"Секретная история вампиров" - читать интересную книгу автораГарри Тертлдав Под собором Святого ПетраВоздух пропитан ладаном, им пахнет даже здесь, за закрытыми дверями. Ладан и мирра — запахи из далекого прошлого, запахи тех дней, когда он еще мог выходить на солнечный свет. Печальные латинские песнопения. Он узнавал их до сих пор, несмотря на то что певчие произносили латинские слова совсем не так, как когда-то римские легионеры. И голод. Вечный голод. Сможет ли он когда-нибудь наконец утолить свой голод? Прошло столько времени. Так много времени… Он уже не помнил, приходилось ли ему когда-либо ждать так долго. Но он не погибнет от истощения. Не сможет умереть от истощения. Он расхохотался, и дикое эхо поскакало по стенам темницы, подхватив его хохот. Нет, он не может умереть, потому что мертвецы больше не умирают. Он может лишь желать себе смерти. Желать смерти — что он и делал каждое мгновение своего существования, от заката до рассвета, ежечасно, отныне и вовеки. Но что толку напрасно желать. Он ждал и предавался воспоминаниям. А что еще оставалось делать? Ничего. тщательно об этом позаботились. Воспоминания с момента его смерти и воскресения были четкими. Он мог воспроизвести в памяти любой день, любой час — до мельчайших деталей, с высочайшей точностью. Что от этого толку. Ему больше нравилось вызывать в памяти те дни, когда он был всего лишь смертным человеком. (А был ли он вообще когда-нибудь простым человеком? Он знал, что многие ответили бы: нет. Возможно, они были правы, но ведь ончто был человеком — человеком. Впрочем, воспоминания о том времени уже стали смутными, как это бывает у людей, так что он мог и ошибаться. Возможно, он и не был таким, как все, с самого начала.) За свои тридцать с небольшим лет он успел многое. Беглец, плотник, реформатор, бунтарь… Осужденный. До сих пор у него в ушах звучали глухие удары молотка, вгонявшего гвозди в ладони. Он все еще помнил, как кричал от боли, когда гвозди пронзали его тело. Тогда он и помыслить не мог, что дело может дойти до такого — что, в общем, только показывало, как глубоко он мог ошибаться. Он также не мог помыслить и о том, что дело может дойти до Что опять же показывало, насколько он мог заблуждаться. Если бы он действительно был тем, кем его считали люди, то разве допустил бы, чтобы дошло до такого? Этот этап — нет, не жизни, а существования — он помнил до мельчайших подробностей, как не может ни один смертный. Он постоянно анализировал свои воспоминания. И как ни старался, не видел ничего, что мог бы сделать по-другому. Даже если он и видел нечто такое, то все равно сейчас уже было слишком поздно и это не имело значения. «Habemus papam!»[1] Вы слышите эту латинскую формулу, и вы знаете, что она про вас… Может ли еще какое-нибудь чувство сравниться с этим? Говорят, что когда-то один православный патриарх умер от счастья, когда узнал, что избран. Такого ни разу не было в истории Католической церкви после раскола в 1054 году,[2] однако представить подобное было несложно. Целая жизнь, проведенная в надеждах и ожиданиях, в молитвах и терпеливом предвкушении… И вот наконец выпадает возможность примерить сандалии Рыбака.[3] «Они запомнят меня», — первая мысль, мелькнувшая у него в голове. Для человека, которому по роду своей деятельности предпочтительнее не иметь детей, это была единственная возможность увековечить себя. Кардинал может управлять делами из-за кулис в течение многих лет и в результате стать величайшей силой в этой самой древней из постоянно действующих мировых организаций, но через пять минут после его смерти никто, даже ученые схоласты из папской курии, не вспомнит его имени. А вот если вам суждено услышать «Habemus papam!»