"Розы в ноябре" - читать интересную книгу автора (Туманова Зоя Александровна)II Тепло осениВ ноябре воздух стал сухим и легким, распушились, второй раз в году, «барашки» на вербе, запоздалые бутоны роз, на концах веток, вдруг развернулись с упругой силой. Творческий народ зашевелился. Рузана сочинила новую песню: «Был неожиданным ноябрь, засеребрились вербы…» В драмстудии начался разброд: требовали новых ступеней, дерзаний. Ася понимала, что классику ей не потянуть и вдруг — решилась, написала Громову. Скорого ответа не ждала, мало ли что — старинный друг и учитель, Громов ведь! Как снег среди лета, грянула телеграмма: «Ставлю маленькие трагедии сам вылетаю десятого Громов». Ликуя и тревожась — что еще будет? — помчалась Ася на аэродром, встречать. Ничего человек не уступил времени — из того, чем владел. Морщины еще резче обозначили совершенный чекан лица, еще круче дыбилась львиного разлета шевелюра, лишь чуточку отступив на висках. Берет все тот же, и «бабочка» на шее и трость черного дерева с серебром — Громов! Чуть касаясь тростью асфальта, он неспешно двигался навстречу Асе; подойдя, не то чтобы обнял, а как-то приобщил ее к себе, к своему, мужскому: запаху хорошего табака и пряного одеколона, к твердой гладкости образцово выбритой щеки. — Ну, здравствуй, девочка! Город-то каков? Пустыня, пустыня, и — вдруг! Точно взрыв! Разговор, как всегда после долгой разлуки, получался торопливый и сбивчивый, обо всем сразу, на расспросы Кирилл Андрианович отвечал туманно: — Что, разве не дошуршали еще слухи? Да нет, ты не думай, ничего особенного. Просто, кто ищет, тот всегда найдет… синяки да шишки. Твое приглашение пришлось кстати: полезно иногда нашему брату пожить в отдалении от славы… Он шагал широко, поигрывал тростью, озирался с любопытством. Легко, незначаще — рассказывал об общих знакомых, в том же тоне припомнил: — Да, встретился перед отъездом твой недопеченый гений. У вас с ним — окончательно все или модная промежуточность? — Все, отрезано, — так же легко отозвалась Ася. — Это хорошо, все равно, что зуб вырвать. И тебе на пользу: ты вся посвежела, как трава после дождя. И что, собираешься длить одиночество? — Сие от нас не зависит, — Ася постаралась усмехнуться загадочно, но, кажется, получилось жалко, Громов живо возразил: — Ну, если прятаться «в тени, как ландыш потаенный» — конечно. А надо завести пса, прогуливаться с ним по вечерам! Дама с собачкой — это же классика! Шуткой обошел рифы опасной темы, повернул руль разговора: — Слушай, я же до сих пор не знаю, чего ради вы тогда сорвались из столицы? Чем взманились? Ася пожала плечами: — Город — новостройка — рай архитектора! А я — нитка за иголкой… …Это была не вся правда, они не уехали, они убежали… Как все начиналось! Бурно, безоглядно, безрасчетно, — Арсений знать не хотел никаких сроков, приличий, обычаев, кричал, что месячный срок после подачи заявления — пытка и варварство… Первые недели были как сон, как счастливое сумасшествие. «Ты — моя? Не верю!» — хватал на руки и носил по комнате; ночью выскочил в окно, притащил сломленый бог весть где куст сирени, весь в каплях дождя — «тебе, тебе!» Люди принимали его за хмельного, но Ася уже знала, что пить он не умеет; ну, бокал шампанского, а если чего покрепче, тут же заснет… Это было просто привычное для Арсения состояние опьяненности, все равно, чем — любовью ли, успехом ли… Успехи были, у него признавали талант; правда, поговаривали и о том, что первая премия на конкурсе досталась проекту Арсения «не вполне академично». Основной соперник, измаявшись мукой взыскательности, не сумел сдать работу в срок… За полосой успехов пошла полоса неудач. Арсений искал причины, виновных. Причины находились — текучка, интриги, виновной чаще всего оказывалась жена, «с ее требовательностью, с ее неумением создать в доме спокойную, творческую обстановку…» Однажды Ася, вернувшись домой, прошла через прихожую, не зажигая света. В комнате был полумрак — и две тени, метнувшиеся друг от друга… «А, это ты!» — Дина заговорила с такой непринужденностью, что у Аси оборвалось сердце. Арсений требовал выслушать, кричал: «Что за дичь, в конце концов, она твоя подруга, ну, зашла, ну, засиделась…» Очень хотелось поверить, и Ася поверила. Потом он стал исчезать — на вечер, на ночь. Оправдываясь, врал неумело, небрежно. И, видимо, устав лгать, сказал, с прекрасной своей улыбкой (зубы крупные и белые как лепестки цветка!..): «Один любит только скрипку, другой — весь оркестр, ну, и что?» Ася вернулась к родителям. Он прибежал в тот же вечер январский, в одном пиджаке. Его била дрожь, он повторял, как заведенный: «Лапынька, звездочка, без