"Другая половина мира" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)

ГЛАВА 4

Ибера. С месяца Дележа Добычи до месяца Молодых Листьев

В ночь перед отплытием в хольте Умбера загрохотали барабаны.

Их неразборчивый глухой рокот не походил на четкую дробь одиссарских барабанов, чьи звуки, то долгие и протяжные, то отрывистые и резкие, привычно складывались в слова. Слова эти были посланием, пришедшим из-за гор и равнин, с далеких рубежей, из городов и весей, куда сокол летит долгими днями; оно мчалось от одной сигнальной вышки к другой, исполненное тайного значенья, храня дурные или добрые вести, откликаясь на зов о помощи или приказывая, повелевая, увещевая. Но барабаны иберов, как в землях тучного великана Умбера, так и в иных владениях, ничего не передавали; гул этих неуклюжих пустотелых колод казался Дженнаку столь же бессодержательным, как уханье совы в лесу или кваканье жабы в Большом Болоте.

Однако, с точки зрения самих иберов, сей грохот был преисполнен глубочайшего смысла. Прежде всего ему полагалось возбуждать в воинах жажду крови и ненависть к врагу, столь необходимые перед всяким сражением; затем он уведомлял богов о приносимых жертвах, дабы уши их насладились дикой музыкой, а носы — запахом теплого мяса и дымом испепеленной плоти и сгоревших костей. Наконец, и боги могли выразить свою волю в барабанном рокоте; и чем щедрей была жертва, тем громче звучало это волеизъявление, толкуемое вкривь и вкось местными магами.

Дженнак мрачно усмехнулся и сел на своем ложе, чувствуя, что ему не уснуть. Барабаны стучали у Длинного Дома Воинов, в полете стрелы от одиссарских стен, но ему казалось, что пронзительные звуки бьются где-то под черепом, долбят мозг клювом дятла. Воистину, не глас богов, а рев демонов!

Разумеется, каждый выбирает и богов своих, и способ беседы с ними — слова, жесты или мелодию. Но в Эйпонне голос Кино Раа, великих Шестерых, слышался в вое ветра, грохоте прибоя, в журчанье ручья; люди различали его в шорохе трав и крике зверя, в негромких и чистых птичьих трелях или в грозном рокоте тайонельского водопада. Здесь, в Ибере, было иначе: здесь боги говорили с людьми гулом жертвенных барабанов.

Боги! Бесчисленное гнусное отродье каймана, а не боги! Демоны, проклятые Мейтассой!

Однако уриесцы своих богов боялись и уважали.

Через месяц или полтора после высадки случился разговор между людьми Дженнака и бойцами Умбера, местного князя. Толковали у бочки с хмельным, рядом с Длинным Домом Воинов, запивая сказанное темным и терпким иберским вином. Каждый поминал своих богов, восхваляя их могущество или мудрость, жестокость или милосердие к людям, но беседа, наполовину знаками, наполовину словами, протекала в мирном русле — до той поры, пока Чоч-Сидри не сказал:

— Пусть ваши боги могущественны и сильны, но подобает ли чтить их лошадиной кровью и сгоревшим мясом? Запах крови приятен лишь хищным зверям, а вонючий дым — никому; так стоит ли щекотать им ноздри богов? Может, возливая вино, — тут жрец поднял вместительный рог с напитком, — вы больше угодите своим богам? Его аромат — жизнь, а лошадь с ножом в горле — смерть! Смерть, и больше ничего!

Гилар, один из воинов Умбера, высокий мощный детина, пренебрежительно скривил губы.

— Ты ошибаешься, маг: наши боги любят смерть, а не жизнь. Особенно Одон! — Окинув взглядом невысокую фигуру Чоч-Сидри, Гилар ухмыльнулся: — А как вы чтите богов? Вином? Лошадьми? Или, быть может, лошадиной мочой?

На лице Сидри не отразилось ни следа раздражения; негромко и спокойно он произнес:

— Истинные боги не приемлют жертв, воин. Страдания людей и животных им неприятны.

— Значит, ваши боги слабы!

Изрядно подвыпивший Гилар с вызовом уставился на Чоч-Сидри, но туг Дженнак выступил вперед, положив ладонь на рукоять меча:

— Слабы? Хочешь проверить?

— Дозволь мне, балам. Не дело вождю мериться с простым воином! — Грхаб оттеснил его, стаскивая с запястий браслеты. — Ты прав, парень: если боги слабы, то их народ не стоит черепашьего дерьма, — произнес он, оборачиваясь к Гилару. — Но верно и обратное.

С этими словами он наложил руки на ибера, позволив тому обхватить свои плечи. Несколько вздохов у бочонка царила напряженная тишина; самые завзятые пьяницы — а таким в Уриесе был каждый второй — замерли с рогами у губ, позабыв, куда следует опрокинуть хмельное. Чоч-Сидри усмехался, Дженнак с тревогой хмурился, зная, что попавший в лапы к Грхабу до старости не доживет, а скорей всего, и до вечера не дотянет. Раздоров же с уриесцами и с Умбером, их вождем, ему не хотелось.

Грхаб, похоже, это понимал; раздался треск, рука Гилара повисла, но сам он стоял на ногах, хоть побледневший и со сломанным предплечьем, зато живой.

— Вот так, — наставительно сказал Грхаб и подмигнул Чоч-Сидри. — Теперь каждый плевок Одисса видит, сколь могучи наши боги. И грозный Коатль, и светлый Арсолан, и Тайонел-Потрясатель… Не говоря уж о Хардаре!

Но сонм иберских божеств казался Дженнаку если не сильней Хардара, то еще ужасней и жестокосердней. Не было тут покровителя воинов Коатля, зато имелся кровожадный бог войны Одон, коему приносили в жертву лошадей; не было светлого Арсолана, а была Мирзах, богиня всепожирающего пламени; не было владыки тверди и вод Тайонела, а был Зеан, похотливый, как кот, — ибо каждой ночью насиловал он Мирзах, чтобы та породила на рассвете солнце. Что касается Одисса, Сеннама и Мейтассы, то богов, близких к ним, иберы не знали вообще, так как понятия мудрости, странствий, а также времени и рока были им неведомы. Мудростью тут полагали невнятные причитания магов, странствовали лишь по случаю охоты и стычек с соседями, а за временем не следили вовсе, так как у каждого князя имелось его предостаточно. Столько, что они не знали, как распорядиться им, куда девать, и потому, пресытившись охотой и пирами, затевали промеж собой кровавые разборки. Всякий месяц был у них месяцем войны, и бились они не за власть, богатства и угодья, а единственно из скуки и врожденной жестокости. Правда, решил Дженнак, в походе, что начнется завтрашним утром, причина будет иной… Совсем иной! Гораздо более весомой, чем каприз Умбера, владетеля Уриеса!

Он поднялся, бросил взгляд на мерную свечу в подсвечнике из раковины, отметил, что стоит глухая ночь — догорало восемнадцатое кольцо. Затем, стараясь не скрежетать железом, чтобы не разбудить спавшего в соседнем хогане Грхаба, начал облачаться в доспех. Натянул сапоги и плотную тунику, подбитую хлопком, возложил на грудь панцирь из кости и стальных пластин, с серебряным соколом у плеча, подпоясался широким ремнем с двумя длинными клинками, надел на запястья браслеты. Шлем, шипастый наплечник и щитки, прикрывавшие локти, бедра и колени, брать не стал, ибо время битв еще не наступило; сейчас он снарядился так, как подобает вождю, желавшему поразмыслить в ночной тишине, под темным небесным пологом.

Будто бы не грохнул он мечами, не стукнул браслетом о панцирь, и к порогу приблизился осторожно, как лисица к куропатке, но лишь переступил его, как Грхаб уже стоял рядом. Тоже в панцире и высоких сапогах, хоть и непонятно было, когда успел наставник облачиться, сунуть за пояс топор, а в руки взять свой железный посох и перевязь с метательными ножами.

— Хочешь поглядеть на звезды, балам? Пойти с тобой?

— Хочу побыть один, учитель. Подумать.

— Насчет свистуньи, а? — Грхаб неодобрительно покачал головой. — Я понимаю, надо разделаться с тем ублюдком, выпустить кишки за наших парней. Ты должен это сделать, балам, ты — вождь! Но ради нее я посохом бы не махнул, уплыл бы завтра, и все. Она, балам, может, и разделит с тобой постель, да не согреет ее и женщиной твоей не станет. Будет всегда сама по себе, как пустые ножны без клинка.

— Я знаю, — сказал Дженнак, — знаю, учитель. Но не могу же я бросить ее здесь Не могу, клянусь хитроумием Одисса!

— Ну, тогда иди, подумай. Глядишь, Одисс тебе что-нибудь и присоветует. А я постою тут, чтобы никто тебе не мешал. — Он встряхнул перевязью, и стальные лезвия протяжно зазвенели.

Дженнак похлопал его по плечу и вышел наружу. Его жилище было просторным, сложенным из бревен и крытым поверх них дерниной; имелся в нем очаг, ибо сезон Увядания в Ибере теплом не баловал. В этот сезон шли здесь ливни, дули пронзительные ветры, иногда падал с неба белый пух, а море непрерывно штормило. Так продолжалось с середины месяца Дождя до месяца Бурь; но сейчас наступил месяц Молодых Листьев, ветер стих, серые тучи развеялись, и горные склоны вновь одела зелень. Можно было бы отправиться в обратный путь после шестимесячной стоянки в Ибере, если б не Чолла, свистунья… Вот и досвистелась!

Он обвел взглядом свой лагерь, дремавший под серебристым светом луны. Жаль покидать его! Люди устроились тут с основательностью бывалых ветеранов: воздвигли полсотни хижин для жилья и перенесенного с кораблей груза, две сторожевые башни, на которых постоянно дежурили воины и кейтабские сигнальщики, выстроили прочную изгородь с навесом у ведущей вниз тропы. Огораживать весь стан необходимости не было, так как пришельцы из Эйпонны расположились на плоской вершине утеса, того самого, напоминавшего сломанный зуб, где встретили их при высадке люди Умбера Уриеского. Эта обрывистая скала высотой в тридцать локтей напоминала неприступную крепость. В северном ее конце высился гранитный клык, а с южного склона, более пологого, спускалась дорога к воде, причалам и лежавшей перед ними площадке — единственный безопасный путь, по которому можно было подняться в лагерь. Его перегородили частоколом с воротами и навесом, а под навесом, для устрашения воинственных дикарей, поставили четыре метательных машины, сейчас уже убранных. Поселение иберов, хольт Уриес, тоже расположилось на скале, торчавшей по другую сторону площадки; оттуда и доносился грохот барабанов, разбудивших Дженнака.

Забравшись на гранитный клык, он присел, широко расставил ноги в тяжелых сапогах, и оперся о кулаки подбородком. К востоку, к морю, темной лентой с серебристыми проблесками уходил фиорд, протянувшийся на двадцать полетов стрелы узкий залив, напоминавший соленую реку. Прямо внизу, под скалами, он заканчивался округлой и тихой бухтой, где у причалов, в обсидиановой темной воде, застыли кейтабские драммары с выпущенными балансирами и неуклюжие ладьи уриесцев. За причалами лежала квадратная площадь, выровненный и очищенный от камней клочок земли; с запада его огораживала конюшня и несколько складов для сушеной рыбы, мяса и зерна. Склады были уже пусты; все запасы из них покоились в трюмах драммаров, вместе с иберским серебром, но в конюшнях еще стояли лошади, три жеребца и восемь отборных кобыл, которых Дженнак собирался увезти в Эйпонну. Рядом с уриесскими ладьями не было видно ни человека, ни огонька, однако все драммары освещались факелами, и там неизменно стояла стража. С приходом теплого сезона две сотни кейтабцев ночевали не в лагере на скале, а на своих судах, как и сам О’Каймор, утверждавший, что земля слишком твердая для его боков и на ней ему плохо спится. Впрочем, в минувшие дни он часто покидал «Тофал» ради пиров и попоек, устраиваемых Умбером, ради торговых дел и всяческих хитрых обменов, и ради местных женщин, находивших его необычную внешность весьма привлекательной.

Грохот барабанов внезапно смолк, и в обрушившейся тишине Дженнак различил тонкое и жалобное лошадиное ржание. Приносят в жертву Одону коня, подумал он и зажал уши. Сердце его пронзило болью; убийство лошадей казалось ему таким же преступлением, как насильственная смерть ребенка. С первого взгляда, с первого вздоха, как кони попались ему на глаза, он был очарован — да что там!., пленен и покорен! У этих животных было все, чего недоставало быкам, тапирам, ламам и верблюдам — изящество и резвость, благородный вид, красота, преданность и несомненный ум. Вдобавок они отличались силой; они могли катить колесницу с рассвета до заката с недостижимой для быков скоростью, они могли нести поклажу или человека в боевом вооружении, они могли мчаться, как ветер, и сами казались потомками ветров! Воистину, они были совершенны, как атлийский нефрит, и ради них одних стоило отправиться сюда, в Земли Восхода!

И таких животных иберы убивали, приносили в жертву своим кровожадным демонам…

Дженнак коснулся груди и дунул на ладонь, провожая священным жестом гибнущих скакунов, словно то были люди. Смерть их, да и само понятие жертвы, мнились ему варварством, нарушением всех заповедей кинара и Чилам Баль; ведь единственной жертвой, признаваемой благими богами Эйпонны, являлось Песнопение. Но люди Уриеса, а также всех других владений, управляемых местными князьями, резали на алтарях и коней, и иных животных, и красивых девушек, когда Одону, Зеану или Мирзах хотелось понюхать человеческой крови. Мужчин, правда, не трогали: мужчины собственного клана все, как один, были воинами, а чужаки — двуногим скотом, рабами, что жили хуже скота и трудились еще тяжелей. Еще один обычай Риканны, столь же нелепый и жестокий, как страх перед богами, как желание умилостивить их или наказать, отстегав деревянного идола плетью… Конечно, все эти бесчисленные боги и божки, которым поклонялись в Ибере и в Лизире, в Нефати и, по слухам, во всех прочих риканнских землях, были ложными, являлись не богами, но демонами и гнусной нечистью, хуже клыкастого Хардара или осьминога Паннар-Са. Ибо истинный бог не торгует своей благосклонностью, не продает ее за дым от паленого мяса; бог, как утверждал Чоч-Сидри, советчик человеку, его строгий отец, его совесть, а не меч, подвешенный над его шеей.

Но что взять с дикарей?

Тоскливый лошадиный вопль смолк, грохот барабанов не возобновился, и теперь ничто не мешало Дженнаку думать и вспоминать. В небесах пылали звезды, торила меж ними свою дорогу луна, а он все сидел и сидел на самом краю обрыва, воскрешая в памяти то, что случилось с ним за последние шесть месяцев.


