"Махатма Ганди" - читать интересную книгу автора (Роллан Ромен)III1921 год знаменует апогей влияния Ганди. Он пользуется огромной моральной властью, но ему вручают, помимо его воли, почти безграничную политическую власть. Народ верит в него, как в святого; его изображают[70] на картинах в образе Шри-Кришны. А в декабре 1921 г. Национальный Конгресс всей Индии облекает его верховной властью, вверяет ему свои полномочия с правом избрать себе преемника. Он бесспорный вождь индийской нации. От него зависит спустить с цепи политическую революцию или даже произвести религиозную реформацию, если бы он того пожелал. Он этого не сделал. Он не захотел. Что это—душевное величие? Душевная робость? Может быть, и то и другое. Трудно человеку (к тому же еще иной культуры) проникнуть в чужую душу, особенно, когда она так глубока, так чутка, как у Ганди. Трудно определить в вихре событий, которые в этот мятежный год волновали Индию, была ли всегда тверда рука кормчего, направляла ли она громадный корабль, не уклоняясь от верного пути и не ослабевая. Но я постараюсь все же рассказать то, что, как мне кажется, я разгадал в этой живой загадке, с чувством религиозного почтения, которое я питаю к этому великому человеку, и с той искренностью, которою я обязан его искренности. Если власть Ганди была велика, то не менее велика была и опасность ею пользоваться. По мере того, как ширилась общественная деятельность и содрогания ее приводили в движение сотни миллионов людей, становилось все труднее управлять этим взбаламученным морем и самому сохранять равновесие. Сверхчеловеческая проблема — примирить дух умеренности и широту взглядов с сорвавшимися с цепи массами. Мягкий и верующий кормчий молится и ищет опоры в боге. Но голос, который он слышит, доходит до него в шуме грозы и бури. Услышат ли его другие?.. Меньше всего грозит ему опасность возгордиться. Никакое обожание не может вскружить ему голову. Оно оскорбляет его смирение и его здравый смысл. Единственный, быть может, случай в истории пророков и великих мистиков, но у него нет видений, нет откровений, он не старается ни уверовать в них, ни уверить в них других. Какая-то безгрешная ясность! Его ум не пьянеет, его сердце не знает тщеславия. Он существует, он живет, как простой человек, подобный всем людям… Нет, пусть не называют его святым! Он им не хочет быть (и поэтому, именно, он святой)… «Слово Сам по себе, он всегда очень' скромен, полон сомнений, лично неспособен ни на какое кастовое высокомерие, и как индийский патриот, и как идейный вождь Отказа от сотрудничества. Он не мирится ни с какой тиранией, даже ради доброго дела. «Ни в коем случае не следует заменять иго правительства игом сторонников Отказа от сотрудничества».[72] Он отказывается также превозносить свое отечество над отечеством других, и его патриотизм не замыкается в границах Индии. «Для меня патриотизм сливается с человечеством. Я патриот, потому что я человек и человечен. Я чужд исключительности — я не причиню зла Англии или Германии, чтобы послужить Индии. Империализму нет места в программе моей жизни… Чем равнодушнее патриот к человеку, тем слабее его патриотизм».[73] А ученики его, всегда ли они так же чутки, как он? Чем становится его учение в руках некоторых из них? И при посредстве их, каким доходит оно до толпы? Когда Рабиндранат Тагор, после нескольких лет странствий по Европе, вернулся в августе 1921 г. в Индию, он был уже потрясен переменой, которую заметил в умах индусов. Но беспокойство, охватившие Тагора, не дожидаясь его возвращения на родину, выразилось в ряде писем, посланных им из Европы индийским друзьям; многие из этих писем были напечатаны в Необходимо остановиться на разногласиях между этими двумя великими умами, которые питают друг к другу и чувства уважения и восхищения, но которые так же фатально отличны друг от друга, как мудрец от апостола, как святой Павел отличен от Платона. С одной стороны, гений веры и всепрощения, пожелавший стать бродилом нового человечества. О другой, гений мысли свободной, широкой и ясной, заключающей в свои объятия все сущее. Тагор признавал всегда святость Ганди, и он сам говорил мне о нем с чувством благоговения: когда я вызвал перед ним, ссылаясь на Махатму, образ Толстого, Тагор пояснил мне, насколько Ганди ему ближе и кажется