"Другая половина мира" - читать интересную книгу автора (Ахманов Михаил)

Часть 2 НЕВЕДОМЫЕ МОРЯ, НЕВИДАННЫЕ ЗЕМЛИ

ГЛАВА 1

Месяц Плодов. Бескрайние Воды к востоку от Пайэрта

Длинная пологая волна приподняла «Тофал», огладила влажной ладонью днище, неторопливо повлекла, потащила за собой; затем, наигравшись, позволила кораблю соскользнуть со своей гладкой огромной спины. Вверх-вниз, вверх-вниз, вверх-вниз… и снова — вверх-вниз… Океанские валы чуть заметно раскачивали розоватый корпус «Тофала», и с каждым плавным его нырком подрагивало ласковое утреннее солнце, будто светлый глаз Арсолана выплясывал над самой водой монотонный танец, коим в Дни Предзнаменований провожают уходящий год. Было рано, но мир вокруг уже расцвел синим и голубым — почти весь и почти полностью, если не считать полупрозрачных облаков, солнечного диска, палубы из розового дуба и золотисто-смуглой кожи самого Дженнака. Лазурное небо круглилось над темным аметистом морских вод, полоска горизонта блистала сапфировой змеей, объявшей мир нерасторжимым исполинским кольцом, на синих парусах проступали огромные бирюзовые знаки в человеческий рост, призывающие милость богов к плававающим и путешествующим. Как и полагалось на морских дорогах, небо, океан, паруса «Тофила» и даже жемчужные браслеты на руках Дженнака были окрашены в цвета Повелителя Бурь и Ветров, Ахау Дальних Путей, Водителя Судов и Караванов. Здесь, в просторах Бескрайних Вод, никто не оспаривал ни синих оттенков, ни могущества и власти Сеннама.

Покорствовал ему и «Тофал». На этом самом крупном корабле экспедиции, превосходившем «Сирим» в длину на целых двадцать локтей, имелось два балансира и две мачты. Первая несла квадратное полотнище и пару треугольных, растянутых между концами верхней реи и носовым тараном; на второй полнились ветром еще два квадратных паруса, скроенных, как и остальные, из прочнейшей ткани, наполовину шелковой, наполовину хлопчатой, что была одним из многочисленных кейтабских секретов. Другим секретом были жгучие молнии Паннар-Са, его прозрачный Глаз, делавший далекое близким, и прочие загадочные приспособления из бронзы, дерева и стекла, помогавшие ОКаймору вести флот в океане по звездам, солнцу, течениям и ветрам. Это умение восхищало Дженнака, но он старался не проявлять заметного любопытства. Между ним и Чоч-Сидри с одной стороны — и рокаварским тидамом с другой, будто бы установилось негласное соглашение: не лезть в тайны друг друга, не принюхиваться к чужой чаше с вином. И потому кейтабец не расспрашивал одиссарского наследника и спутника его, молодого жреца, о зельях, придающих невиданную гибкость арбалетам и прочность панцирям; они же, в свою очередь, не пытались выведать, какой жидкостью наполнены горшки, громоздившиеся рядом с метательными машинами. В число запретных тем входило и морское искусство кейтабцев.

Корабли их, подобные плавучим дворцам, казались Дженнаку восхитительными творениями Одисса. Временами он нарочно погружался в транс — лишь для того, чтобы, воспарив над морской бездной, точно птица-предвестник, обозреть флот издалека. Способность к второму зрению, щедрый дар богов, зрел и расцветал в Дженнаке пышным цветом, и эти недолгие сны наяву, не связанные с предсказанием грядущего, давались ему все легче и легче. Стоило принять нужную позу, закрыть глаза, сделать привычное волевое усилие, и дух его взмывал ввысь, к облакам, сплетенным из нежного шелка, а под сомкнутыми веками начинали плыть яркие картины — безбрежное море, бескрайнее небо, синева, голубизна, лазурь… И в этом просторе цветов Сеннама покачивались пять кораблей — точно таких же, какие он видел однажды во сне, когда пробирался к Тегуму с охотником Илларом-ро.

Он разглядывал два больших судна под синими парусами — «Тофал» и «Сирим» и три малых — златопарусную «Арсолану», осененный пурпуром «Одиссар» и «Кейтаб», чьи паруса оттенка майясского камня сливались с небом. Все пять драммаров были собраны из прочнейшего дуба; борта их украшал перламутровый пояс, низ мачт, штормовые балансиры и тараны покрывала бронзовая оковка, рулевые лопасти, спущенные с двух сторон квадратной кормы, резали воду стремительными плавниками акул. Сверху флот казался стайкой яркоперых кецалей, вышитых разноцветными нитями на синем шилаке: птичьи крылья-паруса приподняты, золотистые клювы-тараны под стрелковыми помостами вытянуты вперед, хвосты — кормовые бащенки-надстройки — стоят торчком.

Башня на корме «Тофала», разделенная на три яруса-хогана, была в глазах корабельщиков средоточием власти и воли, направлявших восточный поход, — а также, что являлось не менее важным, обителью божественного духа. Даже двух, ибо тут жили двое светлорожденных потомков Кино Раа. Однако самый верхний ярус башенки занимал, на правах первого навигатора и флотоводца, тидам ОКаймор, вместе со своими помощниками престарелым Челери и одноглазым Торо. Ниже, на втором ярусе с выступающим над палубой балконом, обитала прекрасная арсоланка и ее девушки-прислужницы, а уж под ней — Дженнак, Грхаб и Чоч-Сидри, молодой жрец из Принявших Обет, потомок Унгир-Брена, его чуткое ухо, зоркий глаз и мудрые уста. Второй жрец, Цина Очу, а также целитель Синтачи, оба — из свиты Чоллы Чантар, плыли на «Сириме»; что касается Саона, санрата и предводителя двух сотен одиссарских воинов, то он предпочитал спать со своими людьми на нижней палубе «Тофала».

Помещения в кормовой башне были прохладными, темноватыми и просторными, но невысокими, скроенными под рост кейтабцев; ни Дженнак, ни Грхаб, ни любой из могучих бойцов Саона разогнуться в них не смог бы. Что ж, всякая птица вьет жилище на свой манер, и в гнезде дрозда соколу крылья не расправить! Впрочем, кетабские мореходы меньше всего походили на дроздов. Дженнаку они представлялись скорей хищными черноголовыми совами, родичами северного демона-филина Шишибойна. Они были смуглее и меньше одиссарцев, большеглазые, со скуластыми лицами и приплюснутыми носами, невысокие, однако прямые плечи, выпуклая грудь и руки в переплетении крепких жил говорили о силе и выносливости. Это было стойкое племя, вскормленное под солнцем и ветром на палубах разбойничьих кораблей; не земледельцы, а воины и мореходы, кормившиеся щедротами соленых вод. Когда рыбой и моллюсками, а когда маисом и медом из чужих трюмов… И в этом они не походили на мирных рыбаков и гребцов Одиссара, гонявших торговые суда вдоль побережья. Не походили и в другом — своим обличьем и ухватками. Особенно поразительными казались Дженнаку их руки — непропорционально длинные, с огромными кистями, с ладонями, покрытыми ороговевшей кожей, несмываемым следом каната и весла. Столь же на удивление большими выглядели и ступни — словно когтистая лапа хищной птицы, готовая охватить рею-ветвь. Совы, воистину совы, отродья Шишибойна! Но когда они сноровисто карабкались по мачтам, чтобы развернуть или убрать паруса, Дженнаку чудилось, что видит он не птиц, а стаю обезьян, резвящихся в пальмовой роще.

Но пока работать с парусами мореходам выпадало не часто. Видно, Сеннам благословил их странствие: ветер оставался устойчивым, не слишком сильным, но и не слишком слабым, волнения на море не наблюдалось, и старый кормчий Челери, изучая полет предвестников и прыжки игривых морских тапиров, утверждал, что в ближайшее время погода не переменится. Приближался конец месяца Плодов, когда на полях Серанны убирают маис и просо; шел тринадцатый день плавания — тринадцатый, если считать от выхода из РоКавары, и седьмой с тех пор, как в синей дали скрылись берега Пайэрта, самого дальнего из кейтабских островов. Теперь где-то к северу от флотилии лежало страшное море Сагрилла-ар’Пеход, заросшее гигантскими буро-красными водорослями и почти непроходимое для кораблей, а на юг и восток простирались Бескрайние Воды, беспредельный соленый океан, притихший под жарким солнцем, словно дремлющий зверь. Еще ни один мореход в Эйпонне не забирался так далеко, за семь дней пути от большого острова или континента. И никто не знал, сколько еще дней предстояло плыть на восток, к таинственным землям Риканны… Ни О’Каймор со своими искусными кормчими, ни старый хитрый О’Спада, ахау Ро’Кавары, ни жрецы, арсоланец Цина Очу и Чоч-Сидри, отправленный в поход мудрым Унгир-Бреном. Быть может, то ведал лишь Сеннам, измеривший земную сферу! Но он молчал, как и Провидец Мейтасса, не посылая Дженнаку вещих снов. Впрочем, молчание это казалось скорее добрым знаком, чем бедственным: раз море спокойно, то отсутствие вестей, в том числе тревожных, уже благо.

Над головой, в хогане Чоллы Чартар, быстро протопопали босые девичьи ноги, потом раздался протяжный звук флейты и вторивший ему голос — арсоланка завела Утреннее Песнопение. Вообще-то приветствовать солнечный восход полагалось Сидри, жрецу, но среди многих его талантов не было музыкального. Говорил он хорошо, с убедительной и мягкой уверенностью, словно сам мудрый Унгир-Брен, но если принимался петь, то глас его терзал уши подобно воплям чаек, разодравшихся над рыбьим косяком. К счастью, присутствие Чоллы освободило его разом от всех гимнов, Утренних и Вечерних, Дневных и Ночных: дочери Солнца был не нужен хриплоголосый жрец, чтобы восславить ее великого предка.

Уж ее-то голос никто не сравнил бы с пронзительным чаячьим криком! Чистый, сильный и мелодичный, он устремлялся ввысь, к утреннему светилу, летел меж водами и облаками, звенел и трепетал, расстилаясь над палубой и призывая обратиться сердцем к богу. К которому из Шестерых? Это не имело значения: все они были милостивы, и все дарили людям утешение, уверенность и покой. И в гимне без слов, что пела сейчас арсоланка, не назывались божественные имена; лишь подражание шелесту трав, свисту ветра в снастях или долгая печальная трель, повисшая в воздухе, напоминали о Тайонеле и Сеннаме, о грозном Коатле, Владыке Чак Мооль, и других великих Кино Раа.

Стоя на коленях у раздвинутой полотняной стены нижнего хогана, Дженнак почти машинально поднял лицо кверху. Он не видел певунью — выступавший балкон второго яруса скрывал ее, — но достаточно было прикрыть глаза и слушать. Чолла рождалась из звуков флейты, из мелодии, что напевали море, небо и влажный соленый воздух, из переливов собственного голоса, и в этот момент была близка, как солнечный луч, ласкавший обнаженные плечи Дженнака. Но песнопение кончалось, и миг близости проходил, сменяясь холодным и гордым отчуждением.

Ахау Одисс, Прародитель! Если бы эта девушка не говорила, не молчала, но пела! Пела всегда! Песни ее воистину расстилали шелк любви, но все прочие речи, жесты и взгляды тут же скатывали его обратно или превращали в колючую тростниковую циновку.

Голос Чоллы смолк, и из квадратного люка меж мачтами полезли пробудившиеся одиссарцы, мускулистые мужи в обернутых вокруг пояса полотняных шилаках. Ахау Юга послал со своим сыном и наследником две сотни умелых бойцов, и шестьдесят из них размещались под палубой «Тофала». Но сегодня, как вчера и позавчера и во все минувшие дни странствия, Дженнак недосчитался пятерых или шестерых, оставленных внизу предусмотрительным Саоном. Доспехи воинов, их шлемы и щиты, их почетные награды, их двузубые копья, клинки и связки метательных шипов отягощали собой корабельный трюм, однако нож и шипастый браслет каждый держал под руками, подвешенными к гамаку. Гамаки же кейтабских мореходов находились рядом, и Саон, вне всякого сомнения, хорошо помнил пословицу: вороват, как кейтабец.

Под строгим оком санрата воины восславили солнце, застыв с воздетыми вверх руками, затем взгляды их обратились к Дженнаку, и ладони с растопыренными пальцами коснулись плеч. Он ответил тем же почтительным жестом: эти бойцы, лучшие из лучших в Очаге Гнева, заслуживали уважения. Они носили груз доспехов не один год и владели всеми видами оружия, кроме, возможно, сеннамитского.

Вспомнив о Сеннаме, Дженнак отвернулся от своих воинов, уже расстилавших циновки для утренней трапезы, и бросил взгляд в глубину хогана. Там, в прохладе и полутьме, сидели друг против друга Грхаб и Чоч-Сидри — гранитный утес и камень у его подножия. Меж ними серебристой лилией, распустившейся на теплых розовых досках, сверкала раковина, полная воды, и грудой лежали разноцветные фаситные палочки длиной в три четверти локтя и толщиной в палец. Но спутники Дженнака не собирались играть в фасит — Грхаб обучал Чоч-Сидри иной игре, сеннамитской. И видят боги, ученик ему попался способный!

Этот жрец из Храма Записей был смугловат, невысок и молод, но лицо его, подвижное и переменчивое, обладавшее явным сходством с пращуром Унгир-Бреном, словно бы не имело возраста. Временами Дженнак мог счесть жреца своим ровесником, временами — мужем, прожившим полсотни лет, а то и всю сотню — что, разумеется, было пустой фантазией. Особенно странными казались его глаза, на свету карие, цвета бобов какао, но, против всех законов природы, иногда светлевшие и превращавшиеся в шарики прозрачно-зеленоватого нефрита.

Однако лицо — лицом, глаза — глазами, а кожа Сидри выглядела свежей, тело — молодым и крепким, хоть на нем не выступал ни единый мускул; оно казалось округло-гладким и пропорциональным, как плоть морского тапира, повисшего в прыжке над волной. Торс Грхаба, наоборот, бугрился мышцами, мощные плечи были вдвое шире, чем у жреца, а на груди мог улечься ягуар. В полумраке, царившем в хогане, кожа сеннамита приняла цвет старой потемневшей бронзы.

Дженнак поднялся, подошел к наставнику и сел рядом в позе ожидания: локти лежат на бедрах, пальцы — на коленях, спина чуть согнута, плечи наклонены вперед. Двадцать вздохов все трое сохраняли неподвижность, размеренно набирая и выдыхая солоноватый морской воздух; потом Чоч-Сидри потянулся к чаше-раковине, умостил ее на левой ладони и плавно отвел руку в сторону. Грхаб подбросил вверх красную палочку. Она мелькнула коралловой змеей — неуловимая и быстрая, как след падающей звезды.

— Хей-хо! — выкрикнул Сидри. Его рука дважды поднялась и опустилась в рубящем ударе, три обломка полетели на пол, поверхность воды в раковине дрогнула.

Грхаб бросил синюю палочку.

— Хей-хо! — Эту Сидри успел перерубить лишь напополам.