* * *

Иберы оказались благоразумней метателей дротиков из Лизира: они, конечно, любили подраться, но не желали умирать — тем более объятыми пламенем, как жертвы собственным богам. Когда багровый ливень пронесся над их головами, опалив береговой гранит, тогда их князь, Умбер Уриеский, сообразил, что навестили его вовсе не мстительные соседи и не разбойники с ближних островов, а сыновья самой Мирзах, огненосной богини. Умбер, огромный, тучный и весьма гневливый, был, однако, человеком твердых понятий, и ссориться с теми, кому боги ворожат, не собирался. Наоборот, союз с пришельцами, повелителями огненных струй и острого оружия из серебряного несокрушимого металла, сулил изрядные выгоды — скажем, тем же соседям можно было пустить кровь, не говоря уж о презренных морских разбойниках и прочих недоумках. И потому Умбер не стал обороняться у причалов или прятаться с дружиной в своем хольте, не повел людей с берега в тесные ущелья, чтобы устроить там засаду, а начал делать миролюбивые знаки — лить из рога вино, размахивать пустыми ножнами и показывать оборотную сторону щита.

Дженнак ответил, подняв свой шест с перьями кецаля, а затем с миром сошел на пристань, воткнул древко в уриесскую землю, возблагодарил богов, преподнес и получил дары, разглядел коней — и восхитился, разглядел туземцев — и ужаснулся.

Разумеется, все в руках Шестерых, думал он, но можно ли считать людьми этих странных созданий? Выглядели они крепкими и широкоплечими, были повыше кейтабцев, примерно такого же роста, как одиссарцы, имели две руки, две ноги и одну голову на плечах, но на этом сходство, пожалуй, и кончалось. Кожа их была неприятного бледно-розового оттенка с россыпью желтоватых пятен, носы — красными, глаза — блекло-голубыми, водянистыми; волосы, лохматые или туго заплетенные в косы, были цвета огня, а подбородков и ртов не замечалось вовсе, ибо на месте их пламенела густая и длинная, жуткого вида шерсть — точь-в-точь как лисья! Даже чернокожие демоны Лизира больше походили на нормальных людей, чем это племя! Теперь Дженнаку стало ясно, отчего Та-Кем, нефатец, утверждал, что населяют земли за Длинным морем уродливые чудища, и от вида их даже у демонов Мрака случаются судороги и недержание мочи.

Кейтабцы и одиссарцы были потрясены не меньше своего вождя, и лишь трое участников экспедиции, Чолла, Синтачи и Чоч-Сидри, разглядывали огненновласых с любопытством, превосходившим отвращение. Для Чоллы они являлись тем же, чем морской змей или горбатый верблюд — то есть невидалью и диковинкой; для лекаря Синтачи — весьма забавными тварями, которых полагалось изучить, измерить и если уж не разрезать на кусочки, так хотя бы зарисовать; что касается Чоч-Сидри, то у него, как мнилось Дженнаку, был некий особый интерес. Он посматривал на волосатых варваров, кивая головой и щурясь, будто видел их не в первый раз и будто они оказались в точности такими, какими им и положено быть, — страшней медведей с длинными когтями, что водятся, по слухам, в Мглистых Лесах и Краю Тотемов. Глаза жреца то светлели, отливая нефритовой зеленью, то темнели, превращаясь в шарики агата, и выглядел он таким довольным, словно хитроумный Одисс шептал ему прямо в ухо.

Однако по прошествии месяца вид иберов уже не казался Дженнаку столь отвратительным. Разумеется, не стоило сравнивать их с величественными конями, чей облик ласкал глаз, но выглядели они вполне терпимо. Вскоре выяснилось, что у них имеются подбородки и рты — широченные пасти, куда лили они хмельное вино; что космы, торчавшие на нижней губе и щеках, называются бородой, а то, что свисает под носом, будто два лисьих хвоста, — усами; что дикую эту растительность можно удалить, если воспользоваться острым кинжалом, и тогда лица волосатых выглядят почти по-человечески. «Боги наказали этих ублюдков к нашей пользе, — заметил как-то по сему поводу О’Каймор, — ибо им нужны железные ножи, чтоб отскоблить лишнюю шерсть. И мы их продадим!» «За хорошую цену», — с ухмылкой добавил Ар’Чога.

Цена и в самом деле была хорошей — за стальной нож уриесцы давали равное по весу количество серебра, а в соседних владениях, Аваге, Логрисе, Лагаре, Варве и других, удавалось взять и того больше. Островитяне блаженствовали; чтобы обчистить этих волосатых дикарей, требовалось не оружие, а лишь купеческое искусство! Конечно, кейтабцы были и оставались грабителями, но грабителями разумными, полагавшими, что лучше взять свое торговлей, а не войной.

Одним из самых приятных открытий явилось то, что у девушек Иберы шерсть на лице не росла, и хоть цвет их глаз и волос казался непривычным, предприимчивых оcтровитян это не отпугнуло. Вслед за ними потянулись и одиссарцы. Дженнак не препятствовал им в таких делах, памятуя, что сами боги не должны становиться между мужчиной и его избранницей, но, посещая Умберов хольт, присматривался, кто с кем стелет шелка любви. Вскоре выяснилось — к немалому его удивлению — что кейтабцы, не столь видные, как люди Саона, с легкостью находят себе подруг. Затем он сообразил, что женщины хольта всего лишь соблюдают привычную иерархию, согласно которой мужчины делились на свободных воинов и тех, кто потерял сей статус, кто был захвачен в бою или в набегах на соседние Уделы. Их называли рабами, и занимались они тем, что трудились на земле, ухаживали за лошадьми и делали всю остальную работу, для воинов считавшуюся зазорной. Одиссарцы, рослые и мощные, ходившие всегда с оружием, явно были воинами и пользовались благосклонностью свободных женщин; кейтабцы же спали с невольницами. Был ли тому виной невысокий рост островитян или их постоянные хлопоты на причале, на корабельных палубах и у складов, но уриесцам они представлялись людьми подчиненными, пусть не совсем рабами, но и не теми, чьи руки касаются лишь оружия.

Кончался месяц Дележа Добычи, наступал месяц Покоя, еще тихий и теплый в этих краях. Постепенно, по мере того как отряды Дженнака и торговые партии кейтабцев, сопровождаемые воинами Умбера, уходили все дальше в горы, странствовали по долинам и побережью, навещали соседние владения, пешими или на кораблях, — так, постепенно, день за днем, копилось знание об этой земле, о ее людях, их обычаях, их богах. То был странный мир, совсем не похожий на цивилизованную часть Эйпонны с ее обширными державами, древними городами, Кодексами законов, крепкой властью и верностью заветам богов; если и существовали какие-то аналогии, то искать их надо было в Крае Тотемов, Стране Озер и в Мглистых Лесах. Как и там, иберы делились на множество племен, хоть говорили все на одном наречии, поклонялись одним и тем же богам и жили оседло; как и там, племена эти, управляемые сахемами-князьями, то ссорились, то мирились, то заключали союзы, то пускали друг другу кровь, более всего дорожа воинской доблестью и честью своего клана; как и там, люди были грубы, кровожадны и дики, не имели понятия о мудрой умеренности, не ведали письменных знаков и языка сигнальных барабанов, не знали Священных Книг — и книг вообще, не умели строить корабли и каменные дворцы, прокладывать дороги на высоких насыпях, пробивать тоннели в горах и воздвигать мосты.

Имелись, впрочем, отличия; в одном иберы превосходили эйпоннских варваров из северных лесов, в другом им уступали. Так, например, были они знакомы с тремя металлами, золотом, серебром и медью, умели добывать их и делать орудия и примитивные украшения. Медь они ценили превыше всего, ибо шла она на клинки и топоры, на наконечники стрел и копий, на шлемы и пластины, коими обшивали кожаные доспехи и боевые пояса. Еще они разводили лошадей и всякий скот и сеяли злаки, совсем не похожие на маис, с более мелкими зернами, дававшими, однако, превосходную муку. Еще они строили на скалах бревенчатые поселения, называемые хольтами, — пока что не города, но уже предвестник городов, ибо собиралось в них до тысячи и более народу, и жил этот народ не в кожаных шатрах и не в плетенных из прутьев лачугах, а в настоящих прочных домах, с полами, усыпанными соломой, и очагами, топившимися, правда, по-черному.

Все эти достижения иберов не перевешивали, однако, их недостатков Власть их сахемов была наследственной, а не выборной, как в Крае Тотемов; князем становился не самый доблестный и лучший, а тот, кто получил от родителя дружину, землю, десяток хольтов и табуны лошадей. Были у них прочные дома и очаги, а семейного очага не имелось; все воины, помимо князя, обитали в Длинных Домах, и если хотелось кому провести ночь с женщиной, то шел он в Женский Дом и выбирал себе подругу из свободных, а она могла принять его или отказать. Кроме Длинных Домов Воинов и тех, где жили женщины с детьми, строились в каждом хольте склады, конюшни, гостевое жилье и Общинный Дом — для сборищ, судилищ, свершения обрядов и жертвоприношений. В нем не было ни лож, накрытых шкурами, ни кольев на стенах, чтобы развесить оружие и доспехи, ни столов, ни сундуков с посудой и утварью; только четыре очага по углам, жертвенный камень посередине да рядом с ним вырубленные из дерева идолы. Воздвигали хольты по одному и тому же плану, без всякого разнообразия: в центре — Общинный Дом, Гостевой и жилище князя, затем конюшни и склады с припасами, женские жилища и Длинные Дома, окружавшие селение со всех четырех сторон. За ними, в землянках, хижинах или пещерах, ютились рабы, первые жертвы любого вражеского нашествия.

Рабы! Это являлось еще одним отличием, говорившим не в пользу Иберы да и всей Риканны, так как двуногий скот держали здесь повсеместно, повсюду, где кормились не одной охотой и грабежами, но также щедротами вод и земли. Сама идея рабства, невзирая на ее прямолинейность и примитивность, казалась удивительной; она поражала Дженнака, а еще более — Чоч-Сидри, не желавшего примириться с тем, что боги допускают подобную несправедливость. О, это был вопрос вопросов, способный потрясти все основы вероучения! Либо Шестеро благих владык не имели власти над этой половиной мира, либо не осчастливили ее своим высоким покровительством… Или то, или другое! Но любой ответ становился поводом к недоумению, порождал множество новых вопросов, включая первый и самый главный из них — почему? Почему?! Во имя Шестерых, почему?!

Продолжая заниматься этой проблемой, Сидри выяснил, что рабы чаще не были пленниками, коих полагалось либо убить, либо отпустить за выкуп или из милости; по большей части они являлись потомками рабов и попадали в разряд скота с детских лет, исключались с момента рождения из мира людей, в котором существовал хоть какой-то, пусть жестокий и несовершенный, закон и порядок. Их можно было продавать, менять, убивать, насиловать; их морили голодом и хлестали плетью за вину и без всякой вины; наконец, они ничем не владели, даже собственными телами. Но самое жуткое было в том, что милость богов на них не распространялась; наоборот, их рабское состояние служило признаком божественной кары. Оставалось лишь догадываться, как и кого — Тунима, Хора, Одона, Зеана, Мирзах — мог прогневать только что родившийся младенец!

Такого в Эйпонне не знали. Нигде — ни в Ледяных Землях, населенных желтокожими туванну, ни в Лесных Владениях, где обитали самые жестокие племена, Люди Мрака, Охотники из Теней, Ястребы и Сыны Медведя. Даже дикари Р’Рарды — по слухам, пожиравшие пленников — не обращали их в рабство; люди являлись для них дичью и пищей, но не скотом и не товаром.

Другая половина мира, иные обычаи, иные понятия…

Но как ни ужасали они Дженнака, он понимал, что мир есть нечто целостное и нераздельное, так что нельзя отринуть ни единой его части — особенно теперь, когда кейтабские драммары преодолели океан, соединив то, чему положено соединиться. Это ощущение цельности мира временами мучило его; казалось, он будто становился ответственным за страдания тех, кому не повезло, кто увидел свет здесь, в Риканне. Ахау Одисс, Прародитель! Великие Кино Раа! Может, они направили его сюда ради спасения этих несчастных? Чтобы он принес им свет истинной веры, чтобы разъяснил заблудшим суть богов, не злобных и жестоких, но милостивых и благосклонных к людям?

Однако мысли эти более приличествовали жрецу, а не вождю и будущему владыке огромной державы. И, прогоняя их, Дженнак думал о том, сколь прекрасна и богата иберская земля и сколь многое может она дать. Долины этого полуострова были плодородными, луга — обильными травами, в недрах гор таились неистощимые запасы серебра, не считая меди, золота и других металлов. Если верить рассказам Умбера и его людей, страна была велика, вдвое больше Серанны; за прибрежными хребтами, окружавшими ее с трех сторон, простирались невысокие плоскогорья, где в сезон Цветения шли теплые дожди, а в период Увядания — прохладные; благодаря изобилию влаги все там росло и цвело, как в садах сагамора в хайанском дворце. Но, в отличие от Серанны и нижнего течения Отца Вод, здесь не встречалось густых лесных чащоб и непроходимых трясин; почва всюду была плотной, надежной и пригодной для прокладки дорог и строительства каменных зданий. Камня и древесины в Ибере хватало, но деревья возвышались не сплошной стеной, а аккуратными островками, разбросанными здесь и там, на склонах прибрежных гор и лежавших за ними равнинах. Берег порос соснами, высокими и прямыми, с золотистой корой, а на внутренних плоскогорьях, среди трав и кустарника, зеленели фруктовые рощи с неведомыми плодами: румяными и сладкими, величиной с кулак или с два кулака; круглыми и сочными, в золотистой толстой кожуре, вкусом напоминавшими ананас; слегка удлиненными и желтыми, очень кислыми, но освежающими, как арсоланский напиток; синими и розовыми, тоже сладкими или кисловатыми, с большими косточками внутри. Росла здесь и виноградная лоза, зрели ягоды и непривычные овощи и злаки, были дубовые рощи, приносившие неисчислимое количество желудей. Их пожирали кабаны, забавные звери, довольно большие, на коротких ножках, с вытянутыми мордами и жесткой щетиной вдоль хребтов. Плоть их, обжаренная в огне, отличалась изысканным вкусом, не похожим на мясо тапира, оленя или керравао, а охота на этих тварей была любимым развлечением иберов. Но у них имелся и домашний скот, не только лошади и быки, но и животные помельче лам, называемые овцами и козами. Еще была птица, с белыми и пестрыми перьями, не умевшая летать, много меньше керравао, но побольше голубей и столь же нежная на вкус.