… Всю оставшуюся жизнь ему придется иметь дело с итальянцами. Всю оставшуюся жизнь придется вдыхать запах чеснока. Когда скончался его покровитель и друг, то часть его личности нашептывала ему сложить с себя полномочия и возвращаться домой, в Северные Альпы, чтобы вести тихое, незаметное существование. Однако этого желала только часть его личности. Другая же ее часть… он руководил делами из-за кулис. Получить возможность выйти на сцену и управлять открыто, быть замеченным, отмеченным было бы… приятно. Да и его коллеги-кардиналы недолго ломали голову, прежде чем остановить выбор на нем. Есть ли на свете б Выйти из тени, чтобы стать лицом Церкви, было непростой задачей для человека, который провел столько времени на заднем плане. Но он уже доказал, что может представлять Церковь перед обществом, когда был выбран, чтобы прочесть панегирик по усопшему Папе. Он написал прощальное слово на своем родном языке и затем перевел на итальянский. Итальянский не стал церковным Да, он говорил медленно, не скрывая, что итальянский для него неродной язык, — что из этого? Это только облегчило задачу для переводчиков во всем мире. А произнесение панегирика по Папе означало, что люди по всему свету увидели его и узнали, кто он. Когда коллегия кардиналов собралась для избрания, то этот факт уже жил в умах некоторых из них. Его правление не продлится столько же, сколько правил его предшественник, — при условии, конечно, что он не проживет за сто лет. Но, как когда-то говорил Ахилл, слава важнее, чем долгота дней. А Иоанн XXIII доказал, что не обязательно править долго,[5] чтобы оставить свой след в истории Церкви. Второй Ватиканский собор[6] очистил вековые мхи с древа Церкви. Отказались даже от традиционной мессы на латыни. Не без причины, конечно. Кто в современном мире говорил на латыни? Римская империя давно канула в Лету, хотя церемониальное облачение кардиналов, ведущее происхождение от регалий византийского двора, могло создать впечатление, будто мало что меняется. И все же перемены всегда порождали сонм требований еще больших перемен. Священнический сан для женщин? Разрешение на брак для священнослужителей? Лояльность к гомосексуализму? Одобрение абортов и контрацепции? Когда? Никогда? Мир в полный голос требовал всего этого. Мнение мира, однако, было изменчиво, словно положение флюгера, следующего за направлением ветра. А Церковь призвана была стоять за то, что чем бы оно ни было. «Если перемены наступят, то благодаря мне. Если нет, то опять же благодаря мне, — размышлял новый святейший отец. — От меня зависит то, каким путем пойдут более миллиарда человек». Он не представлял, зачем человеку могла такая работа. То, что он сам ее хотел, точнее, хотела большая часть его личности, было правдой, несмотря на всю странность этого желания. Столько решений предстоит принять… И так мало времени. Какая-то таверна ближе к вечеру. Все они чем-то обеспокоены. Даже хозяин разволновался: он не ожидал, что вечером будет такое сборище. Посетители ели, пили, разговаривали, и не было похоже, что они собираются скоро уходить. Если они не уйдут, то ему придется зажечь светильники, а оливковое масло стоит недешево. А они так и продолжали запускать руки в миски с нутом[7] и тертым чесноком, которые он для них выставил, и ели все больше хлеба, и просили все больше вина. Один из них уже прилично напился… Сейчас причина того, почему он пил, была вполне понятна. Смотреть в прошлое всегда просто. А в будущее? В те дни это называли предвидением. Был ли у него такой дар? Он помнил плохо. Но он почти забыл очень многое. Именно поэтому попытки проследить разные нити, сплетавшиеся в полотно памяти, не надоедали вовек. Он пожалел, что в мыслях промелькнуло это слово — Он все-таки продолжал надеяться, что это не навсегда. Он был заперт здесь на очень, очень, очень долгий срок, но не навеки. Он не останется здесь навечно. Не могло быть такого. Или могло? Он был невыносимо голоден. Ах да, таверна. В мыслях он снова туда вернулся. Вот тогда он голоден не был. Он уже съел свою порцию и выпил много вина, красного, как кровь. Каково было вино на вкус? Он помнил сладость, помнил, как оно затуманивало голову… почти так же, как теперь любая пища. Но вкус? Вкус был воспоминанием воспоминания о воспоминании — до такой степени расплывчатым, что и вовсе перестал быть воспоминанием. Он забыл вкус вина, так же как вкус хлеба или нута. Но вот чеснок — чеснок он все еще узнавал. Он помнил, какие ощущения были при пережевывании твердой пищи — какой бы она ни была на вкус — и как она превращалась в массу, которую было легко проглотить. Окруженный мраком, он почти улыбнулся: ему не приходилось заботиться о пережевывании