тебя я конченый человек!» В тягостном, сумбурном выяснении отношений и родилась эта идея — уехать. Арсений убеждал взахлеб — и ее, и себя, наверно: — Таланту нужна самостоятельность. Эти мэтры, авторитеты — давят! А в новом городе будет полный простор, чтобы выявить и утвердить себя… Ты права, я изболтался, иссуетился… Отрежем все! Начнусь с нуля как архитектор и как человек… И они уехали: от суеты, болтливого телефона, обольстительных приятельниц, от «вечного цеплянья за хвост успеха»… Не уехали только от самих себя. Ася оттолкнула ненужную память — помог голос Громова, муаровые переливы его знаменитого баритона: — Люблю осень… От нее пахнет пивом. И мусор ее наряден… А люди тут, вижу, в хороших ритмах живут. Я рад, что приехал. Тебе рад, Асенька… В этот час народу в читальном зале было немного. Ася посмотрела, как работают девочки на выдаче, и прошла к себе в кабинет. Нужно было обдумать, как провести диспут по фильму «Дочки-матери». Вместо того села за стол, охватила лицо ладонями, уставилась в никуда. Легкие вопросы Кирилла Андриановича всколыхнули-таки тягостную муть со дна души. Все, что хотелось бы зачеркнуть, отбросить, считать небывшим… …Приехали. С устройством обошлось головокружительно легко. Арсений жил на восклицательном знаке, его восхищало все, а больше всего — мудрость собственного решения. — Ну, что бы я строил там?! Жилые коробки?! Крупнопанельную тоску? Ну, раскинешь корпуса веером, вот и предел фантазии! А здесь я могу отгрохать уникумы… Какой-нибудь терем в двадцать два этажа с башней — смотрите, завидуйте! Его первый проект — здания и внутреннего оформления ресторана с экзотическим названием «Джузгун» — на художественном совете покритиковали за эклектику, за вызывающую разностильность. Выделили здоровое зерно, попросили доработать. Он угрюмо подчинился. Второй вариант был принят. Друзья поздравляли. Здание строилось. И все-таки ликующий настрой первых дней уже не вернулся. Когда Ася решила создать драмкружок при Дворце, он спросил, усмехаясь недобро: «Будешь развивать в массах художественную самонадеянность?» Восторг его перед городом поумерился, а после он и вовсе сник. Начались иные разговоры: «Слушай, куда нас занесло? Город, называется! Улицы просматриваются насквозь, до горизонта — пустота… Песок на сотни верст, овцы бродят, ветер гуляет! Тебе не жутко?» Получив новый заказ, уже не собирался удивить мир: «Сотворю нечто простое, как мычание. На радость своим критикам!..» Сотворил — критики не обрадовались… Арсений стал жаловаться на «взъерошенные нервы», на переутомленье… В дом въехали новые соседи, у них была дочь Рузана, десятиклассница. В клетчатой ковбойке, в джинсах с широким кожаным поясом, — вечерами сидела на балконе, терзала гитару и себя — сочиняла песни: слова и музыка — свои. Арсений возымел привычку выходить на балкон. Рассказывал соседке всякую всячину, смешил, подпевал песенкам. Девочка была славная. Высоколобая, со струящимися на плечи волосами, в той поре, когда обычное утро обычного дня кажется преддверием чуда… Ася тоже стала выходить на балкон. И услышала однажды шипящее, сквозь зубы: «Инквизиция… в собственном доме!» — Девочку-то оставил бы в покое, — сказала Ася. — Это ведь не Дина. Душа — вещь хрупкая… Был новый взрыв. Арсений кричал, что он здесь задохнется, что это не город, а больница какая-то, все стерильное — люди, дома, разговоры! Кричал, что для вдохновения нужна роскошь общения, интересные встречи, что он, черт возьми, творческий человек и его нельзя судить обычным судом! Выкричался, выдохся. Приластился — в своей котовьей манере, томно пожаловался: — У меня психологическая усталость, можешь ты это понять? Мне нужны перемены… — Меняй уж тогда все, — сказала Ася. Они разъехались. Много было всего: письма, ночные телефонные звонки, неожиданные наезды, уговоры с нелепейшей логикой: — Ты же интеллигентная женщина, почему ты мыслишь так однозначно? Вернись, я ту бабу к себе не прописывал… Я верю, что мы с тобой, как говорится, в конце концов сойдемся, и эта мысль меня не ужасает… Трудно быть жестокой, и все же пришлось однажды, после того памятного разговора Арсений замолк. Дошли слухи, что кто-то прочно прибрал к рукам это перекати-поле. Асю не задело: прошло, отпылало. Пепел не болит… Надо было бы съездить оформить развод, да как представишь себе всю эту нервотрепку, мамины слезы, пересуды знакомых… Находились более неотложные дела, жизнь подсыпала все новые и новые заботы… Ася набросала план диспута, велела девочкам подобрать литературу, иллюстрации. Уборщица с грохотом вкатила пылесос, спросила: — Убраться-то дашь аль нет? — Начинайте, тетя