С плоскогорий, пробивая путь среди прибрежных скал, текли ручьи и реки, питаемые дождями. Вероятно, центральная часть страны являлась водоразделом, ибо на востоке воды текли к Длинному морю, а на западе — к океану. С севера же земли иберов отделялись от материка высокими, но вполне доступными для всадника горами, а за ними простирался гигантский континент, тянувшийся к восходу солнца на десятки или, быть может, сотни соколиных полетов. О тех краях Умбер и его люди знали немногое; там росли дремучие леса, простирались степи и пустыни, струились полноводные реки, а среди всего этого изобилия земли и вод странствовали бродячие племена. Не кочевые, а именно бродячие; кочевники движутся по замкнутому кругу, перебираясь от одного известного места к другому, от пастбища к пастбищу, от стоянки к стоянке, а бродяги проводили всю жизнь в движении, медленном, но непрерывном, мигрируя с востока на запад и нигде не задерживаясь больше двух-трех дней. Существовали, однако, и другие народы, оседлые; а где-то на юго-востоке — возможно, в Нефати?.. — были отличавшиеся от прочих риканнских дикарей, умевшие строить из камня и глины, прокладывать каналы и выращивать зерно.

Огромный мир, гигантские континенты, чьей малой частью являлись земли Иберы и Лизира! Новые злаки и растения, новые животные, новые идеи, пусть даже столь неприемлемые, как идея рабства, должны были скоро хлынуть в Эйпонну, и лишь одни боги ведали, к чему сие приведет, что смоет этот поток на своем пути и что воздвигнет. Во всяком случае, как некогда утверждал мудрый Унгир-Брен, границы обитаемых земель расширятся, а это уже хорошо; человек познает весь мир, а не одну лишь его половину.

Не оказалось бы это знание слишком горьким, размышлял Дженнак. Серебро — прекрасно! Лошади, овцы, козы, плоды — еще лучше! Но вот понятие о том, что человека можно уподобить скоту… Или войны, бесконечные войны, что велись не ради зримых результатов, а по причине одной лишь кровожадности и желания потешить свою гордыню. В Книге Повседневного сказано: умный воюет за власть, земли и богатства, глупый — за идеи. Великие Очаги воевали, сообразуясь с этим правилом; даже тасситы, самые воинственные из всех, сражались за реальные блага, за то, чтоб овладеть правобережьем Отца Вод, добиться выхода к Ринкасу, к торговым путям, к богатству и процветанию. Они не желали оставаться на задворках Эйпонны; они стремились к могуществу, мечтали подчинить Коатль,-и Арсолану, и Одиссар — так, как якобы гласило пророчество утерянной пятой Книги кинара. Но цели их были понятны, намерения — ясны: все та же борьба за власть, богатство и землю, которой боги, зная человеческую природу, не поощряли, но и не запрещали.

Но здесь, в Ибере, сражения, битвы, налеты и осады являлись просто кровавой игрой, развлечением вроде фасита, ибо победитель не захватывал земель побежденного, а, натешившись своим торжеством, сжигал его хольт и уводил его воинов в рабство. Вероятно, идея объединения, мысль о создании государства, была чужда князьям, а в силу этого земля их казалась обреченной на вечную войну. Правда, эйпоннские драммары принесли с собой мир, пусть временный и непрочный, но все-таки мир. Мир этот держался на проснувшейся внезапно тяге к украшениям из разноцветного стекла, ярким тканям, стальным ножам и прочему невиданному добру, привезенному кейтабцами, а также на клинках одиссарских воинов. Соседи завидовали Умберу, но, испытав раз-другой мощь пришельцев, уже не старались заставить их перебраться в свои хольты или силой овладеть их соблазнительными товарами. Что подтверждало истинность мысли О’Каймора: миром правят деньги, монета сильнее клинка, а коль ее подпереть острой сталью, так никто на свете с ней не справится. Дженнак надеялся, что это мудрое высказывание будет верным и на иберской земле.

Как оказалось, зря!

Причиной раздора стала Чолла Чантар.

С того памятного дня на лизирских берегах они больше не расстилали шелков любви; Чолла словно бы успокоилась, уверившись в том, что одиссарский наследник не проскользнет у нее меж пальцев, а Дженнак, вкусив один раз крепкого вина, тосковал по утраченному меду, чей запах казался ему приятней, чем аромат жасмина, а теплые агатовые зрачки — ласковей изумрудных К тому же у Чоллы вдруг возникло множество дел: вместе с жрецами и лекарем она взялась за гортанное иберское наречие, осваивая его все лучше с каждым днем; распаковав корзины и тюки, устроила в своем жилище настоящий арсоланский хоган, увешанный коврами, обставленный резной мебелью и яшмовыми подсвечниками; наконец, обучилась верховой езде и с тех пор начала требовать, чтобы брали ее в каждый поход, затеянный кейтабцами или Дженнаком и Чоч-Сид-ри. Но, разумеется, самой важной ее обязанностью были Песнопения; утром, днем и вечером она простирала руки к солнцу, и звонкий ее голос, оттененный басом Цина Очу, летел над уриесскими берегами, над застывшими водами фиорда, над кораблями, над бревенчатым хольтом и лагерем, что высились друг против друга на скалах.

Первый же гимн потряс сердце Умбера — не меньше, чем сердца его людей. Они видели девушку, заклинавшую вместе с магом солнце, дитя огненосной богини Мирзах; вид ее и голос были столь прекрасными, столь чарующими, что глаза воинов увлажнились, а печень сжалась до размеров кулака. Несомненно, Мирзах и Зеан тоже слушали ее пение; и, несомненно, оно должно было побудить их к любовным ифам, к зачатию жаркого светила, рождавшегося утром из чрева Мирзах и погибавшего вечером в необъятной пасти Зеана. Тем самым Чоар — так прозвали в Уриесе Чоллу Чантар — становилась как бы символом нового дня, его предвестницей и залогом; теперь иберы не сомневались, что Мирзах рождала солнце лишь потому, что в Стране Заката, лежавшей за океаном, ее молили о сем девушки, подобные Чоар, ее сладкогласые жрицы, девы солнца. И вот одна из них прибыла в Иберу! Не просто в Иберу- в Уриес!

Поистине Уриес был покорен дважды, как огненными молниями Паннар-Са, так и голосом Чоллы. И Умбер, его тучный и гневливый повелитель, считал, что привалило ему двойное счастье: во-первых, соседи дрожали в ужасе, устрашенные его союзом с людьми из Страны Заката, а во-вторых, сохли от зависти, ибо трижды в день весь уриесcкий хольт мог внимать волшебному пению Чоар, жрицы Мирзах. По натуре своей иберы являлись людьми необузданными, шумными и крикливыми, обладавшими огненным темпераментом, склонными к раздражительности и гневу, однако эти же качества побуждали их ценить прекрасное, будь то конь, чеканный браслет или красивая мелодия. Но пели они редко и одни лишь оглушительные боевые песни, а музыкой в их понятии являлись барабанный бой да резкие звуки, извлекаемые из бычьих рогов. То, что в голосе Чоллы слышался посвист ветра и звон ручья, лесные шорохи и птичьи трели, рокот волн и шелест трав, казалось им чудом, не меньшим чудом, чем огненное оружие и несокрушимые клинки пришельцев.

Вскоре весть о чудесной певунье разнеслась вдоль побережья, и вожди Авага и Логриса, а за ними и остальные — те, кто не числился в кровниках Уриеса, — прислали гонцов с богатыми дарами, умоляя деву солнца посетить их хольты. К тому времени Чолла уже могла объясниться на иберском и неплохо справлялась с лошадью; а почтение, оказываемое ей, служило залогом безопасности. Да и сама она стремилась повидать как можно больше, движимая не только женским любопытством, но и желанием быть на виду, царить, властвовать, покорять…

И Дженнак с О’Каймором не вынесли ее атаки и сдались. Окончательно сломил их довод о том, что она — арсоланка и, как всякий житель ее Великого Удела, поклялась нести дикарям свет истинного вероучения, а значит, боги защитят ее от всех опасностей и бед. С одной стороны, слова ее казались Дженнаку обычным арсоланским заблуждением, так как Шестеро запрещали обращать в свою веру вооруженной рукой и насильственным путем; с другой, Чолла не собиралась — да и не могла — действовать принуждением. Она лишь пела, и тот, кто желал, мог слушать ее, а мог не слушать; мог преклониться перед Шестерыми либо по-прежнему верить в Одона и огненосную Мирзах.

— Почему бы и нет? — решил Дженнак. Чоч-Сидри утверждает мощь богов Эйпонны убеждением и мудрыми историями из Чилам Баль, Гхаб — своей силой, О’Каймор — искусством торговли, а Чолла — песнями… Кто знает, какой из способов лучше!

И он выделил двадцать воинов под командой Итарры ей в охрану. Весь месяц Покоя, на редкость приветливый и теплый, Чолла провела в странствиях, путешествуя вместе с Цина Очу, своим жрецом, на «Арсолане», чей экипаж занимался торговлей и изучением неведомых пока что берегов. Она побывала в Аваге и Логрисе, у владетелей Гвинеса и Онтлага, в Варве и Лагаре, у вождей Эмсбера и Коя, в Сире и Ти, у князей Архольта и Айрона, и всюду ее принимали с великим почетом, преклоняя колено перед девой солнца и жертвуя рыжих коней, угодных ее божеству. Кое-кто, очарованный видом и голосом жрицы, был даже готов поверить, что солнце не рождается из огненосного чрева Мирзах, но есть Зрачок Бога — великого Бога, дарителя тепла и света, более могущественного, чем Зеан, Мирзах или Одон. Правда, стоило лишь иберам узнать, что бог этот не любит кровопролития, как они тут же склонялись к вере предков, не отказывая при том в почтении Арсолану. Отчего бы не принести жертву и ему — коня или девушку-рабыню? У них было столько богов! Одним больше, одним меньше, какая разница…

В начале месяца Дождя, что следует за месяцем Покоя, отправились Чолла с Цина Очу в Магон, северное владение, небольшое, но богатое серебром; плыть туда «Арсолану» предстояло два дня. За Магоном лежал Лоуран, и вождь его, Ут, являлся костью в горле у многих иберских владык; трудно было сыскать такого, которого бы он не побил в поединке один на один, в конном или пешем сражении, на суше или в прибрежных водах. Хольты иберских властителей стояли обычно на скалах в глубине фиордов, где оборониться легче и морские ветры не столь сильны, но Ут про оборону не думал и ветров не боялся. Он всегда нападал и потому выстроил свой хольт прямо на берегу, на огромном обрывистом утесе, с коего мог обозревать окрестности: не плывет ли добыча морем, не крадется ли горными тропами, не затаилась ли где в ущельях. Отличался он бесшабашностью, удачливостью и щедростью, отчего и воинов у него было много, не на четыре Длинных Дома и не на шесть, а на целых десять.

Рекс, владетель Магона, с грозным соседом старался дружить, ибо тот, разгневавшись, смахнул бы его хольт со скалы одним пинком. Вот и случилось так, что пригласил он Ута к себе на пир и торжество, сообщив, что сладкогласая жрица Мирзах удостоит вскоре Магон своим посещением. Лоуранский вождь слышал, разумеется, и о пришельцах из Страны Заката, и об их чудесных кораблях, бросавших с палуб огненные стрелы, и о волшебном оружии, будто бы откованном из серебра, но рассекающем медный клинок с единого удара, о воинских одеждах, кожаных и костяных, но непроницаемых для стрелы и копья. Слышал он также о зеленоглазой юной женщине с волосами, как небо ночью, о деве дивной красоты, чей голос чаровал богов, а людей — и свободных воинов, и рабского сословия — просто повергал ниц. Слышал-то слышал, но когда увидел…

Эп’Соро, тидам «Арсолана», не собирался задерживаться в Магоне: сгрузил тюки тканей, чаши из раковин и цветного стекла, нагрудные украшения из перьев попугая, корзину с сотней стальных ножей, затем принял на борт серебро в слитках и начал готовиться к отплытию. Он торопился; над морем уже свистали ветры, предвестники парили над самой водой, чуть ли не касаясь пенных гребешков, и все иные признаки говорили о том, что вскоре наступит сезон штормов и бурь, когда плавать у чужого берега весьма опасно. Но Чолла возвращаться не захотела, ибо в Магоне ей понравилось, а внимание двух вождей сразу, Рекса и Ута, льстило — пусть они были волосатыми варварами, зато глядели на нее как на саму богиню Мирзах. Особенно Ут; он буквально пожирал ее пламенными взглядами.

В результате Эп’Соро отплыл без светлорожденной госпожи, а она, прогостив в Магоне до середины месяца Дождя, отправилась в Уриес сухим путем, на лошадях, сопровождаемая Цина Очу, двадцатью одиссарцами и полусотней воинов и рабов Рекса, коим полагалось вести караван среди живописных гор и заботиться об удобствах. Не прошло, однако, и дня, как в одном из глухих ущелий путники наскочили на засаду — две сотни лоуранских воинов поджидали их, затаившись среди камней. Рабы Рекса разбежались, бойцы его и шесть одиссарцев, не надевших шлемы, пали от стрел, а остальные приняли честную смерть: бились за светлую госпожу, как разъяренные ягуары, защищали ее мечами, секирами и собственными телами, пока каждый не был задавлен грудой врагов, живых и мертвых, и не принял погибель от копья или медного кинжала. И хоть пал в той сече Итарра, хоть придушили в ней безоружного Цина Очу, хоть не смогли одиссарцы отбить и охранить светлорожденную, день тот День Волка месяца Дождя — стал днем их славы. Говорили рабы Рекса, следившие за битвой со скал, что Ут Лоуранский вцепился в бороду, подсчитывая свои потери, ибо четырнадцать одиссарцев положили сотню лучших его людей. Потом он опомнился, набросил на деву солнца шерстяной плащ и посадил ее на огненно-рыжего жеребца. Чоар, по словам рабов, не сопротивлялась; только лицо у нее было холодным и застывшим, как льды на горных вершинах.

Когда весть о случившемся дошла до Уриеса, Умбер, владетель его, разгневался, О’Каймор и островитяне тоже пришли в ярость, а одиссарцы, более выдержанные, омрачились лицом и начали точить оружие. Дженнак два всплеска просидел в одиночестве, в своем хогане, сжимая виски руками: тревожился он о Чолле и горевал об Итарре, о Цина Очу и воинах своих, что отправились в Чак Мооль хоть и по радужному мосту, но до срока. Потом пришли к нему О’Каймор, Саон, Чоч-Сидри и Грхаб, и первый из них произнес:

— Говорил ты часто, светлый господин, что Одисс помогает тем, кто не ленится шевелить мозгами. Так пошевели! И нечего предаваться печалям, как черепаха, у которой похитили последнее яйцо!

Саон же сказал:

— Тень твоя длинна, милостивый, и нельзя, чтобы люди наши видели, что она укоротилась. Воины ждут твоих приказов!