чего-либо уже очень давно. Так что же он только что вспоминал? Как легко мысли разбредались здесь, во тьме! Но ничего не поделать… Ах да, таверна. Вино. Ощущение чаши в руках. Напиток распространял аромат, почти такой же упоительный, как… Нельзя позволять мыслям двигаться в этом направлении, а то их будет уже не собрать. Голод был невыносимым. Значит, таверна. Вино. Чаша. Последняя чаша. Он помнил, как произнес: «Сказываю вам, что не буду пить от плода сего виноградного до того дня, когда буду пить с вами новое вино в царстве отца моего». Они кивали. Он не мог вспомнить, внимательно ли они его слушали и воспринимали ли всерьез. Как долго можно воздерживаться от вина? И что можно пить вместо вина? Воду? Молоко? Только в этом случае вы заработали бы несварение… А он сдержал данное тогда обещание. Он держал слово дольше, чем предполагал, и даже дольше, чем надеялся. Он все еще держал слово и сейчас, по прошествии стольких лет. Скоро, совсем скоро у него будет чем утолить жажду. Если верить телевизионщикам, то можно подумать, что он — первый Папа Римский, который когда-либо выбирался. Его предшественник правил долго. Настолько долго, что никто из журналистов не помнил предыдущего избрания. Им, похоже, казалось, что ничего подобного раньше не происходило. Один из них — естественно, американец — по наивности заявил, что, мол, «нового Папу назвали вслед за предыдущим». Он не был весельчаком, но в тот момент не смог сдержать смеха. Что, по мнению этого растяпы, означает римская цифра после его имени? Его назвали не вслед за предыдущим Папой, а вслед за пятнадцатью предшественниками! В скором будущем ему предстоит решить, что делать с Соединенными Штатами. Слишком многие американцы полагают, что могут оставаться верными католиками, несмотря на то что пренебрегают канонами, которые им не по душе. Но чем они тогда отличаются от протестантов? Как бы сказать им, что так нельзя, иначе они автоматически превращаются в протестантов? Хорошо, что не приходится решать прямо сейчас, В этот первый день его правления произошло столько всего. Если этих событий недостаточно, чтобы переполнить душу человека, то ее вообще ничто не сможет переполнить. Скоро он научитсяПапой. Скоро, но не сразу. Как будто в ответ на его мысли к нему приблизился маленький коренастый итальянец, даже не священник, а дьякон. Подойдя, он стал ждать, когда его заметят. Новый Папа уже видел этого человечка раньше, только не помнил, когда именно и сколько раз. Вернее, он помнил не то, что его, — этот дьякон был, пожалуй, самым неприметным из людей, — но помнил его присутствие по сильному запаху чесночных колбасок, который тот словно носил с собой. Когда стало ясно, что дьякон не уйдет, Папа едва заметно вздохнул: — Что вы хотели, Джузеппе? — Прошу извинить меня, святейший отец, но осталось еще кое-что, что должен исполнить каждый новый ключник. — Вот как? — на этот раз Папа заинтересовался. — А я полагал, что знаю все ритуалы. — Сказать по правде, он был уверен, что знает все ритуалы. Точнее, был уверен до настоящего времени. Дьякон Джузеппе только покачал головой. Он выглядел очень уверенно, даже самоуверенно. — Нет, ваше святейшество. Этот ритуал известен только Папе. Только ему и членам ордена Пипистреля.[9] — Какого ордена?! — Новый Папа также находился в уверенности, что знает все ордены Ватикана, будь то религиозные, или почетные, или и то и другое одновременно. — Ордена Пипистреля, — терпеливо повторил Джузеппе. — Нас мало, и о нас не слышно, но мы здесь самый древний орден. Мы стоим почти у самого истока всего. — В голосе Джузеппе звучала гордость. — Вот как. — Папа постарался придать своему тону безразличие. Любой орден, дата основания которого была неопределенной, требовал, чтобы его признали старше, чем у людей имелись основания верить. Несмотря на это, он никогда не слышал об ордене, амбиции которого заходили бы столь далеко. Они находятся у самого истока? — Получается, что вы пришли сюда вместе со святым Петром? — Совершенно верно, ваше святейшество. Мы занимались его поклажей, — сказал дьякон Джузеппе совершенно без всякой иронии. Он либо сам твердо веровал в то, что говорит, либо его настоящим призванием были