"Этическая мысль. Научно-публицистические чтения" - читать интересную книгу автора (Гусейнов Абдусалам Абдулкеримович)Против шерсти мира поем,
Лиру строим, словно спешим Обрасти косматым руном. (О. Мандельштам) Из них построен мир. Я люблю его. Мне бы хотелось его проглотить. Бывает, у меня учащается сердцебиенье от подобного желанья и настолько, что на другой день сердце начинает слабо работать. Мне бы хотелось проглотить этот родной, исполинский кусок, который я давно обнял и оплакал и который теперь купается кругом меня, путешествует, стреляется, ведет войны, плывет в облаках над головой, раскатывается разливом лягушачьих концертов подмосковными ночами и дан мне в вечную зависть, ревность и обрамленье... Это опять нота единства, которой множество дано в озвучанье, для рожденья звука, на разжатых пястях октав. Это опять — парадокс глубины. Боже, до чего я люблю все, чем не был и не буду, и как мне грустно, что я это я. До чего мне упущенная, нулем или не мной вылетевшая возможность кажется шелком против меня [1]. Черным, загадочным, счастливым, отливающим обожаньем. Таким, для которого устроена ночь Физически бессмертным И смерти я страшусь только оттого, что умру я, не успев побывать всеми другими... О неисключающих друг друга исключительностях, об абсолютах, о моментальности живой правды... Мгновенье соперничает только с вечностью, но больше всех часов и времен» (Дыхание лирики Из переписки Р.-М. Рильке, М. Цветаевой и Б. Пастернака в 1926 году//Дружба народов. 1987 № 8. С. 263 — 264). Эту подчеркнутую объективность, нравственно переживаемую как откровение и художественно изображаемую как парадокс, эту извечность авторски изобретаемого мира — каждого рассвета, каждого ливня, каждой травинки, становящихся плотью стиха, полюсом нравственного сознания, — точно воплотил в своей поэзии и выразил затем рефлективно опять же Борис Пастернак: «Для выраженья того чувства, о котором я говорю (чувства объективности моего, авторизованного мной мира, — В. Б.), Пушкин должен был бы сказать не о Татьяне, а о поэме: знаете, я читал Онегина, как читал когда-то Байрона. Я не представлю себе, кто ее написал. Как поэт он выше меня. Субъективно то, что только написано тобой. Объективно то, что (из твоего) читается тобою или правится в гранках, как написанное чем-то большим, чем ты» [1]. 1 Дыхание лирики. Из переписки Р.-М. Рильке, М. Цветаевой и Б. Пастернака в 1926 году//Дружба народов. 1987. № 6. С. 252. Существен этот пастернаковский сдвиг «на поэму» пушкинского парадокса, сосредоточенного в судьбе Татьяны. В-четвертых, блоковский «артистизм» обнаружил сейчас — в своем тайном ядре — не только игру ролей, но сопряжение различных форм культуры, различных культурных образов. Эти различные формы культуры, различные всеобщности (спектры смыслов) исторического бытия постепенно (а иногда порывами) подтягивались в одно культурное пространство (XX века) и сопрягались в нем — не иерархически, не по схематизму гегелевского «снятия» или просвещенческого «прогресса», но одновременно, взаимосоотносительно, равноправно, с векторами в обе стороны (от более ранней культуры — к позднейшей, от более поздней — к более ранней... только еще предстоящей, предугадываемой). Различные смысловые, но, значит, и нравственные... спектры: античный — средневековый — нововременной; западный — восточный просто событийно оказались в сознании современного человека (европейца, азиата, африканца) одновременными и сопряженными друг с другом, вступили в сложное диалогическое сопряжение. Событийно оказались... Это — крушение колониальных империй; реальная информационная и экономическая всемирная связь; революционные сдвиги, смещающие и сближающие разные временные пласты; соположение восточного и европейского искусства, художественных форм антики, средневековья (иконопись) и современных эстетических новаторств; принцип соответствия и принцип дополнительности в физике, принципы, исключающие иерархическое гегелевское «снятие»... Я сознательно перечислил самые различные по значимости феномены, в совокупности затрагивающие все этажи жизни современного человека. Смыслы различных культур осознаются (и реально существуют) в XX веке уже не как высшие и низшие смыслы; каждый из них по праву претендует на всеобщность, единственность, вершинность, хотя — в нашем современном сознании — они имеют смысл (действительно культурный смысл) только в отношении друг к другу, только в сопряжении и споре. Но именно в таком одновременном сопряжении (на грани — как сказал бы М. М. Бахтин) они действительно осуществляются как феномен культуры, как неисчерпаемые источники своего культурного смысла, заново порождаемого и трансформируемого только в ответ на вопросы и сомнения