Белая, две красные, две желтые, синяя, изумрудная и травянисто-зеленая, цветов Тайонела… Хей-хо! Хей-хо! Хей-хо! Обломки фасита, рассеченного то на две, то на три части, пестрым дождем сыпались на пол, серебристая лилия-чаша точно срослась с ладонью Чоч-Сидри. Игра, древняя забава сеннамитских воинов, умевших поймать на лету порхающего колибри, не помяв драгоценных перышек.

Жрец закончил упражнение и передал чашу Грхабу. Настал черед Дженнака бросать палочки.

— Две, — сказал наставник. — Черную и серую!

Он сумел рассечь каждую на четыре части, хотя в полутьме тусклые цвета Коатля были почти неразличимы. У Дженнака, игравшего с десяти лет, так еще не получалось. С желтым или красным фаситом он, пожалуй, справился бы не хуже Грхаба, но уследить за палочками темных оттенков было куда сложней.

Его учитель ловко перебросил раковину в правую ладонь; поверхность воды не всколыхнулась.

— Еще две, балам. Цвета Сеннама!

Эти Грхаб разбил на шесть частей, ударив растопыренными веером пальцами. И сразу же протянул чашу Дженнаку:

— Теперь ты!

Вверх взлетел синий фасит, потом — зеленый, а после них пошли все черные да серые: не краски радуги над водопадом, а тени от скал да облаков.

«Точи меч утром, точи меч вечером», — повторял про себя Дженнак, рассекая мелькавшие палочки. Они, как и раковина с водой, были точильным камнем, а руки его, и глаза, и все тело — клинком. Или наконечником стрелы, или лезвием секиры…

Вдруг вспомнился ему один из фиратских дней, когда была еще жива Вианна; вспомнилось, как он облачался перед боем в доспех и думал, как воинская одежда меняет человека. Нагим он беззащитен, словно червь, вооруженным — опасен, как ягуар… Обнаженный, жаждет любви; покрытый железом и костью, несет гибель…

Верно, но смотря для кого! Продолжая рубить натрое черные да серые палочки, Дженнак бросил взгляд на учителя и усмехнулся. Грхаб — без разницы, нагой или в доспехе — был опасен, как ягуар, и нес врагу погибель; и сейчас, когда он облачился в один набедренный шилак, никто не назвал бы его беззащитным. Скорее наоборот — Грозным, будто Хардар, воинственный сеннамитский демон!

Некоторое время он размышлял над тем, стоит ли уподобляться Грхабу. Это был сложный вопрос, ибо Дженнак являлся не только воином, но и владыкой, и в первую очередь — владыкой! С одной стороны, наследник должен выглядеть в глазах людей ягуаром, внушающим трепет и страх; с другой, что хорошего в страхе? Страх унижает человека, лишает разума и силы, а на что пригоден такой соратник и слуга? Даже боги, как написано в Книге Минувшего, не стремились ужаснуть смертных, но требовали лишь почтения и прилежания к знаниям и искусствам.

Однако мир жесток, и человек-ягуар в нем господин и повелитель; а страх, внушаемый им, бывает полезен и благодетелен. Если бы там, в Фирате, воины не только почитали своего накома, но и боялись бы его — боялись так, как лама боится волка, — что изменилось бы? Быть может, ничего; быть может, многое… Возможно, страх перед вождем превратился бы в страх перед тасситами, и Фирата пала бы при первой же атаке. Возможно, страх заставил бы людей сражаться до последнего… Возможно, Орри, сын змеи, убоявшись гнева наследника, не послал бы ту губительную стрелу… Или послал?

Все возможно — и ничего! А потому — точи меч утром, точи меч вечером!

Закончив упражнение, Дженнак встал, поправил браслеты с голубыми жемчужинами, сверкавшие на его запястьях, и хрипло произнес:

— Поднимусь наверх. Трапезничайте без меня.

Чоч-Сидри, собирая палочки, понимающе закивал, но на широком лице Грхаба отразилось неодобрение. Вытащив из корзины циновку, он развернул ее на полу, пробурчав:

— И куда же ты поднимешься, балам? В хоган к свистунье или повыше?

Свистуньей наставник звал Чоллу Чантар; к песням ее он оставался глух, зато не мог простить заносчивости и высокомерия. Впрочем, сеннамиты всегда недолюбливали арсоланцев; то было вечное противоречие между людьми прерии и жителями гор, меж теми, кто пас стада в просторных степях, и теми, кто тесал камень и громоздил глыбу на глыбу, чтоб отгородиться от опасностей прочными стенами городов. Правда, в Сеннаме тоже строили из камней, но одни лишь башни-крепости для знатных, а городов там вовсе не было. По сеннамитским законам, столь же мудрым, сколь и странным, дозволялось возводить лишь одну башню в угодье, которое человек мог обойти за день.

Грхаб меж тем продолжал ворчать — но вполголоса, чтобы не услышали наверху:

Если ты снова к ней, так чем она тебя накормит? Тремя зернами маиса да травяным настоем? Пища для девушек, не для мужчин, клянусь Хардаром! Мужчине, коль он знатен, полагается есть мясо с бычьей ляжки и пить вино, а незнатному есть мясо с хребта и ребер и пить пиво… Вот так, балам!

— То, что растет на земле, полезней того, что бегает по ней, — внушительно произнес Сидри. — Утром положено есть маис, тыкву и ананас, томаты, бобы, орехи либо земляные плоды, и пища эта может насытить и женщину, и мужчину. Погляди на Унгир-Брена, аххаля: он почти не ест мясного, только грудки керравао да запеченных и панцире черепах.

— И стар твой аххаль, как черепаха под задницей Ceннама! Так стар, что не понять уже, мужчина он, женщина или дух. А ученик мой молод! И он не дух, а балам! Балам же в землях Перешейка значит — ягуар… и там всяком недоумку известно, что жрут ягуары… — бурчал сеннамит, выкладывая на циновку деревянные кейтабские блюда, на них — плотные комки пекана. Пах пекан, к слову сказать, не только мясом, но также ягодами и терпкими травами, предохранявшими от гниения и порчи. Затем Грхаб потянулся к кувшину и вскинул глаза на Сидри. — А вина твой старый аххаль пьет не меньше, чем ты, молодой. И розовое пьет, и белое, и красное!

— Чаще розовое, но белым и красным тоже не брезгует, — заметил Сидри. — Однако утром не пьет! — Глаза жреца смеялись, а пальцы сплетали для Дженнака прихотливую вязь киншу: мол, не спорь с наставником, милостивый господин, а отправляйся наверх, к свистунье-певунье, ибо три зерна маиса из рук красавицы скорей насытят тебя, чем целая бычья ляжка, поданная сеннамитом.

Решив, что совет мудр, Дженнак вышел на палубу, сдвинул за собой полотняные стенки хогана и уцепился за канат. Время, однако, было раннее, а потому он поднялся не к Чолле, а выше, на плоскую кровлю башенки или рулевую палубу, как называли это место кейтабцы. Отсюда тянулись вниз три каната и две лестницы из прочных сизалевы веревок, с веревочными же ступеньками. Дженнак, само coбoй, лез по канату, как полагается настоящему мореходу. Очутившись на корабле в первый раз, он удивился, что к хоганам кормовой надстройки, и к помосту лучников на носу, и на нижнюю палубу ведут не лестницы из дерева и не сходни, а лишь канаты, веревки да полированные шесты. О’Каймор объяснил: кому потребна удобная лестница, тому не место на борту драммара. Таким лучше глотать дорожную пыль, а не соленые морские брызги, ибо человек, не могущий забраться по канату, не человек вовсе, а черепашье яйцо, акулий потрох. Объяснив же это, тидам добавил, что веревочные лестницы предназначены для тех, кто ранен в бою или увечен, а прочие, у кого руки-ноги целы, пользуются канатами да гладкими шестами, по которым удобно соскальзывать на нижнюю палубу и в трюм. Дженнак не возражал, как и Чолла-гордячка и вся ее арсоланская свита; они понимали, что на море свои обычаи и что корабль лишь издали похож на дворец.

Не считая мачт и рей, рулевая палуба была самым высоким местом «Тофала», чем-то вроде вершины холма, огороженной прочной деревянной стенкой в четыре локтя высотой. Если встать лицом к носу, то открывался вид на палубу корабля, на обе его мачты, паруса и переплетение снастей. Передняя мачта называлась «кела» — так же, как квадратный парус на ней, а два треугольных звались «тино». Вторая мачта — «чу» — была повыше и несла два паруса, нижний — большой чу, и верхний — малый чу. Во всем, что касалось морского дела, кейтабцы проявляли редкостную мудрость, придумав названия для всех парусов, для каждой части судна, для всякой веревки, жерди и клочка ткани, что сплетались в кружево такелажа. Но стоило ли тут удивляться? У кузнечного мастера имелись с десяток разных молотов и молоточков, и все они назывались по-разному; у резчиков по камню и кости — двадцать причудливых резцов, сверл да ножей, и не меньше инструмента было у тех, кто украшал перьями шилаки и головные уборы. Любой искусник живет своим ремеслом и придумывает слова, если их позабыли дать боги.

Если, поднявшись на башенку, встать лицом к корме, то слева и справа, в дальних ее углах, можно было разглядеть торчащие штыри рулевых лопастей, соединенные сложной системой блоков и канатов с правилом — большим воротом с толстенной рукоятью, у которой хватало места для троих. Трое тут и стояли — рулевые, правившие курс по слову кормчего, Мастера Ветров и Течений. У бортов задирали вверх длинные шеи две катапульты, бросавшие молнии Паннар-Са; около метательных машин, в ларях, обмазанных глиной, были сложены горшки с горючим зельем, а рядом скучали два сигнальщика, с горном-раковиной и с барабаном. По краю палубы тянулись шеренгой бронзовые кольца с пропущенными сквозь них канатами — привязываться в шторм. В самой же середине выступал квадрат семь на семь локтей из четырех массивных брусьев, будто бы сросшихся с палубой и прикрытых крышкой. Там, завернутые в мягкие тряпицы, переложенные хлопковой ватой, хранились инструменты- те, чтоделали далекое близким, и те, что могли проследить за звездами на ночном небосклоне, и те, коими меряли скорость корабля и силу ветров. Сверху на крышке был расстелен коврик из жестких пальмовых листьев, а на нем восседал О’Каймор — с перевязанным боком, в пестрой набедренной повязке, так не похожей на одиссарский шилак. По правую руку от него находился ящичек из красного дерева, по левую — поднос с кувшином, двумя чашами и половинкой раковины с соленым мясом тунца. Сидел тидам, согласно кейтабскому обычаю, не опираясь на пятки, а скрестив ноги, и Дженнак в который раз подивился, сколь различны люди в Срединных Землях: и выглядят иначе, и сидят по-разному!

Большие длиннопалые ладони О’Каймора лежали на коленях, с шеи его свисала цепь с медальоном — перламутровая волна, взметнувшаяся над пальмами, в крепких зубах дымилась скрутка из золотисто-коричневого табачного листа. Приземистый, широкоскулый, полноватый, он походил сейчас на огромную жабу с Больших Болот, проглотившую то ли печь горшечника вместе с дымовой трубой, то ли курильницу, в коей жрецы жгут благовония в праздник.

Узрев светлорожденного вождя, О’Каймор с живостью поднялся и приступил к свершению утреннего ритуала: приветствиям, докладу и угощению. Голос у него был гулким и басистым, как раскатистый звук боевого горна.

— Да пребудут Шестеро с тобой, милостивый господин!

Дженнак сотворил священный жест — коснулся сердца, дунул на ладонь — и с важностью произнес:

— Все в их воле, почтенный! Какие новости?

— За ночь прошли две трети соколиного полета. Ветер, хвала Сеннаму, попутный, люди бездельничают. На «Одиссаре» подрались твой человек и мой; у твоего царапина на ребрах от ножа, а мой, гнилое семя, лежит с отбитой задницей и свернутой скулой. На «Сириме» аххаль госпожи, этот голосистый Цина Очу, вывалился из хогана, подвернул ногу; ну, лекарь ее вправил. С верхней реи «Арсоланы» видели морского змея. Здоровый, триста локтей длиной, и с гребнем, как парус тино… — ОКаймор помолчал, огладил перевязанный бок и, выпустив в небо пару сизых колечек, добавил: — На палубах «Тофала» и «Кейтаба» все тихо, светлорожденный. Ни споров, ни драк, ни краж.

Степенно кивнув, Дженнак опустился на пальмовую циновку. Похоже, дел сегодня будет невпроворот, мелькнуло у него в голове.

— Из-за чего подрались два недоумка на «Одиссаре»?

— Играли в фасит. Мой парень сжульничал, подбросил палочку цветов Коатля. Твой заметил, отдал проигранные чейни, а после добавил еще — кулаком в глаз. Ну, тут мой обиделся и пошел махать ножиком… Но твой, клянусь клювом Паннар-Са, сильно его не бил! Только пятками по заднице.

— Пусть добавят, — велел Дженнак. — За то, что выхватил нож. Бить по правой руке фаситной палкой — той самой, цветов Коатля. Бить, пока палка не станет цветов Одисса. Но костей не ломать!

— Справедливо! — согласился О’Каймор. — А твоему что?

— Бить его нельзя, воинов Очага Гнева у нас не бьют. Да и побоев он не заслужил, ибо оружием в драке не пользовался. Однако виноват! Забыл пословицу про кейтабцев.

О’Каймор вытащил скрутку и ухмыльнулся, растянув рот чуть ли не до ушей.

— Это верно! Кейтабцу только покажи серебро! Останешься без серебра и без шилака!

— Без серебра… — протянул Дженнак. — Пусть так и будет! Проигранное моим человеком останется у твоего.

— Справедливо! — опять повторил тидам. — Одному палки и чейни, а другому пустая сума… В назидание! Справедливо!

— Что до Цина Очу, — начал Дженнак, — то с чего бы ему вываливаться из хогана? Человек он в летах, но крепкий. Может, кто его подтолкнул? К примеру, Паннар-Са?

Можно сказать и так, благородный господин, можно сказать и так. Ар-Чога передает с «Сирима»: мол, вышел вчера жрец на балкон, чтобы сотворить Ночное Песнопение, воздел руки к луне и звездам, вдохнул воздуху, напрягся-а тут корабль покачнуло. Он и полетел вниз. Хорошо, не головой! И хорошо, что не за борт! Может, переселить его в нижний хоган? Пусть поет с палубы!

Дженнак покачал головой:

— Нет, так не годится, почтенный. Госпожа Чолла говорила мне, что в Арсолане положено славить богов с возвышенного места.

— А если он снова свалится? Нехорошо, мой господин, когда жрец падает, творя священное Песнопение! Люди подумают, дурная примета!

— Пусть лекарь присматривает за ним. Привязывает веревкой, коль есть нужда, — распорядился Дженнак. — Передай! И насчет драчунов тоже!

Тидам кивнул, подозвал сигнальщика, и вскоре над водой , рассыпалась звонкая дробь барабана. Барабаны с остальных четырех судов откликнулись: оба приказа были поняты и приняты к исполнению. Дженнак уже немного разбирал морской кейтабский код; память у него была хорошей, а слух привычен к грохоту била по упругой коже.

— На сегодня ты всех рассудил, светлорожденный, — заметил О’Каймор и потянулся к ящичку, стоявшему у правого его колена.