театральные подмостки. — А мой друг и предшественник… Он тоже исполнял этот ритуал? — спросил Папа. — Да, синьор, как и все до него. И если вы не исполните это, то не сможете быть Папой Римским в полном смысле. Вы не сможете понять, что такое папство. «Масонство. У нас здесь свое собственное масонство. Кто бы мог подумать!» Масонский орден, естественно, был не таким древним, как хотели верить его члены. Но это не имело — вероятно, не имело — отношения к делу. — Ладно, — сказал Папа. — Нужно идти до конца, что бы от меня ни требовалось. Дьякон Джузеппе поднял правую руку в почтительном жесте. — Папа также кивнул, признав справедливость высказывания. Дьякон Джузеппе повел его по длинному нефу собора Святого Петра, придерживая за локоть. Вдаль от папского престола и в направлении главного входа. Мимо почитаемой всеми статуи святого Петра и алтаря святого Иеронима, мимо капеллы Святого причастия и — по правую руку от Папы — надгробий Иннокентия VIII и Пия X. Недалеко от главного входа в пол был вмурован красный порфирный диск, отмечавший место, где в старом здании собора, предшествовавшем великолепному творению Бернини, Карл Великий был коронован и стал римским императором. Сейчас, к великому удивлению Папы, диск окружали красные шелковые драпировки, скрывая его из виду. Папа снова удивился: — Я прежде никогда не видел этих драпировок. — Они принадлежат нашему ордену, — сказал Джузеппе так, как будто этот факт все объяснял. Ему, конечно, все было ясно, в отличие от его спутника. Заметив это, он добавил: — Мы нечасто их используем. Следуйте за мной. Папа последовал за ним. Как только он оказался внутри пространства, огороженного драпировками, он удивился еще раз: — Я не знал, что диск поднимается. — Вы и не должны были этого знать, святейший отец, — сказал дьякон Джузеппе. — Вы, наверное, полагали, что ритуал совершается в Священном гроте. Это кажется логичным, тем более что там находятся надгробия пап и даже, как говорят, могила самого святого Петра. Вероятно, так и было многие годы назад, но очень давно. Сейчас посвящение проходит здесь, и здесь его место. Аминь. — Дьякон перекрестился. — Тут… Ступени вниз? — произнес Папа. Сколько еще чудес таит в себе Ватикан? — Да. Туда мы и спустимся. После вас, святейший отец, — сказал Джузеппе. — Осторожно, ступени крутые, а поручней нет. Воздух. Дуновение свежести. Даже за запертыми и защищенными от него дверями он уловил движение воздуха. Его ноздри невольно дернулись. Он знал, что означает свежий воздух, как голодная собака знает, что звонок является сигналом к выделению слюны. Когда он был человеком, то все время находился на воздухе. Он не придавал воздуху никакого значения. Он жил в нем. И, прожив не так долго, на воздухе он умер. Распятие как вид казни придумали римляне, а не евреи. Евреи даже животных старались убивать наиболее гуманным способом. Когда им приходилось убивать людей, то дело быстро решал меч или топор. Но римляне хотели, чтобы осужденные на казнь мучились и чтобы толпа видела их мучения. Они считали, что в результате преступников должно стать меньше. Количество распятого народа ставило данный аргумент под сомнение, но римляне не рефлексировали на этот счет. Что до мучений… Здесь римляне были правы. Эта боль была самым страшным переживанием в его жизни. Мужество покинуло его, и он выл от боли, вися на кресте. Потом он потерял сознание. Обморок был настолько глубоким, что солдаты и зрители подумали, что он мертв. Он смутно помнил, как его снимали с креста: когда вытаскивали гвозди, которыми он был приколочен, пытка повторилась. А за ней последовала еще одна, когда один из римских солдат укусил его, достаточно сильно, чтобы вскрыть плоть, но все же не настолько сильно, чтобы заставить стон протиснуться по пересохшему горлу и сорваться с потрескавшихся губ. Как хохотали над ним римские солдаты! Это воспоминание было его последним человеческим воспоминанием: веселье римлян по поводу дикой выходки одного из них. Когда он очнулся и снова стал вспоминать, он был уже… другим. Хотя нет. Было еще кое-что. Они звали укусившего его человека Дакицием. В то время он, находясь в полумертвом состоянии, не понял, что это означало. Но