"Сильвия и Бруно" - читать интересную книгу автора (Кэрролл Льюис)

Глава семнадцатая ТРИ БАРСУКА

Пребывая в каком-то полусне, я последовал за этим настойчивым голосом и очутился в зале, где мирно сидели лорд, его дочь и Артур.

— Ну, наконец-то пожаловали! — с шутливой укоризной промолвила леди Мюриэл.

— Мне пришлось задержаться, — принялся я оправдываться. — Позвольте мне объяснить, что именно послужило причиной моего опоздания! — К счастью, никаких вопросов не последовало.

Карета была подана; мы погрузили в нее корзину с провизией для пикника и мирно отправились в путь.

Оказалось, мне не пришлось тратить усилий на поддержание разговора. Леди Мюриэл и Артур, по-видимому, с полуслова понимали друг друга, так что им не было надобности проверять каждое слово, слетающее с губ: а вдруг это покажется слишком резким — или слишком откровенным — или прозвучит излишне серьезно — а то и вовсе фамильярно. Их беседа протекала мирно, словно разговор старых друзей, питающих давнюю симпатию друг к другу.

— А не бросить ли нам пикник и поехать куда-нибудь еще? — неожиданно предложила она. — Нас четверо: компания самая подходящая. А что касается провианта — корзина всегда под рукой…

— «А не бросить ли!» Вот настоящий довод и аргумент прирожденной леди! — засмеялся Артур. — Леди никогда не знает, с какой стороны находится onus probandi, то бишь бремя доказательств!

— А разве мужчинам всегда это известно? — с мягкой иронией спросила она.

— Всем, кроме одного, кого я могу вспомнить, — то есть доктора Уоттса, задавшего совершенно бессмысленный вопрос:

Для чего же мне соседа Против воли в рай тащить? —

Забавно, что точно таков же и аргумент в пользу Честности! Он звучит примерно так: «Я человек честный, потому что не вижу повода воровать!» Ответ воришки будет не менее исчерпывающим: «Я тащу у соседа ради его же блага. Я поступаю так потому, что не вижу возможности убедить его согласиться с этим!»

— За одним исключением, — отвечал я. — Это исключение — довод, который я услышал только сегодня, и притом не от дамы: «А почему бы мне не пройтись на голове?»

— Что за странная тема для беседы? — заявила леди Мюриэл, обернувшись ко мне; ее глаза так и искрились от смеха. — Не можем ли мы узнать, кто это задал такой вопрос? И кому вздумалось ходить на голове?!

— Никак не могу вспомнить, кто это сказал! — отозвался я. — Не помню даже, где я его слышал!

— Кто бы он ни был, надеюсь, мы увидимся с ним на пикнике! — заметила леди Мюриэл. — О, это куда более интересный вопрос, чем «Ах, какие причудливые руины!» или «Не правда ли, краски осени особенно трогательны?» На такие вопросы мне уже сегодня приводилось добрый десяток раз отвечать.

— Увы, это один из пороков света! — отвечал Артур. — И почему только люди не могут наслаждаться красотами природы и не болтать о них каждую минуту? Почему жизнь обязана быть бесконечно долгим уроком катехизиса? Почему?

— Это ничуть не лучше эпизода в картинной галерее, — заметил Граф. — В мае мне довелось побывать в Королевской академии художеств вместе с одним весьма самонадеянным молодым художником. О, он буквально измучил меня! Я не был готов к тому, что он будет критиковать едва ли не каждую картину; и мне пришлось либо соглашаться с ним, либо отстаивать свою точку зрения, что было еще хуже!

— И критика его, естественно, была уничтожающей? — спросил Артур.

— Не нахожу тут ничего естественного!

— Признайтесь, доводилось ли вам встречать самонадеянного умника, который принялся бы хвалить картину? Единственное, чего он опасается (помимо того, чтобы не остаться незамеченным), — это прослыть несведущим профаном! Когда вы хвалите картину, ваша репутация безупречного знатока висит на волоске. Допустим, картина жанровая, и вы осмеливаетесь сказать, что ее «рисунок решительно хорош». Кто-нибудь непременно покосится на нее и найдет, что пропорции на одну восьмую дюйма недотягивают до идеала. О, тогда ваша репутация как критика безвозвратно погибла! «Так ты говоришь, хороший рисунок, а?» — тотчас саркастически заметят друзья, и вам останется только обреченно повесить голову. Нет и еще раз нет! Единственный безопасный выход — это пожать плечами, если кому-нибудь вздумается заявить, что рисунок хорош. А затем следует как бы в раздумье повторить: «Хорош, вы полагаете? Хм», — тогда вы непременно прослывете авторитетным критиком!