Фая, я страницу допишу, — ответила Ася. Находиться рядом с другой женщиной и молчать — было для тети Фаи вещь непостижимая; пылесос подвывал, но голос уборщицы, густой, как у Кончаковны в «Князе Игоре», перекрыл бы и тарахтенье отбойного молотка; Ася не вслушивалась в ее бесконечные повествованья, пока не укололо слух знакомое имя. — Женька, Склярова. Твоя, что ты привечаешь, белокудренькая… Ты ее — на первые роли, а девка ненадежная! Говорят, чуть приехала, тут же в историю вляпалась… — Мало ли что говорят, — попробовала Ася остановить поток черноречия, но куда там? — Да ты слушай, люди зря не скажут! Приехали они вдвоем, Женька с подругой. Ариной ту звать, да не по-деревенски, а по-модному, нынче все пошли Алены да Арины… Денег у обеих кошка наплакала, а в кино бегали. Скоро изжились совсем, чего делать, не знают. Тут парни их приглядели. Подсыпались с козырей, назвались Мишей да Гришей, «а-ла-ла» — и в ресторан приглашают. Женька ежится, а другая побойчей, об себе понимает, что культурная — кашу, и ту вилкой ест… Да… так она и говорит Женьке: «Пойдем — ничего такого нет!» Ну, сидят, танцуют, напили, наели на полсотни. Тут кавалеры: «Ах, простите, мы по телефону пошли звонить!» И — как в колодец. Энти сидят час, два, почуяли неладность. Решились прошмыгнуть, когда пляс начался, а официянт приметлив — за ними, а они от него — как от бешеной собаки! Поймали их, конечно. Народ собрался, девки ревут, сажу с глаз по щекам размазывают. Хотели их в милицию, да-тут выискался один. Я, мол, этих Гришу да Мишу знаю, их на аварию вызвали, они мне поручили уплатить. Ну, так или не так, деньги выложил, официянт отвязался, девчата без привода, при одном стыде, остались… …И опять потонул этот голос в волне нахлынувших мыслей. Как вдруг стало понятно то, давнее, мучившее ревнивым сомненьем… «Надо бы девушке поближе к хорошим людям. Возраст! Как губка впитывает и хорошее, и плохое…» И Асино обещанье — сделать все возможное. И родные глаза Андрея, вновь засиявшие спокойным, ровным светом… Думалось ведь тогда — уж не Она ли? Откуда эта особая встревоженность, озабоченность — именно этой судьбой? Да все оттуда же. От человечности его великой… Резанул звоном телефон. Ася взяла трубку. Рокочущий баритон Громова: — Слушай, все прекрасно, я вошел в темп, засучил рукава до самых плеч! Сегодня начнем — в семь, ладно?меешь организовать? …Сумеет ли? Многим можно позвонить. А вот на стройку… там телефона нет. Можно бы послать девочек, но ведь они на выдаче… Ася заспешила, собираясь. — Тетя Фая, — в голосе рвется радость, — скажите, пожалуйста, Люсе и Мунире, что я ушла на стройку, буду через час… Тетя Фая выпрямилась, оперлась, как на посох, на алюминиевую трубку пылесоса. Вид живописнейший: поверх темного спецхалата — табачного цвета мохеровый жилет-самовяз, кренделек волос на маковке, глаза воинственно нацелены. Посмотрела — изрекла: — Что, к своему идешь? Ася онемела, застыла. Тетя Фая усмехалась удовлетворенно: — Ну, вот, наугад, да впопад… Чего ж, это теперь водится. Если женщина в годах, самостоятельная, приладится к ней какой-нибудь, помоложе, она его доучит, на ноги поставит, и тут он ей «До свиданья». Твой-то как. Насчет квартиры, прописки не интересовался? Ася, в полной уже растерянности, пробормотала: — Нет… — Ну, значит, просто так. Погулять задумал. И ладно! А то ведь пробегаешь с книжками под мышкой… Бабий век короткий. — Ну, полно вам, тетя Фая, — опомнилась, наконец, Ася, — пошутили и будет. Я по делу иду. Тетя Фая послушала, как нервной дробью простучали каблучки в коридоре, покачала головой. Все дела. Кружок этот ихний. «Тетечка Фая, приходите, наши будут играть». А какие они тебе «наши»? Ну, собрались, «а-ла-ла» со сцены, мы в ладошки потрепали, а после и разбежались всяк в свое гнездо. А это? Был, говорят, муж, куда девался, неизвестно. Битого, пролитого и прожитого не воротишь. Не больно он Михайловне пара, Андрюха этот, со стройки, да что поделаешь. Без мужика не прожить. Ученая баба — тоже баба, только полированная. Вот как этот стол… И тетя Фая решительно проехалась соплом пылесоса по зеркально сверкающей глади. Ступени лестниц, повороты, свежей краской блистающая «зебра» перехода, — нес Асю по улицам вихрь смятенных мыслей. Неужели так заметно? Скрывай, прячь глаза, нёе смей лишний раз улыбнуться — все напрасно! «К своему». Пусть в устах старой сплетницы, но прозвучало же слово, значит, и в нем, в Андрее, люди что-то примечают? И, может быть, не обманывает ее сумасшедшее сердце, хмельная, отчаянная, тысячу раз задушеннаявновь живая надежда? В такт шагов — звучала, металась в уме песня Рузаны: «О