Чоч-Сидри напомнил слова из Книги Повседневного:

— Все на свете имеет свою цену: за плащ из шерсти платят серебром, за полные житницы — потом, за любовь — любовью, за мудрость — страданием, за жизнь — смертью. То, что мы узнали об этих землях, также должно быть оплачено. Считай, мой господин, что ты заплатил судьбе жизнями наших воинов.

Что касается Грхаба, то он мудрых изречений не приводил, а сказал кратко:

— Переломи хребет ублюдку, балам.

И Дженнак, сообразив, что учитель говорит про Ута Лоуранского, поднялся, сотворил священный жест и ответил. Ответил так:

— Недолго проживет волк, заглянувший в глаза ягуару.

Но спешить он не собирался и не хотел класть своих воинов на мокрой скользкой скале под хольтом Ута. Торопливый койот бегает с пустым брюхом! — как говорил Квамма на фиратских валах. И потому Дженнак велел людям отложить мечи.

Согласно местным традициям, прежде всего полагалось послать вызов — кровоточащее сердце коня или его печень, что значило: берегись!., я приду, и ты лишишься того или другого! Братец Фарасса, пожалуй, так бы и поступил или отправил бы в Лоуран для устрашения все лошадиные потроха да еще и голову в придачу. Но Дженнаку убийство лошади казалось святотатством, а сам обычай кровавого послания непроходимой дикостью. Взяв сеннамитский метательный нож, тонкую стальную пластинку с заточенными краями, он призвал Синтачи, целителя и рисовальщика. У того, разумеется, нашлись растворы, из коих приготовлялось едкое зелье, что делало камень и сталь подобными воску под раскаленной иглой. Им Синтачи вытравил фигурку человека с переломленным хребтом и закатившимися в ужасе глазами; это послание и отправили Угу, владетелю Лоурана. Смысл его был ясен: вот — оружие, а вот — рисунок на нем, и ты видишь, что даже твердая сталь покорилась моей руке. Поразмысли, глупец, что я сделаю с тобой?

Но Ут Лоуранский был, разумеется, не из пугливых: нож оставил себе, а передал голову посланца, воина из Уриеса, с воткнутой в глаз стрелой. После такого вторичного оскорбления Умбер три дня пил допьяна, рубил в ярости потолочные балки в Длинном Доме и поносил Мирзах, ленивую шлюху, не защитившую собственное свое добро. Ибо Чоар, молившаяся солнцу, отпрыску Мирзах, сама принадлежала богине, являлась ее жрицей и могла рассчитывать на ее покровительство. Выходит, Мирзах предала Чоар! Предала, допустив, чтоб поганый Ут, крысиное отродье, наложил на нее свои лапы!

Очухавшись, Умбер поклялся печенью Одона, что сровняет лоуранский хольт с землей. Но сказать такое было легче, чем исполнить, ибо наступил сезон дождей, называемый в северных лесах Эйпонны Временем Белого Пуха, а в Ибере — зимой. Горные тропинки покрылись льдом, в ущельях свистали ветры, море штормило, а склоны утеса, на котором сидел со своей дружиной Ут, обледенели, сделав его убежище неприступным. Вдобавок бойцов у лоуранского владетеля было втрое больше, чем в Уриесе, и это охладило пыл гневливого Умбера.

А Дженнак уже не гневался и лишь корил себя за опрометчивость. Не оттого ли отпускал он Чоллу туда и сюда, что не лежало к ней его сердце и не хотел он ее видеть? Слишком непохожей была эта девушка на Вианну, милую чакчан; слишком холодной, властолюбивой, расчетливой…

Впрочем, у каждого человека свое предназначение, думал Дженнак. Один, ягуар, подобный Грхабу, рожден для войн, для битв и осад, для схваток на суше и море; глаза его сверкают гневом, брови как грозовые тучи над горами, топор поднят к небесам; он готов поразить и правого, и виноватого, ибо ягуару не дано отделить истину от неправды, зло от добра. Другому, похожему на Иллара-ро, охотника-шилукчу, суждено странствовать. День за днем, год за годом меряет он шагами ровную дорогу или лесную тропу, пробирается сквозь болота и жаркие джунгли, преодолевает моря и горные хребты; он как птица, для которой вольный полет — жизнь, а запертая клетка — смерть. Иной же сидит на месте и плетет ковер из перьев или режет статуэтки из яшмы и нефрита; прекрасные ковры и прекрасные изваяния выходят из рук его, и тем он счастлив. А для кого-то радость — земля и то, что растет на ней: плодовые деревья, земляные плоды, пальмы, маис, сладкий тростник, цветы… Этот возделывает землю, поит ее водой, посыпает плодородным илом, ласкает руками и ступнями босых ног; он — муж, земля — его верная супруга. А кому-то дарован Одиссом талант постижения; взор его проникает за грань привычного, разум его острее наконечника стрелы, и все видит и слышит он: как растут и рушатся горы, как звезды слетают с небес, как убывают и прибывают воды, как дышат деревья и травы, как несется над равниной стремительный ветер. И все это может он взвесить, исчислить и понять — движение ветра и волн, смену жара и холода, света и тьмы; может, как мудрый Унгир-Брен, проникнуть в людские помыслы и разгадать волю богов.

Но есть и такие, что подобны Чолле Чантар, дочери Солнца; они, одаренные гордыней, рождены, чтобы повелевать и властвовать. Иные же, подобные Виа, дочери Мориссы — те, кого ветер принес с цветущих медвяных лугов, — рождены, чтоб жертвовать и любить… И кто скажет, какое предназначение выше и достойней? Кто ведает, чье притяжение сильней — власти любви или просто власти?

Своей судьбы, своей дороги Дженнак пока не ведал, но было ему уже ясно, что белые перья одиссарского ахау значат для него немногое; они являлись чем-то внешним, привходящим, не ставшим частью его сердца и разума, не сделавшимся желанным и необходимым. Он был сейчас завязью земляного плода, не знавшего, каким суждено ему взрасти — горьким, сладким или пресным; он мог стать ягуаром, человеком войны, странником, человеком дорог, аххалем, постигающим знаки мудрости, владыкой, правящим землями и племенами или пчелой, что вьется над медвяным лугом любви. Но в одном он был уверен: кем бы он ни стал, что бы ни было назначено ему судьбой, пути его не лягут рядом с путями Чоллы Чантар, дочери Солнца. Ибо власть, которой она жаждала, не делится на двоих, а наслаждение — такое, каким дарила его дочь Мориссы, — казалось Дженнаку неповторимым и невозможным. Во всяком случае, Чолла не могла оделить его с той же щедростью.

Шелка любви не расстелешь дважды, разбитый нефрит не сделаешь целым, с погибшего цветка не соберешь мед…

И все-таки он не мог бросить ее здесь, оставить во власти рыжеволосого дикаря! Не мог! Об этом, собственно, не было и речи; он просто ждал, когда высохнут после ливней горные тропы и успокоится море; ждал времени, когда свобода Чоллы Чантар обойдется в меньшее число одиссарских жизней.

Теперь такое время наступило.


* * *

На востоке, за морем, показался краешек солнечного диска Он был ослепительно-ярким, свежим и чистым, будто его в самом деле родила богиня Мирзах и выкупала в бирюзовых водах, а лишь затем отпустила погулять на небеса. Теперь он неторопливо полз вверх, озаряя море и землю благостным светом, но некому было приветствовать его, вознести Песнопение, соткать мелодию из посвиста ветра, шелеста трав и рокота волн… Некому!

Вместо голоса Чоллы над берегом раскатился заунывный призыв раковин-горнов; повинуясь ему, люди начали торопливо покидать свои хоганы, а с корабельных палуб перебросили на пристань мостки. Приближалось время прощания, если не с Иберой, так с Уриесом; все нужное было погружено, сломанное — починено, мореходы готовы развернуть паруса, а корабли — отправиться в путь, в лазоревый простор Бескрайних Вод. Но не сразу, не сразу! Долги положено платить, а в первую очередь — долг сетанны, долг перед убитыми и неотомщенными.

Одиссарцы выходили из хижин в полном боевом облачении, в доспехах и шлемах, с тяжелыми щитами, заброшенными за спину, с копьями в руках; у поясов колыхались изогнутые клинки, на перевязях — арбалеты и сумки с железными шипами. Это был их день, день преддверия битвы, и потому каждый нес все знаки отличия, которых был удостоен в сражениях и осадах, штурмах и поединках, в захвате чужих городов и защите своих лагерей. Алые перья на шлемах — по числу убитых врагов; браслет с алым камнем — за спасенного в бою товарища; серебряный сокол на щите — у тех, кто первым взошел на стену вражеской крепости; копье с серебряным кольцом у острия — у тех, кто ворвался в стан противника; нагрудное ожерелье из белых соколиных перьев — символ высшей стойкости и доблести. Таких, с перьями, была треть, и Дженнак горделиво оглядел свое маленькое войско. Пройдет пара дней, и Ут из Лоурана тоже примется считать перья, только будут они черными!

Одиссарские воины, распахнув ворота, начали спускаться к площади; следом беспорядочной толпой валили кейтабцы из абордажных команд, тоже приодевшиеся, в кожаных нагрудниках и пестрых юбках, с кривыми клинками, топориками и метательными ножами в широких поясах. Дженнак разглядел Хомду, казавшегося среди низкорослых островитян быком в стаде лам; северянин потрясал огромной секирой, и змеи, татуированные на его груди, плясали боевой танец. Он смеялся; щерились крепкие зубы, багровел рубец на щеке, топорщились медвежьи когти в ожерелье, будто готовые впиться в горло врага.

Внизу кейтабские мореходы, ночевавшие на судах, уже выводили из конюшни лошадей, завязывали им глаза, тянули к сходням; жеребцу и трем кобылам предстояло отправиться в дорогу на «Сириме», остальным — на «Тофале». Лошади прядали ушами, осторожно нащупывали путь, оказавшись на мостках, и Дженнак в который раз удивился, сколь они изящны и умны; воистину прекрасные создания, которых, по неведомой прихоти богов, была лишена Эйпонна! А может, лишена с умыслом, дабы подчеркнуть, что и в другой половине мира найдутся кое-какие сокровища.

Он посмотрел на скалу, где возвышался уриеский хольт, скопище низких бревенчатых строений под дерновыми кровлями, загороженных со всех сторон четырьмя Длинными Домами. Что ж, Умбер был неплохим хозяином! Не слишком внимательным, зато чистосердечным и щедрым: принял знаки мира, помог выстроить лагерь, набил припасами склады, пригнал лучших скакунов с горных пастбищ… И теперь отправляется в поход вместе с гостями, желая сразиться за их и свою честь. Дикарь, однако имеющий понятие о сетанне! Значит, уже не совсем дикарь…

Дружина Умбера, три сотни рыжебородых и огненно-власых бойцов в кожаных доспехах, обшитых на груди медью или пластинами из конских копыт, валила вниз, к причалу, с топотом и свистом, под лихие выкрики мужчин и завывания женщин. Насколько разобрал Дженнак, воины грозили поотрезать у лоуранцев детородные органы, а женщины давали советы, как это лучше исполнить: клинком, топором или выдрать прямо рукой. Впереди дружины шествовал сам Умбер в дареном плаще из перьев керравао, с дареным стальным мечом у пояса, в дареных боевых браслетах с шипами длиной в полпальца; пламенная его борода разметалась по меди доспеха, красный нос свисал над пышными усами. Перед ним вертелись и колотили в барабаны три размалеванных охрой колдуна, а за толпой воинов и свободных женщин плелись полуголые рабы. При виде их Дженнак сморщился и отвел взгляд.

Лошадей уже опускали на кожаных петлях в трюмы «Тофала» и «Сирима»; одиссарские воины, под присмотром тарколов, выстроились двумя колоннами у сходней; островитяне и воинство Умбера, отбиваясь от женщин, потянулись к «Арсолану», «Кейтабу» и «Одиссару». Только тогда Дженнак спустился вниз, к своему жилищу киве, где ждали Грхаб и Чоч-Сидри, баюкавший в руках ларец с Книгами Чилам Баль. Войдя в хоган, он надел шлем с нахохлившимся соколом, шипастый наплечник и все остальное, что полагалось иметь на себе воину, затем вышел наружу и зашагал к воротам. Около них, опираясь на двузубые копья, стояла маленькая группа одиссарцев, одинокие стражи покинутого лагеря. Дженнак кивнул им и повел свой крохотный отряд к сходням «Тофала»; как и положено вождю, он оставлял берег последним.

На половине пути он остановился, взглянул на солнце — его жаркий диск уже поднялся на ладонь, и воды фиорда отливали расплавленным золотом. Эта светлая тропа будто бы терялась среди смыкавшихся скалистых берегов, но он знал: стоит кораблям приблизиться, как утесы разойдутся, раздвинутся, открыв дорогу к морю, к новому странствию среди вод, течений и ветров. Сегодня был День Чультуна, хороший день для путников и мореходов.

Дженнак вытянул руку над блистающим золотистыми искрами фиордом.

— Вернемся ли мы сюда? Увидим ли снова зарю с берегов Иберы? Через пять или десять лет?

— Я не вернусь и не увижу, — сказал Грхаб. — Слишком я стар, балам, а через десять лет буду еще старше.

— И я не увижу, — с грустной улыбкой произнес Чоч-Сидри, прижимая к груди ларец.

Дженнак пристально посмотрел на него:

— Почему? Ты вдвое моложе Грхаба! Разве ты не хочешь возвратиться со мной в Риканну и пройти на драммарах все Длинное море из конца в конец?

— Хочу, светлый господин, очень хочу. Но возраст не всегда ставит печать на человеческом лице, и годы наши не записаны на лбу знаками Юкаты.

С этим загадочным замечанием Сидри продолжил спуск. Они шли молча и молча поднялись на борт заполненного людьми «Тофала». Грхаб ловко вскарабкался на рулевую палубу, жрец лез по канату отдуваясь — видно, отвык на берегу от морских порядков. Дженнак, вытянув руки, достал до перил балкона, подтянулся и взлетел на второй ярус. Полотняные створки там были раздвинуты, и в глубине хогана Чоллы, уже прибранного, с расставленной мебелью и разложенными коврами, грустно сидели ее девушки. Пригибаясь, он подошел к ним, потрепал тугую щечку Шо Чан, погладил Сию Чан по черноволосой головке.

— Она вернется, пчелки, она вернется! Не грустите!

— Будет так, как сказал господин, — с благодарной улыбкой прошептала Шо Чан. Но Сия Чан добавила:

— Все в руках Шестерых!

— Да будет с нами их милость, — пробормотал Дженнак, покидая хоган.