«Рассудил! — подумалось Дженнаку. — Не хуже, чем братец Фарасса!» На миг щекастая физиономия главы глашатаев мелькнула перед ним в ореоле из белых соколиных перьев, сменившись мертвым лицом Вианны. Он отогнал оба видения. Смысл их был понятен давно: боги предупреждали его об опасности, о том, что, пока жив Фарасса, он, Дженнак, может последовать за возлюбленной в Великую Пустоту. Собственно, тот случай в Хайане…

Он покосился на перевязанный бок О’Каймора, но тидам словно не заметил его взгляда. Вытащив из ящичка табачную скрутку, он протянул ее Дженнаку:

— Позволь угостить тебя, светлорожденный!

То была привычная часть утреннего ритуала: О’Каймор пытался соблазнить его, а Дженнак отвергал соблазн. Особого смысла в том не было; многие воины-одиссарцы уже переняли кейтабскую привычку, и многим она пришлась по вкусу. И скоро с Островов начнут привозить в Серанну новый товар — такие вот коричневые палочки из туго скрученных листьев. Кейтабу — доходы, Одиссару — расходы!

— Отведаешь вина? И рыбы? — Тидам повернулся к кувшину. — Или хочешь мяса? Я прикажу…

— То, что растет на земле, полезней того, что бегает по ней, — усмехнувшись, произнес Дженнак. — Утром положено не пить вина, а есть маис, тыкву и ананас, томаты, бобы, орехи либо земляные плоды. Ну, в крайнем случае, грудки керравао да запеченных в панцире черепах.

Поглаживая перевязанный бок, О’Каймор уставился на него.

— Клянусь веслом и мачтой! И кто же такое сказал?

— Мой жрец, почтенный Чоч-Сидри!

— Вот он пусть и трапезует тыквой да орехами, — тидам протянул Дженнаку чашу. — А мы, хвала Шестерым, не жрецы!

Они помолчали, смакуя вино. Напиток с Кайбы был не розовым и сладким, не кисловатым, как белое и красное сераннское, а терпким, золотистым и непривычно крепким. Лоза, из которой его давили, произрастата только в окрестностях Ро’Кавары.

— Как твоя рана? — спросил Дженнак.

— Ха! Кожа уже наросла. Этот Синтачи хороший лекарь, куда лучше Челери. И снадобья у него хорошие. Видать, сам Арсолан ему ворожит! Или Одисс, твой прародитель!

— Возможно. Арсолан справедлив, а Одисс помогает тем, кто не ленится шевелить мозгами… Однако тебя они не защитили. Как и Сеннам… — тихо произнес Дженнак, опуская глаза.

— В том нет их вины, как и твоей, господин! Судьба и случай сильнее богов. Что уж говорить о людях!

— Вины, быть может, и нет, но чувствую я себя виноватым. Ты был нашим гостем и понес ущерб в Уделе Одисса.

— Но не от вашего оружия! А ведь сказано: убереги Мейтасса от когтей ягуара, зубов гремучей змеи и мести атлийца! Хоть я и не смог вспомнить того ублюдка… - ОКаймор наморщил лоб и машинально коснулся своего медальона с изогнувшейся над пальмами волной. — Не смог, клянусь щупальцами Паннар-Са! Может, я судно утопил, на котором плыли его родичи? Наверняка утопил! Иначе с чего бы он на меня взъелся? Тухлая акулья требуха!

«Не на тебя, — подумал Дженнак, — не на тебя…» Веки его сомкнулись, и он будто бы очутился на краткий миг в шумной и пестрой хайанской гавани, меж пирсами, где покачивались кейтабские суда, перед выстланном циновками двориком харчевни. Двадцать два дня назад… Или уже двадцать три?..


* * *

Новости, как звуки сигнального барабана, — грянут, когда их не ждешь.

Не успел Дженнак войти в свой опустевший хоган и хайанском дворце, не успел вдохнуть слабый медвяны и аромат, напоминание о чакчан, милой пчелке, не успел погоревать о ней у ложа и у бассейна, под развесистым деревом, как новости обрушились на него, словно прилив и полнолуние.

Пришли они от многих — от брата Джакарры, возглавлявшего Очаг Торговцев, от мудрого Унгир-Брена, от воинов и жрецов, от дворцовых служителей и девушек-ротодайна, прислужниц Вианны; ринулись в его хоган бурным водопадом из Храма Записей, из воинских казарм, с кухонь и бычьих стойл, из псарен и соколятников, с сигнальных башен, из покоев, дворов и двориков огромного хайанского дворца. Пришли новости по-разному: на пергаментных свитках, исчерченных знаками, на тростниковой бумаге и шелке, а еще — рокотом барабанов, нашептанным словом, громкой речью или красноречивыми взглядами и щедрыми дарами.

Особенно дарами, хоть Дженнак не сразу догадался об их смысле и значении. Но увидел: вот чаша кейтабской работы из драгоценной синей раковины, вот кейтабские браслеты, отделанные голубоватым жемчугом, вот нож с рукоятью, усыпанной бирюзой, вот перламутровый пояс, и на каждой его пластинке — фиолетовая волна, изогнувшаяся над пальмами. Кейтаб, кейтабский, кейтабское… И цвета Сеннама: синий, бирюзовый, голубой… Знаки судьбы, повеление богов!

Разумеется, не только богов, но и отца-сагамора, Ахау Юга. Ибо решил он снизойти к просьбам О’Спады, ро’каварского владетеля, задумавшего дальний поход через Бескрайние Воды на невиданных доселе кораблях — таких, словно явились они прямиком из снов Дженнака. Что же касается просьб ро’каварца, то были они таковы: чтобы послал сагамор с кейтабскими мореходами своих воинов в крепких доспехах, и чтобы воины те умели рубить, метать копья и стрелять из арбалетов, и чтобы не было у них недостатка ни в оружии, ни в иных припасах. И чтобы отправился с ними жрец, умеющий читать и писать знаками Юкаты, достаточно опытный, но не дряхлый, способный возносить Песнопения, слышать глас богов и предостерегать от опасностей, давая мудрые советы. И чтобы возглавил воинов и мореходов, кормчих и жрецов человек благородной крови, светлорожденный из Дома Одисса; а вторым вождем станет отпрыск Арсолана, коль премудрый Че Чантар, Сын Солнца, тоже откликнется на просьбы ОСпады и повелит плыть за океан кому-нибудь из своих потомков.

Но дела и повеления премудрого Че Чантара в тот момент Дженнака не волновали, ибо думал он о воле своего отца — и чем больше думал, тем больше поражался.

Почему он?.. Почему не Джакарра, богатый опытом и годами, умеющий все взвесить и все исчислить, помнящий все оттенки вод, изгибы рек и очертания берегов от туманного острова Кагри до жемчужных отмелей Рениги? Почти половину столетия правил Джакарра Очагом Торговцев, братством странствующих и путешествующих… сорок семь лет! Вдвое дольше, чем он, Дженнак, живет на свече!

Почему же отец решил послать его, а не Джакарру?

Возможно, одна из наложниц владыки ждет ребенка? Нового наследника? Но если бы родился мальчик, то он стал бы наследником лишь через двадцать лет, после поединка совершеннолетия. Случалось, конечно, что потомки властителей умирали в младенчестве- и не без чужой помощи! — рассуждал Дженнак. Но неужели отец ему не доверяет? Думает, что он, ради грядушей власти, способен поднять руку на дитя?

На брата, на кровного родича? Но ведь он — не Фарасса!

Или великий ахау решил, что наследником лучше оставить Джиллора? Накома и воителя, который может укрепить державу, раздвинуть ее пределы до атлийских гор, тасситской прерии и лесов Тайонела? Вождя, чья сетанна крепче скал и выше гор? Полководца, за коим воины пойдут хоть в джунгли Юкаты, хоть в снега Края Тотемов, хоть в Великую Пустоту? Ну, пусть будет Джиллор! Пусть властвует! Разве не одна мать их родила? К тому же Джиллор благороден и добр… Он — не ягуар, он — сокол! Белый сокол, чьи перья — знак власти над Очагом Одисса!

Но, быть может, думал Дженнак, отец собирается подвергнуть его испытанию? Такому же, как на фиратском холме, в горах Чультун? Тяготы далекого похода велики, но велика и слава, и сетанна… Ведь в людских глазах подвиг путника и подвиг воина равны: один ищет и находит новые земли, другой защищает и сохраняет их. Воином он стал; не пришел ли теперь черед сделаться путником?

Эти раздумья подбодряли его, однако на смену им, словно караван изнемогающих от тяжкого груза быков, тянулись другие мысли, невеселые. Да, в Фирате он стал воином и научился вовремя точить клинок, зато потерял Вианну. А кого утратит на этот раз? Грхаба? Или себя самого? Дальний поход — что война; морские дороги полны неожиданностей и риска, и кто ведает, где и когда придется собирать черные перья?

Но первая же встреча с кейтабцами положила конец этим грустным думам. Островитян было трое: приземистый тидам О’Каймор, с толстой шеей и хищным пристальным взглядом; кормчий Челери, старый и хромой, но напомнивший Дженнаку своим неукротимым видом Кайатту, санрата сесинаба; и одноглазый Торо, щеголявший в стальных тайонельских доспехах, явно больших для него и наверняка краденых (такие панцири с волчьей головой на сторону из Тайонела не продавались). Кроме этой троицы увидел Дженнак еще татуированного дикаря из северных краев с таким длинным именем, что запомнить его не смог бы даже Одисс; и потому звали северянина Хомдой — кратко, на кейтабский манер. Ростом он был на два пальца пониже Грхаба, но столь же широк в груди и выглядел могучим воином.

От людей этих веяло терпкими морскими ароматами, пахло солью и древесиной дуба; говорили они громко, как бы перекрикивая рев бурь, а двигались враскачку, будто под ногами у них расстилалась не прочная земная твердь, а корабельная палуба. Еще почувствовал Дженнак нечто неуловимое, странное, едва заметное — то ли исходившие от пришельцев флюиды разбойничьей удали и бесшабашности, то ли эманацию изменчивой и бурной океанской плоти, безбрежных синих просторов, где ни деревья, ни скалы, ни холмы не заслоняют горизонт. Казалось, в одеждах их прячется ветер, над головой клубятся облака, а за плечами летит шторм, посланный Сеннамом или Паннар-Са, Морским Старцем, которого почитали они не меньше, чем божественных Кино Раа.

Непростые люди, понял Дженнак. И самым непростым из них являлся, разумеется, тидам — крепыш О’Каймор, облачившийся, в знак уважения к Очагу Одисса, в пурпурный шилак и сандалии, отделанные алыми перьями. Традиционных поз киншу он не ведал, зато умел в нужный момент поклониться и сказать приятное слово; однако мнилось, что вот-вот, набрав в грудь воздуха, он гаркнет: «К веслам, акулья требуха! На мачты и к катапультам! Клинки вон! Р-руби!»

Но проходило время, шли дни, а О’Каймор не гаркал, не кричал, но с хитрым блеском в маленьких темных глазах обхаживал Дженнака. Видно, не лишен он был мудрости и полагал он, что повеление отца-сагамора одно, а искреннее желание совсем другое; понимал, что не нужен ему вождь, пошедший на рисковое дело с неохотой, против собственной воли. И, к чести О’Каймора, он догадался, чем взять молодого одиссарского наследника.

Он рассказывал — а иногда велел рассказывать Челери, у которого запас историй был так велик, что повозка, нагруженная ими, осела бы по самую ступицу. Поведанное ими было столь чарующим и необычным, что сердце Дженнака трепетало в радостном предвкушении: неужели и он увидит все эти чудеса! И даже больше, ибо кто знал, что ожидает их в Риканне? Рассказы О’Каймора касались только Срединных Земель, и говорил он о покрытых льдом берегах Кагри, о Туманном море, откуда можно попасть в огромное пресное озеро Тайон, о другом море, заросшем водорослями Сагрилла-ар’Пеход, за пределами коего плавают чудовищные морские змеи, о величественных дворцах Коатля и Юкаты, выстроенных из белых камней, изукрашенных паутиной причудливых узоров, о Перешейке, покрытом болотистой сельвой и протянувшемся меж двумя материками Оси Мира, о проливе Теель-Кусам, рассекавшем этот Перешеек, о бурных его водах, недоступных для плотов и кораблей, о городе Лимучати, что стоит у самого пролива и исполинского моста, переброшенного мастерами Арсоланы над стремительным течением вод, о жемчужных отмелях Рениги, некогда кейтабской колонии, а теперь богатом и сильном государстве, не уступавшем обширностью земель ни Одиссару, ни Тайонелу, ни прочим Великим Очагам.

Говорил О’Каймор и о тех краях, что не видели его глаза, но о которых слышали уши — например, о Сиркуле и загадочной Чанко, Стране Гор. Прошло не меньше тысячи лет, когда во Время Нашествия флот кейтабцев под водительством легендарного тидама Ю’Ситты достиг южных отмелей Ринкаса, богатых рыбой и жемчугом. На тех благодатных берегах островитяне выстроили первую хижину из жердей и пальмовых листьев, затем — каменные города, поглотившие деревушки местных дикарей, таких же невысоких и смуглых, похожих на пришельцев из-за моря. С течением лет города эти росли, богатели и крепли, пока не нашелся властолюбивый и удачливый воин, в чьих жилах кровь Ю’Ситты смешалась с кровью вождей туземных племен; захватив побережье, морские порты, копи, где добывались драгоценные камни, жемчужные промыслы и плантации какао, он объявил себя тидам-сагамором Рениги. Не всем это понравилось, но сила была на стороне захватчика, и несогласные ушли. Ушли на юг, в неприступные горы между Ренигой и Арсоланой, населенные воинственными дикарями, породнились с их знатью, обрели над ними власть, выстроили прочные гнезда-крепости, пробили шахты, добравшись до жил медной и железной руды. Так поднялся Сиркул — словно каменная суровая крепость над благодатным побережьем Рениги. Миновали века, обе державы расширились и утвердились в своих землях, но старые распри не были преданы забвению: и по сей день то горцы грабили прибрежные низины, то жители низин поднимались в горы, неся смерть на остриях своих изогнутых клинков.

О Чанко кейтабский тидам знал немногое, однако больше, чем мудрый Унгир-Брен, впервые поведавший Дженнаку о Стране Гор, что лежала в Нижней Эйпонне. Люди ее не приняли учение кинара и изгнали Арсолана, утвердившись в том, что для них и старые боги хороши. С той поры, с самого Пришествия Оримби Мооль, Чанко оставалась страной закрытой, не пускавшей к себе чужеземцев — ни купцов, ни ремесленников, ни любопытствующих путников, ни людей жреческого сословия. Никого к себе чанкиты не пускали и вроде бы торговых дел ни с кем не вели; однако О’Каймор, побывавший на Диком Берегу, южнее устья Матери Вод, утверждал, что встречались ему чанкитские изделия. То были гадательные яшмовые шары величиной с кулак, выточенные с невероятным искусством, ожерелья из белых и серых перьев кондора, какие-то сушеные целебные травы и бронзовые цепи с прикрепленными к ним острыми дисками — очевидно, оружие. Все эти редкости ценились жителями Дикого Берега очень высоко, ибо, по их мнению, обладали магическими свойствами.