нет, такого ноября не помнят старожилы. Зачем я зря, зачем я зря тебя заворожила?» …Конечно, зря все это. Не пара, не доля, не судьба. Но если б — заворожила! Как сейчас странно, чудесно и дико вспоминать первую встречу — ничто и не дрогнуло в душе, не подсказало… Арсений еще ходил переполненный восторгом, расплескивая его направо и налево. Шли втроем — он, Ася и художник, Гога Дрягин. У здания кинотеатра работали отделочники, укладывали мраморные плиты. Арсений указал на одного Гоге: — Вот тебе модель! Символ эпохи — человек, прекрасный в труде! Все, как из бани, а этому и жара нипочем. Смотри, какой торс, а лицо! «Косые скулы океана» — тут и Русь,Восток, а может, и табор цыганский забрел в родословье… Работавший — выпрямился неторопливо, посмотрел спокойными, темной синевы, глазами. — Дорогой товарищ в берете, что это вы так — вроде я глухой или манекен? Арсений чуть наизнанку не вывернулся — во всяческих выражениях дружелюбья, орал радостно: — Да ладно, чудик! Я что, охаял тебя? Да ты… б таким знак качества давал! А этот вот — вообще художник! Как художник смотрит, ясно? Парень умело уклонился от похлопываний по плечу, сказал, подумав: — Ну, тогда и я как художник. Тоже на досуге малюем помаленьку… Вы, товарищ со шкиперской бородкой, сами ничего себе… Заметно, конечно, по лицу, по фигуре, что много ведете дискуссий, может, и не в сухую? А так — ничего, право слово. Тоже — модель. Интеллектуал — 70… Аркадий сорвал с себя берет, хлопнул по колену: — Браво! Вот это отбрил! Я — Бахтин, архитектор. С кем имею честь? — Штоколов, бригадир. — Фамилия — под характер! Штык — укол — что-то около… Прошу на этот раз без обид. Вознесенский приучил — к фонетическим ассоциациям. «С беспечной челкой на челе…» Помните? — Предпочитаю Дудина. «Я равновесья не встречал прекрасного и скверны, соотношенья двух начал всегда неравномерны…» Помните? — Ладно, ладно… Матч выигран по очкам… Успехов коллега! — И вам, коллега, успехов! …Вот так и встретились. Запомнилось Асе нелепое поведение мужа, запомнились плиты мрамора, дымчато-серые, аспидно-черные, сизые, как грозовые облака, — и больше ничего. Мало ли их, по нынешним временам, начитанных и с наточенным языком рабочих парней? А потом был разрыв с мужем, тупая, непреходящая боль груди, дни, тусклые, как матовое стекло… Много времени уплыло. …В воскресенье — отпустила девочек, работала в читальном зале сама. Столбы солнечного света тихо двигались среди золотистой, как масло, финской мебели, из нарядных керамических кашпо свешивались игольчатые каскады аспарагуса. Пусто было в зале — заходили ненадолго, листали журналы. Только у окна сидел парень в белой нейлоновой рубашке с закатанными рукавами. На столе — высокая стопа книг; читал бегом, пожирая страницы, что-то выписывал. Ася изредка поглядывала на него с теплым чувством: упорный они народ — заочники, вечерники… И вдруг он встал, подошел. Спросил смущенно «Вы не помните, как будет по-английски „поворачивать“?» Ася помнила. Пока он записывал, благодаря, — рассмотрела. Показалось: где-то уже видела это лицо, красивое чересчур эталонной, пожалуй, красотой… Впрочем, чуть сдвинулись брови, и впечатление исчезло: в правильности черт проступил характер. И тогда всплыло из глубин памяти «штык-укол-что-то около…» Так началось знакомство. Он приходилИногда заговаривал сговорил подчеркнуто однажды сказал что-то не совсем точно и, поняв по лицу Аси, что допустил промах, так смутился, что оливковая матовость его кожи побурела… С некоторых пор, слыша Фамилию «Штоколов», Ася как бы настораживалась внутренне — и уже ничто сказанное не пролетало мимо. Главный инженер СУ-17, на вопрос корреспондента о лучших, назвал его — «Профессиональная подвижность. Поисковый ум». «Вдохновенный мастеровой, художник камня», — сказал приезжавший в город поэт. Прораб Антипов выразился так: «Стоит по работе на видной высоте». На выставке изокружка висели три работы, подписанные «А. Штоколов» — виды пустыни. Привлекало в них уменье очертить главное, немногословье красок. Однажды Андрей заглянул и к ним, в драматическую студию. «Познать самого себя как артиста» наотрез отказался, но к делу присматривался внимательно. В другой раз пришел не один. Познакомил: — Женя, Склярова, из нашей бригады. Поет, пляшет, а главное — не робеет… Ася посмотрела — блондиночка пастельных тонов, личико — среднестатистическое, ничего особенного — для всех. А для Андрея? Поручила новенькую своему «помрежу» Гоге — он начал задавать этюды, требовал «расковаться», «жить в предлагаемых обстоятельствах». Андрей за ними поглядывал пристально. Выждав, сказал Асе потихоньку: — Боюсь — не отвадит