ему более просветленным (и сейчас, когда я знаю его лучше, я сужу о нем так же), ибо все в Ганди—сама природа, простота, скромность и чистота, и ясность обвевает его борьбу. Между тем как у Толстого—все гордый бунт против гордости, гнев против гнева, страсть против страстей, все насилие вплоть до непротивления насилию… Тагор писал из Лондона 10 апреля 1921 г.: «Мы благодарны Ганди за то, что он дал Индии случай доказать, что вера ее в божественный разум человека еще жива». И, несмотря на раздумье, на которое наводило его движение, поднятое Ганди, Тагор был склонен притти ему на помощь. Даже тот блестящий манифест, выпущенный им в октябре 1921 г., этот Ганди, с своей стороны, свидетельствует Тагору искренние чувства уважения; и даже в спорах своих с ним старается не разойтись с Тагором. Чувствуется, что ему больно полемизировать с ним; и когда добрые друзья пытаются разжечь спор между ними, разглашая личные тайны, Ганди приказывает им замолчать, раскрыв перед ними все, чем он обязан Тагору.[75] Но роковым образом разногласия между ними крепли. С лета 1920 г. Тагор не переставал сожалеть, что со смерти Тилака бьющая через край сила любви и веры Ганди была отдана на служение политическим целям. Не с радостью в сердце сам Ганди решился на это, но Тилак умер, Индия осталась без политического вождя, надо было стать на его место. «Если я как-будто принимаю участие в политике, — говорит он с особой выразительностью в момент, когда решается на это, — то только потому, что политика сжимает нас сейчас в своих тисках, как змея: нельзя вырваться из них, что бы ни делать. Итак, я хочу вступить в бой с змеей… я попытаюсь религию ввести в политику».[76] Но Тагор оплакивал эту необходимость. Он писал 7 сентября 1920 г. «Все то стремление к нравственному совершенствованию, которым является жизнь Махатмы Ганди и которое только он один среди всех людей мира умеет преподать, все оно необходимо нам. Что это столь ценное сокровище вверяется утлому судну нашей политики и бросается в беспредельные волны разъяренных страстей, — тяжкое бедствие для страны, ибо его миссия возвращать к жизни мертвых огнем души… Растрата наших духовных сил на авантюры, дурные с точки зрения нравственной правды, вызывает горечь в нашем сердце. Преступно превращать силу нравственную в слепую силу».[77] Эти строки продиктовали ему громкие дебюты движения Отказа от сотрудничества и агитация, поднятая в Индии во имя Но, конечно, Тагор не желает ничего вырывать. Его поэтическая созерцательность примиряется со всем и всюду вкушает гармонию. И он выражает это на страницах гениальной красоты, но до крайности отрешенных от действенности. Это пляска Натараджи, играющей иллюзиями: «Я стараюсь из всех сил согласовать образ моих мыслей с диапазоном великого чувства, восторженного возбуждения, проносящегося по моей родине. Но почему же внутри меня — этот дух сопротивления, несмотря на страстное желание избавиться от него? Я не нахожу ясного ответа, но вот во тьме моего изнеможения засветилась чья-то улыбка и чей-то голос сказал: „Твое место с детьми, на краю миров: там тебе будет покой, и там я буду с тобою“. И вот почему я забавлялся недавно, слагая новые рифмы. Это же только пустячки, радующиеся, что их захватило с собой течение времен, пляшущие на солнце и исчезающие с улыбкой на устах. Но пока я играю, развлекается все мироздание, ибо листья и цветы разве они не проявления, ритма, никогда не умолкающего? Разве мой бог — не вечный расточитель времен? Он кидает звезды и планеты в вихрь бесконечных перемен; на поток „видимости“ он пускает бумажные кораблики „веков“, нагруженные его фантазиями. Когда я тормошу его и умоляю позволить мне остаться его маленьким учеником и принять несколько пустячков, сочиненных мною, как груз его игрушечного корабля, он смеется, а я бегу рысью за ним и цепляюсь за край его одежды… Но где же нахожусь я? Посреди толпы, меня толкают сзади, меня теснят со всех сторон. И что за шум окружает меня? Если это пение, то моя Так говорил бы Гете — Гете Вакх Индии. И кажется, что отныне все сказано: поэт прощается с движением, которое он отрицает, и оплетает все вокруг себя чарами своего творчества. Но Тагор на этом не останавливается. «Судьба, как он пишет, избрала его, чтобы направить его ладью прямо против течения!» Он был не только поэтом; он был в этот миг своей жизни духовным посланником Азии при Европе и он явился к ней, чтобы испросить ее союза для учреждения Всемирного Университета в Шантиникетане. «Какая ирония судьбы, что по эту сторону морей я являюсь проповедником сотрудничества культур Востока и Запада, как раз в тот момент, когда но ту сторону — идет проповедь Отказа от сотрудничества!»