Не менее любопытными, чем эти истории, были и рассуждения О’Каймора — о том, почему боевые драммары нужно строить из тяжелого розового дуба, плоты — из легкой бальсы, а лодки для каботажного плавания — из тростника; и о том, как, согласно кейтабскому Морскому Праву, следует подбирать экипаж и сколько в нем должно насчитываться кормчих и рулевых, гребцов и «чаек», работающих на высоте с парусами, сколько стрелков и людей при метательных машинах и балансирах; и о способах сражения на море, о том, как отнять ветер у вражеского судна, как переломать его весла, засыпать огненными стрелами, пробить тараном борт, пустить на дно. О’Каймор, прожженный разбойник, без сомнения знал толк в подобных вещал, но разбирался он и во многом другом: в качестве драгоценных перьев, тканей, раковин и черепашьих панцирей, и самоцветах, мехах и шкурах, в изделиях из бронзы, железа и серебра, в винах, воске и лечебных снадобьях, в ценах на бойцовых керравао и сизых посыльных соколов, в спросе на резную яшму, атлийский нефрит и голубой майясский камень, в способах обработки шкур, засолки мяса и приготовления маисовой муки. Все эти товары, вероятно, сами добирались к О’Каймору под парусом и на веслах, затем перекочевывали в его трюмы, прилипали к его загребущим рукам, а прежние их владельцы отправлялись кормить акул, столь же прожорливых, как и кайманы в хайанском Доме Страданий.

Но более всего ценил кейтабский тидам звонкую монету, ибо не было на ней ни клейма мастера, ни знака Клана, ни охранительных письмен, а одни лишь безобидные символы вроде соболиной головки либо горящей свечи. И потому бродили деньги в мире неузнанными, словно призраки, не оставляющие следов; путешествовали туда и сюда, превращаясь из чейни в арсоланские диски, из дисков — в сеннамитские «быки» и снова в чейни. Кео-кук, как называли их тайонельцы, — «тот, кто странствует всюду»!

Про деньги и толковал О’Каймор в День Маиса, первый день месяца Плодов, на палубе «Тофала», что покачивался у причальных тумб хайанской гавани. С этих резных столбов из прочного дерева на корабль взирали полсотни ликов Сеннама — строгих, но благожелательных; за столбами виднелась колесница на высоких колесах, запряженная парой гладких быков, а дальше лежала обширная площадь с глиняным покрытием, утоптанным и ссохшимся на солнце до каменной твердости. С трех ее сторон, с севера, юга и с востока, поднимались крутые склоны насыпей, застроенных зданиями Очага Торговцев и наблюдательными да сигнальными башнями, где сидели портовые стражи; в самих склонах, облицованных гранитом и базальтом, были прорезаны ходы к подземным камерам, обширным и защищенным от влажных морских ветров. Там хранились самые ценные товары — воздушные шелка и плотные ткани из шерсти лам, связки тростниковой бумаги и тончайшего пергамента, накидки, головные уборы и ковры из разноцветных перьев, хрупкие стеклянные сосуды, емкости с зельями, что способны мягкое делать твердым, а твердое — мягким. Иные же товары, попроще и подешевле, наподобие глиняной посуды, циновок, запечатанных затычками и воском кувшинов с вином, бычьих кож и раковин, лежали под навесами, пристроенными к рукотворным холмам; от центральной части площади их отделяла тройная шеренга пальм, похожих на рослых воинов в перистых зеленых шлемах.

Пальмы окружали и большой квадратный водоем, располагавшийся почти у самых причальных столбов. Здесь, в прохладном месте у воды, земля была устлана тростниковыми циновками и полна народа. Здесь проворные парни из Братства Служителей разносили воду, сок и пиво, печеных моллюсков и тыкву в меду, бобы и маисовые лепешки; а тем, у кого в сумках звенело серебро, — розовое вино да голубей и уток в сладкой подливе из плодов ананаса. Здесь исходили дымом жаровни, витали аппетитные запахи, булькало в глотках хмельное, и мерный алк сотен жующих челюстей прерывался то смехом, то громким выкриком, то звоном ножа о медный поднос. Здесь отмечали удачу и заливали горе мореходы из десятков уделов и земель, но чаше всего попадались одиссарцы и люди с Восточного Побережья, из городов, признавших власть Ахау Юга. Впрочем, на циновках трапез можно было увидеть и диковатых обитателей Перешейка, и хрупких майя со скошенными черепами, и рослых тайонельцев, и смуглокожих островитян с Кайбы, Гайяды, Йамейна и даже далекого Пайэрта.

В ином мире, где-нибудь по другую сторону Чак Мооль, место это назвали бы харчевней, таверной или кабаком, но тут, на языке Пяти Племен, оно именовалось «хоганом, встречающим с радостью». Справедливые слова! Ибо здесь друг встречался с другом, глотка — с розовым вином, а желудок — с пищей. И все это, несомненно, дарило радость; одним буйную и шумную, другим спокойную и тихую. Одиссарцы, скажем, насыщались и хохотали от души, а кей-табцы пировали с осторожностью, памятуя о том, что в Хайане они не слишком желанные гости.

Дженнак, уставший, облазивший корабль от верхних рей до нижней палубы и трюма, расположился на носу, на невысоком стрелковом помосте, вдыхал долетавшие с площади ароматы, поглядывал на свою упряжку с двумя быками, пегим да бурым, и пил золотистое вино с ОКаймором. Сейчас они смотрелись словно два приятеля из дальних земель, в честь радостной встречи обменявшиеся дарами: тидам-кейтабец драпировался в неуклюже повязанный одис-сарский шилак, а на запястьях наследника сияли отделанные жемчугом браслеты, и у пояса из перламутровых пластин висел клинок с бирюзовой рукоятью. Грхаб, сидевший за спиной Дженнака, тоже не был обижен, но его дареные пояс и нож были украшены серебром. Что касается преподнесенных ОКаймором браслетов, то они оказались узковаты и на предплечьях Грхаба не сошлись.

От харчевни долетел звон — кто-то из посетителей, открыв суму, расплачивался за вино и угощение. Брови О’Каймора задумчиво приподнялись и застыли; тидам прислушивался.

— Серебро… — наконец пробормотал он. — Голос серебряных чейни, одиссарских или атлийских.

Дженнак усмехнулся, кивнул, колыхнув белыми перьями над темноволосой головой.

— Узнаешь по звуку, тидам?

— Разумеется, мой светлый господин! Ведь не черепашьи яйца там перебирают. Серебро поет тонко, медь глухо, а бронза позвончей, но все-таки не так, как серебро. А золото… — О’Каймор мечтательно прикрыл глаза. — Звук от золота схож с Утренним Песнопением, ибо ласкает слух и отзывается теплотой под сердцем.

— В желудке? — уточнил Дженнак.

— Ты, милостивый господин, над этим не смейся. Именно ты, молодой, ибо предстоит тебе увидеть, как серебро и золото завоюют весь мир! Деньги сильнее оружия и всех Святых Книг кинара, и придет день, когда ни один властитель в Эйпонне в том не усомнится. Ты доживешь, увидишь… Ибо ты и твои сородичи — избранники богов… — О’Каймор смолк, будто бы в смущении, потом с непривычной робостью спросил: — Скажи, мой господин, сколь долог твой век? И каково это — чувствовать себя кецалем, парящим над стаей бабочек-однодневок?

Похоже, это всерьез интересовало кейтабца; случалось, повествуя о чем-нибудь занимательном, он смолкал, а затем пытался расспросить и сам — про обычаи светлорожденных, про то, в чем сходны и в чем различны Великие Очаги, и какой из них бог-покровитель одарил большим долголетием. Не всякий раз Дженнак находился с ответом, ибо годы его, по большей части, лежати впереди; а, не одолев дороги, кто может судить о ее тяготах? Вот и сейчас он сказал:

— Я слишком молод, почтенный тидам, чтобы почувствовать себя мудрым кецалем. Я всего лишь глупый попугай в ярких перьях, и никому не ведомо, какой ковер сложит из них время.

— Попугай… — протянул О’Каймор. — Что ж, пусть боги даруют тебе его долголетие, но не его глупость! И пусть ковер твой радует глаз, милостивый господин!

Грхаб за спиной Дженнака одобрительно хмыкнул и зашевелился, звеня оружием о пластины доспеха. Собеседники помолчали, наслаждаясь ароматом и вкусом вина, потом Дженнак, огладив перья головного убора, деликатно напомнил:

— Мы говорили о деньгах…

— Да, о деньгах! — О’Каймор оживился и начал рассказывать.

— Многое Дженнак знал — к примеру, то, что золотую монету чеканили лишь в Арсолане и Коатле. Арсоланские диски считались наилучшими и сделанными с превеликим тщанием; все — из самого чистого золота, единого размера и веса, так что купцы развешивали с их помощью дорогой товар. На этих монетах, а также на бронзе и серебре, с одной стороны, словно зрачок в глазу, изображался солнечный диск, с другой — храм бога солнца, великое святилище в Инкалс, арсоланской столице. Атлийские же золотые чейни весили впятеро меньше, были квадратными, без всяких рисунков, но с дырочкой посередине, так что их хранили нанизанными на шнурки. Золото Коатля содержало различные примеси, но монеты из Страны Дымящихся Гор часто использовались купцами, так как изобретательные атлийцы делали их не только из меди, золота и серебра, но также из железа. Всякий торговец знал им цену и мог сосчитать в них стоимость любого товара, хоть глиняного горшка, хоть обитой бронзой колесницы, хоть судна, полного маисовым зерном.

В Тайонеле и Одиссаре не так давно расплачивались шкурками да перьями. У северян мерой богатства служили меха белок, лис, куниц, соболей, бобров и даже медведей или лесных кошек; в Серанне с этой же целью пользовались браслетами, ожерельями, накидками и коврами из перьев десятков птиц, так что нередко приходилось гадать, что дороже: три соколиных плаща благородных сизых оттенков или убор из золотистых, зеленых и синих перьев редкостного рардинского попугая. Теперь в Тайонеле чеканили монету с изображением челна; с другой стороны на серебряных была головка соболя, а на железных — рыси. В Одиссаре, как и в Коатле, монеты делались квадратными, но без отверстия, и выбивали на них посыльного сокола да горящую свечу — в знак того, что рука сагамора стремительна, будто летящий сокол, а мудрость его разгоняет мрак подобно яркому пламени.

Подобные сведения не являлись новостью для Дженнака, как и то, что в Мейтассе своих денег нет, что считают там добро бычьими шкурами, а о богатом человеке говорят так: если сядет он на кипу своих кож, то коснется солнца головой. Однако о Рениге, Сиркуле и Сеннаме, самом дальнем из Великих Очагов, знал он немногое: там измеряли товар драгоценными камнями и «быками», но, к примеру, «быки» эти вовсе не бегали на четырех ногах, как его упряжка, и не таскали колесницу. Грхаб, хоть и был сеннамитом, рассказывать про Окраину Мира не любил, ибо являлся изгнанником, листом, сорванным ветром и улетевшим навеки в чужие края; и уж совсем ничего не говорил он о деньгах — видать, «быки» на родине у Грхаба не водились. Во всяком случае, не стадами.

Но, как утверждал О’Каймор, в Сеннаме до сих пор скот означает богатство, и вождь только тогда считается вождем, когда есть у него каменная башня и тысяча быков и коров. Тогда может он ставить свое тавро на клочке пергамента, и клочок этот идет в цену быка и называется «быком» — ибо заклеймивший пергамент своей печатью всегда обменяет его на породистое животное либо на тридцать полновесных атлийских или одиссарских чейни. Что же до клейм, коими пользуются знатные сеннамиты, владетели Больших Башен, то делают их искусные мастера из Арсоланы, вывезенные на постоянное поселение в Сеннам и тщательно охраняемые. Сами же клейма бывают разные: одни, которые мажут краской, вырезаны из дерева или застывшей смолы, другие, те, что калят в пламени, отлиты из бронзы, железа или серебра.

Прежние кейтабские деньги походили на спутанный комок водорослей, какой можно найти на берегу после бури.

В старину на Островах золото и серебро раскатывали в нити, сворачивали комками и, по мере нужды, отрезали подходящий кусок, а если кто сомневался насчет веса, сравнивали его с арсоланской либо атлийской монетой. Но времена те канули в прошлое, и теперь кейтабские деньги стали такими же, как сеннамитские «быки», только изготовленными искуснее, из тростниковой бумаги, пропитанной соком, привозимой из Удела Одисса.

Тут, в доказательство своих слов, О’Каймор велел принести черепаховый ларец, где хранились бумажные кейтабские деньги — размером с ладонь, окрашенные голубым и с множеством маленьких синих ракушек, переплетающихся столь причудливо, как перья в дорогом многоцветном ковре. Но ни один ковровый мастер не сумел бы сплести двух одинаковых ковров, а эти рисунки были абсолютно схожими, будто бы сделанными не человеческой рукой, а по велению божества! Их не рисуют, пояснил тидам, а вырезают, подобно сеннамитским клеймам, на пластинах каучука, мажут краской, добываемой из морских водорослей, и прикладывают к бумаге. И цена ее тут же становится равной серебряному чейни!

Но смысл последнего превращения в голове у Дженнака никак не укладывался, и он счел его какой-то кейтабской хитростью, придуманной в стране, где не было ни серебряных и медных копей, ни золотых россыпей, а одни лишь пальмы на земле да рыба в море. За хитрость, морские грабежи и редкостную изворотливость в торговых делах кейтабцев не жаловали, однако обойтись без них уже не могли — флот Морского Содружества был побольше, чем у Одиссара, Арсоланы и Коатля вместе взятых. Тем не менее странные их деньги ценились только на Островах, а на побережье Ринкаса в большинстве из портов за них не отпустили бы и кружки прокисшего пива.

Правда, имелось одно исключение — Ренига; почти Кейтаб и все-таки не Кейтаб, ибо страна эта лежала на материке, и ее мореходы пиратством не занимались. Там деньги Морского Содружества шли наравне с серебром или пересчитывались в меры маисового зерна и бобов какао, поскольку собственной монеты Ренига не чеканила. Но было в этой сказочно богатой южной стране кое-что получше — самоцветные камни всех цветов радуги, а сверх того — прозрачные, но такой твердости, что не поддавались они ни стали, ни едким снадобьям. Из камней ренигские мастера делали ожерелья и браслеты, но лучшие и самые дорогие хранились в медных коробочках, на крышках коих была гравирована стоимость драгоценности — в арсоланских дисках и атлийских чейни. Коробочки эти назывались «дхи’тигера» — наперсток; такие одевают на пальцы рыбаки, когда плетут сети.

Поведав все это, О’Каймор снова потянулся к черепаховому ларцу, где под сине-голубыми бумажками блестела начищенная медь, но тут Грхаб с рычаньем вскочил на ноги, пнул своего господина в бок, сбросив с помоста на палубу, и размахнулся. Острый нож мелькнул в воздухе, а навстречу ему мчалось что-то темное, округлое, размером то ли с маленькую тыкву, то ли с пресный земляной плод. Но плод сей оказался смертоносным; не прошло пятой части вздоха, и Дженнак, приникший к палубе, увидел, как у причального столба, рядом с упряжкой, взметнулось пламя. Затем до слуха его долетел грохот и страдальческий бычий рев. Неведомая сила подбросила вверх колесницу, раздирая ее на части, ударил оглушительный раскат грома, огненные языки распахнулись веером, полетели во все стороны, ринулись к кораблю, будто красные многозубые стрелы.