ли? Уж очень круто взялся. А ей кружок нужен, очень. Характер с трудностями. И траектория биографии не сразу выпрямилась… Попросил Асю, чтоб приглядывала сама — пойдет ли дело. «Из нашей бригады — а к нам не только за профессией идут, так? Жить тоже надо учиться…» Ася обещала сделать все «для вашей подшефной» — он ответил засветившимся взглядом… И она вправду сделала все. Сумела подружиться с Женькой, Женечкой, подбирала ей книги, учила исподволь, ненавязчиво, как ходить, говорить, одеваться. Девчушка оказалась милая, мешались в ней и задор, и непреодоленная деревенская стеснительность, и подхваченная у иных подруг вульгарность… Перед бригадиром своим Женя благоговела, называла даже и за глаза «Андрей Васильевич». Но нет, не была она для Андрея единственной. Той. Не она — а кто? Даже тетя Фая, осведомленная, как компьютер, ни с кем не сопрягала имя Штоколова. Раз Женька затащила Асю «в общагу, на посиделки». В комнате на четверых набилось душ пятнадцать. Перед зеркалом, висящим в простенке, «работала над собой» Арина, Женькина подруга, — красила веки «под цвет туалета». Женька на «пятачке» меж кроватей и тумбочек умудрилась выдать «дроби» да с частушкой: «Моя милка тоненька, чуть потолще слоника, и не ширьше на лицо, чем парадное крыльцо!» Три девицы окружили, затормошили Асю, примеряли на ней шиньон: «Вот кому пойдет! И зачем вы всегда очки носите, Ася Михайловна?» Ася от вопроса отшутилась, вернула девчатам их приставную красоту, заговорила об очередном спектакле, а после разговор, как по рельсам, съехал на самое главное: у кого кто и у кого какой. И так пошло оживленно, что Ася только обрывки и выхватывала, поворачивая голову: — …на черта мне твой Федюнчик: психопат, дистрофик, башка узкая, как у Нефертити! — …сама клинья под него подбивала… — …провожались — до дребезжанья зубов, он — меня я — его… — …он вроде бы очень, а я — нет, не реагирую. — …а уж кто Андрея Штоколова посимпатичней?.. — …а толку? Девчонки говорили: и пригласит, и потанцует, и проводит, а у дверей, как дурак, «До свиданья!» — руку пожал и пошел… Баптист, что ли? — …сама баптистка! Он красивой любви ищет, а не как ваши — лишь бы… Странным образом, в пестрых и смешливых девичьих излияньих услышалось Асе именно это — про Штоколова, и еще непонятней, почему жаром гордой радости овеяло ее всю… «Что это со мной? Мне-то что за дело, кого ждет, чего ищет Андрей Штоколов?» Господи, да ведь я влюблена! …Вот так оно и открылось — для себя, ни для кого больше. Жизнь стала ожиданьем: вот придет вечер, — знакомая фигура у окна, за стопкой учебников… Вот заглянет на репетицию: «Как тут наша Марецкая?» Великолепные предлоги находились навестить стройку: надо же организовывать мероприятия, вовлекать… И столько хорошего бывало на свете, такого, что собирает всех: если присутствовал Андрей, это и значило, что есть все… А пришел он или нет — видела, не поворачивая головы, затылком, что ли… Знала его всяким — смеющийся и в сумрачном азарте работы. Видела торжественным, в строгом вечернем костюме — в президиумах. А однажды… Зимний день был: сырой, знобящий ветер, пахло близким снегом. Андрей вышел из медпункта. Нес перед собой руки, все в ссадинах, обмазанные «зеленкой». Улыбнулся, крутнул головой: «Ученичка бог послал — руки-крюки!.. Ну, и я виноват, так, видать, обучил!» Сам озяб, до синевы… «Ну, прямо лягушиный король!» — засмеялась Ася, прикоснувшись к холодным этим, зеленым рукам, и затопила, захлестнула с головой безысходная нежность: ты, ты, только ты, тобою бел белый свет! Андрей охотно разговаривал с ней. Спрашивал, с искренним интересом, как дела в кружке. Завидовал: «Все вы успеваете!» Ровный свет дружественности исходил от него, спокойная теплота звучала в голосе, пожатие руки было нежным и сильным. А иногда… иногда ей казалось: вот посмотрит чуть пристальней — и увидит… Потянется к ней, скажет: «Ася!» …Вот так оно все и вспоминалось: смешное и горькое, тревожное и радостное, и ветер, не по-осеннему теплый, вздымал волосы Аси, ласково овеивал пылающее лицо, и песня, придуманная девочкой-соседкой, звучала, летела с ней неотвязно: «И снова речи невпопад — и холодеют плечи; а листья желтые горят — на тополях, как свечи…» И летела-спешила Ася Михайловна сообщить своим кружковцам о неожиданной репетиции с приезжим из столицы знаменитым режиссером… А все остальное — никого не касалось! Лиственная метель кружит над городом. Звон, шорох, шелест. Виноградная лоза, словно пламя, взбегает по голубой арке. «Был неожиданным ноябрь…» — вспомнилось и внезапной болью отдалось в сердце, но боль эта была счастьем, трепетом, небывало острым ощущением жизни — во всем, во всем: в побуревшем кустике полыни на краю газона, в упрямой зелени одуванчика; воробьи, осыпавшись дерева серым дождем, подняли базар, то ли ссорясь, то ли обмениваясь новостями; юная мама, лучась родительской велав си все это была жизнь — «о нет, такого ноября не помнят старожилы!» «Все равно я счастливая», — подумала Ася. Слезы обожгли веки, она вытерла их и обругала себя: «Плюгавая сентименталка!» …А почему бы, собственно, ей и не быть счастливой? Просто живя в этом городе, созданном для счастья? Пишут же про него заезжие корреспонденты — «сказка», «мираж в пустыне». А один завернул еще и такое: «сказочный мираж»… Город открывает взгляду дали и дарит дыханью легкость. И пусть в стеклах витрин, там, в конце улицы, отражаются барханы! Тем звонче, тем победней звучит каменная симфония и ее мажорный, финальный аккорд — Дворец… Видишь его каждый вечер, и каждый раз — словно заново… Простота и стройность линий. Поющая геометрия алебастровых узоров. Лестницы плавные, как струящиеся водяные каскады, по ним не идешь — они тебя возносят. И мрамор! Чудо Газгана, колдовской камень, тысячевидный — то атласно лоснящийся, как фарфор, то отсвечивающий, словно лед под водой. Палево-розовый, точно облака, подсвеченные зарей, или эти розы, сумасшедшие ноябрьские розы, не успевшие нацвестись за долгое-долгое лето! Как умело подобраны по оттенкам плиты мрамора: светлые — вверху, в середине панели — более яркие, внизу — те, где цвет камня всего гуще, плотнее, насыщенней, оттого и получается этот эффект озаренности. Как умело уложены плиты: точно слились в монолит нарядного, торжественного камня. Облицовку панелей вела бригада Андрея Штоколова… Ася остановилась, коснулась рукой прохладной плоскости камня. Что будет сегодня… Что будет? …Стеклянные стены, помеченные белой волнистой полосой, чтоб не казались пустотой. Груды мраморных и гранитных плит, переложенных досками: мрамор на скале искрит, как сахар-рафинад, плоскости светятся зеркально; дверные проемы еще без дверей; плакат, написанный от руки: «Главное, ребята, сердцем не стареть!» Где-то ритмично постукивает зубило. Максим, ученик Штоколова, стоит, уперев в стену зигзаги своей долгопротяженной фигуры, сумеречно поводя взглядом из-под приметных бровей. И Андрей рядом. Свет улыбки, вспыхивающей мгновенно, словно ее включили: — Ася Михайловна, давненько не тревожил я вас со своим английским, а надо бы… Как — в пятницу не сможем встретиться? Она ответила, наверно, чересчур поспешно: — Пожалуйста, как всегда… Только у нас репетиция — дождетесь? — Корни пущу, а не уйду! …Вот и все, что было сказано тогда, но разве важны только слова? Был взгляд, зачарованный, полный нежного любованья. И голос, вздрагивающий от радости. И легкое, бережное прикосновение руки к ее плечам… Сегодня — пятница. Веселая компания на скамейке, невдалеке от входа. Смех, гитары. И поют — уже подхватили! — Рузанкину новую песню, еще не слышанные Асей слова: «…Ложился на сердце ледок, и было пусто в мире, и громом рушился звонок в насупленной квартире!..» Громов встретил у дверей, сверкающий, взбудораженный: — Ты нынче в форме, малыш! Знаешь, и я тоже. Очень и очень не жалею, что закатился к вам. Засыпан впечатленьями. Народ тут пластичный, не заштампованный. Благодарный материал… Ну, теперь все в сборе… Работать, работать, работать! Три властных хлопка, памятные со студенческого их драмкружка. И это тоже памятно — как оживляется все под сосредоточенным жаром его взгляда! Подойдет, нет, подлетит, поработает, точно скульптор с глиной, легкими прикосновениями точных пальцев вылепит позу, выражение лица, и вдруг сам — уже не он, и говорит чужое слово так, что все в душе отзовется… «Есть еще порох в пороховнице?» — подмигнет вопрошающе… Есть. И какой взрывчатой силы! Прошло всего несколько репетиций, а люди уже знают. Посторонних в помещении чуть ли не больше, чем занятых. Громов не гонит никого, если не мешают: «Привыкайте к публике!» Он уже в курсе всех взаимоотношений. Про Гогу Дрягина уже сказал — безжалостно и блестяще — «Этот тридцатипятилетний Ван-Гогочка». Уже распределил, неожиданно и безошибочно, главные роли. В перерывах вокруг него теснятся. Начинаются расспросы: а что там, в мире искусства? «Бредятина», — говорит Кирилл Андрианович о новой пьесе и пересказывает сюжет таким наивнячком, что всех перегибает смехом. «Культурный актер, но не явление», — говорит он о восходящем кумире. «Зверски талантлив, но без чувства ансамбля». Громов нетерпим к традиционалистам — «перелицовщикам пыльных сюртуков основоположников». Громов не безоглядно признает новаторов. — «Театр без занавеса. Без