"Синицын. Рассказ" - читать интересную книгу автора (Проханов Александр Андреевич)

- Товарищ капитан! - К нему подбежал наблюдатель.- Бабаи идут! Тряпками машут! Хотят разговаривать!
Он торопился, цеплял башмаками землю, задевал локтями стенки траншеи. Шел к въезду, к полосатому шлагбауму, увлекая за собой переводчика-таджика и двух автоматчиков, туда, где в окопчике за каменной стенкой укрывался пост и стояли белобородые старцы, длиннорукие, худые, в обвислых тканях.
От их азиатских одежд, выгоревших на солнечном жаре, источались слабые запахи дыма, скотины, кисло-сладкой хурмы и урюка, а в губах среди кольчатых бород булькали, мягко рокотали непонятные слова. Смуглые скрюченные пальцы взлетали вверх, указывали на кишлак, на "зеленку", на брустверы и траншеи заставы.
- Говорят: люди, которых плен брали, хороший бедный люди! - переводил таджик, пропитываясь словами старцев, сначала словно расширяясь, увеличиваясь, становясь вместилищем слов, а потом уменьшаясь, опадая, передавая накопленные слова Мокееву.- Племянница Момада, брат и дедушка! Воевать не ходи! Дома землю рыл, овец гонял!.. Хороший, невоенный люди!
- Пусть отдадут солдата,- резко отвечал Мокеев.- Пусть Момад отдаст солдата! У меня минометы! Буду говорить минометами! Я кишлак не обстреливаю, соблюдаю мир, договор! Вы, старейшины, тоже должны соблюдать договор! Скажите Момаду, пусть вернет солдата, тогда получит своих! Если нет, заговорят минометы!
Таджик переводил страстно, жарко, выставлял ладони, словно подносил на них старикам то ли поднос с караваем, то ли мину. И те внимали, поглаживали бороды, пропускали сквозь корявые темные пальцы белые пенящиеся космы.
- Они говорят, шурави сидел виноградник. Люди Момада пошли, брали кишлак. Сидит кишлаке. Пусть командир даст Момаду дедушку, брата, племянницу, а Момад отдаст шурави. Надо быть хорошо! Надо мир, договор! Минометы не надо!
- Жду час ровно! Через час верните солдата! Выводите его к заставе! Мы отдадим вам пленных! Жду ровно час! Потом заговорят минометы!
Старики понимали, кивали. Медленно, держась друг за друга, упираясь палками в землю, удалялись от заставы. Переходили бетонку, углублялись в кишлак.
И снова он сидел на солнце, глядя, как минометчики раскатывали брезент, перетаскивали ящики. Круглились, лучились тонкими воронеными радугами овалы минометных стволов. Он думал о Синицыне, сидящем где-то там, за бетонкой, среди желтых глинобитных стен. И о Лобанове, лежащем на операционном столе с красной пульсирующей ранкой. Стрелка на его часах скакала, отсчитывала на циферблате секунды.
Прошел час и еще полчаса.
-Идут, товарищ капитан!-крикнул наблюдатель.- Показались!
Мокеев не пошел их встречать, остался сидеть. Направил бинокль на въезд, смотрел, как вышагивает замполит, а за ним, торопясь, пестрой горсткой в сопровождении автоматчиков следуют пленные. Навстречу, отделяясь от кишлака, выходил человек, выезжал ишак. На седле, перекинутый, переломанный надвое, лежал тюк, и в этом тюке угадывалось тело, перемотанное, завернутое.
Они сближались, сходились на бетонке и, сойдясь, мгновенно распались. Ишак с поклажей в окружении солдат двинулся на заставу, а отпущенные пленные бегом, подгоняемые человеком, устремились в кишлак. Было видно, как мужчина взял на руки приотставшего мальчика и бегом, подпрыгивая, догнал остальных.
Автоматчик, вытягивая ишака под уздцы, привел его на заставу, остановился у входа в столовку. Все сбежались, окружили серого, пятнистого, под тряпичной попонкой ишачка, на котором лежала поклажа. Свернутая в рулон кошма была перетянута, перевязана веревкой. С одного конца высовывалась бритая золотистая макушка Синицына, а с другого торчали его ноги в ботинках. Мокеев протиснулся сквозь кольцо обступивших солдат, приказал:
- Ну что глядите!.. Снимайте!..
В несколько рук стянули, гибко распрямили, уложили рулон на землю. Штык-ножом распороли веревку. Стали раскручивать, раскатывать кошму, и завернутый Синицын крутился вместе с рулоном - башмаки, макушка,-и, когда кошма развернулась, он вдруг выпал из нее, лег на спину лицом вверх, прижав к бедрам руки, чуть развалив в ступнях измызганные ботинки.
Все наклонились, смотрели. Лицо Синицына было бледным, с приоткрытым ртом, с изумленно глядящими глазами, над которыми слабо и мучительно приподнялись брови. Маленькая родинка нежно темнела на лбу. Он был без ремня, рубаха навыпуск, и его штаны были в пятнах земли, ружейного масла, пищевого жира, а худые пальцы, сжатые лодочками, касались бедер. Под ногтями чернела грязь.