Мило беседуя таким образом и проехав несколько миль по удивительно живописной местности, мы добрались до разрушенного замка, где уже собрались остальные участники пикника. Мы посвятили добрых два часа осмотру древних развалин; затем, по общему согласию, мы разделились на несколько групп или, лучше сказать, кучек и уселись на склоне холма, откуда открывался замечательный вид на старинный замок и его окрестности.

В мгновенно воцарившейся тишине вступил в свои владения — или, лучше сказать, взял ее под стражу — некий Голос, настолько плавный, монотонный и высокопарный, что каждый из гостей сразу понял, что никакие другие разговоры здесь просто немыслимы и что, если вовремя не принять каких-нибудь радикальных мер, мы будем обречены слушать странную Лекцию, у которой не видно конца!

Оратор оказался плотным, коренастым мужчиной, широкое, бледное лицо которого с севера замыкала копна волос, с востока и запада — кудрявые бакенбарды, а с юга — кайма бороды; все вместе образовывало правильной формы венчик (чтобы не сказать — нимб) каштаново-седоватых завитков. При всем том само лицо было до такой степени лишено всякого выражения, что я не мог удержаться, чтобы не сказать себе — почти бессознательно, словно в полусне: «Ба, да оно только намечено, как эскиз, но вовсе не прорисовано!» Тем не менее оратор заключал каждую свою фразу неожиданной улыбкой, которая появлялась, словно рябь на поверхности воды, и почти тотчас исчезала, оставляя после себя выражение до такой степени безучастное, что я всякий раз невольно бормотал: «Нет, это улыбается не он, а кто-то другой!»

— Видите? — (С этого слова неизменно начиналась едва ли не каждая его фраза.) — Видите, как живописно выделяется эта полуразвалившаяся арка, виднеющаяся на самом верху руин, на фоне безоблачного неба? Она возвышается совершенно прямо, просто удивительно! Будь она чуть больше или чуть меньше, все впечатление было бы испорчено!

— О вдохновенный архитектор! — пробормотал Артур так, чтобы его не услышал никто, кроме леди Мюриэл. — Ведь это же надо: предвидеть, как эффектно будут выглядеть эти развалины спустя столько веков после его смерти!

— Видите, как эффектно эти деревья расположены на склоне холма (за этим последовал картинный взмах руки и величественный жест человека, как бы создающего окрестный ландшафт), как туман, клубящийся над рекой, заполняет именно те промежутки, где нам для полноты эстетического впечатления необходима недосказанность? Здесь, на переднем плане, вполне допустимы несколько недурных резких штрихов: но фон без тумана — это уж слишком! Да это просто варварство! Да-да, без неопределенности не обойтись!

Произнося эти слова, оратор буквально уставился на меня, так что я почувствовал себя обязанным ответить ему, пробормотав, что я не любитель подобных эффектов и что мне доставляет куда больше удовольствия смотреть на что-нибудь, когда я четко вижу этот предмет.

— Ах вот как! — язвительно заметила важная персона. — С вашей точки зрения это, возможно, и верно. Но для того, чья душа тонко чувствует искусство, это просто примитивно. Природа — одно, а Искусство — нечто совсем иное. Природа показывает нам мир таким, каков он есть. А искусство — как говорит один латинский классик (надеюсь, вы помните?) — простите, эта цитата совсем вылетела у меня из головы…

— Ars est celare Naturam,[4] — с вежливой улыбкой напомнил Артур.

— Именно, именно! — с облегчением воскликнул оратор. — Весьма признателен вам! Ars est celare Naturam, но это далеко не всегда так. — Тут наш оратор сделал небольшую паузу, чтобы перевести дух. Этой счастливой возможностью тотчас воспользовался кто-то другой, и в тишине раздался звонкий голос:

— Боже, какие очаровательные развалины! Просто чудо! — воскликнула некая юная леди в очках, воплощение Ума и Учености, поглядывая на леди Мюриэл как на неисчерпаемый источник оригинальных замечаний. — Неужели у вас не вызывают восторга эти осенние цвета?! Я так просто без ума от них!

Леди Мюриэл обменялась со мной выразительным взглядом, но отвечала куда более светским тоном:

— О да, конечно! Вы правы!

— Разве это не странно, — продолжала юная леди, неожиданно и без обиняков переходя с глаголов Чувств на язык Науки, — что такое несравненное наслаждение нам доставляет простое воздействие цветовых лучей, падающих на сетчатку?

— Вы, я вижу, изучали физиологию? — галантно отозвался некий молодой доктор.

— О да! Премиленькая наука, не так ли?

Артур сдержанно улыбнулся.

— Парадокс, не правда ли, — проговорил он, — что изображение на сетчатке на самом деле перевернуто.

— Да, это какая-то загадка, — любезно отозвалась она. — И почему только мы не видим все перевернутым кверху ногами?

— А вам не доводилось познакомиться с теорией о том, что наш мозг тоже перевернут?