[80] «Отказ от сотрудничества» оскорбляет его непосредственно как деятеля и как носителя определенного идеала. «Я верю в истинный союз Востока и Запада».[81] Это движение оскорбляло Тагора с его богатым духовным миром, насыщенным всеми культурами мира. «Вся слава человечества — мое богатство… Подобно тому, как Гете в 1813 г. отказался возненавидеть французскую цивилизацию, так Тагор не может примириться б отказом от цивилизации Запада. И хотя не Такова сущность идеи Ганди, он знает, что такой смысл вложат в нее потревоженные страсти индийского национализма. «Студенты приносят свои жертвенные дары чему? Не образованию более совершенному, а отказу от образования… Я припоминаю, что при первом движении И как раз в эти весенние дни 1921 г., когда Тагор с таким неудовольствием узнал, что в Индии собираются бойкотировать английскую науку, он в самом Лондоне видел пример агрессивного интеллектуального национализма: на собеседовании английского профессора Пирсона, его личного друга, когда индийские студенты произвели неподобающую манифестацию. Тагор рассердился. В письме на имя директора Шантиникетана, он клеймит этот дух мелочной нетерпимости. Он винит за это бойкотистское движение. Ганди отвечает на его упреки.[86] Он не придает большого морального значения чисто литературной системе европейского воспитания, которая не имеет ничего общего с системой воспитания характера и которая повинна в расслабляющем влиянии на индийскую молодежь; он предает проклятию совершенные зверства, уверяет в своем свободомыслии. Это благородные слова. Но они не выбивают оружия из рук встревоженного Тагора. Он не сомневается в Ганди, но он опасается гандистов, И как только он ступил на берег Индии, в августе 1921 г., ему стало душно от их слепой веры в слова учителя. Он чувствует приближение грозного деспотизма духа и в своем журнале «Modern Review» публикует «Призыв к Истине», где подымает голос против этого рабства мысли. Этот протест тем более поразителен, что ему предшествует блестящее восхваление личности Махатмы. Тагор, напоминая о первых шагах освободительного движения Индии в 1907–1908 гг.; говорит, что идеалы ее политических вождей были чисто книжными, что их вдохновляли тени Бёрка, Гладстона, Мадзини, Гарибальди и что они оказались неспособными выйти за пределы идей представителей избранного меньшинства английского народа. «В этот момент явился Махатма Ганди. Он стоял на пороге хижины тысяч обездоленных, одетый, как они. Он говорил с ними их же языком. В его словах была истина, а не книжная цитата. И имя Махатмы, данное ему, его истинное имя. Кто другой почувствовал бы, что все люди Индии — его плоть и кровь? Прикоснувшись к истине, поникшие силы души выпрямились. Как только у ворот Индии показалась истинная Любовь, ворота широко распахнулись. Всякое колебание рассеялось. Истина разбудила истину… Честь и слава Махатме, показавшему наглядно силу истины!.. Так, когда Будда поведал истину Сострадания ко всем живым существам, истину, которую он познал, как плод самодисциплины, — Индия пробудилась в расцвете своей зрелости; ее силы распустились в форме наук, искусств и богатств; она переступила через границы морей и пустынь… Никакая торговля, никакая война никогда не совершала ничего подобного… Только Любовь—истинна. Когда Любовь приносит свободу, то эта свобода внутри нас». Но этот апофеоз вдруг резко обрывается. За ним следует разочарование. «Несколько звуков этого чудесного пробуждения Индии силою любви донеслось через моря и до меня… Я вернулся исполненный радости, надеясь вдохнуть в себя освежающий ветерок новой свободы, но то, что я застал, возвратившись, придавило меня. Гнетущая атмосфера нависла над страной. Не знаю, какое внешнее давление, казалось, заставляло всех и каждого говорить на один лад, вращать один и тот же жернов. Я слышал повсюду, что разум и культуру следует посадить на замок; сейчас необходимо цепляться