несмотря на это, он не забыл имени, — вероятно, уже в тот момент он начал меняться. В течение некоторого времени он был уверен, что это всего лишь имя. Осознание пришло позже. означало человек из Дакии. Сегодня практически никто не смог бы сказать, где в свое время находилась Дакия. Ее границы примерно совпадали с границами современной Румынии. О Румынии ходило множество слухов… Он не знал, которые из них были правдой. Истории о прохождении под дверями точно были ложью, иначе он бы уже давно воспользовался возможностью. Но вот сомневаться в правдивости других слухов ему не приходилось, принимая во внимание то, что случилось с ним самим. А сейчас он уловил движение воздуха. Скоро, уже очень скоро… — Как давно это здесь? — спросил Папа. — Я и не подозревал, что нечто подобное находится под собором! Витая каменная лестница казалась очень древней. Правда, дьякон Джузеппе освещал ее не с помощью мерцающего масляного светильника, но большого яркого карманного фонаря, который он извлек из глубокого кармана в своем черном одеянии. — Насколько мне известно, ваше святейшество, это помещение находилось здесь со времен святого Петра, — ответил Джузеппе с совершенно серьезным видом. — Как я уже рассказывал вам, орден Пипистреля несет ответственность за то, что Петр привез с собой. — За что же именно? — спросил Папа, уже с нотками нетерпения в голосе. — Я не хочу говорить об этом прямо сейчас. Скоро вы увидите сами. Я также являюсь и ключником. — С этими словами дьякон извлек из кармана связку ключей. Папа остановился и оглянулся. Джузеппе любезно посветил фонарем на ключи. Они были совершенно обычными: современная работа, такая же неинтересная, как и фонарь. Папа ожидал увидеть массивные древние ключи, изъеденные ржавчиной или ярью. Но ничего подобного. Когда ступени закончились, они пошли по короткому коридору, который упирался в огромную стальную дверь. Туфли понтифика шаркали по вековой пыли. Поднятые в воздух пылинки плясали в луче света. — Кто был здесь в прошлый раз? — спросил он почти шепотом. — Предшественник вашего святейшества, конечно, — отвечал Джузеппе. — В сопровождении моего предшественника. Он отпер стальную дверь: замок работал безупречно. Придерживая ее, чтобы пропустить понтифика, дьякон продолжил: — Естественно, раньше дверь здесь была деревянная. Дерево раньше было везде. Дверь заменили после войны. Как известно, береженого Бог бережет. — От чего бережет? — На этом вопросе Папы дверь за ними закрылась со щелчком, в звуке которого была какая-то необратимость и безысходность, словно означавшая, что пути назад нет. На внутренней стороне двери висело большое красивое распятие. Впереди на некотором расстоянии от них находилась еще одна похожая дверь. — Бережет от того, что Петр привез с собой, конечно, — пояснил Джузеппе. — Да перестаньте же играть со мной в игры! — возмутился Папа, человек гордый и ранимый. — Что вы, какие игры! — Джузеппе снова перекрестился. — Богом клянусь, ваше святейшество, что не играю с вами! — Дьякон казался не менее гордым и ранимым, чем Папа. И тут из того же самого кармана, что и фонарь, он извлек длинную, фаллической формы колбаску и откусил большущий кусок. Запах перца и чеснока ударил Папе в нос. Но даже в большей степени, чем этот раздражающий запах, его вывела из себя неуместность поступка. Он выбил колбаску из рук Джузеппе прямо в пыль на полу. — Прекратите же! К его великому изумлению, итальянец поднял колбаску, стряхнул с нее столько пыли, сколько смог, и снова откусил. Понтифик потерял дар речи. — Не примите за оскорбление, ваше святейшество, — жуя, пробормотал Джузеппе. — Мне это необходимо. Это тоже часть ритуала. Господь поразит меня насмерть, если я лгу. Он сказал «а не «Да». Папа, беспощадно любивший точность, сразу же отметил разницу. Указав на дверь перед ними, он спросил с неожиданной и пугающей дрожью в голосе: — Что за дверью? — Пустая комната, — ответил дьякон. — А дальше? Дальше там что-то есть? — Вспомните Тайную вечерю, святейший отец, — сказал Джузеппе, но лучше от этого Папе не стало. Он подумал о своей последней трапезе, но это не принесло облегчения. Чувство голода было невыносимым. Все было слишком давно. А эти были