На верху кормовой башенки рулевые и сигнальщики уже стояли по местам, Челери нетерпеливо катал навигаторский жезл меж корявых ладоней, ОКаймор, с дымящейся скруткой в зубах, устроился на обычном месте, на ящике с инструментами. Был он в юбке и кожаной куртке, перехваченной поясом, в высоких сапогах, украшенных пластинками перламутра, в бронзовом нагруднике с медальоном, волной, взметнувшейся над пальмами. За поясным ремнем у него торчали два изогнутых кейтабских клинка, длинный и короткий, и блестящая зрительная труба.

— Трубить, светлый господин? — спросил О’Каймор, едва голова Дженнака возникла над перилами. — Груз на месте, лошади тоже, а людей сейчас пересчитают. Может, кто из моих ублюдков решился сбежать… Ну, пусть! Захочет, вернется домой на черепахе Сеннама.

— Труби, — велел Дженнак, наблюдая, как Саон и тарколы строят одиссарцев по десяткам. — Скажи, чтоб трубили три раза через каждые сорок вздохов.

Громкий резкий вопль горна взметнулся над пристанью, над скалами и над водой — последнее напоминание запоздавшим, последний звук Эйпонны, раздавшийся на этих берегах. Еще дважды пронзительно вскричала раковина, но никто не показался ни в покинутом лагере, ни в хольте Умбера, никто не вынырнул из толпы женщин и рабов, галдевшей на причале. Все были на кораблях — все, кроме двадцати погибших одиссарцев, Цина Очу, арсоланского жреца, и Чоллы Чантар, бесценного живого талисмана. Но боги шептали Дженнаку, что она жива и вполне благополучна, а это значило, что послезавтра, в День Голубя, она вернется в свой уютный хоган. Вернется! А похититель ее будет лежать в своем хольте с переломленным хребтом.

Челны вывели «Тофал» на середину бухты, и люди Челери принялись поднимать парус, синий треугольный тино. За «Тофалом» следовал «Сирим», к его корме пристраивался «Арсолан». Штормовые балансиры на всех кораблях были спущены, чтобы обеспечить большую устойчивость и плавучесть — сейчас драммары несли в полтора раза больше народу и дорогой груз, лошадей, серебро, припасы. Было бы насмешкой судьбы потерять все это в Бескрайних Водах!

Тино взял ветер, на передней мачте поставили квадратный кела, на задней — малый и большой чу. Паруса вздулись, «Тофал» прыгнул вперед, как застоявшийся конь, Челери вскинул свой жезл, определяя силу и направление ветра. Скалистые стены фиорда медленно разошлись, резвая морская волна качнула корабль.

О’Каймор, поднявшись, велел подать кубок вина, почти столь же прекрасный, как голубая чаша Ветров, подаренная им Дженнаку. Пошептав что-то над кубком и обменявшись взглядами с Челери, тидам вылил напиток за борт, а следом швырнул и выточенный из раковины сосуд.

— Для Морского Старика, — пояснил он. — Паннар-Са не то что Кино Раа, он приемлет жертвы. Но не кровью лошадей, как ублюдочные боги волосатых. Если ему нужна кровь, настоящая кровь, человечья, он приходит и берет ее сам. И тогда… — Тут О’Каймор повысил голос, поглядел на рулевых и сигнальщиков и склонился перед Дженнаком, — тогда, милостивый господин, лишь ты и рука Сеннама — наша защита!

— Не поспешил ли ты с жертвами? — спросил Дженнак, испытывая мучительное чувство неловкости. — Ведь мы еще не идем домой. Мы отправляемся в набег, тидам!

— Ну и что? В набег, так в набег. — О’Каймор щелкнул пальцами, приказывая поднести еще вина. — Выпьем за набеги, мой вождь! Ибо всякий набег сулит прибыль.

— Свое бы вернуть, — буркнул Дженнак, но от чаши не отказался.


* * *

Лоуран, хольт Ута, был велик и стоял над бухтой на отвесной скале, куда забраться в дождливый сезон было бы делом опасным или совсем немыслимым. Дженнак полагал, что враг его так и будет обороняться на своем утесе, прикрываясь стенами Длинных Домов, однако Ут был, вероятно, человеком отчаянным. Когда драммары приблизились к берегу, все лоуранское войско, без малого тысяча бойцов, растянулось нестройными рядами на поросшем травой лугу, что лежал от скалы слева; а за войском, на склоне невысокого холма, сгрудились женщины и дети и сотни рабов в кожаных ошейниках. Казалось, все население покинуло хольт, чтоб полюбоваться, как их господин и повелитель вспорет иноземцам животы, перережет глотки, разобьет черепа, усеяв трупами луг, галечный пляж и морские волны. Если вспомнить, что Ут уже оценил мощь одиссарских клинков, такое поведение было наглостью и вызовом. А двойной наглостью было то, что собирался он биться с одиссарцами в пешем строю, так как никаких всадников в его войске Дженнак не увидел.

Боги не любят наглецов, думал он, стоя между Грхабом и Саоном на носу «Тофала». Все пять кораблей неторопливо приближались к берегу, выпустив мощные лапы балансиров; на каждом находился свой отряд, и все они знали, куда становиться и что делать. Но теперь задача была отчасти сложней, а отчасти — легче: люди Ута могли помешать высадке, зато появилась возможность разделаться с ними в правильном бою, строй на строй, а не выкуривать с вершины отвесной скалы. Поразмыслив, Дженнак решил планов своих не менять, и только распорядился, чтоб кейтабцы пустили огонь, если лоуранские воины приблизятся к воде и к причалам, расположенным под самой скалой. На сей раз стрелять он велел не поверх голов, а прямо в головы.

Драммары двигались ровной линией, в строгом порядке: слева — «Тофал» и «Сирим» с одиссарскими воинами и островитянами из абордажных команд, справа — три малых корабля с бойцами Умбера Уриеского. Суда шли не к пристаням, а к отлогому берегу, но застрять там О’Каймор не боялся; балансиры, выдвинутые вперед и слегка притопленные, спасут от внезапных толчков, а если киль врежется в дно, так тоже не беда: вечерний прилив поднимет судно на добрых шесть локтей. Опыт разбойничьих налетов был у тидама так обширен, что он мог бы высадить отряд днем и ночью, у низинного или крутого берега, у скал, на мелководье или в заболоченной сельве, где деревья торчат прямо из воды. Для каждого случая у кейтабцев имелись свой способы и свои хитрости, отработанные поколениями предков в Рениге и Коатле, в дельтах Отца и Матери Вод, на Перешейке и островах Ринкаса, в холодных землях Кагри и на Диком Берегу. Но эта высадка, думал Дженнак, вряд ли обогатит тидама новым опытом; тут все было просто: спокойное море, легкий ветерок, ровный береговой откос, усыпанный галькой, а за ним — враги. И стоят они лицом к солнцу, будто вконец лишились разума: не увидеть им стремительных одиссарских стрел, не разглядеть блеска копий…

Сам Дженнак пытался сейчас найти Ута в шеренге лохматых и бородатых лоуранских бойцов, однако строй их сливался в единую пеструю массу, где круглыми пятнами темнели щиты, сверкали медные бляхи и острия копий, огнем горели рыжие волосы, переплетенные лентами или перехваченные синими, желтыми, алыми повязками. По меркам Иберы это было отличное войско, способное завоевать Угу десяток соседних владений, если бы он того пожелал; по меркам Одиссара — дикая орда, которую разогнал бы один таркол с полусотней воинов.

Взгляд Дженнака скользнул над лоуранскими шеренгами к склону холма, где толпились женщины. Одна группа, двенадцать или пятнадцать стройных девушек, стояла впереди; там одежды были богаче и ярче, плащи — длиннее, и на них сверкало серебро. Ему показалось, что среди рыжекудрых головок мелькнула черноволосая, и он вздрогнул, вцепился крепкими пальцами в пояс, царапая кожу браслетом. Чолла? Или нет? Быть может, этот плевок Одисса заставил ее спуститься? Но зачем? Хочет похвастать своей удалью?

Дженнак схватил стоявшего рядом Саона за плечо, вытянул руку:

— Видишь тех женщин, санрат? В богатых одеждах? Возможно, среди них госпожа. Ты знаешь, что делать?

Кивнув, Саон отдал приказание тарколу.

— Когда мы разрежем строй волосатых, тридцать воинов выйдут из боя и возьмут женщин в кольцо, — пояснил он. — А если госпожи среди них не окажется, они навестят загон для черепах, что торчит там, на скале.

— Хорошо! — Дженнак повернулся к Грхабу. — Пойдешь с ними, учитель?

— Я пойду с тобой, — буркнул сеннамит. — Я эту свистунью на колене не качал, прутом не сек и не учил орудовать клинком. Она мне чужая. Не то что…

Он вдруг смолк и угрюмо уставился на берег.

«Это он о Вианне, — подумал Дженнак. — Он хотел сказать о Вианне! Моей чакчан!»

И такая горькая ярость внезапно пронзила его, что сердце обратилось камнем, а пальцы мертвой хваткой стиснули рукояти мечей. Теперь он жаждал излить свой гнев — холодный, страшный, беспощадный; выплеснуть его на дикарей, поджидавших на береговом откосе, на этих наглых рыжебородых иберов и на Ута, словно тот похитил не чужую и безразличную ему женщину, а Вианну, его сокровище, его ночной цветок.

Балансиры «Тофала» скрипнули о каменистое дно, и одиссарские воины, будто ощутив ярость своего вождя, ринулись в воду. Движения их были на первый взгляд неторопливыми, но точными и уверенными: миг — и десятки воинов в тяжелых доспехах прыгают за борт, вздымая фонтаны брызг; другой миг — и они уже на берегу, мокрые по грудь, с хлещущими из сапог водяными струйками; еще миг, еще — и толпа их вытягивается, обрастает стеной щитов, выбрасывает вперед жала копий и движется, движется, как чудише в костяной и железной чешуе, как невиданный зверь, со всех сторон окруженный стальными клыками и когтями. Тот, кто видел их сейчас, воистину мог бы сказать: страшен ягуар, и счастье человека, что не любит он жить в стае; но люди-ягуары страшней в десятки раз, ибо сражаются они стаями.

Одиссарцы бежали молча, плотным треугольником, в Строе Летящего Копья: Дженнак, вождь — впереди, на самом острие, за ним Саон и Грхаб; дальше — четыре воина, крайние с копьями, средние с топорами; потом — шесть, восемь, десять, двенадцать… Над головами их мелькнул сноп огня, предупреждение врагам — к воде не приближаться! Потом пламя будто вспыхнуло вновь: всколыхнулись алые перья на шлемах, блеснули клинки и раздвоенные лезвия, солнце отразилось в серебристой стали наплечников. Под подошвами сапог визжала и стонала галька, лязгало оружие, поскрипывали щитки доспехов, но дыхания людей почти не было слышно; мощные, как быки Сеннама, легкие, как парящий в небе сокол, они мчались вперед, набирая скорость для сокрушительного удара.

Зрелище это было страшным, а вскоре сделалось еще страшней. Два отряда, островитян и уриесцев, тоже поспешали в бой, прикрывая фланги Летящего Копья, и при виде их лоуранские воины дрогнули, зашумели, загремели оружием. Вероятно, догадывались они, что сейчас произойдет: будет строй их рассечен ударом закованных в доспехи чужеземцев, и четверть их бойцов повиснет на длинных копьях; еще четверть зарубят клинками и секирами, а оставшихся стопчут низкорослые смуглые воины и люди Умбера, набегавшие слева и справа. Не успеет солнце подняться на ладонь, как у подножия скалы ляжет девять сотен трупов, хольт запылает ясным пламенем, а победители примутся делить женщин, рабов, лошадей и лоуранские стада. Эта картина была столь ясной и очевидной, что шеренги рыжебородых подались назад, к холму, едва не смешавшись с заполонившими его толпами.

Галька под ногами одиссарцев сменилась травой, топот ног стал глуше, зато добавился новый звук: на кораблях ударили в барабаны. Они гремели, как глас Коатля, повторяя снова и снова своим оглушительным речитативом: «Победа! Победа! Победа!»

И, словно желая ответить на этот сладкий сердцу воина призыв, клинок Саона сверкнул на солнце. «Айят! — выдохнули одиссарцы. — Айят! Ай-ят!»

Враг был близко, и они уже чувствовали запах его крови.

До лоуранцев оставалось три десятка шагов, когда они снова подались назад, тесня женщин, расступились и повернули щиты оборотной стороной. Теперь перед Дженнаком, бежавшим во главе атакующей колонны, стоял лишь один человек: широкоплечий гигант, голый по пояс, с рельефно выступающими мышцами сильных рук, с боевым топором на плече. Волосы его были не рыжими, а золотистыми и заплетенными в две тугие косы; лицо, безбородое и безусое, с правильными чеканными чертами, портила лишь волчья усмешка, презрительный оскал уверенного в себе воина. Но он был не простым воином, а вождем; холодный блеск синих глаз выдавал привычку к власти, осанка казалась гордой, рукоять огромной секиры украшали серебряные кольца. Кроме этого оружия у него имелся лишь кинжал в ножнах на широком поясе, а из одежды — кожаный набедренник да странная обувь, плетенная из ремней.

— Стой, чужак! — Гигант вытянул руку с раскрытой ладонью, и этот мирный жест будто отрезвил Дженнака. Он сбавил шаг, и Летящее Копье сразу замедлило движение; теперь оно не летело, а надвигалось на вождя лоуранцев, словно выискивая, куда ударить — в горло, в грудь или в пах. Но златовласый воин стоял вросшим в землю валуном, по-прежнему делая знак мира.

Наконец он опустил руку и произнес:

— Я — Ут! Ут, лоуранский владетель! Ут, князь Лоурана!

— Догадываюсь об этом, — буркнул Дженнак, чуть повернув голову. Воины его стояли в плотном строю, опустив копья и почти упираясь ими в перевернутые вражеские щиты. Глаза одиссарцев угрюмо сверкали в шлемных прорезях: один жест, одно слово накома — и сотни тел рухнут в траву. Не защитят рыжебородых доспехи из конских копыт, не справится с острой сталью мягкая медь… Одно слово!

Довольный тем, что увидел, Дженнак коснулся рукояти меча.

— Ну, и чего же ты хочешь, Ут, лоуранский владетель? Ты сдаешься? Просишь у меня милости?

Волчий оскал лоуранца сделался еще шире.

— Я не прошу милости у Одона, не прошу у Зеана и огненосной Мирзах… Ни у кого! И у тебя тоже, пришелец! Ут из Лоурана ни у кого не просит милости! Я лишь хотел поговорить с тобой.

— Говори! — велел Дженнак.

— Не решить ли наш спор поединком? Моя женщина, — он подчеркнул это «моя женщина», и пальцы Дженнака сильней стиснули рукоять, — моя женщина говорила, что так принято между благородными мужами в твоей земле, да и в наших краях тоже. Ты поклянешься, что люди твои уберутся от моего хольта, а потом… потом я убью тебя! Согласен?