за слепое повиновение. Так просто растаптывается во имя внешней свободы внутренняя свобода человека!» Мы знакомы уже с этой тревогой и с этим протестом. Они для всех времен одни и те же. Последние свободные мыслители умирающего античного мира поведали о них перед лицом грядущего на смену ему христианского мира. Перед лицом человеческих волн, которые взметнул сейчас прилив слепой веры, социальной или национальной, мы чувствуем, что и в нашей душе растет этот протест. Это вечный бунт свободной души против господства веры, порожденного ею же самой, ибо вера для кучки избранных—безграничная свобода; для народов, взывающих к ней — новое рабство. Но упрек Тагора метит дальше фанатизма толпы — через головы людских масс, опьяненных покорностью, он настигает Махатму. Как ни велик Ганди, власть, которую он присвоил себе, не превосходит ли силы одного человека? Дело, подобное делу Индии, не должна быть вручено «учителю». Махатма—Учитель истины и любви. И, конечно, «золотая лоза, которая сможет пробудить нашу родину к истине и любви, не принадлежит к числу тех предметов, которые может изготовить чужеземный золотых дел мастер… Но наука и искусство создания Тагор призывает, таким образом, к сотрудничеству все свободные силы Индии. «В наших древних лесах, наши Но гуру Ганди бросил один только призыв каждому и всем: «Прядите и тките!» «Разве это призыв нового века к новому творчеству? Если большие машины представляют опасность для духа Запада, не являются ли Недостаточно даже и того, чтобы все силы нации сотрудничали друг с другом; надо, чтобы они сотрудничали с силами вселенной. «Пробуждение Индии тесно связано с пробуждением мира… Отныне всякая нация, которая замкнется в себе, пойдет против духа новых времен». И Тагор, только что проведший несколько лет в Европе, вызывает образ людей, которых он встретил там, образ тех добрых европейцев, которые освободили свое сердце от оков национализма и посвятили себя служению человечеству, того преследуемого меньшинства граждан вселенной—cives totius orbis — которых он помещает среди Санньяси,[87] среди тех, кто в душе своей осуществил «единство общечеловеческое»… «А мы, мы останемся одиноки, если удовольствуемся перебиранием четок отрицания, будем беспрестанно возвращаться к ошибкам других и силиться воздвигнуть здание Сварая на основах ненависти… Встрепенувшись на заре, птица не питается одним только поиском корма. Крылья ее отвечают неутомимо на призыв небес. Из ее горлышка несутся песни радости навстречу нового светила. Новое человечество шлет нам свой призыв. Пусть разум наш ответит на него своим собственным голосом… Наш первый долг перед зарей вспомнить Эта царственная речь, одна из самых возвышенных, какие слышали народы, эта залитая солнцем поэма властвует над всеми людскими схватками. И единственное возражение, которое можно было бы сделать против нее, это то, что она властвует слишком упорно. Тагор прав, если смотреть с высоты веков. Поэт — птица, И Ганди дал его на этот раз с большей страстностью, чем он обнаруживал раньше в этом благородном поединке. Ответ не замедлил; он появился 13 октября в «Не следует никому давать свой разум на хранение. Слепое безволье часто более вредно, чем вынужденная покорность под бичом тирана. Есть еще надежда для раба жестокого зверя; но нет ее для раба любви». Тагор хороший зоркий страж, он предупреждает о приближении врагов, имя которым: ханжество, нетерпимость, невежество, инертность. Но Ганди не признает, что упреки Тагора справедливы. Махатма обращается всегда к разуму. И неверно, что в Индии повинуются слепо. Если страна высказалась за употребление прялки, это случилось после длительного и усердного размышления. Тагор говорит о терпении и удовлетворяется красивой песней. Это же война! Пусть поэт оставит свою лиру! Он сможет петь после. «Когда дом в огне, каждый берет ведро, чтобы затушить пожар…» «Когда окружающие умирают за отсутствием пропитания, единственное дело, которое остается мне — кормить изголодавшихся… Индия — дом, охваченный огнем… Индия умирает от голода, потому что нет у нее работы, которая позволила бы ей найти пропитание. Кхульна умирает от голода… Кто не поймет страстного волнения, охватившего Ганди, кто не разделит его? И тем не менее, в этом ответе, столь гордом и мучительном, таится нечто такое, что могло бы оправдать и страхи Тагора: это властный окрик подчиниться боевой дисциплине: Sileat poeta.