здесь, близко. Он слышал, как они говорят на языке, который в какой-то степени походил на латинский. Он видел, как в щели под дверью пляшет свет. Свет любого происхождения обжигал ему глаза, но он готов был терпеть. Он чуял их запах. Запах человеческой плоти был самым вкусным запахом на свете, хотя всегда, когда ему доводилось ощущать этот запах где-то поблизости, к нему обязательно примешивался и другой запах, который был ему ненавистен. Его стражи хорошо знали свое дело. Даже не будь чесночного запаха, оставалась дальняя дверь с распятием: она все равно удержала бы его здесь — она и его в заточении. Он вкушал иронию этого несчитаное число раз. — Вот кровь моя, — сказал он когда-то. — Вот тело мое. И в этом ирония. Но сейчас — уже совсем скоро — он собирался вкусить нечто послаще, чем ирония. Где бы он сейчас был, если бы не Дакиций? Уж точно не здесь. Он предположил, что его тело осталось бы лежать в гробнице, а его дух воспарил бы на небеса — туда, где ему должно находиться. Остался ли в нем еще дух? Или осталось только тело, только голод, только жажда насыщения? Он не знал. Ему было все равно. Все это было слишком давно. Дакиций, скорее всего, сам был новообращенным, когда кусал его, либо в своем упрямстве верил, что все еще остается человеком. После укуса отодвинуть камень у выхода из гробницы оказалось легко. Общаться и ходить с друзьями тоже было несложно — в течение какого-то времени. Но затем солнце стало причинять ему боль и начался голод. Стала казаться естественной потребность укрываться от дневного света. Так же как и необходимость утолять голод, если подворачивался случай… Уже скоро. Уже совсем скоро! — Зачем вспоминать Тайную вечерю? — потребовал ответа Папа. — Потому что здесь мы в некотором роде воспроизводим ее, — отвечал дьякон Джузеппе. — Это таинство ордена Пипистреля. Если бы о нем прослышали ортодоксы или копты, то они позавидовали бы нам. Они хранят вещи, оставшиеся от Сына. Мы храним… самого Сына. Папа вперил в него непонимающий взгляд. — Здесь покоится тело нашего Господа? — хрипло прошептал он. — Его тело здесь? Он не был вознесен на небеса, как проповедует Церковь? Он был… человеком? Было ли это тайной под сердцем у Церкви? Тайной, заключавшейся в том, что никакой тайны не существовало и что со времен Римской империи прелаты жили ложью? Твердыня его веры пошатнулась. Правильно, его друг и предшественник никогда бы не стал рассказывать о таком. Это было бы слишком жестоко. Однако маленький, толстый, жующий чесночную колбаску дьякон только покачал головой: — Все не так просто, ваше святейшество. Сейчас вы увидите. В связке у него был еще один ключ. Им он открыл последнюю дверь и посветил фонарем во мрак комнаты за ней. Свет! Свет словно копье. Свет пронзил его глаза, проникнув столь глубоко, что, казалось, он вонзился в мозг. Сколько же времени он не видел света? Столько же, сколько обходился без пищи. Он хотел, желал, жаждал насыщения! Свет нес боль, которая сопровождала насыщение, боль, которой он не мог избежать. Постепенно он привык к боли, переживая одну минуту агонии за другой. Проводя долгие годы в безмолвной тьме, он приложил усилия к тому, чтобы не разучиться видеть. Да, один из них был в черных одеждах — неприкасаемый, несъедобный, вонючий. Он держал свой странный светильник, как меч. Куда подевались факелы и лампады? Так же как и несколько его предшественников, чернорясец светил этой непонятной штукой. «Что ж, я и сам теперь непонятное создание», — подумал он и обнажил зубы в сухой, ироничной, но голодной улыбке. Очень голодной. Папа неистово перекрестился. — Кто это? — выдохнул он. — это? Но пока он задавал вопрос, он успел осознать, что боится ответа. Невысокий тощий молодой человек, которого выхватил из мрака луч фонаря, выглядел чрезвычайно похожим на многочисленные византийские изображения Второй Ипостаси Троицы: длинные темно-каштановые волосы, борода, вытянутый овал лица, длинный нос. Раны на руках и ногах и рана в боку выглядели свежими, хоть и не кровоточили. Была еще одна маленькая ранка на шее. Ее не показывало ни одно изображение и не упоминал ни один из священных текстов. Когда Папа увидел ее, то вспомнил фильмы, которые смотрел в