— Ты срезал шерсть с лица ножом, — произнес Дженнак, не отвечая на вопрос. — Почему?

Ут ухмыльнулся:

— Моей женщине не нравятся борода и усы. Да и мне приятней, когда ее пальцы щекочут мою шею! Отчего же нам не доставить друг другу удовольствие?

Его усмешка сделалась откровенно издевательской.

— Я твою шею щекотать не стану, — Дженнак снял шлем и расстегнул завязки панциря. — Я сломаю твой хребет, проклятый Мейтассой. Сделаю, как обещал.

Грхаб, одобрительно кивнув, принял его вооружение — шлем, наплечник, доспехи, браслеты и один из мечей. Саон описал клинком круг над головой — знак осторожности; копья воинов были по-прежнему опущены, щиты сдвинуты, и ни один боец не нарушил строя. Кейтабцы и люди Умбера приблизились, громко переговариваясь и звеня оружием; их жадные взоры перебегали с Дженнака на Ута, на его войско с перевернутыми щитами и на столпившихся позади женщин. Вероятно, каждый уже приглядел, кому он пустит кровь и кого завалит в мягкую траву, когда с лоуранцами будет покончено. Но люди Ута приободрились; видно, рассчитывали, что их вождь победит.

Дженнак стянул кожаную тунику и бросил ее на землю. Он казался чуть ниже Ута — быть может, на палец или два, — но мышцы гибкими змеями перекатывались под его золотисто-смуглой кожей.

Усмешка Ута погасла, и он сказал:

— Ты выглядишь как человек… как обычный человек, клянусь Одоном! А моя женщина говорила, что в море ты сражался с демонами и победил их. Это правда?

— Твоя женщина слишком разговорчива, — Дженнак крутанул кистью, и меч его раскрылся серебристым веером. Глаза Ута вспыхнули; как зачарованный, он не мог отвести взгляда от волшебного оружия.

— Думаешь, колдовство тебе поможет? — Голос лоуранца вдруг стал хриплым. — Думаешь, твой клинок сильней моей секиры? Хочешь проткнуть мне сердце? Не выйдет!

— И не надо, — согласился Дженнак. — Я же сказал, что сломаю тебе хребет. Голыми руками!

Ут закусил губу, глаза его метнулись влево, но прыгнул он вправо — и не занес топор, а ударил нижней частью древка, целя противнику под ребра. Выпад этот мог оказаться первым и последним, так как на древке сверкал трехгранный острый штырь — в точности такой, чтоб проколоть человека от живота до позвоночника. Лоуранские воины взвыли, и в воплях их слышались нетерпение и торжество: видать, не один боец был насажен на острие Утова топора, словно керравао на вертел.

Дженнак отскочил, изогнувшись подобно лесной кошке. В следующий миг секира свистнула над его головой, затем удары посыпались, как бобы какао из прохудившегося мешка — а мешок этот, яростно сверкая глазами, метался перед ним, перебрасывал топор из руки в руку, сек, колол, рубил… Но лезвие и острие лишь рассекали воздух; неуловимый и неуязвимый, Дженнак то откидывался назад, то наклонялся вперед или в сторону, то приседал, ни разу не отразив топор клинком. Эта игра была совсем нетрудной, полегче сеннамитских игр; и если бы он пожелал, то ответил бы тремя ударами на каждый выпад Ута.

Секира вновь поднялась, и меч, змеей проскользнув под нею, полоснул кожаный ремень лоуранца. Ни крови, ни царапины; но пояс вместе с кинжалом очутились в траве. Ут замер, не понимая, что произошло, сузив глаза и сверля противника взглядом; грудь его вздымалась, на лбу выступила испарина, но волчья усмешка все еще блуждала по губам. Люди его приумолкли, зато прочие зрители, кроме настороженных одиссарцев, веселились вовсю: Дженнак слышал жуткое улюлюканье Хомды, крики островитян, раскатистый хохот уриесцев и рык Умбера — тот советовал срезать с Ута набедренник и подстрогать между ног. Видно, от такого поношения лоуранский князь обрел новые силы и ринулся вперед разъяренным кабаном.

Дженнак отпрыгнул, вспоминая, как бился совсем недавно — и так давно! — у другого моря, на другом берегу, где пластались под ногами не камни с травой, а золотые пески Ринкаса. Бился с достойным Эйчидом, пришельцем из Тайонела; бился, не испытывая к нему вражды; бился за жизнь свою, за сетанну- и победил! Еще вставал перед ним фиратский холм, маячило надменное лицо тассита, его блестящий меч и меркнущие глаза, тело на залитом кровью валу… Пожалуй, светлорожденный Оротана из Дома Мейтассы оказался послабей Эйчида! Но и с ним Угу было бы не совладать. Нет, не совладать! — подумал с усмешкой Дженнак. И никто из этой троицы не совладал бы с ним самим — что, собственно, и получилось… Ну, так чему тут удивляться? Ведь у них не было наставника-сеннамита!

Тайонельский клинок, Эйчидово наследство, с глухим стуком скрестился с топорищем, ужалил его, перерубил, и лезвие лоуранской секиры вознеслось к небесам. «Айят!» — разом выкрикнули одиссарцы, приветствуя успех вождя, и слитный их рев перекрыл вопли иберов и голоса островитян. «Айят!» — и отсеченный от топорища штырь воткнулся в землю; «Айят!» — и древко в руках Ута распалось напополам; «Айят! Айят!» — обломки дерева брызнули ему в лицо; «Айят! Айят» — кончик меча срезал завязки на сандалиях лоуранца.

— Хайя! — выкрикнул Дженнак и бросил меч в ножны. Его противник, ошеломленный стремительностью нападения, сжимал в кулаке все, что осталось от секиры, — жалкий обломок в треть локтя длиной. Синие глаза Ута потемнели, брови сдвинулись, потом яростная гримаса исказила лицо; взревев, он швырнул бесполезную палку в Дженнака и ринулся к нему со скрюченными пальцами, оскалившись, как хищный зверь. Черты его приобрели разительное сходство с волчьей мордой, словно истинное, жуткое, животное начало вдруг прорвалось в нем; казалось, ему не нужно оружие, ни медное, каменное, ни стальное, а хватит лишь собственных зубов и когтей.

Дженнак ударил его под ухом сомкнутыми пальцами, точно колол палочки фасита в сеннамитской игре, и тут же нанес второй удар, коленом в живот. Лоуранец согнулся, хватая воздух распяленным ртом, и тут же был сбит на землю. Мгновение, и Дженнак очутился у него на спине, ухватил за косу, скользкую от пота, и дернул голову противника назад; другая его ладонь давила побежденного между лопаток. Ут захрипел, выкатил глаза, ставшие вдруг невероятно огромными; казалось, он что-то желает сказать, но руки Дженнака сгибали его, колени прижимали к траве, и лишь хриплый выдох вырвался из глотки лоуранца. Он был обессилен и побежден, он уступал — так, как мягкая медь уступает напору железа; и перед взором его лежали сейчас не берега Лоурана, а тропы, ведущие в Чак Мооль.

Тело Дженнака откинулось; теперь пальцы его были переплетены у подбородка врага, колени давили ему на крестец. Еще немного…

— Эй, балам! — раздался оклик Грхаба. — Не торопись!

Не ломай слишком быстро! Легкая смерть не для…

Он смолк и тут же метнулся вперед, вытянув посох и прикрывая собой Дженнака; потом оружие было отброшено в сторону, а сам Грхаб сделал быстрое движение руками, будто пытаясь словить мотылька. И, через долю вздоха, мотылек этот уже бился в его объятиях — алый мотылек в трепещущих легких одеждах, с серебряным обручем на голове, в накидке, что развевалась огромным пестрым крылом.

Чолла!

Дженнак вздрогнул. Чолла! Пришла! Желает взглянуть на гибель насильника? На его позорную смерть, не подобающую воину? Встать поближе, всмотреться в его меркнущие глаза, проклясть его именем Мейтассы? Выкрикнуть напоследок оскорбление?

Но нет; голос ее был спокоен и звучал, как всегда, мелодично.

— Отпусти его, наследник Удела Одисса. Он — мой!

Хватка Дженнака ослабла, и лоуранец с всхлипом втянул воздух.

— Твой? Что это значит, тари?

— Это значит, что жизнь его принадлежит мне! И жизни всех его людей, всех воинов, женщин и рабов.

— Не всех. — Дженнак отпустил Ута и поднялся. — Не всех, тари! Он нанес обиду тебе, так что взыщи с него долг как хочешь: прирежь, сбрось со скалы или прикажи утопить в море. Но его люди убили Цина Очу и двадцать воинов, лучших бойцов Очага Гнева! И этот долг за мной! И я — клянусь Одиссом, Прародителем! — взыщу за их кровь! Сам!

— Хайя! — одобрительно рявкнули одиссарцы. Их копья отливали серебром, и глядели они на лоуранцев так, как смотрит волк на кролика. Чолла будто бы заколебалась; взгляд ее застыл на лице Ута, корчившегося в траве, и Дженнак подумал, что сейчас, по женской слабости, она велит прикончить его быстро и без мучений. Что касается иберских воинов, стоявших одной ногой на пороге Великой Пустоты, то они взирали на Чоллу с благоговением и какой-то странной надеждой, будто она и вправду была посланцем Мирзах и могла даровать или отнять у них жизнь.

— Люди Ута принадлежат мне, — повторила Чолла, покусывая пухлую нижнюю губу. — И Цина Очу был моим человеком. В том сражении, когда меня пленили, погибла сотня воинов из Лоурана… Достаточная плата за одиссарскую кровь? Как ты считаешь, мой вождь?

Она хочет спасти их, промелькнуло у Дженнака в голове; спасти Ута и его людей. Но почему? Явить милосердие? Это выглядело странным; Чолла была расчетлива, высокомерна и не отличалась добротой. Разумеется, она чтила Шестерых, а более всех — Арсолана, но Шестеро не призывали прощать врагов. В Книге Повседневного сказано: пощади врага, если уверен, что он станет твоим другом; а не уверен — убей! Впрочем, вряд ли Ут и его дикое племя успели стать друзьями Чоллы Чантар, Дочери Солнца; подданными — другое дело! Но мысль сия показалась Дженнаку нелепой. Земли и люди нуждаются в правителе, а кто сумел бы править этим варварским народом с другого берега Бескрайних Вод?

— Так что же, вождь? Ты отдаешь их мне? — спросила Чолла, и он вдруг понял, что вопросы эти заданы на иберском. Речь ее звучала чисто и без акцента; видимо, практика оказалась основательной.

Он ответил тоже на иберском:

— Цина Очу в самом деле был твоим человеком, но находился он под моей защитой. Он был мудрым жрецом, он возносил Песнопения, и жизнь его дорого стоит. Так что погибшие — та сотня, о которой ты упомянула, — будут выкупом за кровь Цина Очу. А за своих людей я возьму

иную цену. Я не стану убивать всех и жечь хольт, но двадцать лучших бойцов Ута скрестят оружие с двадцатью моими воинами. Остальные пусть смотрят! И складывают погребальные костры! — Дженнак выпрямился и властно вскинул голову. — Хайя! Я сказал!

Чолла кивнула с надменным равнодушием.

— Пусть будет так, и пусть помогут им боги. Но нам, мой господин, нужно поговорить. Когда и где?

— Где? — переспросил Дженнак, принимая от Грхаба свою тунику. — Разве ты не пойдешь сейчас в свой хоган, тари? На корабль?

Девушка задумчиво взглянула на Ута; тот уже отдышался, сел и теперь с мрачным видом следил за беседой.

— Нет, — сказала она, — еще нет. У меня есть чем заняться на берегу.


* * *

Они встретились вечером, когда отпылали погребальные костры иберов, когда пики западных гор пронзили солнечный диск и на небе зажглись первые звезды. У подножия холма был разбит шатер на двенадцати шестах, крытый бычьими кожами; землю под ним застелили циновками из тростника, на них бросили плетенные из перьев ковры, поставили треножники со свечами. Дженнак, по одиссарскому обычаю, устроился на пятках, подложив под колени жесткие подушки; для Чоллы принесли с корабля, из ее хогана, сиденье.

Она изменилась за четыре последних месяца — конечно, не постарела, но повзрослела, и ей это шло. Губы Чоллы стали ярче и полней, стан округлился, налилась грудь, лицо выражало горделивое и спокойное достоинство; не девушка — женщина, знавшая себе цену, сидела перед Дженнаком. Впрочем, цену свою она знала всегда.

Все эти перемены не ускользнули от Дженнака, но оставили его равнодушным. Во имя Шестерых! Важно ли, как она выглядела, во что была одета, какие украшения носила, как были убраны ее волосы? Может, важно, а может, нет, но куда важнее было то, что она говорила.

— Я не собираюсь возвращаться.

Сказанное повисло в полутьме, будто летящая к цели стрела.

Восковые слезы текли вдоль полосатых цилиндриков свеч, догорало тринадцатое кольцо, пламенные язычки чуть трепетали в неподвижном воздухе, в такт им подрагивали тени на золотисто-бледных щеках Чоллы. Она казалась спокойной и уверенной в себе.

— Я не собираюсь возвращаться, — снова услышал Дженнак и произнес:

— Почему?

— Почему, зачем… А почему ты задаешь вопросы, господин? Разве моего желания не достаточно?

Дженнак молчал, и она, вздохнув, заговорила:

— Я не сомневалась, что ты придешь… придешь, расправишься с Утом и станешь задавать вопросы. Ну, так слушай!

Ут неплохой наком, удачливый и достойный большего, чем править кучкой рыжеволосых дикарей и жить в бараке из бревен. Правда, он слишком хвастлив — считает, что нет воина сильней его, но теперь он притихнет… да, притихнет и перестанет бахвалиться. Ты его проучил! — На губах Чоллы промелькнула улыбка. — Я сказала ему, что ты придешь с воинами, с кораблями и с оружием в руках, и что он должен сразиться за меня, хоть поединок ему не выиграть: ведь ты — победитель демонов! А он ответил, что не боится даже Одона. Что ж! Я надоумила его драться с тобой, он проиграл и теперь будет мне покорен. Впрочем, и раньше… — Она снова усмехнулась, глядя на пламя свечи.

— Что же было раньше? — спросил Дженнак.

— Раньше было у него двадцать наложниц, а теперь — я одна. И не наложница, супруга!

— Где же остальные женщины?

Чолла презрительно повела плечами:

— Служат мне! Служат и боятся взглянуть в сторону Ута! А теперь будут служить все остальные — и сам Ут, и его рыжие крысы!

— Ты уверена в этом, тари? Ведь я буду далеко со своими воинами, своими кораблями и своими мечами. Ибера — не твой родной Очаг; здесь все принадлежит мужчинам.