декораций. Без драматургии. Без разделения сцены и зала. Дойдем до театра без актера?» Если кто-то начинает хвалить его прежние постановки, делает нетерпеливый, отстраняющий жест: «Силен был прошлогодний снег… Вы скажите, куда шагнуть завтра?» Ася чувствует, как ему привычно все это, — почтительное вниманье, восторг, прыскающий из девичьих глаз, диалог, непременно обращающийся в монолог. Он не подает фразу — швыряет небрежно, уверенный, что и так не пропустят, отзовутся. Он красив в своей рабочей одежде, в этом толстом свитере с воротом, подпирающим подбородок, словно брыжжи испанского гранда. Блистательный Громов, старый Мастер — на сцене и в жизни, умеющий владеть собой и в жестоких перепалках меж яростных служителей муз, и в тепличной атмосфере студенческого обожанья. …Отчего он так по-новому внимателен к своей старой знакомой, верной ученице и неизменной почитательнице Асе Бахтиной? После первой же репетиции сказал: — До чего ж я тебе благодарен, что вытащила из раковины! Сама знаешь, наша среда — благожелательность, взаимопомощь. Если ты чего-то потерял, утратил, — с миру по нитке, голому веревка. А здесь что-то совершенна иное. Окунаешься в жизнь, творимую на глазах, по законам мечты и красоты. И все вокруг — молодые… Или с молодым блеском в глазах, что ничуть не хуже! В городе и кроме нее нашлись знакомства, быстро завязались новые, — кому не лестно, если на очередной «междусобойчик» или концерт «маг-музыки» придет знаменитый Громов? Он шел — если Ася соглашалась пойти с ним. Красиво, со вкусом и чувством меры — ел, пил, танцевал, овладевал всеобщим вниманием. И все чаще Ася ловила на себе его упорный, изучающий взгляд. Рассыпать комплименты Громов не любил: «Знаю им цену!» Но однажды сказал Асе: — Помнишь «Метаморфозы» Овидия? Нечто подобное произошло и с тобой: как будто вылупилась из скорлупы. Из своей скорлупы маленькой деловой женщины, в строгом костюмчике, в очках и с давно не модным «Гаврошем»… Тебе идет эта вольно разметавшаяся прическа, и хорошо, что бросила очки, кто бы разглядел такие тревожные, летящие ресницы? Словом, наговорил; после Ася чуть не час разглядывала в зеркале свое отражение, узнавая и не узнавая: я ли это? Сияние, мерцание глаз — и смутная улыбка, и наклон шеи, словно бы в истоме счастья? Жаром обдала мысль: «Если б Андрей увидел меня такой! Ведь при нем — деревенею, еле-еле плавниками шевелю…» Но обо всем этом, должно быть, не стоило так много думать; Громов есть Громов: живя, он играет, привязываясь к людям, глядит на них аналитически, чтобы из подсмотренных черт и штрихов заново воссоздавать жизнь на сцене. Главное — приезд Мастера, действительно, всколыхнул всех, интерес к драмстудии и ее будущей постановке разгорелся до степени обжигающей… …Снова три хлопка. «Не спать, не спать! Ася, еще раз, после реплики служанки „О конюшем брата, о Франце“…» «Пожалуй, говори мне о Франце». — Прекрасно, только еще больше презрительного равнодушия… лишь дойдя до отупляющей скуки, высокородная дама позволяет говорить ей о конюшем. Ну, еще раз! «Пожалуй, говори мне о Франце»… Дерзко, неожиданно, непокойно проходит репетиция. Но почему так долго? За окном дотлела сизость сумерек, погустела синева. В ней повисла звезда, огромная, переливчатая, словно коронный бриллиант. А Громов, кажется, только еще вошел в азарт: «Перерыв, потом продолжим!» …Дождется ли ее там, в библиотеке тот, кто сказал: «Корни пущу, а не уйду!» …Весь день, весь мир, вся кровь — звенит эхом этих слов… — Асенька, идем на балкон, я должен накуриться и выговориться. Она ощутила давно забытое — как бережно и властно рука мужчины поддерживает локоть, направляет, ведет… Свежесть вечера, как вода, омыла разгоряченное лицо. На балконе было темно, алел точкой огонек сигареты, звучал бронзовый баритон: — Оказывается, надо растормозиться, и найдешь динамику новых решений! Что ты молчишь? Ты недовольна мной? — Все идет прекрасно… — Да? Я тоже чувствую… И люди. Замечаешь, как тянутся к нам? Для многих это способ обрести голос. Обреченные на немоту условностями, рационализмом, они чужими словами хотят выплеснуть свое, в чужих чувствах обрести недополученное в жизни…. С тобой разве не так? — Может быть… — В тебе многое остается неосуществленным. Ты даровита. И эта нежность, не находящая объекта… Талант любви должен реализовать себя, как и всякий иной… Послушай, — он перебил сам себя, — я разглагольствую, а ты зябнешь… … И вот уже на ее плечах — роскошная куртка, подбитая чем-то шелковисто-невесомым. А вместе с курткой — горячая, твердая рука. Сухие губы обожгли щеку… Окаменев от неожиданности — опомнилась тут же. Рванулась, выскользнула. Стояла