детстве. А когда он их вспомнил… Его рука вновь очертила крест. Это не возымело никакого действия на молодого человека, который продолжал стоять, где стоял, моргая. Папа и не думал, что распятие произведет какой-либо эффект. — Нет! — произнес понтифик. — Этого не может быть. Так не должно быть! Он заметил еще кое-что. Несмотря на то что дьякон Джузеппе светил фонарем прямо в лицо молодому человеку, его зрачки не сузились. Разве он не… Или он не мог?.. С каждой секундой Папа все больше верил в последнее. Дьякон Джузеппе с серьезным видом кивнул, подтверждая, что это было не столько вероятностью, сколько правдой. — Что ж, святейший отец, теперь вы все знаете, — объявил дьякон из ордена Пипистреля. — Перед вами Сын Человеческий. Перед вами величайшая тайна Церкви. — Но… почему? Каким образом? — Даже сам Папа, человек в высшей степени собранный и последовательный, не мог ясно сформулировать мысль в присутствии этого существа. — Через некоторое время после того, как с ним произошло, он перестал выносить солнечный свет. — Джузеппе рассказывал так уверенно, будто эта история уже превратилась в притчу. Без сомнения, так оно и было. — Когда Петр прибыл в Рим, то привез с собой и его — в своей поклаже, под распятием, чтобы не допустить никакого… несчастья. С тех самых пор он здесь. Мы его охраняем. Мы заботимся о нем. — Великий Боже! — Папа пытался успокоить водоворот своих мыслей. — Теперь я понял, почему вы напомнили мне о Тайной вечере. — Усилием воли он взял себя в руки. Давно усопший фельдфебель, который муштровал его во время последнего приступа мирового безумия, гордился бы тем, как хорошо усвоены его уроки. — Хорошо, я увидел его. Да поможет мне Бог, я все узнал. Теперь выведите меня обратно на свет. — Еще не время, ваше святейшество, — возразил дьякон. — Сначала нужно завершить ритуал. — Что? — Нужно завершить ритуал, — с терпеливой грустью в голосе повторил Джузеппе. — Увидеть — это еще не все. У него давно не было возможности утолить голод, ведь вашего предшественника выбрали в таком молодом возрасте. Вспомните Писание: ваша кровь будет его вином, ваша плоть — его хлебом. Дьякон сказал еще что-то, но уже не по-итальянски. Понтифик, человек невероятно образованный, распознал арамейский язык. Он даже понял смысл: «Пришло время трапезы!» В прошлый раз было сочнее. Это было первое, о чем он подумал. Но он не жаловался, нет — только не после такого долгого перерыва. Он вкушал и вкушал: это было его короткое воссоединение с миром живых. Он выпил бы всю жизнь из своей жертвы, если бы не человек в черной рясе. — Осторожнее! — командовал этот человек на его родном языке. — Помни о том, что случилось в позапрошлый раз! Он не забыл. В позапрошлый раз он был слишком жаден и выпил слишком много. Тот человек умер вскоре после того, как приходил сюда. Потом он снова пил, второй раз за такой короткий срок! Во второй раз они не позволили ему проделать то же самое, как бы он ни хотел. И этот последний жил и жил — так долго, что он начал бояться, что превратил его в себе подобного. Такое он делал нечасто. Было бы интересно узнать, намеренно ли Дакиций изменил его. Ему так никогда и не довелось спросить. Ходил ли тот все еще по свету, уже не живой, но и не мертвец? Возможно, если Дакиций все еще существовал, то они могли бы встретиться в одном из грядущих столетий. Кто знает? Он не отпускал чересчур долго, и человек в черной рясе выдохнул ему в лицо. Ужасный, зловонный дух заставил его поспешно отступить. Он не насытился. Но он не смог бы насытиться, даже если бы осушил весь мир. Так все же лучше, чем совсем ничего. До трапезы он ощущал в себе Он не мог прекратить свое существование от голода, света или избытка чеснока, хотя мог желать этого. Мог и желал. Все, больше нельзя. По его венам текла свежая живительная сила. Он не был счастлив — вряд ли такое определение вообще можно было применить к нему, — но он чувствовал себя настолько живым, насколько это ощущение доступно нежити. — О боже, — произнес новый Папа, но не по-итальянски, не по-арамейски и не на латыни. Его рука невольно поднялась вверх, чтобы ощупать рану на шее. Кровь уже не шла. Понтифика передернуло. Он понятия не имел, что его