— Нет, никогда! Надо же, какой любопытный факт! Но чем это можно доказать?

— А вот чем, — отвечал Артур тоном, вобравшим в себя спесь доброго десятка профессоров. — То, что мы обычно называем вершиной мозга, на самом деле является его основанием, а то, что мы именуем основанием, представляет собой вершину. Как видите, все дело в терминах.

Последнее — такое звучное! — слово довершило его победу.

— Это просто замечательно! — с энтузиазмом воскликнула прелестная ученая леди. — Обязательно спрошу нашего лектора по физиологии, почему он никогда не рассказывал нам о столь замечательной теории!

— Хотел бы я присутствовать на лекции, когда она задаст ему такой вопрос! — шепотом обратился ко мне Артур. В этот момент мы, по сигналу леди Мюриэл, направились у месту, где стояли корзины с провизией, и занялись более субстанциальными заботами.

Мы прислуживали сами себе, то бишь служили себе слугами, как гласит модный варваризм (сочетающий в себе все недостатки каламбура и ничего не предлагающий взамен них), еще не достигший наших отдаленных мест. Само собой, джентльмены и подумать не могли о том, чтобы присесть, до тех пор, пока дамам не будут созданы все мыслимые и немыслимые удобства. Наконец, получив тарелку чего-то твердого и бокал чего-то жидкого, я занял местечко возле леди Мюриэл.

Оно было свободно и, по-видимому, предназначалось для Артура — явного чудака, но тот отчего-то застеснялся и кое-как поместился рядом с юной леди в очках, высокий и звонкий голосок которой то и дело забавлял общество прелестными фразочками типа: «Не человек, а воплощение всех достоинств!» или «Объект может быть познан только через посредство субъекта!» Артур мужественно сносил их, но на лицах некоторых гостей появилось смутное беспокойство, и я поспешил перевести разговор на не столь метафизическую тему.

— Когда я был еще ребенком, — начал я, — в дни, когда погода не слишком-то подходила для пикника под открытым небом, нам позволялось резвиться весьма странным образом, чему мы были ужасно рады. Скатерть снимали и стелили на пол под столом; мы рассаживались вокруг нее прямо на полу, и, смею вас уверить, обед в этой весьма неудобной позе казался нам куда вкуснее, чем обычное чинное застолье!

— Не сомневаюсь, что так оно и было, — отозвалась леди Мюриэл. — Всякий благовоспитанный ребенок более всего на свете ненавидит порядок. Мне кажется, что нормальный здоровый мальчишка-шалун с радостью изучал бы греческую грамматику, если бы ему только позволили делать это, встав на голову! И ваш обед на скатерти под столом наверняка обладал одной особенностью пикника, которая, на мой взгляд, является главным его недостатком.

— Возможность попасть под дождь?

— Вовсе нет. Возможность, точнее сказать — реальная ситуация, когда живые люди образуют вместе с пищей подобие некоего натюрморта! К тому же я ужасно боюсь пауков! Впрочем, мой отец не разделяет моих чувств, верно, папочка? — В этот момент Граф услышал, что говорят о нем, и повернулся к нам.

— Что поделаешь, у каждого свой крест, — отвечал он мягким и чуть грустным тоном, звучавшим в его устах как нельзя более естественно, — у всех свои симпатии и антипатии.

— Но прежде ты никогда не признавался в своих! — проговорила леди Мюриэл с серебристым смехом, прозвучавшим для моих ушей словно волшебная музыка.

Я понял, что все мои попытки напрасны, и умолк.

— Знаете, он просто не выносит змей! — громким шепотом проговорила она. — Ну, признайтесь, разве это не необоснованная неприязнь, а? Не понимаю, как можно не любить такое доверчивое, ласковое, нежное создание, как змея!

— Не любит змей?! — воскликнул я. — Да разве такое возможно?

— Увы, это правда, — с очаровательной серьезностью повторила она. — Нет, не подумайте, он их вовсе не боится. Просто он говорит, что они слишком скользкие.

Мое удивление было настолько велико, что я не сумел скрыть его. В самом звучании ее слов было нечто жуткое, сверхъестественное, что мне доводилось слышать от крошечного лесного духа. И мне стоило немалых усилий с беззаботным видом предложить:

— Давайте сменим эту неприятную тему. Давайте что-нибудь споем! Не угодно ли вам спеть, леди Мюриэл? Я знаю, вы иногда любите петь без аккомпанемента.

— Боюсь, единственная песня, которую я пою без аккомпанемента, покажется вам безнадежно сентиментальной! Ну как, слезы у вас наготове?