— А многое ли мне принадлежало в Арсолане? Мне, четырнадцатой дочери сагамора? — Она сделала паузу, словно дожидаясь ответа, но Дженнак молчал, ни словом не поминая про Одиссар, про белые соколиные перья и шелка любви, про власть, которой она так домогалась. Похоже, молчание его было понятным Чолле; вздохнув, она произнесла: — Ты прав, мой вождь: все здесь принадлежит мужчинам — и земли, и рабы, и скот, и женщины… Но если победитель подарил женщине жизнь мужчины, то этот мужчина принадлежит ей! А Ут побежден и подарен мне; воины не захотят ему повиноваться, если я с ним не останусь. Таков обычай этих дикарей, и он мне нравится!

Теперь она насадит его на вертел, подумал Дженнак. Вот лучшая месть лоуранцу за пролитую одиссарскую кровь: оставить его во власти этой женщины, неподвластной годам и твердой, словно камень. Он вспомнил, как страшилась бега времени Вианна — боялась, что постареет и увянет и, расставшись с молодостью и красотой, лишится его любви. Теперь такая судьба ожидала Ута.

— Зачем он тебе? — невольно вырвалось у Дженнака. — Через тридцать лет будет стариком. Ты увидишь его смерть, тари… смерть своих детей, внуков и правнуков, если у вас будет потомство… Ты останешься на чужбине, в дикой стране, среди диких людей, и никогда не вернешься в Инкалу, в свой прекрасный город… Ты будешь пить горькое пиво, а не вино и не свой ароматный напиток… Нелегкая судьба, поверь мне! Так зачем ты ее избираешь? Ради любви к Уту?

Но на последний вопрос Чолла не пожелала отвечать. Протянув узкую ладонь над пламенем свечи, она любовалась световыми бликами меж пальцев, и были они словно чаша из драгоценной раковины, полная розового вина. Того вина, которое ей больше не пить.

— Не человек избирает судьбу, но судьба — человека, и даже боги над этим не властны… Не так ли сказано в Книге Повседневного, мой господин? — Она вскинула на Дженнака потемневшие глаза. — А что до Ута… Ут будет мне покорен, а за это я сделаю его сагамором, владыкой над всеми иберскими землями, и свой недолгий срок он проживет в славе и величии. Быть может, я даже рожу ему сына, — Чолла загадочно усмехнулась, и Дженнак невольно скосил глаза на ее пополневший стан. — Сын Ута поведет своих воинов на север, к горам, или переправится в Лизир, или поплывет в Нефати… сделает так, как я решу! И внук Ута, и правнук! Все они станут исполнять мою волю! Не так ли, вождь? Ведь мы, потомки богов, знаем, что Кино Раа недаром наделили нас властью: властвовать должен тот, чья жизнь дольше, кто не ведает старости, кому не служит помехой телесная немощь. Что же плохого в такой судьбе? — Ее темные брови приподнялись, взгляд обратился вверх, будто вопрошала она самого Мейтассу; потом Чолла кивнула головой, то ли поставив точку в некоем внутреннем споре, то ли услышав веление Провидца. Губы ее шевельнулись, и Дженнак услышал:

— Да, я не буду пить одиссарские вина и не отведаю напитка Арсоланы, но пиво не про меня… Что же остается? Перебродивший сок иберских лоз! Он слишком крепок, но я постараюсь его полюбить.

Фарасса тоже любит крепкое, мелькнуло у Дженнака в голове; любит крепкое вино, любит власть и любит убивать.

Он вздрогнул; смугло-бледное лицо Чоллы, озаренное пламенем свечей, на миг затмилось перед ним, сменившись жуткой маской — багровой, с высунутым языком, с закатившимися глазами и кровавым шрамом, окольцевавшим шею. То был Фарасса, впервые пришедший к нему в видениях не ухмыляющимся, не торжествующим, а мертвым. Не в белых перьях, а в черных!

Дженнак моргнул, и мираж рассеялся.

— Что с тобой? — спросила Чолла. — Ты словно узрел дорогу в Чак Мооль или пожалел об утраченном… Пожалел? Ответь, мой вождь! Я ведь могу передумать… могу пойти вслед за тобой, если ты позовешь… Ответь, я нужна тебе? Нужна?

— Мне — нет. Разве отцу своему, ахау Арсоланы… Представь, что я скажу ему, что напишу? Что бросил его дочь в той половине мира, куда сокол не долетит? Оставил в хижине с закопченным потолком и стенами из бревен? Подарил иберскому дикарю, вместо того чтобы сломать ему хребет? И вот я думаю… — Дженнак помедлил, — думаю так: не скрутить ли тебя, тари, и не отнести ли на корабль?

Она вдруг сделалась похожей на разъяренную самку ягуара: глаза округлились и вспыхнули, меж пунцовых губ блеснули зубы, точно предостерегая — не подходи!

— Мой отец мудр, и он согласился бы с моим решением! Ты думаешь, как бы скрутить меня, а я думаю так: владычица Иберы будет полезнее Че Чантару, чем четырнадцатая дочь! И чем девушка, отвергнутая Очагом Одисса! Ведь ты отверг меня, господин?

— Отверг. — Спорить с очевидным Дженнак не собирался. — Но в том нет ни твоей вины, ни моей, тари; просто боги не назначили нас друг другу. Боги или судьба… не знаю… И не хочу знать! Ибо знаю другое: в сердце моем живет женщина, и это — не ты.

Чолла вдруг придвинулась к нему, и голос ее стал чарующе нежным — таким нежным, будто не слова текли с ее губ, а сладостное Песнопение богам.

— Но твоя наложница умерла, мой вождь… Мне говорили об этом… Говорили мои девушки, слышавшие о ней от Чоч-Сидри и сеннамита, твоего наставника… Она умерла, ушла в Чак Мооль, и ты забыл о ней. А я — я расстелила тебе шелка любви — там, в Лизире, в бухте змея! И ты не отказался прилечь на них! Почему?

— Дареному попугаю не заглядывают в клюв, — ответил Дженнак, и лицо Чоллы окаменело. Пять или шесть вздохов она казалась неподвижной, и лишь складки на лбу и сомкнутые брови выдавали ее напряжение. Потом она заговорила, но теперь голос ее был сух, как пруд без воды, и холоден, как туманы на склонах арсоланских гор.

— Сколько ты пробудешь в моих владениях, наследник Удела Одисса?

— Два Дня или три… Не больше, моя госпожа. Нам надо высадить отряд Умбера и запастись водой.

— Два дня или три… — повторила Чолла. — Так вот, мой вождь, постарайся, чтобы люди твои не шарили в домах, не трогали моих табунов и не охотились на моих лоуранских крыс — они мне еще пригодятся! Цену крови ты с них получил, так что оставь их в покое.

— Согласен. Что еще?

— Еще — убранство моего хогана, мои ковры, моя одежда, мои украшения… Пусть все перенесут сюда и сложат в этом шатре. Потом — мои девушки и Синтачи, мой лекарь… Если они захотят остаться…

Она замолчала в нерешительности, и Дженнак продолжил:

— Если они захотят остаться, я их отпущу. Это все?

— Все.

Она поднялась, шагнула к выходу и замерла там, всматриваясь в звездные небеса. Дженнак, сидевший сбоку, видел ее лицо: половинка, освещенная пламенем свечи, казалась золотой, а другая, на которую падал лунный свет, — серебряной.

— Ты придешь проводить меня, тари? — негромко произнес он.

— Не знаю, мой вождь, не знаю. Не хотелось бы снова дарить тебе попугая.

Чолла исчезла, и Дженнак остался один.


* * *

Мысли вспугнутыми чайками кружились в его голове.

Не слишком ли жесток он был с ней? Возможно, его холодность, его нежелание продлить то, что началось между ними, что завязалось на песках Лизира, подтолкнули ее в объятия Ута? Возможно… Но Дженнак чувствовал, что в сердце ее нет любви — ни к нему, ни к лоуранскому владетелю; один расчет, гордыня и жажда власти. Похоже, она вообще не способна любить, — размышлял он, — и это великое горе для нее же самой. Ибо на дороге жизни, тем более столь долгой, как у светлорожденных, человеку нужен надежный попутчик, согревающий жаром любви ту череду лет, которую предстоит преодолеть.

Да, такой попутчик необходим, иначе сердце окаменеет и тяга к власти, к могуществу заменит в нем живое человеческое тепло… Так, как случилось с Фарассой! Во многом они были похожи, красавица Чолла и Фарасса: оба стремились властвовать над людьми, и оружием их в достижении цели был обман. Но Чолла молода и прекрасна, думал Дженнак, и все, быть может, изменилось бы, останься он с нею.

Изменилось бы? За сколько лет или десятилетий? Или никогда?

Пока что он мог занести Чоллу Чантар в украшенный черными перьями список — не слишком длинный, но и не слишком короткий, так как значились в нем и смерть Вианны, и ненависть Фарассы, и предательство Орри Стрелка, и громовой шар, разорвавшийся нахайанском причале. Сколь же долго будет увеличиваться этот список, перечисление утрат, потерь и покушений? Они — плата за власть, смрадная подстилка в золотой клетке кецаля… Они как змея, свернувшаяся у его ног; долгие годы змея будет жалить его, язвить черными воспоминаниями, вливать яд в его сердце. Готов ли он к этому? Нужна ли ему власть, полученная такой ценой?

На пороге возникла невысокая темная фигура, и размышления Дженнака прервались.

Чоч-Сидри ступил на ковер, в молчании сделал несколько шагов и уселся — там, где раньше сидела Чолла, меж двух свечей, напротив Дженнака. Лицо его было мрачным и словно бы постаревшим; на переносье пролегла морщина, углы рта были опущены, глаза прикрыты веками. Он принял позу раздумья, не сделав приветственный жест, но сложив руки на коленях.

Дженнак нахмурился. Жрец всегда достоин уважения, однако и служителю богов надо бы помнить о вежливости — а также о дистанции, лежащей меж одиссарским наследником и Принявшим Обет. Но Сидри будто бы забыл об этом — и о скромном своем звании, и о том, что он, жрец второй ступени, явился к господину в поздний час, без зова и без приглашения.

Текло время; Чоч-Сидри сидел неподвижно, уставившись в пол, и глаз его Дженнак не видел. Похоже, жрец погрузился в неприятные раздумья или прикидывал, как начать разговор, столь же неприятный и тяжелый, как его мысли. Дженнак его задачу облегчать не собирался, а потому тоже молчал, взирая в распахнутый проем шатра. Небо нынешней ночью было ясным, луна висела над морем, как серебряный круглый щит, а звезды казались наконечниками огненных стрел, запущенных в тьму Чак Мооль рукой самого Арсолана. Или, быть может, Коатля, пожелавшего сменить свою грозную секиру на легкий арбалет и развлечься стрельбой.

Наконец жрец решился нарушить молчание и, не глядя на Дженнака, произнес:

— Она не хочет возвращаться? И ты согласен с ее желанием?

— Да.

Ответ был кратким и сухим, ибо Чоч-Сидри так и не удалось припомнить слов почтения; не назвал он Дженнака светлорожденным, милостивым господином или хотя бы накомом. Подобная рассеянность была совсем не свойственна жрецу, и Дженнак решил, что его и в самом деле гнетет какое-то тяжкое предчувствие. Из-за Чоллы? Не исключено, хоть и странно: положение Сидри, слишком незначительное, не позволяло ему вмешиваться в дела владык. А союз или разрыв с Чоллой являлся именно таким делом, касавшимся не двух сердец, нашедших или потерявших путь друг к другу, но двух Великих Очагов. Кто мог вмешаться в него, повлиять, уговорить, приказать? Че Чантар, Сын Солнца, властитель Арсоланы… Джеданна, Ахау Юга, повелитель одиссарского Удела… наконец, мудрый Унгир-Брен, его советник… Но все они были далеко, а значит, тяжесть решения ложилась на плечи Дженнака; здесь, за Бескрайними Водами, он являлся и высшей властью, и реальной силой, и гласом самих богов.

— Ты говорил с ней? — произнес Чоч-Сидри, все еще не поднимая глаз. — Ты пытался заставить ее возвратиться с нами?

— Не вижу в том нужды, — сказал Дженнак. — Она избрала свой путь, она равна мне по рождению, и в воле ее распорядиться собственной судьбой.

— Значит… значит… — морщина на переносье Сидри сделалась еще глубже, — между вами все кончено? Из-за Ута, дикаря, коему посчастливилось сорвать звезду с небес?

Дженнак нахмурился. Этот Сидри слишком любопытен; сует руку в чан с едким зельем — так стоит ли удивляться, коль рука отсохнет?

Однако вопрос требовал ответа, и он сказал:

— Изумруд зелен, рубин ал, и этого не изменить даже богам. Плохое сочетание цветов, Сидри, так что я полагаю, что винить Ута в случившемся не нужно. И потом… Не столь уж ему повезло, этому Уту из Лоурана. Звезды горячи и жгут ладонь.

— Но ты не должен оставлять ее здесь! Не должен! Ваши отцы обменялись посланиями, заключив союз. И теперь…

— Остановись, жрец! — Дженнак повелительно вскинул руку. — Откуда ты знаешь об этом? О посланиях, о союзе, о том, почему Очаг Арсоланы послал кейтабцам не светлорожденного воина, а девушку? Не думаю, чтоб Унгир-Брен откровенничал с тобой и говорил о вещах, неведомых даже мне, наследнику!

— Молодой глупец просто глуп, старый — глуп вдвойне, — пробормотал Чоч-Сидри, хлопнув себя по губам. — Забудь о моих словах, господин, и вернемся к тому, с чего мы начали. А начали мы с того, что ты не должен расставаться с этой девушкой! Поверь, не должен! Вспомни: истина отбрасывает длинную тень, но лишь умеющий видеть узрит ее… Так постарайся же узреть! И понять, что рубин с изумрудом неплохо смотрятся в одном ожерелье!

Этого не будет, — твердо произнес Дженнак. — Хайя!

И тут с Чоч-Сидри свершилось странное. Не поднимаясь с колен, он отодвинулся подальше — так, чтобы свет не падал в лицо; затем его спина выпрямилась, руки скрестились в жесте власти, а голова приподнялась вверх, точно был он не жрецом второй ступени посвящения, а самим Ахау Юга, великим сагамором, увенчанным белыми перьями. Но еще большие чудеса случились с его голосом, ставшим вдруг глубже и чуть хрипловатее, будто в глотке у Сидри пересохло, и лишь чаша розового одиссарского вина могла вернуть ему прежний глас. Глас же этот показался Дженнаку столь знакомым, что он вздрогнул.

— Повелеваю тебе, — молвил жрец, — не оставляй ее! Не оставляй! Твоя сетанна…

— Я сам позабочусь о моей сетанне! — резко оборвал его Дженнак. — И запомни: лишь один человек в Одиссаре может мной повелевать. Сагамор! Чак! Отец мой!