других, столь же всеобщих смыслов культуры, других актуализаций бесконечно-возможного бытия. В этом одновременном и обратимом общении культур, проникающем теперь в повседневные срезы быта, раскрывается и освобождается от первоначального нигилизма и первоначальных ницшеанских соблазнов исходная идея отбрасывания всех определений культуры к безначальному началу, к точке превращения хаоса в космос. Теперь этот хаос осознается — одновременно и в том же отношении — как абсолютно и безоговорочно до-и внекультурный и как исключительно внутрикультурный, возникающий в точке превращения одного культурного космоса (в пределе его развития) в другой культурный космос. В другую форму бесконечного преобразования довременного хаоса в этот смысл человеческой культуры. С особой парадоксальностью такая коллизия реализуется как раз в отношении к нравственности. В XX веке отталкивание к абсолютному нравственному началу осуществляется в ... самой середине действительно культурного бытия, в разуме действительно культурного индивида. Скажем, в точке перехода античных и средневековых; средневековых и... нововременных перипетий; перипетий Запада и Востока. И этот переход может осуществляться только разумом, только в разуме, но ни в коем случае не в инстинктах и голых эмоциях... В перипетиях современности всеобщее определение нравственности (общение на грани различных нравственных трагедий; коллизии их предельного перехода) оказывается вместе с тем неповторимым, особенным смыслом нравственности XX века. Теперь нечто вроде вывода: смысл современной нравственной перипетии, воплощаемой в общении лирических образов, — это «впервые начинание» известных и всеобщих нравственных форм — в точке, где их еще нет (хаос), в точке их только возможного бытия. Но это означает: 1) ответственность и свобода их начала; 2) ответственность и свобода извечного бытия (моего бытия) в этих нравственных формах; 3) ответственность и свобода человеческого бытия накануне этих форм нравственности, в «дырах» их небытия. Так, по идее. Другое дело, что в сознании современного человека коллизия эта обычно срабатывает в конце века совсем иначе, чем в намеченном идеальном схематизме. Близость нигилистической пропасти, рядоположенность самых ранних и самых поздних по времени нравственных смыслов, соблазны различных тоталитарных режимов, вбирающих в себя воли, страсти и личные цели «простых людей» и освобождающих «винтики» от всякой индивидуальной ответственности за свои поступки и многое-многое другое — все это облегченно разрешается в хитрых попытках ухватиться за один из старых, добрых (сейчас он кажется особенно близким) докультурных или в мораль вырожденных культурных смыслов. Тем более что в историческом преображении он выглядит соблазнительно уютным, ладным, бесконфликтным, наименее способным к рождениям и смертям. По большей части эти умильные ретроспекции современного усталого сознания — сознания «на исходе...» вообще ничего общего не имеют не только с началами нравственности, но и с исторически укорененными нормами морали. Будет ли это придуманный деревенский лад (затемнивший в сознании толстовскую власть тьмы...); будет ли это вымышленный — в пафосе перевернутых западных ценностных знаков — внеличностный и внеразумный Восток — восток современного малообразованного европейца; будет ли это возрожденная религиозность, лишенная культурного и духовного максимализма христианских средних веков... Будет ли это социальная Утопия, относящая современность, сегодняшнюю жизнь сегодняшних неповторимых людей (и всю реальную историю) к предысторическим родовым мукам и дающая гетерогенной, индивидуализированной современной жизни единую, общую («счастье сотен тысяч», «счастье миллионов») цель и направленность. В любом случае личная ответственность перекладывается «на совесть» неких анонимных общностей (патриархальных, священных или грядущих). Все эти легко находимые ценностные утешения сразу же подменяют нравственность заемными, где-то и когда-то имеющими смысл, сухими, однозначными моральными нормативами. А поскольку современные нравственные перипетии, о которых я вкратце только что сказал, особенно нетерпимы к моральным ссыханиям, то все эти поспешные, надуманные (в том-то и горе!) проявления морали, облегченные и усталые, оказываются предельно и рискованно безнравственными, лишающими индивида всякой способности к свободному, ответственному нравственному поступку, к «тайной свободе» Пушкина или Блока. Теперь маленькое отступление. Как уже говорилось, нет сомнений, что ясные, простые скрепы достойного человеческого общения необходимы в нормальных, повседневных ситуациях нашей жизни: в XX веке необходимы не менее, чем в иные века. Но сейчас хочу обратить внимание на