— Наготове! С радостью всплакнем! — послышалось со всех сторон, и леди Мюриэл — а она была не из тех дам-певичек, которые просто убеждены, что им de rigueur[5] следует отказываться петь до тех пор, пока их не попросят три, а то и четыре раза, жалуясь на плохую память, потерю голоса и прочие уважительные причины, — без всякого жеманства запела:

Три Барсука, собравшись вечерком,      На мху сидели среди скал, И каждый мнил себя большим царем,           И ждал, и ждал, и ждал. А их Отец, слабея день за днем,           Все ждал их, ждал и ждал. Три Сельди все кружили в глубине      У тех замшелых скал опять, И каждая старалась там, на дне,           Путь к счастью отыскать. И каждой так хотелось в тишине           Вздыхать, вздыхать, вздыхать.
Их Мама-Сельдь в соленую волну      Вперяла тщетно грустный взгляд. Барсук-Отец все повторял одну           Мольбу, но — невпопад: — Вернитесь, дети! Я вам все верну —           И торт, и шоколад! — Боюсь, — сказала Сельдь, — что малыши      Могли дорогу позабыть. — Да-да! — Барсук в ответ ей. — Хороши!           Их надо б приструнить! И начали родители в тиши           Грустить, грустить, грустить.

Тут неожиданно вмешался Бруно.

— Знаешь, Сильвия, «Песню Сельдей» надо петь на другой мотив, — заметил он. — Но я не смогу спеть как надо, если ты мне не подыграешь!

Сильвия тотчас уселась на какой-то крохотный грибок, который рос прямо перед маргариткой, и, словно это был самый заурядный инструмент на свете, принялась играть на ее лепестках, перебирая их, как клавиши органа. Боже, что за дивная музыка зазвучала! Тоненькая-тоненькая, нежная-нежная!..

Бруно, склонив голову набок, несколько секунд внимательно слушал, пока не уловил мелодию. И тогда нежным детским голоском он запел:

Мечта, блаженство, благодать, О чем не мог я и мечтать: Срывать цветы счастливых дней И пировать в кругу друзей!       Вот сон во сне,       Вот жизнь по мне — Имбирный пудинг уплетать И лимонадом запивать! И если только в час иной В краю ином, в земле чужой Услышу голос: «Назови Мечты заветные свои!» —       Вздохну во сне:       Вот жизнь по мне — Имбирный пудинг уплетать И лимонадом запивать!

— Можешь больше не играть, Сильвия! Верхние ноты мне даже удобнее брать без-з-з комплимента.

— Он хотел сказать «без аккомпанемента», — шепотом пояснила Сильвия, посмеиваясь над моей недогадливостью. С этими словами она убрала пальчики с органа.

Но Барсукам нет дела до Сельдей      И песен тоже им не петь: Отведать им селедку без костей           Не доведется впредь… Они хотят за хвостик их скорей           Поддеть, поддеть, поддеть!

Тут я заметил, что он отмечает интервалы, размахивая в воздухе пальчиком. Мне подумалось, что это очень удачная мысль. Знаете, это не сможет передать никакой звук — разве что знак вопроса.

Допустим, вы говорите своему другу: «Тебе сегодня лучше», и чтобы он понял, что вы задаете ему именно вопрос, что может быть проще, чем просто начертить пальцем в воздухе «?»? Друг тотчас поймет вас!

«Они ведь Рыбки… — Старший загрустил.      Вон Мать их плачет над волной…» «Конечно, Рыбки! — Средний подтвердил.           Забыли дом родной!» «Еще какие! — Младший завопил. —           Гуляют день-деньской!» И Барсуки на бережок пошли,      Где ворошат песок ветра, И в пасти бедных странниц принесли,           Когда пришла пора, И голоса откликнулись вдали:           «Ура, ура, ура!»

— Они все вернутся домой, — проговорил Бруно, сделав небольшую паузу и выжидая, не захочу ли я что-нибудь сказать: видимо, он понимал, что без замечаний здесь не обойтись. Мне ужасно хотелось, чтобы в обществе установилось неписаное правило, по которому, закончив песню, певец должен сам что-нибудь сказать о ней, не ожидая реплик со стороны слушателей. Допустим, молодая особа только что исполнила («с неизъяснимо нежным чувством») знаменитый романс Шелли «Я возник из грез твоих». Насколько лучше и естественней было бы, если бы вместо того, чтобы выслушивать банальные «Браво! Примите нашу благодарность!», молодая леди, надевая перчатки и со страстным волнением произнося слова: «Прижми его к своей груди, не то оно разобьется!» — все еще звучащие у нас в ушах, заметила: «Но она этого не сделала. И оно разбилось…»

— Я так и знала! — негромко добавила она; в этот миг послышался звон разбитого бокала. — Вы держали его как-то странно, боком, и шампанское пролилось! Я уж подумала, что вы задремали! Прошу простить, что мое пение, как оказалось, обладает столь усыпляющим наркотическим действием!