[90] Повинуйся без рассуждений закону В битве людской дисциплина — долг, несомненно. Но горе в том, что те, которым поручено проводить ее в жизнь, что наместники учителя чаще всего люди узкого ума: они для себя и для других создают идеал из того, что является только средством его достижения; догма пленяет их своей узостью, ибо только на узкой тропе они чувствуют себя хорошо. Для них «Бог воплощается из века в век, ради искупления мира… Но он не должен появляться неизменно в образе человеческого существа… Он может появиться также в форме отвлеченного принципа или великой идеи, осеняющей мир… Новый Евангелист соглашается, что это утверждение может вызвать улыбку, если в „Твоя личная Дхарма“[93] хотя и лишена заслуг, — наилучшая Дхарма. Свершение Дхармы не твоей собственной всегда окружено опасностями. Только тот достигает счастья, кто сосредоточивается на исполнении своего собственного предназначения». Этот основной закон Из этих догматов веры следует, что человек данной страны не должен заботиться о других странах. «Правоверный Но позволено ли народу развивать, по крайней мере, те силы, которые заложены в нем для расширения торговой и промышленной деятельности? Ни в коем случае! Недостойное желание — хотеть наделить Индию крупными мануфактурами! Это означало бы нарушение Дхармы других людей. Преступно также вывозить свои произведения и ввозить произведения других. Ибо «прозелитизм противоречит принципу «Будем избегать близости с теми, чьи социальные обычаи отличны от наших. Не следует переплетать свою жизнь с жизнью тех людей или народов, идеал которых не гармонирует с нашим… Всякий человек — ручеек. Всякий народ— река. Они должны течь по своему руслу, прозрачные и неоскверненные, пока не достигнут широкого моря своего спасения; там они сольются все вместе». Здесь — национализм справляет свой триумф. Самый откровенный. Самый узкий. Оставайтесь дома! Закройте все двери! Не изменяйте ничего! Все сохраните у себя! Ничего не продавайте на сторону! Ничего не покупайте! Очищайтесь! Ведь это же евангелие средневековья, евангелие заточивших себя в монастырь монахов.[94] И Ганди с его великим сердцем позволяет связать с ним свое имя! Понятно содрогание, какое испытывает Тагор перед этими фанатиками реакционного национализма, притязающими на то, чтобы остановить ход веков, посадить в клетку вольную мысль и сжечь все мосты, ведущие на запад.[95] Но в действительности, это вовсе не истинная мысль Ганди. Он собственноручно пишет Тагору: Ганди отнюдь не отказывается от сотрудничества с европейцами, но при условии, что они присоединятся к тому относительному идеалу, который он указывает всем людям. Эта истинная мысль Ганди бесконечно шире, человечнее, универсальнее,[96] чем идея евангелия, опубликованного под его эгидой. Но чему же он дал этому евангелию свое имя? Почему позволил заключить свой величественный идеал, открывавшийся всему миру, в тесные границы индусского теократизма? Страшные ученики! Чем целомудреннее они, тем мрачнее. Да избавит бог великого человека от друзей, способных постичь только часть его идей! Превращая ее в непреложный закон, они разрушают благотворную гармонию его живой души! Но это не все. По крайней мере, его ближайшие ученики, что живут рядом со своим учителем, овеяны все-таки его нравственным благородством. Но те, что являются учениками его учеников, и все прочие, и народы, до которых доходит лишь искаженное, эхо его слов, что останется у них от его учения о внутреннем самоочищении и творческом самоотрицании? Только самое внешнее, наиболее материальное мессианское ожидание прихода Но это слишком тонкая игрa мысли для ума народа. Когда на каждом конгрессе вожаки движения с такой пламенной горечью вспоминают преступления англичан и их вероломство, убийства в Пенджабе и Калифат, тогда гнев начинает биться за плотиной, и горе, если эта плотина прорвется! Когда в августе 1921 г. Ганди взирает на костры драгоценных тканей в Бомбее и отвечает на горькие мольбы Эндрьюса, друга Тагора, своей И потому одиноко звучит голос целомудреннейшего из людей над рокотом людского океана. Сколько времени еще будут прислушиваться к нему? В ожидании этом — величие и трагизм! |
||
|