— Или твой родич… твой старший родич… Конечно, ты можешь не выполнить мое повеление: ты уже не мой ученик, не юноша, но муж… Наследник! Но прими хотя бы совет…

— Кто ты?!

Дженнак приподнял свечу, и ее пламя выхватило из полутьмы сухощавое лицо с зелеными глазами, смотревшими на него совсем не с властным выражением, а скорей с сочувствием и печалью. Что-то изменилось в знакомом облике Чоч-Сидри: нос как бы заострился, скулы сделались не столь плоскими, виски запали, подбородок сузился, лоб стал на половину пальца выше, губы — слегка пухлей. Немного здесь, чуть-чуть тут, едва заметно там… И вот уже не Сидри, молодой жрец, перед Дженнаком, а некто еще более знакомый; некто, могущий повелевать им — или, во всяком случае, давать советы.

Он не удивился; вероятно, инстинкт, предвидение или подсознание подсказывали ему, что такая метаморфоза когда-нибудь произойдет. Теперь многое становилось на свои места: и мудрые речи — слишком мудрые для Принявшего Обет! — и переменчивость обличья, и отблеск нефритовой зелени в зрачках. Древняя магия, волшебство, коим владели в Эйпонне еще до Пришествия Шестерых; чародейное знание, хранившееся не в книгах кинара, но в памяти людской…

— Тустла? — спросил Дженнак.

— Тустла, — подтвердил Унгир-Брен. Веки его опустились, уголок рта дрогнул. — Не осуждай меня, родич, не осуждай… Скоро шагну я на тропу, ведущую в Чак Мооль, и уйду туда, откуда нет возврата. Но воспоминания об увиденном и услышанном будут со мной… Конечно, если в тех краях, — он потянулся рукой к звездному небу, — людям дозволяется помнить былое. Надеюсь, что так! А потому решил я вкусить последнюю радость: отправиться в странствие вслед за черепахой Сеннама, одолевшей когда-то Бескрайние Воды. — Аххаль грустно усмехнулся и покачал головой. — Но времена изменились, родич, времена изменились… Сеннам, великий бог, скитался где угодно и плавал на черепашьей спине, а я, жалкий старый жрец, не рискнул бы взойти на драммар кейтабцев, дабы не уронить свою сетанну. Чоч-Сидри — другое дело!

Рот Дженнака в изумлении приоткрылся.

— Но где же, отец мой… — начал он.

— Где настоящий Чоч-Сидри, правнук моих внуков? Сидит в моем хогане, в Храме Записей, изображая Унгир-Брена, затворившегося для медитации и размышлений, как случалось не раз за долгую его жизнь. И будет сидеть, пока я не вернусь!

— Кто же знает об этом?

— Чоч-Сидри, разумеется. Ну, еще наш ахау, твой отец… и ты, сын мой… теперь знаешь и ты. Но забудешь, как только мы разберемся с нашим маленьким делом. Так не приступить ли к нему? Ты говорил с Чоч-Сидри и не согласился с ним; поговори же теперь со мной. Быть может, для старого Унгир-Брена у тебя найдется другой ответ?

У меня одна тень и один язык; он не раздвоен, как лезвие копья. И я говорю: девушка, избранная моим отцом и тобой, не сядет на циновку власти в Одиссаре.

Унгир-Брен горестно приподнял брови:

— Но отчего? Отчего? Разве она не красива? Не умна? Не обучена всему, что надлежит знать светлорожденной? Разве она не пара кецалю?

— Кецалю — возможно, но не соколу! Пестрые перья пленяют ее, запах власти кружит голову; не Дженнак, сын Джеданны, нужен ей, а одиссарский наследник. Говорила она: когда мы будем властвовать в Одиссаре… Но власть не делится на двоих! И не женское дело говорить о власти! Я ждал от нее других слов…

— Каких же? — тихо спросил аххаль, и Дженнак, закрыв глаза, произнес медленно и певуче, подражая голосу Вианны:

— Возьми меня в Фирату, мой вождь! Ты — владыка над людьми, и никто не подымет голос против твоего желания… Возьми меня с собой! Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?

Слова отзвучали, и в маленьком шатре воцарилось молчание. С берега слышался плеск волн, доносилась негромкая перекличка кейтабцев; едва слышно шуршала трава под ногами Грхаба, бродившего неподалеку; а на скале, где стоял лоуранский хольт, звенели оружием стражи. Луна, карабкаясь к зениту, исчехта за шатровым пологом, но звезды сияли все так же ярко — огненные стрелы, пущенные во тьму, чтобы поразить неведомую цель. Свечи оплывали; истекал семнадцатый всплеск.

Унгир-Брен шевельнулся.

— Чьи слова ты повторил, сын мой?

— Девушки… девушки ротодайна, что любила меня… меня, а не перья над моим лбом…

— Не можешь забыть ее? — Дженнак не видел лица аххаля, но чувствовал, что тот разглядывает его в упор. — Не можешь… Да, сын мой, я, видно, ошибся… Ошибся, старый глупец! Прожив столь долгую жизнь, я забыл аромат шелков любви… забыл, как пахнут эти шелка, если расстелить их в первый раз… И я дал плохой совет твоему отцу, ахау. — Голос Унгир-Брена замер, как ветер в полдневную жару, потом Дженнак услышал: — Не знаю, простишь ли ты меня…

«Во имя Шестерых! Вианна?..» — пронеслась мысль; и, ощущая, как подбирается к сердцу холод, Дженнак спросил:

— Этот Орри, плевок Одисса, был твоим человеком?

— Нет, разумеется, нет! Фарассы… Но знать и не предотвратить… Чем это отличается от убийства? — Унгир-Брен развел руки в стороны, приняв позу покорности. — Жаль, — пробормотал он, — жаль… Жаль, что в этой девушке-ротодайна была лишь капля светлой крови. Она сделалась бы тебе хорошей подругой, Джен.

— Я мог провести с ней половину жизни! — отчаянно вырвалось у Дженнака. — Пусть треть, если бы я дожил до твоих лет… Треть!

Унгир-Брен вдруг хрипло рассмеялся — так, как смеются люди, когда им совсем не весело; потом принялся раскачиваться, сидя на пятках и обняв колени руками. Лицо его по-прежнему скрывалось в тенях, а голос звучал монотонно и глухо, будто доносившийся откуда-то издалека рокот сигнального барабана.

— Сын мой, сын мой! И среди светлорожденных не найдешь ты себе подругу, чтобы лет ее хватило на пятую часть твоей жизни… Ибо ты — кинну! Я уйду, и твой отец уйдет, а ты будешь жить; уйдет твой брат Джиллор, а ты будешь жить; уйдут его дети и твои, и дети их детей, а ты будешь жить. Ибо ты — кинну! Будешь жить, и будешь терять, будешь складывать костры для родичей своих и потомков, и для своих любимых, будешь провожать их в Чак Мооль; и та девушка-ротодайна — лишь первая из покинувших тебя. Ибо ты — кинну, и ты обречен терять!

Но, теряя, не должен ты гневаться ни на богов, ни на людей, не должен ненавидеть их и проклинать, не должен мстить им за утраченное, не должен думать, что люди предали тебя, а боги покарали. Ибо все в мире имеет свою цену; и за долгую жизнь, за видения, посланные тебе, за дарованное богами могущество нужно платить. И ты должен платить, расставаясь с теми, кто дорог тебе, ибо ты — кинну!

Мы, светлорожденные, называем себя потомками Одисса или Арсолана, Мейтассы или Коатля, Тайонела или Сеннама; да, мы так себя называем, возвеличивая свой Удел, но это неверно. Веками брали мы женщин из других Великих Очагов, и кровь наша перемешалась; все мы теперь потомки Шестерых, и тот, в ком больше божественной крови, наследует более долгую жизнь. Лишний десяток лет или целых полвека, как даровано мне… Но ты — ты, Джен! — одарен щедрее. Ибо ты не только потомок богов; ты — их избранник! Кинну!

— Кинну, — эхом повторил Дженнак. — Кинну! Прежде ты не рассказывал мне о кинну, наставник.

Он был ошеломлен; в висках стучало, пламя свечей расплывалось перед глазами, мерцая радужным ореолом, а ветер, налетевший с моря, гудел, нашептывал и бормотал, словно продолжая жутковатые речи Унгир-Брена.

Кинну, кинну, кинну, избранник богов!

Он ничего не знал о кинну. Почему? Ну, хотя бы оттого, что нельзя изведать всю накопленную веками мудрость в двадцать лет; у владык и жрецов есть свои тайны, и со временем он приобщится к ним. Ведь он вступил в Круг Власти так недавно!

Значит, кинну… кинну, что бы это ни значило… Кинну! И это связано с его видениями, с чувством избранности, которое он ощущал, и с его жизнью — безмерно долгой, если верить словам Унгир-Брена… И выкупом за все эти дары богов станут утраты, бесконечные утраты, список коих сделается таким же длинным, как его жизнь…

Он сильно потер виски, пытаясь вернуть рассудку ясность. Пусть он кинну, пусть! Но при чем тут смерть Вианны?.. Его поход в Фирату?.. Экспедиция на восток?.. И Чолла? Ведь они говорили о Чолле… да, о Чолле и Вианне… Быть может, все, что случилось с ним, — испытание? Ступени искуса, которые он должен одолеть? Дорога тягот, назначенных кинну?

Взгляд его обрел ясность, мысли успокоились, гул в ушах стих. Он посмотрел на Унгир-Брена, на старого своего учителя, не обучившего его столь многому; лицо аххаля смутным белым пятном маячило в полутьме. Дженнак выпрямился, протянул к нему руки жестом мольбы и глухо произнес:

— Кинну… Если я — кинну, отец мой, то мне хотелось бы узнать о них побольше. О них и о том, что назначено мне сейчас и будет назначено вскоре. — Голос его отвердел и сделался резким, словно он не просил, но отдавал приказ своим воинам и мореходам:

— Расскажи! Расскажи мне, старший родич, о кинну!

Унгир-Брен вздохнул и пошевелился, принимая позу решения; теперь ладони его лежали на бедрах, спина была выпрямлена, плечи — развернуты.

— Расскажу… расскажу, сын мой… — Он снова вздохнул и сотворил священный жест. — Воистину, родич, милость богов бывает тяжелее их равнодушия! Но, как говорится, лучше умереть расколотым нефритом, чем жить куском угля… Знай же, что в прежние времена кинну убивали; убивали в молодых годах, чтобы не достиг он слишком большой власти над людьми и, ожесточившись, не сделался для них столь же страшен, как огнедышащая гора в Шочи-ту-ах-чилат. Однако есть способ сохранить жизнь кинну — жестокий способ, нелегкий, но единственный. Ибо спасти кинну от себя самого могут лишь мудрость и терпение; а за мудрость зрелых лет платят страданиями в юности…

Сложив руки на коленях и склонившись вперед, Дженнак слушат, пока алый свет зари не разгорелся над морскими водами.


* * *

За Днем Голубя прошел День Керравао, наступил и кончился День Пчелы. К вечеру прилив поднял суда, и теперь они покачивались посреди бухты — четыре драммара, поджидавшие пятый, «Тофал», застывший у пристани под скалой. А «Тофал» дожидался Дженнака; ждал терпеливо, как верный конь, готовый унести всадника хоть на край света.

Дженнак стоял на мокрой гальке, вытянув руки в прощальном жесте и глядя в небо. Как и положено вождю, он первым ступил на землю Риканны и последним покидал ее, отправляясь в море в удачный день и в должный час; перед ним на востоке маячил призрачный диск луны, а на западе склонялось к горам багряное закатное солнце.

Но сейчас он не думал о предстоящем плавании, о долгой дороге домой, о бурях и ветрах, течениях и штормах; не думал об ожидавшем его «Тофале», о сотнях воинов и мореходов, следивших за ним с высоких палуб. Иные мысли бродили у него в голове; он представлял караван бесконечных лет, лежавших перед ним, словно камни на морском берегу, громоздившихся словно ступени лестницы, уходившей в небеса, — и каждый камень, каждая ступенька были страницей в летописи грядущих встреч и неизбежных утрат. На мгновение сердце его сжалось от ужаса. Он был светлорожденным и знал, что проживет долго, век или полтора, но это время мнилось теперь ничтожным по сравнению с половиной тысячелетия. Что он увидит- там, в будущем? Какие просторы узрит, взбираясь на холм своей жизни? Какие виды, какие картины развернутся перед ним?.. Грядущее было скрыто туманом, но его беспредельность казалась пугающей — и в то же время манящей.

За спиной Дженнака скрипнула галька. Он повернулся.

Зеленые глаза, стрельчатые веера ресниц на золотисто-бледных щеках, пухлые алые губы, слабый запах цветущего жасмина…

Чолла! Все-таки пришла проводить его? Или… Или?..

Она покачала головой, словно отвечая на его невысказанный вопрос.

— Нет, мой господин, нет… Не тревожься!

Он всмотрелся в ее лицо, не отчужденное, как при последней их встрече, но спокойное и чуть грустное; лишь в огромных расширившихся зрачках светились изумрудные огни. Но он знал, что глаза эти сияют не для него. Да и сам он видел сейчас иное: локоны, черные и блестящие, как крыло ворона, взгляд, полный любви и тепла, стройную, будто пальма, шею, и груди, что прекрасней чаш из овальных розовых раковин.

Вианна… Чолла… Вианна…

На миг сердце его сжалось от этой двойной утраты; он горевал о Вианне и горевал о Чолле — даже не о ней самой, но о том, чем она могла бы стать для него и чем не стала. Что ж, подумалось ему, пора привыкать к потерям…

Дочь Че Чантара будто бы прочла его мысли:

— Жаль, что у нас ничего не вышло…

— Жаль, тари. Но жизнь длинна!

— Жизнь длинна, — повторила Чолла и, опустив взгляд, добавила: — Жизнь так длинна, что можно соскучиться и затосковать. И если такое произойдет, если я позову, ты приплывешь ко мне?

— Возможно, тари, возможно… Все в руках Шестерых!

— Да пребудет с тобой их милость.

Сотворив священный знак, она махнула рукой и повернулась.

Десять долгих вздохов Дженнак следил, как девушка взбирается наверх, по ведущей к хольту каменистой тропинке — туда, где маячила высокая фигура рыжеволосого Ута; потом он пересек скользкие доски пристани, взошел на борт и огляделся. Грхаб и Чоч-Сидри ждали его; ждал Саон со своими воинами, ждал О’Каймор, ждал старый Челери, ждали кейтабские мореходы с длинными шестами в руках. Он кивнул О’Каймору:

— Отваливаем, тидам. Домой! Мы возвращаемся домой!

Шесты уперлись в пристань, «Тофал» дрогнул, и на мачте его развернулся синий парус тино.