И сразу же раздался ягуарий рык, да такой громкий и гневный, что заглушил мычанье израненного быка. Ревел О’Каймор, яростно приплясывая на тлеющих досках помоста и прижимая ладонь к левому боку; меж пальцев его сочились багровые струйки, почти незаметные на фоне красного одеяния, и Дженнак не сразу понял, что видит кровь.

Он вскочил и бросился к помосту. Сюда уже бежали кейтабские мореходы, кто с мечом, кто с взведенным самострелом, кто с горшком воды или парусиновым полотнищем. Грхаб топтался вокруг О’Каймора, но если тот выплясывал от боли, то наставник давил огненные язычки подошвами своих тяжелых сапог. Как всегда, сопровождая Дженнака в город или в иное людное место, он облачился в панцирь, надел шлем, наплечники, поножи и широкие шипастые браслеты; судя по всему, доспехи защитили его от огня и обломков колесницы, градом сыпавшихся на палубу.

Разделавшись с начинавшимся пожаром, Грхаб спрыгнул вниз и оттолкнул своего ученика от помоста.

— Остынь, Джен! Кейтабцу без нас помогут. А мы взглянем, что за крыса валяется на площади. — Он вытянул мускулистую руку. Люди, заполнявшие харчевню, уже пришли в себя после ошеломительного грохота, и теперь Дженнак услышал их выкрики. Голоса звучали тревожно.

Торопливо спустившись по сходням, они с Грхабом подбежали к причальному столбу. Здесь валялись остатки колесницы — пара искореженных колес да передок, окованный бронзовым листом; выбитые в бронзе соколы с расправленными крыльями были теперь скручены и смяты, и казалась, что птиц настигли в полете разящие молнии. Сам столб покосился, обуглился и почернел; лики Сеннама, запорошенные копотью, смотрели уже не строго, а жалобно и вопрошающе. За что? — как бы спрашивал бог, потрясенный свершившимся. Рука Дженнака непроизвольно поднялась в священном жесте, губы шевельнулись, испрашивая прощение.

Упряжка его погибла вместе с колесницей: пегой бык был разорван в кровавые клочья, а бурый, распопосованный чем-то острым от горла до грудины, уже не мог ни реветь, ни мычать, а только глядел на хозяина полными муки глазами. Грхаб, склонившись над ним, запустил в рану пальцы, вытащил изогнутый осколок железа, поглядел на него и хмыкнул. Затем нож сеннамита поднялся и опустился, и глаза быка померкли.

— Говорил я тебе, паренек: если ты один в хогане, садись лицом к входу, а если ты на людях, глаз с них не спускай! Смотри, кто как повернулся да почесался, под одежду полез или у пояса начал шарить… Вовремя врага разглядишь, дольше проживешь!

Дженнак с виноватым видом коснулся виска; опять он был пареньком, а не баламом. Верный знак того, что учитель недоволен! Да и то сказать: глядел он на свою упряжку, на площадь и харчевню, а не видел ничего. И не заметил, кого вынесло на причал, кто приблизился к кораблю и что бросил… Прав наставник: вовремя врага разглядишь, дольше проживешь! А жить Дженнаку хотелось долго.

Покончив с быком и с поучениями, Грхаб направился к человеку, распростертому на земле в десяти шагах от столба. Тот лежал, откинувшись на спину, согнув колени и выбросив руки над головой, будто собирался в последнем усилии метнуть что-то тяжелое; и, приглядевшись к его напряженной позе, Дженнак решил, что учитель со своим метательным ножом отнюдь не поспешил. Еще один вздох, и нападающий был бы у столба; а там его странный снаряд полетел бы прямиком на корабль, на стрелковый помост, превратив в кровавое месиво и кейтабского тидама, и одиссарского наследника, и его телохранителя…

Что ж, обошлось! На сей раз боги предупредили об опасности не его, Дженнака, а Грхаба, но — обошлось… Быть может, Грхаб и не нуждался в божественном предупреждении? Ведь он всегда был начеку и в пустом хогане не показывал спину дверной завесе.

От водоема набегала возбужденная толпа, и мысли Дженнака переключились на иное. Шагнув к людям, он выпрямился во весь рост, затем принял позу власти: руки скрещены на груди, ноги расставлены, голова гордо откинута. Зеленые глаза его потемнели, пухловатые юношеские губы сделались твердыми; белые перья трепетали над ним соколиными крыльями.

— Наследник! — послышалось в толпе. — Светлорожденный!

Кто-то откликнулся:

— Его хотели убить! Стражи! Где судьи и стражи?

— Это кейтабцы! Псы, дети псов!

— Покусились на потомка сагамора! На сына чака! Изранили его!

— Провонявшие рыбьи потроха! Моча койота! В Дом Страданий их! В пруд с кайманами!

— Глядите на столб! Столб с ликами Сеннама! Сожжен! И сейчас упадет!

— Святотатство!

— Кейтабские ублюдки! Обезьяны с ядом во ртах!

Среди толпы насчитывалось немало островитян, из кораблей О’Каймора, и с других кейтабских судов, и чувствовали они себя с каждым мгновением все неуютней. Хайанцы еще не разразились кличем «бей!», но было до того три вздоха; никто не глядел на мертвеца, над коим склонился Грхаб, никто не собирался выяснять, кейтабец он или нет, никто не взывал к справедливости Арсолана. Людей обуяло бешенство; с особенной яростью вопили гости из восточных городов, ибо их счет к разбойникам-островитянам был долгим, большим и кровавым. Дженнак, не дожидаясь, пока в ход пойдут ножи и палицы, шагнул к разгоряченному народу, повелительно выбросив руки вверх. Толпа смолкла.

— Я жив! — Его сильный голос раскатился над площадью и, отразившись от склонов насыпей, рухнул вниз, на замерших в ожидании людей. — Во имя Шестерых, успокойтесь! Я жив и цел, а ранен знатный человек с Кайбы, гость сагамора, моего отца! И я повелеваю: уберите оружие, умерьте неправедный гнев и вспомните о справедливости. Ибо сказано в Чилам Баль: если страдает невинный, кровь его падет на голову мучителя. А потому вернитесь на циновки трапез, люди Пяти Племен, наполните чаши свои вином, ешьте и пейте. И помните: тень истины длинна, тень лжи коротка, но лишь способный измерить их отличит одну от другой. Хайя! Я сказал!

Он опустил руки, и люди, пряча глаза, начали расходиться. То был горячий, но добрый народ, его одиссарцы, коих мудрая речь и слова из Священных Книг вразумляли лучше, чем палки стражей. Стражи, кстати, уже появились, числом не менее трех десятков, но, завидев белые перья наследника, встали в ряд, сунули палки за пояса, а ладони почтительно сложили перед грудью. Мол, только кивни, владыка, — прибежим!

Но Дженнак не кивнул, а повернулся к Грхабу, ворочавшему мертвеца и шарившему у него под накидкой. Лицо покойника было узким и смуглым, со впалыми висками и щеками, меж которых орлиным клювом торчал крючковатый нос; тело — сухое и жилистое, словно перевитое под кожей сизалевыми веревками, глаза — темнее Чак Мооль. На его груди алела татуировка, оскалившийся ягуар, однако рассмотреть ее в подробностях Дженнаку не удалось, так как изображение было залито кровью — метательный нож рассек смуглокожему горло. Грхаб вытащил его, обтер лезвие о накидку мертвеца и угрюмо буркнул:

— Атлиец! И метнул он в тебя громовой шар. Сидел в харчевне, ждал, потом поднялся — и к кораблю! Шел словно кошка к мыши… а мышь тянула вино с кейтабской черепахой! — Наставник неодобрительно покачал головой и прибавил: — Будь кошкой, парень, а не глупой мышью. И знай: не всякая смерть висит на кончике меча, как было с тем тайонельцем и с тем пожирателем грязи из Фираты. Бывает, смерть крадется тихими шагами, а потом… — Он бросил взгляд на перекошенный столб с ликами Сеннама, на мертвых быков и проворчал: — Нечестивое оружие, прокляни меня Хардар! Для руки убийцы, а не для воина!

— Я понял, учитель, — Дженнак склонил голову и постарался изгнать видение толстощекого лица Фарассы с насмешливой ухмылкой на губах. Боги снова говорили с ним — правда, чуть-чуть запоздав.

Подошел О’Каймор, опиравшийся на плечо Челери, — старик был не только навигатором, но и неплохим лекарем. Во всяком случае, бок О’Каймора уже прикрывала повязка из мягкого полотна, а вместо порванного и прожженного шилака на него натянули кейтабскую юбку из рыбьей кожи. Держался тидам бодро, и шли за ним полтора десятка коренастых молодцов, обвешанных оружием и возглавляемых Хомдой.

Пнув труп ногой, О’Каймор покосился на возбужденно гудевшую харчевню.

— Атлиец! Ну, с ними у меня давняя любовь, как у акулы с тунцом! А чего хотели эти черепашьи обглодыши?

— Пустить тебе кровь, тидам. Решили, что громовой шаp бросил кейтабец.

— Ну, а ты?

— Я повелел им резать ножами печеную рыбу, а не людей.

— Хмм… И они послушались?

Дженнак пожал плечами:

— Как видишь. Разве я не их властитель? Разве чак, мой отец, не говорит моими устами?

— Чтоб меня сожгли молнии Паннар-Са! — пробормотал кейтабец, непроизвольно потирая бок и всматриваясь и лицо Дженнака. — Клянусь веслом и парусом! Великую власть ты имеешь над людьми, мой господин! Власть разума, а не силы! Ведь недаром говорят, что орел сильней кецаля, но властвует над птичьим племенем все-таки кецаль — ибо мудр он и прекрасен.

Усмехнувшись, Дженнак тихо промолвил:

— Учитель мой считает меня не орлом и не мудрым кецалем, а глупой мышью. И он, наверное, прав.

— Носящему меч не понять того, кто носит перья сокола, — сказал О’Каймор. — Думаю, мой старый господин, владетель Ро’Кавары, не ошибся… Нет, не ошибся…

— Не ошибся в чем? — спросил Дженнак.

Но тидам не ответил, а принялся жаловаться на боль от ожога и проклинать атлийцев, недостойных милостей Кино Раа. И зачем только божественному Ветру захотелось опустить их в Юкате, рядом с бесплодными долинами Страны Гор! Кайба, зеленая и цветущая, подошла бы куда лучше!

«Или Серанна», — подумал Дженнак.


* * *

Конечно, он знал, почему Шестеро пришли в Юкату, a не в Кейтаб или другие страны, которым со временем были дарованы их священные имена. Как говорилось в Книге Минувшего, воздух в Юкате был душным, наполненным испарениями жарких джунглей, а в Серанне он благоухал ароматами цветов, на плоскогорьях запада был прохладен и свеж, у берегов Тайона пах чистыми водами, а в сеннамитской прерии — травами и влажной плодородной землей. И все-таки боги избрали Юкату, ибо лишь там в древности стояли города и каменные пирамиды, лишь там рассекали болота и лесные дебри дороги на высоких насыпях, лишь там золотились маисовые поля и воды покорно текли в пробитых человеком руслах. Вся остальная Эйпонна, и Верхняя, и Нижняя, была тогда дикой землей, где обитали дикие звери и столь же дикие люди. Такой была Серанна, и таким был Кейтаб; и потому, думал Дженнак, стоит ли сетовать на выбор богов?

…Свежий теплый ветер трепал волосы, ласкал нагую кожу; золотой глаз Арсолана смотрел прямо ему в лицо. Под ним вновь раскачивалась корабельная палуба, заполненная людьми: воины Одиссара грелись на солнце, мореходы Кейтаба таскали воду в непроницаемых кожаных мешках, поливали розоватые доски. Команда «чаек», дежуривших нынешним утром, в их работе участия не принимала — эти люди следили за ветром и парусами. В тысяче локтей позади «Тофала» шел «Сирим», и бриз развевал плетение из ярко окрашенных веревок на его реях. За большим кораблем виднелись три малых, с золотистыми, алыми и голубыми парусами; последний, «Кейтаб», был едва заметен на фоне аметистового моря и бирюзовых небес.

Дженнак покрутил головой, осматриваясь. Ни клочка земли вокруг, ни скалы, ни камня, ни дерева… Только бездонная бездна под хрупким корпусом корабля, и другая бездна, протянувшаяся от морской глади до самых границ Чак Мооль, Великой Пустоты, где царят тьма и холод. Земная твердь стала далеким воспоминанием.

Он поделился этими мыслями с О’Каймором, и тот, наполнив чашу Дженнака вином, согласно кивнул.

— Земля, да… Хорошо на твердой земле! Она как огромный корабль, застывший в океане. Вместо мачт пальмы, вместо палубы трава, и просторный дом вместо трюма. Свежая вода и свежее мясо, сладкие плоды, постель на мягком ковре, а в ней — женщина… каждую ночь — женщина… Неплохо, клянусь клювом Паннар-Са!

— Почему же ты уходишь в море? — спросил Дженнак.

Кейтабец ухмыльнулся, округлив рот, и над головой его всплыло сизое кольцо; потом губы его вытянулись трубочкой, и кольцо пронзила быстро расплывающаяся стрела. Ароматный дымок защекотал ноздри Дженнака.

— Потому, что сердце мое жаждет странствий, — медленно произнес тидам. — Я как пальма под волной, — он коснулся своего перламутрового медальона. — Корни мои в земле, а листья ловят соленые брызги, и овевает их морской ветер. Впрочем, все мы такие, милостивый господин! Глупцы, которым не сидится на твердой земле… Но боги любят глупцов.

— Почему?

— Разве в ином случае их было бы так много? — О’Каймор снова усмехнулся и посмотрел вниз, где в пространство между мачтами сгрудилось не меньше сотни человек. Потом, тщательно загасив скрутку, он бросил почерневший огрызок на поднос и с подозрением уставился на него — не задымится ли. За протекшие дни Дженнак уже усвоил, что в море ничего нельзя швырять просто так, кроме пищи, остатков мяса или рыбы, плодов или лепешек; наконец, живых людей на корм акулам. Что касается нечистот и всякого несъедобного мусора, то лучше закапывать их на берегу, но в исключительных случаях, вроде дальнего странствия, можно и опустить за борт, но с соблюдением надлежащих церемоний. Обычно ритуал этот свершался под руководством Челери и Чоч-Сидри: старый седрам просил прощения у Морского Старца, а одиссарский жрец — у Сеннама и Тайонела.

Сейчас Дженнак отыскал его взглядом. Покончив с трапезой, молодой жрец устроился в своем излюбленном месте, наверху стрелковой башенки; сидел там с деревянной подставкой на коленях, пером, горшочком краски и листами непромокаемой бумаги, вроде той, что шла на изготовление кейтабских денег. Цина Очу, второй жрец экспедиции, плывший на «Сириме», отлично пел, зато Сидри лучше писал, и составление отчета о новых землях было поручено ему. Но никаких земель пока на горизонте не виднелось, и потому Чоч-Сидри, подружившись с Хомдой и купив его расположение вином и табаком, расспрашивал северяна о Крае Тотемов, Стране Озер да Мглистых Лесах. Так они и сидели днями на стрелковом помосте или у мачты, один с кувшином, другой с пером; один пил да говорил, другой слушал и писал. Правда, не обо всем рассказанном — иные истории Хомды были слишком кровавыми, а Чоч-Сидри не интересовался тем, где, когда и сколько северянин снял тайонельских голов. О’Каймор откашлялся и произнес:

— Стоит ли удивляться, мой господин, что боги так снисходительны к глупцам? Ведь их хватает и в море, и на суше. Слышал я… — Он смолк, отвернувшись и глядя на покрытые испариной спины рулевых, замерших у правила.