у парапета балкона. Кровь бешено гремела в висках… Он тихо засмеялся: — Ты ведешь себя так, словно билет в рай уже куплен… Зачем? Ты свободна… Я тоже свободен, ты же знаешь, у Клавы никогда не было иллюзий на этот счет… К чему этакий моральный максимализм? — А почему должен быть минимализм? — пробормотала Ася. Он продолжал, не слушая: — Женщина без любви — неокликнутое эхо. Зачем грабить себя? Что тебя удерживает? Компрометация репутации? Ты ведь всегда умела жить по себе, а не по людскому мнению… И он замолчал, ожидая. Потом сказал: — Ну, дай хоть поцелую — один раз… На счастье! Ася молчала. Застыла, вжалась в холодный камень… — Бедняжка, да ты попросту влюблена! — воскликнул Кирилл Андрианович. — Кого ты могла тут найти себе — не представляю!.. …Он еще раз попытался, хотел проводить ее, она отказалась, — «домиком» сломались его собольей пушистости брови, скорбно искривился прекрасный рот, но она уже бежала, летела, исчезла… Мелькали муаровые разводы дубовых панелей, смугло-пламенные отсветы меди и бронзы. Мелькали открытые и полуотворенные двери. Отрешенные от мира, стынут шахматисты. Девушки в туниках у балетного станка, трепет и взлеты их невесомых одеяний. Кипенье танцзала — шейк ли, джерк ли, что там еще. Глаза, руки, плечи, взвихренные волосы, бешеные ритмы, хлопки и чей-то восторженный голос: «Соблюдай интервал!» Наконец-то — тишина и безлюдье длинного коридора… У Аси вдруг ослабели ноги. Да, наверно, сидит, ждет. А — сбудется ли? …Как это бывает, что человек становится для тебя самым нужным на земле? И все в нем твое, родное. Все, что сказал он, верно: так оно и есть. Засмеялся — и все в тебе засмеялось. Ни одного слова, царапнувшего фальшью. Ни одного поступка, которым ты не могла бы гордиться — за него… И лицо, и голос — самые милые на земле… С Арсением все было не так. Да, нравился — красивый, восторженный. Подруги завидуют. Отец сказал: «Он у тебя безразмерный какой-то… Живет последним впечатленьем…» И нечего было возразить. А как часто бывало: сказал — не то, резанул слух каким-то глупым анекдотом, показал себя мелочным, не обязательным, не рыцарственным. Не хотелось видеть, зажмуривалась. Успокаивала себя: «Идеала нет. Гармония недостижима…» А разве — достижима? Андрей… Чистота его, строгость и мягкость, — то, о чем тосковала душа. Он может дать ей все, чего ждет женщина от спутника жизни. А она — ему? Старше годами, с «прошлым». С нелепым, бесконечно ранимым сердцем. Боящаяся самой себя… Ну и пусть. Пускай — без будущего. Без взгляда вперед. Все-таки она может подарить ему то, что дороже всего на свете, — талант любви, нежность, от которой больно вздохнуть. Только бы раз: щекой к щеке и рядом — родные глаза, темная их, ночная синева… Андрей сидел за привычным столом, у окна. Зачитался, не поднял головы. А когда Ася села рядом, смутясь, закрыл книгу: — Вот… слаб человек! Вместо того, чтоб герундии зубрить, уткнулся в это… История… Темные были времена, да ведь и тогда не хотели люди жить «на подножном корму», подымали глаза к звездам, и с той высоты смотрели на себя… Ася заслушалась, загляделась. Любимое лицо, единственное в мире. Светится смуглой матовостью чистая кожа. Мягко легло на лоб крыло темно-русых волос. И завиток над ухом, точно запятая… Он спохватился: — Да что ж я вас задерживаю, поздно уже… Вот посмотрите! Задание сделано, но мой огород явно нуждается в прополке… Ася взяла тетрадь, подивилась — как у девочки-отличницы: надписана чертежным шрифтом, обернута в целлофан… — Аккуратист вы, Андрей Васильевич! — Работа приучила. В нашем деле иначе нельзя… Перевернув страницу, Ася отложила занесенный было карандаш. — Да тут помечать нечего. Все верно. Быстрые успехи… …Может человек так смотреть? Близко и нежно? Светло и открыто? Смотреть — ничего не чувствуя? — Что там мои успехи, Ася Михайловна? Вот вы у нас, в самом деле, молодец! Сколько успеваете! Диспуты, лекции… И кружок у вас. И шефство над девчатами. Языки, музыку — знаете. Накопили казну духовную, обо всем с вами можно поговорить. Честное слово, дивлюсь вашему трудолюбию… Ася поспешно, нервно рассмеялась: — Видно, больше и дивиться нечему… Все вы о трудолюбии моем толкуете… Сквозь жар, прихлынувший к лицу, сквозь шум в ушах — услыхала. Отчетливое, спокойное: — А о другом — вам уже сказали другие… — У вас тут неопределенный артикль. А надо — определенный, — сказала Ася. Поставила на полях точку карандашом. Андрей кивнул головой. Высохший, свернутый трубкой лист платана лежит на подоконнике. Ветер качает его, словно люльку. За окном, в темном пространстве неба, медленно пролетела и тихо погасла звезда. |
||
|