, что здесь, суть одно и то же. Правда, в разных местах сейчас играют много хорошей музыки, но, опять-таки, удивлять музыкальную журналистку музыкой?

По характеру своей работы она должна музыку ненавидеть. Или, в худшем случае, быть к ней равнодушной. Иначе я не представляю, как можно писать сегодня статью о Бобе Дилане, а завтра об Алле Пугачевой.

Я, к примеру, никогда не стал бы хозяином музыкального магазина. Я так люблю слушать компакт-диски, что сам все время покупал бы, а не продавал. Как это бывает – стоит продавец за прилавком, а к нему идет пропившийся коллекционер, несет остатки своей коллекции. Продает за бесценок.

Вот я бы и покупал. И все хорошее оставлял бы себе, а всю лажу выставлял бы на прилавок. Так кто ее, лажу, покупать будет? Прогорел бы наверняка. Весь оборотный капитал вбухал бы в какие-нибудь раритеты и сидел бы на них до скончания века.

Музыкой Полувечную не удивишь. А, собственно, зачем мне ее удивлять? Кто она мне такая, чтобы я ее удивлял? Может быть, действительно вместе с ней к Марку съездить? Денег ему подкинуть заодно. Он иногда рад бывает, когда я приезжаю. А иногда – не слишком. Только будет ли он дома – вот вопрос. Марк по ночам дома не особенно сидит. Марку положено тусоваться – с той музыкой, которую он играет и время от времени продает, без постоянного мелькания на людях ничего не выгорит.

– Рублика не будет? – спросил давешний бомж, оказавшись рядом со мной. То ли я его нагнал, то ли он меня.

– Рублика не будет.

От бомжа воняло сильнее, чем я ощутил в первый раз, и я решил, что мы с ним все-таки выступаем за разные команды.

– Врать не буду, – сказал бомж. – Выпить надо. А то помру, точно помру. Всего-то рублик…

– Что же ты выпьешь на рублик, голубчик ты мой? – спросил я.

– Да нормально, товарищ, господин, человек хороший, не знаю, как сказать-то… Нормально, там есть уже, мне не хватает только рублика-то… Эта…

Он махнул рукой, как бы не желая грузить меня своими, неинтересными мне проблемами и раскладами.

– В общем, помоги, хороший человек, а?

Его трясло – вблизи это было очень заметно; лицо казалось неподвижной маской, шевелились только губы, растягивающиеся в страшную улыбку, и слезящиеся мутные глаза-щелочки, ерзающие под грубой, пупырчатой кожей век.

– На тебе десять, – сказал я, протягивая бомжу бумажку, и вдруг понял, что с десяткой он сегодня помрет – как пить дать помрет.

– Вот спасибо, спасибо, выручили, – перейдя на «вы», залопотал бомж, но глянул на меня как-то осмысленно и зло.

– Все, вали давай, – сказал я и пошагал дальше в сторону Невского.

Возле метро народу было побольше, и был он поприличней. Толкались здесь пушеры, проститутки и просто люди. Из жаркой темноты вестибюля выдуло подземным сквозняком Авдея Кирсанова, моего старого товарища, друга юности и редкого теперь, но приятного собутыльника, собеседника и оппонента в пьяных спорах.

– Авдей! – крикнул я озирающемуся по сторонам приятелю. – Ты не меня ищешь?

– Да нет, – отмахнулся Кирсанов и, осознав, кто перед ним, встрепенулся. – Ой, извини… привет, привет, дорогой. Ты тут Кузю не видел случайно?

– Какого Кузю?

– Ну ты что, не помнишь? Конечно, не помнишь, столько лет… Мы как-то в Вырице играли, барабанщик там такой был, потом ночью еще песни пел…

– Вырицу помню. Подожди, это который в синяках приехал? Которого отпиздили в электричке?

– Ну да. Кузя.

Мы играли рэгги – мы первые в этом городе стали играть растаманские песни. На английском языке пели, потом стали сочинять сами. Что-то было общее у нас и у джа с Ямайки, мы говорили «Джа», подразумевая божество, и были в чем-то правы. Джа – это божественная сущность человека. Мы говорили друг другу «джа», и никто нас, кроме нас, не понимал.

Музыку нашу тоже не понимали. И в Вырице, куда я, Кирсанов и две команды северных растаманов отправились отдыхать на институтской турбазе, пить, болтаться с девчонками и играть на гитарах, не понимали так же, как и в городе.

Тихая Вырица – старая деревенька, она же дачный пригородный поселок, где растаманов отродясь не было, а гуляли исключительно местные пьяницы и городские алкаши, – принюхивалась к необычным приезжим, слишком волосатым даже для городских студентов.

Барабанщик Кузя – главный раста-идеолог – задерживался, сдавал зачет, и все говорили, что он приедет на вечерней электричке к началу концерта. Кузя приехал – весь в синяках, в засохшей крови, но был бодр, весел и полон энтузиазма.

– В электричке закурил косяк, – сказал Кузя. – В тамбуре. И какие-то гопники пристали… Помахались слегка…

Кузя подраться любил и, как всякий настоящий растаман, мог за себя постоять.

Рэгги в нашем исполнении понравилось селянам. Они покачивались в зале, слепившись в пары – парень-девушка, парень-девушка. Потом слегка передрались и разошлись по своим завалинкам довольные нашим выступлением, а мы с Кузей и Кирсановым всю ночь сидели в лесу, пили легкое вино и играли на гитарах. Утром я уехал в город и Кузю больше не видел.

– Черт возьми, я опоздал, понимаешь… Звонки задержали… Важные… А Кузя… Он такой страшненький стал. Может, видел? В клетчатом таком не то пиджачке, не то пальто… Не обращал внимания? Он сейчас совсем плохо выглядит, денег просил в долг… Не отдаст, конечно, но все-таки старый товарищ… Я решил ему подкинуть… У него жена ушла, он пьет круто… Много лет уже… В общем, беда с человеком… В клетчатом таком… Он обычно в нем ходит, у него, кажется, ничего другого нет. Такой опухший.

Бомж, которому я дал десятку, тоже был в клетчатом пиджаке. Или куртке – фасон изделия был неясен за его древностью и ветхостью. И тоже был «такой опухший».

И по возрасту подходил.

– Нет, – сказал я. – Не видел.

– Жалко, – покачал головой Кирсанов. – Неудобно получилось. А у тебя какие планы?

– Никаких, – ответил я. – Вернее, надо бы мне одну девчушку разыскать сегодня.

– Девчушку? Э-э-э… Хорошо тебе.

– Мне всегда хорошо. Мне даже когда плохо – все равно хорошо.

– Ты какой-то странный сегодня, – сказал Кирсанов. – У тебя ничего не случилось?

– Меня уже об этом спрашивали, – ответил я. – Нет. Ничего не случилось. Ничего из ряда вон выходящего.

Кирсанов еще раз внимательно посмотрел мне в глаза.

– Ну тогда, может, немножко попьянствуем?

– Пивка?

– На понижение не пью.

Солнце ударило светом, как током от микрофона, когда касаешься его мокрыми губами в разгар концерта.

Сверкнула мысль о том, что с давешним бомжом мы все-таки из одной команды. Просто команда очень большая.