другое, гораздо более существенное. Предполагаю, что именно в той нравственной перипетии XX века, о которой только что шла речь, эти безусловные, элементарные зерна вседневного общения, преобразованные в тигле XVII — XIX веков, а затем в напряжениях последних десятилетий, резко отделенные от своих исходных моральных оснований, «замкнутых на себя», приобретают особое значение, особый смысл. Эти рефлексы межиндивидуального общения (подчеркну этот характерный для современности момент) все более становятся неделимыми исходными основаниями нормального человеческого общежития, нормального уживания человека с человеком. В этом становлении особенно значима роль формального «буржуазного» равенства — правового равенства людей. Сейчас, в XX веке, — это правила воспитанности, имеющие прежде всего смысл обязательной личностной дистанции, разреженного пространства «между людьми», насущного в дикой скученности современной жизни. Смысл той «лакуны», в которой только и возможно отстраненно и отдельно разглядеть в своем сиюминутном соседе по вагону, по квартире,. службе, очереди не просто «соседа», но иного, самостоятельного индивида, которому необходимо уступать (только тогда я смогу разглядеть и самого себя). Уступать место, не расталкивать, не сказать резкого слова, не оскорбить, не стеснить. Быть верным своему слову. Держаться внутреннего кодекса чести. Скорее доставить неприятность себе, чем усложнить жизнь другому. Все эти сгустки исторического, сословного, общежитейского опыта углубляются сегодня в подсознание, освобождаются от патриархальных корней и заклятий. И чем более автоматичны, просты, безоговорочны, вненравственны, «физиологичны» эти нормы бытового общения, эти «как же иначе...» хорошо воспитанного человека, чем менее они нуждаются в особом моральном обосновании, тем более они прочны и современны. Чем меньше в них риторики и восклицательных знаков, чем безусловнее этот синтаксис грамотного межиндивидуального (не «соборного») общения, тем значимее их роль как исходных атомарных условий человеческого бытия. Однако нормальное функционирование норм элементарной воспитанности в напряженных перипетиях современной (XX век) нравственности не так-то просто и безоблачно. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить...» Во-первых, правила «благопристойного поведения» зачастую (здесь существенно происхождение этих правил) оказываются тончайшей поверхностной пленкой, скоропостижно разрываемой в роковые мгновения жизни. Во-вторых, связки воспитанности, цивилизованности способны безболезненно вплетаться в любые господствующие социальные связи, даже самого бесчеловечного происхождения. Способны легко и тихо уживаться с самой невозможной сегодняшней мерзостью. Микроячейки хорошего воспитания легко входят в гранитные блоки фашистского порядка и сталинского концлагеря. Такое «вчерчивание в мерзость» облегчается тем, что «правила хорошего тона» обычно имеют свои «меловые круги», магические кольца, внутри которых эти правила действенны, но вне как бы и не существуют. Правила эти безоговорочно действуют по отношению к людям «своего круга» — своего рода, своего села, своего класса, своей расы. Но они стираются и исчезают (вздох облегчения!) по отношению к чужакам, врагам, недочеловекам. Причем обычно «круги кругов» стираются ступенями постепенно — от «чуть-чуть повольнее» до полного исчезновения. И чем содержательнее правила достойного общения, чем более свято и памятливо они завязаны на исходных моральных (патриархальных, сельских, расовых, социальных, идеологических) заклятиях, тем жестче и неотвратимее власть «меловых кругов», тем легче оправдывается отказ от элементарной воспитанности в предельных ситуациях («на войне, как на войне»), за околицей «своего круга» («инородцы» или, скажем, «буржуи» — нелюди). Но и обратно. Чем более формальны, внесодержательны эти обыкновения человеческого общения, тем более они, особенно в XX веке, глубоки, основательны, действительно всеобщи. Абсолютно ненарушаемы («пока жив, иначе себя вести не могу...»). Если вдуматься, это и понятно. Строгая формальность норм индивидуальной воспитанности («уступать место...») — обратная сторона их укорененности («корнями вверх...») в свободном и насущном общении отдельных, полностью за себя ответственных индивидов — всегда, в любых условиях — взаимозагадочных, неизвестных, бесконечных человеческих миров. Нет человека выше меня, нет человека ниже меня. В жизни настоящего интеллигента элементарные скрепы воспитанности оборачиваются изначальными, но вновь и вновь формируемыми историческими определениями личного достоинства. Это и есть то ядро, вне которого невозможен свободный нравственный выбор, трагедия и счастье внутренней «тайной свободы». |
|
|