ждет под собором Святого Петра, но о и помыслить не мог. Только не о таком. — Как вы себя чувствуете, ваше святейшество? — В голосе дьякона звучало неподдельное беспокойство. Пришлось некоторое время подумать, прежде чем он смог ответить: — Терпимо. — Хорошо. — Дьякон Джузеппе протянул ему руку. Машинально Папа схватил ее и почувствовал, насколько холодна его собственная плоть. А маленький неприметный толстяк продолжал говорить: — Мы не даем ему пить слишком много. Не так давно ему было это позволено, и произошла… неприятность. Папа понял его, пожалуй, слишком хорошо. Он опять прикоснулся к ране на шее, снова наполняясь ужасом. Он прекрасно помнил из фильмов, что происходило дальше. — Я что, превращусь в… одного из этих? — Он показал в сторону ключевой фигуры его религии, которая облизывала губы, собирая остатки крови языком, казавшимся длиннее и тоньше, чем положено языку человеческому. — Мы так не считаем, — серьезно ответил Джузеппе. — Но для полной уверенности папский гробовщик вбивает тонкий осиновый колышек в сердце каждого усопшего Папы. Естественно, никто об этом не знает. Это делается по традиции ордена Пипистреля. Когда тринадцать столетий назад Шестой Вселенский собор предал анафеме Папу Гонория, то вовсе не из-за его доктрины, а… — Гонорий тоже где-то здесь? Где-то под собором? — перебил Папа. — Нет, с ним давно покончено. — Дьякон Джузеппе для убедительности ударил кулаком одной руки по ладони другой. — Понятно, — Папа думал о том, можно ли ему побеседовать с Сыном Божьим. Ну, или просто с сыном Достаточно ли хорошо для этого он знает арамейский или древнееврейский? «Как бы смеялся — или плакал — римский раввин, если бы знал…» — И каждый Папа должен пройти через это? — Каждый, — не без гордости ответил Джузеппе. — Разве может найтись другой способ прикоснуться к истокам? Ведь это — начало всего. Онвоскрешен, понимаете, святейший отец. Разве имеет значение, Для абсолютного большинства человечества это » имело бы огромное значение. Мусульмане… Протестанты… Православные… У него начинала болеть голова, хотя раны он не чувствовал. Возможно, разговор с Ним был не такой уж хорошей идеей. — Когда мы поднимемся наверх, я должен буду усердно помолиться, — сказал Папа. Но разве усердная молитва освободит его от ощущения зубов на шее? И что он скажет своему исповеднику? Правду? Священник решит, что он сошел с ума, или, что еще хуже, так не решит, и разразится скандал. Солгать? Но разве неискренняя исповедь не является сама по себе грехом? Головная боль усилилась. Дьякон Джузеппе, должно быть, угадал его мысли. — Вам разрешается не упоминать об этом на исповеди, ваше святейшество. Разрешение действует с четвертого века: возможно, это самый древний документ в библиотеке Ватикана. Нет никаких сомнений в его подлинности — этот документ действительно настоящий, не такой, как «Дар Константинов».[11] — — Пойдемте отсюда? — предложил Джузеппе. — Одну минуту. — Понтифик покопался в памяти и нашел там достаточно арамейского для вопроса, который он обязан был задать. — Сын Божий? Рот с острыми зубами растянулся в — ностальгической? — улыбке. — Ты говоришь так. «Что ж, Пилату он ответил то же самое, несмотря на то что вопрос был немного другим», — размышлял Папа, когда покидал маленькую темницу и пока дьякон Джузеппе тщательно запирал двери. Когда же Папа оказался на ступенях, ведущих наверх, к теплу и благому свету собора Святого Петра, ему на ум пришел еще один вопрос: сколько Пап слышали тот же самый ответ? Сколькие из них задавали этот вопрос? Он слышал его на арамейском, слышал на греческом, на латыни и на языке, в который превратилась латынь. Он всем отвечал одно и то же, и всегда на арамейском. — Ты говоришь так, — едва слышно промолвил он, снова оставшись наедине с привычной темнотой. Был ли он Сыном? Как он мог знать? Но если они думали, что это так, то, значит, да — для них. Разве это не единственное, что имело значение? Тот римлянин умыл руки, когда узнал истину. Он был жестоким человеком, но не был глупцом. А этот новый стар и вряд ли проживет долго. Очень скоро он опять сможет утолить голод. И если ему придется еще раз ответить на тот же самый вопрос… Он ответит… И все. |
||
|