— Что же ты слышал? — спросил Дженнак, ожидая какой-нибудь занимательной истории. Однако кейтабец вдруг произнес изречение из Книги Повседневного:

— Сказано, что умный сражается за власть, земли и богатства, а глупый — за идеи. За что же бьются светлорожденные в своих поединках? За что ты убил Эйчида, мой господин? Ведь он не собирался отнимать у тебя власть над Южным Уделом, а ты, победив, не взял бы под свою руку Тайонел.

Брови Дженнака удивленно полезли вверх.

— Ты знаешь о моем поединке с Эйчидом? Откуда, тидам?

— Паннар-Са шепнул… Так почему же вы бились?

— Не ради богатства, власти или земель, — подумав, ответил Дженнак. — Это испытание, понимаешь? Сильный выживает, слабый отправляется в Чак Мооль. И потом есть кое-что еще: властитель не должен бояться крови, ни своей, ни чужой. Иначе он уронит свою сетанну.

— Разве Эйчид был слаб? — спросил О’Каймор.

— Нет. Но я оказался сильней. И теперь клинки Эйчида у меня, а сам он, как положено тайонельцу, уплыл в Великую Пустоту в своем погребальном челне.

— Ну, насчет его челна я бы поспорил… — с загадочной улыбкой произнес кейтабец. — Да, поспорил бы… — Растянув рот до ушей, он уставился на поднос с обгоревшим табаком, потом спросил: — Кажется, ты помянул сетанну, милостивый господин? Ее блюдут и в Кейтабе — во всяком случае, те из знатных, кто имеет о ней понятие. А что такое сетанна для тебя? И для других светлорожденных?

— Сетанна… Что такое сетанна? — думал Дженнак. И что знают о ней в Кейтабе? Как рассказать о сетанне? Как объяснить слепому, что такое блеск лунных лучей на поверхности вод? Как поведать лишенному слуха о шелесте трав, о громе и птичьих криках? Тот, кто в зрелых годах расспрашивает о сетанне, наверняка не обладает ею. Да и какая сетанна у кейтабца, морского разбойника, будь он хоть потомком самого Ю’Ситты!

— Сетанна — честь и доблесть, мудрость и благородство, — сказал Дженнак. — Потерявший сетанну теряет свое лицо и право на уважение и власть. Так принято не в одном лишь в Одиссаре, тидам, и не только среди светлорожденных; во всех Великих Очагах и знатные люди, и простые идут путем сетанны — даже в Кейтабе, как ты утверждаешь. И тот, кто не сворачивает с нее, отправится после смерти в Чак Мооль по мосту из радуги.

— О Чак Мооль и мостах из радуги мы поговорим в другой раз. Что до меня, то я бы хотел уплыть в Великую Пустоту на своем драммаре, светлорожденный. Корабль куда надежней радужных мостов! — О’Каймор задумчиво поскреб грудь под перламутровым медальоном. — Выходит, сетанна все-таки идея? Символ чести и отваги? Мудрости и благородства?

— Выходит, так, — согласился Дженнак.

— И многие твои братья расстались из-за нее с жизнью?

— Пятеро. Но трое победили!

В голосе Дженнака прозвучала гордость. Четверо выживших и пять погибших — это был неплохой счет для любого из Великих Уделов Эйпонны. Это значило, что Очаг Одисса не оскудел доблестями, и кровь его не обратилась в прокисшее пиво.

О’Каймор хитро усмехнулся:

— Значит, три твоих брата победили и выжили? И что же, все они мудры и благородны, отважны и честны? Я видел двух — почтенного Джакарру, тидама странников и купцов, и второго, огромного, как откормленный тапир. Прости, мой господин, этот твой брат, возможно, мудр, но у него глаза убийцы. Не думаю, что я ошибся; сам я убил многих и знаю в этом деле толк.

— Не одни соколы да кецали парят в небесах, — сказал Дженнак. — Попадаются и грифы, что едят падаль.


* * *

Внизу, на балконе Чоллы, мелодично ударил серебряный гонг. Звон сей являлся приглашением, и касалось оно лишь Дженнака. Кто еще на всех пяти кораблях, где сгрудилось почти семь сотен народу, был достоин чаши с напитком из рук Дочери Солнца? Кто мог претендовать на такую честь? Разумеется, никто, кроме Сына Одисса. К счастью, делить приходилось лишь утреннюю еду, а в полдень и вечером Дженнак садился на циновку трапез либо с Грхабом, Чоч-Сидри и санратом Саоном, либо с О’Каймором и его ближними людьми. Сейчас он развел руками и опустил голову, приняв на мгновение позу покорности, встал и, под насмешливым взглядом тидама, соскользнул по канату вниз.

Чолла…

Волосы, как крыло ворона, черные веера ресниц на золотисто-бледных щеках, пухлые алые губы, слабый запах цветущего жасмина…

Как всегда, она казалась ослепительной. Высокая и гибкая, с тонким станом и пышной грудью, она была как драгоценный камень, хранимый с заботой и гордостью в ларце из розового дерева. Ларец ее тоже выглядел прекрасным: на полу — белоснежный ковер из шерсти ламы, у стен — резные сундуки для припасов и одежд, в углах — жаровни и подставки для свеч в форме дважды изогнувшихся бронзовых змей, посередине — круглый стол из десяти древесных пород. На темной поверхности искусно выложены созвездия и мчащийся среди них священный Ветер — тот, что принес в Юкату великих богов.

И сама Чолла напоминала о них, ибо в девушке этой сочетались все божественные оттенки и краски. Пурпурные губы — цвет Одисса; золотистая кожа — цвет Арсолана; черные волосы, ресницы и брови — цвет Коатля; зеленые зрачки — цвет Тайонела… Оставалось добавить к этому белое одеяние и синий пояс, выложенный бирюзой, цвета Мейтассы и Сеннама. Губы у Чоллы были пухлыми и свежими, брови выгибались изящной аркой, зелень глаз соперничала с блеском изумруда, а волосы, густые и тонкие, струились по плечам, словно водопад, рухнувший на землю прямо из бездн Чак Мооль. Подвижные ноздри прямого изящного носика чуть заметно трепетали, взмах пушистых ресниц навевал сладкие мысли, и стоило бросить взгляд на ее стройную шею, длинные ноги и упругую грудь, как мысли эти делались еще слаще.

Увы, большая часть этих сокровищ была прикрыта одеждой — не скудным одиссарским шарфом-шилаком и не короткой кейтабской юбочкой, а ниспадающей с плеч белой тканью, чем-то напоминавшей тунику, края которой опускались до лодыжек. Дженнак полагал, что такое одеяние вполне подходит для горной Инкалы с ее прохладными ветрами, но здесь, в теплых водах, на прогретой солнцем корабельной палубе, оно казалось неуместным. Одеяние, но не сама Чолла! Она была из тех женщин, которые в любой одежде хороши, а без нее — еще лучше.

Впрочем, сказано: мягок ковер из перьев попугая, да пахнет потом плетельщика! Был у Чоллы недостаток, и не один. Провидение, наделив ее многим, столь же многого не дало, как бы решив соблюсти гармонию меж хорошим и дурным, теплым и холодным, гладким и шероховатым. И потому прелесть ее умерялась высокомерием, ум — неженским упрямством, а несомненная отвага — властолюбием и гордыней. Чолла Чантар была красивей Вианны, и в жилах ее струилась светлая кровь богов, но кто назвал бы ее чакчан? Ночным цветком, вечерней усладой? Мягким шелком, расстеленным на ложе любви? Нет, не чакчан, а прекрасная хищная кошка, не цветок, но чаша из твердого камня, не тонкий нежный шелк, но плотная ткань, расшитая золотой нитью… Она была властительницей, дочерью владык, и никогда о том не забывала.

И все-таки она влекла Дженнака. Душа его, пережившая боль утраты, стремилась исцелиться новой любовью; почти неосознанно он тянулся к Чолле в поисках ласки и тепла, но ждал его лишь холод — холод горных вершин, величественных и прекрасных, но одетых вековечным льдом. Временами он ненавидел ее, временами же казалось, что нежные взгляды и слова могут растопить сей арсоланский ледник, обратив холод в жар, застывший лед в бурную реку. Но чаще они с Чоллой вели поединок, подобный сражению дрессировщика с хищным, упрямым и непокорным зверем, отловленным в тайонельских лесах или на берегах Отца Вод.

Но кто был зверем и кто — дрессировщиком?

Дженнак размышлял об этом, стоя на пороге хогана Чоллы.

Еще он вспоминал охватившее его изумление, когда все пять кейтабских кораблей сошлись в просторной гавани Ро’Кавары. Он надеялся увидеть на борту «Сирима» одного из братьев Чоллы или дальнего ее родича из Арсоланского Очага, знатного воина, достойного разделить с ним власть и ответственность. Но Че Чантар прислал девушку, будто других потомков, крепких мужчин, у него не нашлось, будто все они разом скончались от горной лихорадки, пали в боях с дикарями РРарды либо сгинули в загадочной стране Чанко. Дженнак усматривал в том определенный умысел, и разгадать его было несложно — без вещих снов, видений и божественных подсказок.

Его хотели свести с Чоллой, с будущей его супругой! Будущей матерью его сыновей, отпрысков чистой крови, владык Дома Одисса… Его ждал почетный брак, надежный союз, ибо родниться нужно с тем, кто дальше, а не ближе, с кем не будешь вести спор за пограничные земли, не скрестишь клинок в бою, у кого не отнимешь город, рудные копи или поля маиса.

Но важно ли это? — думал Дженнак. Думал тогда, и Ро’Каваре, и думал потом, во все дни пути, соразмеряя убыток и прибыль, почет и бесчестье. Ибо бесчестным казалось ему делить ложе с женщиной, чье сердце не пробудилось и не раскрылось ему, как открывается цветок навстречу солнечным лучам; с женщиной, во всем не похожей на Вианну, милую чакчан. Но Чолла Чантар таких сомнений, видно, не испытывала; и, еще не оттаяв, не разделив с Дженнаком ни горя, ни радости, ни ложа любви, уже взялась за него крепкой рукой.

Ступив в хоган прекрасной Дочери Солнца и задвинув полотняные створки, он обменялся с ней приветствиями и сел на низкий табурет у невысокого круглого столика. Арсоланцы сидели не так, как было принято в Одиссаре, — на пятках, и не так, как на Островах, — скрестив ноги; вместо ковров и подушек имелись у них подставки из дерева, очень жесткие и неудобные, по мнению Дженнака. И трапезовали они на свой манер — не на циновках, как полагалось бы воспитанным людям, а помещая блюда на столах, совсем близко к носу, отчего все запахи перемешивались и было непонятно, что же ты ешь — то ли тыкву с медом, то ли мед с перцем, то ли перец с тыквой. Словом, не разобрать, где тут горькие земляные плоды, а где — сладкие! Дженнак охотней уселся бы в привычной позе на белый ковер, поставив блюдо на колени, но вряд ли это понравилось бы Чолле.

Ее служанки, Шо Чан и Сия Чан, две гибкие девушки лет шестнадцати, уже разогрели над жаровней поднос с лепешками и теперь занимались приготовлением обжигающего напитка из листьев коки и горных трав. Шо Чан придерживала серебряный котелок с длинной ручкой, а Сия Чан горстями отмеряла в него бурую смесь из полотняного мешочка. Что касается Чоллы, то она, как и положено хозяйке, не спускала глаз с прислужниц.

Наконец травы и листья были засыпаны в должной пропорции, и Чолла повернулась к гостю. Глаза ее мерцали, как два изумруда, в колеблющемся над жаровней огне, губы чуть приоткрылись, напомнив Дженнаку бутон еще не распустившегося Цветка Сагамора, пурпурного, как вечерняя заря. До чего ж хороша, подумал он, принюхиваясь к яствам на столе.

— Ты снова одет неподобающим образом, мой господин! — Хрустальный голос Чоллы нарушил тишину. Она произносила одиссарские слова почти без акцента, с той свободой, какая свойственна человеку, с детства изучавшему чужую речь. И так же легко она могла перейти на кейтаб, атлийский или наречие майя, древний священный язык Чилам Баль. Но сейчас она пожелала говорить на одиссарском. И повторила: — Одежда твоя подобает дикарю, а не светлорожденному наследнику Одиссара. И от тебя пахнет вином!

Дженнак покосился на свою грудь и голые колени. Одеяние его и правда могло показаться скудным: синяя повязка вокруг бедер с вышитым алым соколом, знаком Одиссарского Удела, и жемчужные браслеты на запястьях, дар ОКаймора. Но в наготе этой не было ничего постыдного; на плечах перекатывались мощные мышцы, выпуклая грудь блестела, словно окованный бронзой доспех, живот был плоским, а голени — длинными, сильными и прямыми.

Будто не расслышав замечание насчет вина, он подмигнул Чолле:

— Во-первых, не называй меня наследником и господином, прекрасная морская дева; меж друзьями не место титулам. А во-вторых, на тебе слишком много одежд. Боги же, как сказано в Книге Тайн, предпочитают равновесие.

Но Чолла не хуже него разбиралась в текстах Чилам Баль.

— Во-первых, не называй меня морской девой, ведь я не дикарка с Островов. В моей стране я — тари! Тари кецаль хагани, госпожа Покоев Кецаля! А во-вторых, в Книге Тайн говорится: что есть разум? Свет минувшего в кристалле будущих свершений. И что есть плоть? Драгоценное вместилище разума… А всякой драгоценности нужна оправа. Достойная владыки!

Дженнак стукнул себя кулаком по груди:

— Эта оправа меня вполне устраивает.

— Неярок свет, дал трещину кристалл, и нет величия в будущих свершеньях, — с язвительной улыбкой продекламировала Чолла. — Скажи, может ли великий вождь бегать полуголым? В своем ли он разуме, являясь людям в непристойной тряпке? В этом шилаке без единого шва?

— Ты была бы в нем похожа на мотылька с голубыми крыльями, — с простодушной улыбкой заявил Дженнак. — А швы… К чему швы? Они лишь мешают лицезреть красоту. Твою красоту, моя морская дева.

— Тари!

Шо Чан и Сия Чан фыркнули, и Чолла бросила на девушек строгий взгляд. Гость тоже покосился в их сторону, соображая, что уж эти две красотки с радостью завернулись бы в шилак вместо своих длинных полотняных туник. Ибо какой же гусенице не хочется стать бабочкой?

Напиток в серебряном котелке вскипел, и теперь Шо Чан приподняла сосуд над жаровней, а Сия Чан принялась перемешивать и взбивать бурлящую жидкость тростниковым венчиком. Обе девушки стояли сейчас на коленях, подобные фигуркам из белого фаянса; их движения казались неторопливыми, изящными, будто готовилось ими не обычное питье, а творилась древняя магия, от успеха которой зависели судьбы мира. Так оно на самом деле и было — ритуал приготовления напитка насчитывал не одну сотню лет, и для подданных Че Чантара всякий жест в этой церемонии, каждый взмах руки, наклон тела или трепет век освящались временем и были исполнены глубочайшего смысла. Арсоланцы вообше питали необоримую склонность к пышности и древним традициям: их храмы были просторней и выше, чем в иных местах, Песнопения — длинней и мелодичней, обычаи — сложнее и изысканней, а ритуалы в честь богов и владык отличались особой торжественностью. Они истово чтили Арсолана и потому, быть может, возвеличивали его над остальными божествами, полагая, что он — наиглавнейший и великий, Чак, податель солнечного света, а значит, и самой жизни; они утверждали, что молиться богам лучше в особых местах, в нерушимом покое храмов и святилищ; и они единственные пытались распространять учение кинара. Причем едва ли не силой: случалось, их жрецы шли к дикарям Р’Рарды и Перешейка и к горным сиркульским племенам вместе с воинскими отрядами. Подобные воззрения в глазах других Великих Очагов граничили с ересью и святотатством, поскольку все Кино Раа были равны, и не было среди них первого или последнего. Вдобавок Чилам Баль запрещала насильственную экспансию вероучения — и каждый владеющий знаками мог прочитать о том в первоисточнике, на стенах Храма Вещих Камней в Юкате. Но арсоланцам прощалось многое, ибо, если не считать религиозной истовости, были они народом мудрым и миролюбивым, искусным во всяких ремеслах и не посягавшим на чужое.

А также на удивление красивым, думал Дженнак, любуясь то прелестным лицом Чоллы, то грациозными фигурками девушек, склонившихся над жаровней. Они уже процеживали напиток, и зеленоватая жидкость текла в фаянсовые чаши снежной белизны, над коими вился ароматный пар. Наконец ритуал был завершен, чаши утвердились на столе, среди разноцветных созвездий, и Чолла изысканным жестом разрешила приступить к трапезе.

Учитель, разумеется, был не прав, утверждая, что в хогане свистуньи Дженнаку грозит смерть от голода. Да, ее соотечественники почти не ели мяса и пили вино лишь в исключительных случаях, но кто сказал, что лишь вином да мясом сыт человек?.. Были на столе теплые лепешки, но не маисовые, а из неведомых злаков с полей Инкалы; были трубочки из теста с орехами и медом и запеченная в сахарном сиропе сладкая фасоль; была воздушная смесь из взбитых голубиных яиц и перетертых бобов какао; была мякоть кокоса, сдобренная острым перцем; были сушеные ягоды лозы, Дара Одисса, с извлеченными косточками, размоченные в теплой воде; были сухарики, со щедростью посыпанные семенами, что рождаются и зреют в огромной чаше солнечного цветка Арсолана; была нежная плоть моллюсков в золотистом пряном соусе; и был дымящийся отвар, зеленоватый, как морская волна. Это изобилие подействовало даже на Чоллу Чантар: пунцовый рот ее приоткрылся, тонкие брови приподнялись, ноздри затрепетали. Что до Дженнака, то он почувствовал вдруг зверский голод.

Лепешки, и тестяные трубочки, и сухари начали исчезать у него во рту столь быстро, что это граничило с неприличием; не забывал он и про фасоль, кокосовый орех, моллюсков и взбитые яйца голубей. Шо Чан и Сия Чан, как всегда, украдкой поглядывали на гостя с опасливым восхищением, но на лице их хозяйки отражалась скорей высокомерная снисходительность. Или она считала Дженнака дикарем, или никогда не видела, как едят проголодавшиеся мужчины.

Вспомнив о напитке, который уже немного остыл, Дженнак поднял чашу и опрокинул ее содержимое в рот. Выпив отвар единым духом, а не так, как полагалось — медленными глотками, смакуя его восхитительную свежесть и аромат. Брови Чоллы, деликатно жевавшей мякоть кокоса, дрогнули.

— Не проглоти заодно чашу, мой господин!

— Постараюсь, моя прекрасная дева.

— Тари!

— Разумеется, госпожа Покоев Флейты.

Чолла, тряхнув темной шелковистой волной волос, с подозрением осведомилась:

— Почему флейты?

— Твой голос походит на ее звуки, — пробормотал Дженнак с набитым ртом. — Ты прекрасно поешь.

Но доброго слова, приличествующего за трапезой, от тебя не дождешься, подумал он. Ни доброго слова, ни тем более слова любви! Что ж, красив цветок кактуса, но трудно сорвать его, не поранив рук…

Вдруг ему вспомнилась Вианна; вспомнилось с пронзительной ясностью, как стояла она в их хогане, сжимая на груди тонкий шелк шилака, и молила: «Возьми меня в Фирату, мой повелитель! Ты — владыка над людьми, и никто не подымет голос против твоего желания… Возьми меня с собой! Подумай, кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны? Кто убережет от предательства?..»

Очевидно, он изменился лицом, ибо глаза Чоллы Чантар блеснули в тревоге, и она, оглянувшись на прислужниц, тихо спросила на майясском:

— Что с тобой, светлорожденный господин? Ты выглядишь так, будто узрел страшного демона… этого Паннар-Са с клювом и щупальцами, коему поклоняются дикари-кейтабцы.

— Нет, — буркнул Дженнак, — нет. Совсем не его, морская дева.

— Тари!

— Дева! И ты останешься морской девой, пока я буду для тебя светлорожденным господином!

Такие перепалки случались регулярно и шли с переменным успехом, но сегодня Чолла решила уступить. Все-таки ей хотелось сделаться супругой одиссарского наследника, и сами боги, обыскав всю Эйпонну от Ледяных Земель до Холодного Острова, не сыскали бы лучшей судьбы для дочери Че Чантара. Четырнадцатой дочери, младшей! Из тринадцати старших две уехали в Сеннам, а остальные были отданы замуж в своем Очаге, что не сулило ни власти в будущем, ни особой чести в настоящем. А власть, по мнению Чоллы Чантар, являлась слишком серьезным предметом, чтоб рисковать ею из-за глупого упрямства.

— Мой вождь… — нежно промурлыкала она.

Дженнак угрюмо кивнул, отнюдь не ощущая себя победителем.

Хоть голос был ласков, но так, как у Вианны, у Чоллы не получалось. Хардар! Чего-то не хватало! Быть может, этого: «Кто шепнет тебе слова любви? Кто будет стеречь твой сон? Кто исцелит твои раны?..»

Он отодвинул опустевшее блюдо с лепешками и сухим тоном произнес:

— Желает ли тари послушать новости и подтвердить мои распоряжения?

Чолла мгновенно приняла самый величественный вид, властно махнула рукой девушкам, чтоб раздвинули створки, и вымолвила:

— Желает!

Впрочем, в дела флотилии и корабельных команд она не вмешивалась и приказы Дженнака пока не оспаривали. Ему казалось, что для Чоллы гораздо важнее сидеть рядом с ним на возвышении, словно на вершине холма, на виду у всех людей «Тофала», одиссарцев и кейтабцев. Так, чтобы все могли лицезреть их и думать: вот двое светлорожденных держат совет, решая нашу судьбу, или беседуют с Кино Раа, заботясь о нашем благе. Или размышляют о том, кому даровать сладкий плод ананаса, кого бросить под палки, кого — и за борт, к акулам.

Возможно, Дженнак ошибался, но Чолла не интересовалась тем, какая часть соколиного полета пройдена за день, кто кому наставил ссадин и синяков и сколько серебряных чейни проиграли бесхитростные одиссарцы вороватым кейтабцам. Услышав о падении Цина Очу, она лишь приподняла брови да усмехнулась, когда было сказано, что Дженнак велел привязывать его веревкой, дабы жрец от усердия не вывалился за борт. Лишь известие о том, что с «Арсоланы» заметили исполинского морского змея, не оставило ее равнодушной. Она оживилась, порозовела и, вдруг превратившись из владычицы в очаровательную восемнадцатилетнюю девушку, потеряв все свое величие, стала с любопытством расспрашивать Дженнака, сколь огромен был змей, куда он плыл и далеко ли находился от корабля. Узнав, что длина его составляла триста локтей и гребень торчал над волнами как парус, Дочь Солнца кивнула черноволосой головкой:

— Большой зверь, очень большой… Но говорили мне, что в Том Океане встречаются и покрупнее.

Подобное можно было услышать лишь от арсоланки, ибо, если не считать крохотных стран на узкой полоске земли, соединявшей Верхнюю и Нижнюю Эйпонну, берега только одной-единственной державы омывал прибой сразу двух океанов. И потому для арсоланцев Океан Заката был Тем Океаном, а Бескрайние Воды, наполняющие чашу Ринкаса, — Этим.

Странно, думал Дженнак, ведь «Этот» всегда ближе, чем «Тот»… Главные же владения Арсоланы тянулись вдоль побережья Заката; там, в горах, высилась столица ее Инкала, и лежали у моря тысячи селений и десятки городов, пастбища и рыболовные промыслы, поля и фруктовые рощи, шахты, где добывалось золото и другие богатства. А на востоке, на берегу Ринкаса, Че Чантар владел лишь малой областью, которую сокол мог облететь за день; там, у гигантского моста и пролива Теель-Кусам, находился порт Лимучати да два десятка деревень. И все же — «Тот» океан и «Этот»… Этот, потому что Кейтабское море было центром Эйпонны, и стекались к нему реками и ручьями все ее пути.

Прав О’Каймор, прав! — мелькнуло у Дженнака в голове. Деньги будут править миром, а не деньги — так торговля! Не клинок и стрела, не мастерство ремесленников, не мудрость жрецов и не загадочная магия тустла, а умение торговать… Выгодно купить, выгодно продать!

Слух его вдруг уловил нечто странное, сказанное Чоллой; пробормотав извинение, он попросил повторить.

— Я говорю, что Этот Океан, наверное, меньше Того. А значит, за ним есть земли, которых мы непременно достигнем. И скоро! Ты согласен, мой вождь?

— Почему ты так думаешь? — спросил Дженнак, не отвечая на вопрос.

Девушка повела точеными плечами:

— Ну, это же так просто! Змей огромен, плавает быстро, и его чаще встречают в Том Океане, чем в Этом. Значит, Этот Океан мал для него! Возможно, он лишь в три или четыре раза шире Кейтабского моря. Почему бы и нет?

Слова ее были пророческими, о чем Дженнак в то мгновение не подозревал. Хмыкнув, он пригладил растрепавшиеся на ветру волосы, выслушал еще пару историй о морских змеях, любуясь разрумянившимся личиком Чоллы, а потом спустился вниз, в свой хоган, к скучавшему там Грхабу.

— Ну, что свистунья? — понизив голос, спросил наставник.

— Мы говорили о морских чудищах, — ответил Дженнак и, подумав, прибавил: — Она желает, чтоб ее звали тари кецаль хагани, госпожой Покоев Кецаля.

— Хоть койота с кайманом, — буркнул Грхаб. — Ты не голоден, балам? Хочешь мяса? Или рыбы?


* * *

Случалось, Чоч-Сидри толковал с мореходами о природе божественного.

Обстановка к этому располагала: безбрежная морская гладь, серебристо-синяя днем и темная, загадочная ночью; высокое бездонное небо, где плыли облака и сияли светло-алый, оранжевый и золотой глаз Арсолана, звезды всех шести божественных цветов и бледная луна, то круглившаяся наподобие окованного сталью щита, то заносившая над кораблями кривой атлийский меч. Весьма поучительным было и творившееся за бортом корабля. С первого дня плавания «Тофал» неотлучно сопровождали акулы в сизой чешуе, длиною в десять локтей, и морские тапиры, почти не уступавшие им в размерах. Целью первых являлись пищевые отбросы, трижды в день летевшие в море с палубы; вторых же не интересовали ни рыбьи потроха, ни остатки лепешек и сухарей, ни гуща от бобовой похлебки. Для прожорливых акул корабль был источником пищи, для любопытных морских тапиров — игрушкой, вокруг которой можно было устраивать веселые танцы в волнах, подскакивать, переворачиваться, взлетать вверх, кося черным веселым глазом на огромную рыбу из дерева, что несла на своей спине множество странных существ, бесхвостых и не имевших ни ласт, ни плавников.

Обычно акулы и тапиры как бы не замечали друг друга, но временами, неведомо по какой причине, то одной, то другой стаей овладевало бешенство, и воды за бортом корабля начинали кипеть и орошаться кровью. Тапиры рвали акул, акулы терзали тапиров, а Чоч-Сидри, собрав кучку слушателей, произносил поучение — обычно о том, что людям разных племен не следует уподобляться безмозглым морским тварям и запускать зубы в чужую шкуру. Одиссарские воины, продырявившие на своем веку немало чужих шкур, слушали и кивали, благочестиво сложив руки перед грудью; кейтабцы тоже слушали и кивали, а потом брались за копья с привязанными к ним веревками и приступали к избиению акул. Причин для того имелось две: во-первых, Паннар-Са числил тапиров среди своих посыльных и надежных слуг, а значит, им следовало помогать; во-вторых же, мясо акулы, отбитое на деревянной доске и приготовленное особым способом, разнообразило трапезы корабельщиков.

Но кроме схваток, бушевавших иногда вокруг «Тофала», случались и другие поводы для поучений — слово или жест, вспыхнувший спор, рассказанная кем-то история или брошенная пословица, каких в Одиссаре и на Островах было не меньше, чем игл на сосне и ракушек на морском берегу.

Сегодня поводом стала песня. Завел ее один из одиссарцев, а другие, трое или четверо, подхватили, собравшись в тесный круг между стрелковым помостом и передней мачтой; потом к ним подошло еще человек пятнадцать — и люди Саона, и сам Саон, и кейтабцы. Островитяне, разумеется, не пели, а слушали, ибо почти каждому одиссарский был знаком не хуже родного языка.

Песня гремела над палубой ударами боевого барабана. Глотки у воинов были здоровые, голоса — басистые, как положено ветеранам, таскавшим доспехи два десятка лет, и слышно их было далеко. Может, на «Сириме», что шел позади в пяти тысячах локтей, может, на остальных кораблях, а может, и в Хайане. Почему бы и нет? В кормовой башенке сотрясались стены, а паруса вроде выгнулись сильней, словно бил в них не один лишь ветер, но и мощное дыхание певцов.

Дженнак, покинув свой хоган, приблизился к толпе. Перед ним почтительно расступались, пропуская к стрелковому помосту; кто-то — одиссарец или кейтабец? — расстелил циновку, дабы накаленная под солнцем палуба не жгла пятки потомку богов. Сделав жест благодарности, Дженнак сел. Воины пели.

Ахау Грома, порази моего врага, ударь его огненной стрелой, Ахау Тверди, засыпь прахом его лицо, сдави грудь его камнем, Ахау Тьмы, распусти свое опахало, пусть бродит он вечно во мраке, Ахау Ветра, подними бурю, брось в глаза ему пыль и пепел, Ахау Пламени, нашли своих алых быков, пусть бегут они по его следам, Ахау Вод, высуши ручьи и реки, чтоб истомился он от жажды, Ахау Воинов, лиши его силы, развей отвагу, сделай моей добычей…

То была древняя воинская песня-заклятье, родившаяся в Серанне задолго до Пришествия Шестерых, в те времена, когда на всем континенте властвовали демоны, повелители жизни и смерти, громов и бурь, вод и ветров, птиц, рыб, животных и людей. Теперь эти прежние божества отступили во тьму и, полузабытые, прятались в густых лесах севера, таились в жаркой сельве, скрывались на вершинах неприступных гор, изгнанные из городов сияньем новой веры. Звероподобные и кровожадные, они уходили из людской памяти, таяли, исчезали, как предутренний туман, забывались и умирали. Песня, однако, жила; и эта песня, и многие другие, хоть никто из простых людей Серанны не мог уже назвать истинные имена Ахау Грома или Ахау Пламени, Ахау Вод или Ахау Ветра. Сила их перешла к иным богам — возможно, не столь могущественным, но бесконечно более милосердным и мудрым.

И когда голоса смолкли, Саон, санрат одиссарцев, будто подтверждая это, сделал священный знак, а затем произнес гулким басом:

— Думаю, молитва наша донеслась до Кино Раа, ибо сотворена она от чистого сердца и прозвучала так громко, что боги могли расслышать ее, не напрягая слух. Пусть же случится с врагами все, о чем мы пели; пусть настигнет их гнев Тайонела по обе стороны Бескрайних Вод, пусть секира Коатля рухнет на их шеи, и пусть Мейтасса отвернется от тех, кто желает нам зла. Хайя!

— Хайя! — выкрикнули воины, а кое-кто проревел боевой одиссарский клич: — Айят!

Затем сверху раздалось негромкое покашливание, и Чоч-Сидри, оставив под надзором Хомды-северянина свои бумаги и перья, соскользнул с помоста на палубу.

— Должен огорчить тебя, почтенный санрат: хоть пели вы громко и с чувством, песня ваша канула в океане, а не взлетела в просторы Чак Мооль. Ибо, во-первых, боги не любят песен-проклятий, а во-вторых, нельзя назвать твои слова молитвой. Мне кажется, смысл молитвы тебе непонятен: ты считаешь молитвой просьбу, обращенную к богам, а это не так. Вполне понятное заблуждение для воина.

Саон нахмурился. Он был ветераном, человеком зрелым, отпрыском младших вождей хашинда, и в жизни своей повидал всякое, и хорошее, и дурное. Как говорится, ел сладкий земляной плод и ел горький, пил воду из чистого ручья и из грязного болота — а случалось, обходился и без еды, и без воды. Видом своим и выправкой он напоминал Аскару с Кваммой, но, вероятно, был образованней их — принадлежащие к знати хашинда, даже не самой родовитой, непременно обучались в храмовой школе. Значит, он постиг не одно лишь искусство чтения и письма, но и многое другое: разбирался в барабанных кодах и сигналах боевого горна, умел не только сражаться, но и управлять войсками, мог обработать рану не хуже опытного лекаря, изучил описание земель, лежавших к югу, северу и западу от Серанны, а также населяющих их племен. И ему наверняка доводилось читать три первые книги Чилам Баль и слушать наставления жрецов, разъяснявших смысл божественных заветов! А потом он не раз толковал о них со своими воинами, испрашивал милости у Ахау Одисса и других богов — милости и победы, победы и защиты от вражеского оружия и враждебных чар. Ему ли не знать, что такое молитва!

Все это было написано на сильном, с резкими чертами лице Саона; он открыл было рот, чтобы возразить жрецу, но Чоч-Сидри мягким движением руки остановил его:

— Не спеши, почтенный. Давай спросим людей — о чем они думают, обращаясь к богам? И зачем им нужны боги? Чтобы охранить очаг? Защититься от беды? Обрести удачу? Найти верный путь на суше и в море? Или боги нечто большее, чем охранители, защитники и податели милостей? Что скажешь ты? — Карие глаза Чоч-Сидри остановились на коренастом полуголом кейтабце, с шеи которого свисало ожерелье из перламутровых пластин. Дженнак припомнил, что звали его Данго, и был он старшим над десятью воинами в абордажной команде «Тофала».

Данго запустил огромную пятерню в волосы и сморщил лоб:

— Не часто я говорю с богами, аххаль. Но если случается такое, то перво-наперво надо выбрать бога, который подходит к случаю. Ежели дело торговое, я советуюсь с Одиссом, а коль ноют кости — с Целителем Арсоланом. Сеннам даст совет, как найти дорогу в море… Ну, а если боишься шторма… хмм… Тут уж лучше потолковать с Паннар-Са!

Чоч-Сидри негромко рассмеялся; казалось, упоминание Морского Старика, древнего кейтабского демона, совсем не озадачило его. Он ткнул пальцем в ближайшего из людей Саона, хмурого рослого кентиога с иссеченным шрамами лицом.

— А о чем говоришь с богами ты? И кто из них тебе ближе? Тайонел? Арсолан? Сеннам?

— Да простят они меня, и Мейтасса с Одиссом тоже! Но я чаще обращаюсь к Коатлю, ахау воинов. Я советуюсь с ним, когда точить меч, а когда приготовить побольше стрел или мази, что заживляет раны. Когда-нибудь он даст мне последний совет — натянуть новые сапоги и собираться в дорогу! В Чак Мооль, я хочу сказать!

Он хрипло расхохотался.

— Вот! — со значением произнес Сидри, оборачиваясь к Саону. — Речь идет о совете! Ибо смысл молитвы в том и заключен — посоветоваться с богами! Испросить у них не милости, не помощи и не погибели врагам, но мудрого совета! Лишь слабые надеются, что боги даруют им удачу, победу и высокую сетанну, а ты, Саон, не слаб. А потому запомни: сильным дозволено просить лишь об одном — о милосердии к усопшим. О том, чтобы они ушли в Великую Пустоту не дорогой страданий, а тропами из лунных лучей и радужных шелков.

Саон крякнул и потер побагровевшие щеки ладонями, столь же большими и мозолистыми, как у кейтабцев. Правда, не весла и канаты оставили след на них, а рукоять меча, топорище секиры и древко копья- но в том ли суть? Руки его могли справиться и с веслом, и с канатом; и сам он казался надежным и прочным, будто гранитные скалы на берегу Ринкаса.

Но сейчас санрат был явно смущен. Оглядев своих воинов, он поправил окольцевавший предплечье браслет и пробормотал:

— Наверное, ты прав, Чоч-Сидри. Человек не должен выпрашивать у богов то, что способен сотворить сам, иначе Кино Раа только и делали бы, что выполняли наши просьбы. Ведь человек ненасытен! Стоит даровать ему одну милость, как он уже требует другой, забывая, что и богам нужно поесть, поспать, а иногда и присесть за кустами!

Одиссарцы ухмыльнулись; кейтабцы, более непосредственные, расхохотались. Потом один из них — Руен, стрелок из катапульты — спросил:

— Скажи, аххаль, властвуют ли наши боги в тех краях, куда мы держим путь? Или там они всего лишь духи, лишенные сил и божественной сущности? Услышат ли они нас? И подадут ли совет? Пусть не каждому черепашьему яйцу на этой посудине, но хотя бы нашим светлорожденным вождям?

Руен посмотрел в сторону хогана Чоллы Чантар, затем склонился перед восседавшим на циновке Дженнаком. Кейтабцы за его спиной откликнулись дружным гулом; очевидно, этот вопрос был всем интересен и беспокоил всех. Люди страшились остаться без покровительства своих богов, без их совета и поддержки, и взгляды их невольно обращались к светлорожденным потомкам Шестерых. Хорошо бы сотворить чудо, подумал Дженнак; какое-нибудь маленькое чудо, что укрепило бы сердца людей и подняло их дух. Но творить чудес он не умел и даже о своих пророческих видениях мог только рассказать, но не показать их, как сделал некогда Унгир-Брен на водной глади. Впрочем, хоть Унгир-Брен был далеко, рядом находились его глаза, уста и уши.

Прищурившись, Чоч-Сидри поглядел на солнечный диск и протянул к нему руку, стиснув другой плечо кейтабца.

— Ты видишь око Арсолана в небесах, Руен? Знай же, что за ним, над голубой чашей неба, лежит Чак Мооль, Великая Пустота, откуда прибыли к нам боги и куда они ушли… и куда Коатль в урочное время призовет каждого из нас. Так вот, Руен: все земли, и западные, и восточные, всего лишь зернышко маиса, брошенное на краю бездны, а имя той бездне — Чак Мооль. Сколь малы мы, и сколь велика она! Подул оттуда ветер и принес Великих Шестерых к нашей половинке маисового зернышка. Мог принести к другой — к той, куда мы сейчас плывем. Но это не изменило бы их божественной сущности, верно?

Мореход задумался, потом кивнул:

— Верно! Но мир не похож на круглое зернышко, мой господин. Всем известно, что он плоский, как маисовая лепешка.

— Кому это — всем? — Сидри внезапно насупился, и его лицо с изменчивыми чертами вдруг сделалось старше на половину века. — Всем глупцам, ты хочешь сказать? — Он выдержал паузу и закончил: — Нет, Руен, мир круглый, как твоя голова, если срезать с нее нос и уши. Круглый, как кокосовый орех! И об этом мы знаем давно, не только из Книги Тайн, из строк, написанных Сеннамом. — Задумчивость вдруг покинула Чоч-Сидри, и губы его растянулись в лукавой улыбке. — Ну, раз ты считаешь, что мир походит на лепешку, то скажи, кто сотворил его таким? Кто создал мир и людей?

Руен, хоть и был кейтабцем и, значит, прожженным мошенником, заколебался, понимая, что жреца в делах божественных не переспоришь. Но приятели подталкивали его локтями в бока, и наконец он решился, пробормотав:

— Мы, глупцы, полагаем, что землю, небесный свод и всех живущих под ним тварей вылепил своими щупальцами из ила и глины Паннар-Са. Но лишь Шестеро сделали одних тварей людьми, а других оставили такими, какими создал их Морской Старец. Они, Кино Раа, дали нам закон и Святые Книги, храмы и жрецов, понятия о добре и зле, и о том добре, что копят люди. — Тут Руен хищно ощерился и хлопнул ладонью по сумке, висевшей у пояса; в сумке зазвенело. — Но главное, — продолжал он, — Кино Раа научили нас строить корабли! Ибо что такое человек без корабля? Отрыжка Одисса, блевотина пьяной жабы!

Кейтабцы поддержали его согласным гулом, но Чоч-Сидри лишь покачал головой:

— Возможно, Паннар-Са и создал какой-то мир, похожий на лепешку, но разве что для собственного развлечения. Наш мир, как говорится в Книге Тайн, никто не сотворял. Как никто не занимался творением зверей и птиц, рыб и ползучих гадов. Ты правильно сказал, Руен, боги научили нас многому, но они не создавали людей, не лепили их из глины и не высекали из камня. Когда боги появились в Эйпонне, там было множество племен, кровожадных и диких, как звери, но все-таки отличных от зверей — и видом своим, и повадками.

— Значит, мир и люди существовали всегда? — спросил один из кейтабцев.

— Нет, — после долгого молчания отозвался Сидри.

— Черепашьи яйца! Но разве так может быть? Я этого не понимаю!

— Я сам не понимаю, — произнес жрец. — Но так сказано в Книге Тайн, а кто возьмет на себя смелость спорить с богами?

Когда воины и мореходы разошлись, Чоч-Сидри, взглядом испросив у Дженнака разрешения, присел рядом на циновку.


* * *

Время шло к вечеру, истекал десятый всплеск, и раскаленная под солнцем палуба заставляла с тоской вспоминать об утренней прохладе. От розоватых досок пахло нагретым деревом, из люка тянуло запахами еды и потными человеческими телами, но над всем царили морские ароматы, свежие и пронзительно острые. Закрыв глаза, Дженнак мог представить, что сидит на берегу, у стены родного дома, а вокруг хлопочут служители, раскатывая циновки трапез и заботливо наполняя их блюдами с дворцовой кухни. Правда, берег под ним раскачивался, над головой гудели канаты, а запах пищи не сулил ни голубей, фаршированных орехами, ни керравао, поджаренных на вертеле.

— Известно, — раздался над ухом Дженнака негромкий голос, — что до пришествия Шестерых в Эйпонне поклонялись множеству духов, Морскому Старцу Паннар-Са, сеннамитскому Хардару, Шишибойну и Тескатлимаге, Хуракану и Пляшущему Демоне Гриссе, Отцу Медведю и Брату Волку… Духи эти властвовали над людьми, и люди просили у них победы над врагами, богатства и телесной крепости. И сейчас еще многие верят, что Шестеро равны им могуществом и что все в мире вершится по их волеизъявлению. Но это не так, мой господин, совсем не так.

Эта речь вновь всколыхнула недавние сомнения Дженнака. Кто отнял у него Вианну? Боги? Вряд ли… Это было бы столь несправедливо! И несправедливость эта касалась не его, а Вианны: он всего лишь лишился возлюбленной, а она — целого мира! Непрожитой жизни, пусть короткой, но принадлежавшей ей по праву, нерожденных детей, неиспытанных радостей, непролитых слез… Нет, благие Кино Раа не могли действовать с такой жестокостью!

— Значит, люди? Фарасса, как подсказывали его пророческие видения? Но почему боги не остановили злодейство?

— Шевельнув губами, он едва слышно, почти бессознательно прошептал:

— Боги… Но что есть бог? Что, Сидри?

— Хороший вопрос! И задан он не тобой, а самими богами, ибо в Книге Тайн написано: что есть бог? А потом дан ответ: существо, наделенное бессмертием, великой силой и мудростью. Еще мы знаем, что боги наши добры, справедливы и что они не властны над судьбой. Если бы было иначе, мир сделался бы цветущим садом счастья, и в нем не росли бы ядовитые грибы и кактусы с отравленными шипами; исчезли бы войны, жестокость, болезни и раны, а смерть стала бы легкой, как сон после Вечернего Песнопения. Но это не так, мой повелитель, и, значит, боги, при всей их мудрости и доброте, не могут облегчить судьбу человека. Поразмышляй над этой истиной. Она неведома простым людям, часто считающим богов всесильными и всеведущими.

— Но тогда — зачем они?

— Хайя! Еще один хороший вопрос! Но разве этот кейтабец Руен уже не ответил на него? Есть множество вещей, над коими властны боги. Они дали нам знания, умения и искусства; они утешают в горе и радуются нашим победам и торжеству; они позволяют соразмерить наши поступки с божественными символами добра и красоты. Они даже посылают людям — избранным людям! — видения и вещие сны. Наконец, боги устами жрецов предупреждают нас о трясине сомнительного и зыбучих песках неверного… Разве этого мало?

— Отчего же Унгир-Брен, наш учитель, не говорил мне об этом? — спросил Дженнак.

Но Сидри только пожал плечами:

— Пока маис не созреет, из него не испечешь лепешку, мой господин!

Слишком много мудрости для человека, столь небогатого годами, подумал Дженнак. Речи его — речи аххаля, посвященного в тайны Чилам Баль, а не молодого жреца, недавно принявшего обет. Но разве ум измеряется лишь прожитыми годами? Опыт — возможно, но не ум; его даруют боги и судьба, или только судьба, если верно все, что сказал Чоч-Сидри о могуществе и бессилии богов.

Он всмотрелся в глаза жреца, и показалось ему, что на какой-то крохотный миг сочный цвет бобов какао сменился туманной нефритовой зеленью.