- Наркотика дали... Усыпили... - кто-то тронул Синицына, пытаясь его разбудить.
Мокеев схватил запястье Синицына, пытаясь прощупать пульс. Худая хрупкая рука была теплой, но уже теряла тепло, уже была холодней живой горячей руки. В глазах, остекленелых, направленных в небо, застыло недавнее и уже неизменное выражение страха, изумления, просьбы, невысказанной, остановившейся, погрузившейся в остывающую голубизну.
Мокеев ощупал его худое под рубахой тело. На мгновение прижался ухом к груди, надеясь услышать биение сердца. Быстро, неловко стал расстегивать пуговицы на рубахе, открывая грудь. Рубаха раскрылась, и на узкой впалой груди под соском обнажилась тонкая малая ранка, уходящая в глубину. Она была без крови, без запекшейся корки, чистая, почти сухая, с чуть видными слипшимися краями, сквозь которые в худую грудь проникло лезвие ножа, оставалось там, окруженное бьющейся, проколотой, умиравшей плотью, а потом выскользнуло обратно. Должно быть, его держали при этом несколько сильных мускулистых рук, давая сердцу вытолкать кровь на землю. А когда стекла и замерла последняя капля, те же руки омыли рану, склеили аккуратно края, надели и застегнули рубаху, закатали тело в кошму.
Все молча смотрели на Синицына, на его бледный лоб с родинкой, на приоткрытые губы, в которых остыл, задержался последний негромкий стон. И Мокееву казалось, что этот стон был к нему, его молил о спасении, его укорял и винил.
И этот услышанный жалобный стон вдруг помутил его разум. Будто солнце, возгоревшись, ударило в мозг бесцветной вспышкой, прожгло изнутри глазницы, стало кататься в голове стучащим шаром. И в этих ударах, изжигавших сознание, были звериная тоска, ненависть и бессилие, невозможность вырваться из этой войны, где действовали вероломство, безумие, не имевшая скончания жестокость. И среди этой войны, истребленных кишлаков, растерзанных на клочья машин было бледное, детское, несчастное лицо Синицына с родинкой под поднятой бровью.
- Огонь! - прошептал он, чувствуя, как слепнут глаза.- Огонь! - повторил он хриплым, свистящим выдохом.- Минометы!.. Огонь!..- заорал он, выбрасывая руки с кулаками в сторону минометчиков, толкая их к минометам.
С наблюдательного пункта, впиваясь биноклем в кишлак, он смотрел, как рвутся среди глинобитной лепнины красные пузыри, расшвыривая острые космы дыма.
- Огонь!..- кричал он.- Огонь!..
Связывался с полковой артиллерией, слышал длинные пологие свисты, гулкие сухие разрывы. И снова лязганье и рев минометов. Кишлак окутался дымом, черным, смоляным, в котором взлетали рыжие колючие искры. И из этого пекла и дыма по другую сторону кишлака по узкой горной дороге вырвалась конница, рассеянный ворох всадников, пестрые наездники. Бинокль приближал, увеличивал их повязки, накидки, конскую сбрую, проблеск оружия.
- Огонь! - кричал он. - Цель триста десять!.. Уходят, суки!..
Отряд Момада покидал село, исчезая в предгорьях. Взрывы мин ложились на пустую дорогу, развешивали над ней занавеску прозрачной пыли.
Его безумие, ненависть и беспомощность были столь велики, порыв отомстить, добраться до вероломных убийц, до лукавых старцев, обманувших его, подбросивших мохнатый грязный рулон, в который было завернуто детское неживое лицо,- этот порыв был столь силен, что он ринулся к "бэтээру", вскакивая на люк, вгоняя водителя в черную стальную дыру, заметая на броню резервную группу.
- Вперед!.. В кишлак!.. Пулеметчик!.. К прицелу!..
Они перескочили трассу, чавкнули всеми осями и скатами и, разбрасывая по сторонам долбящие очереди, вырубая в дувалах щербины, свернули в проулок.
Стена с выломанной зеленой калиткой, в которую недавно ударяло тугое сильное тело Лобанова. Шест с плетеной клеткой, в которой трепыхаются разноцветные птички. Горящий смрадный костер, изрыгающий искры и дым. Убитая взрывом овца, выплеснувшая на дорогу сине-голубые кишки, густую красную лужу. И сквозь дым и огонь, шляпая босиком по пыли, не замечая "бэтээра", шла женщина, простоволосая, в растерзанном платье, с обнаженным белым плечом, неся на руках убитую девочку: отброшенная, залитая кровью головка, рука, висящая на тонких кровавых нитках,- как большая кукла с оторванной висящей рукой.
Зрелище женщины, несущей убитую дочь сквозь дым и бледное пламя, остановило их в "бэтээре". Мокеев из люка, уронив автомат на броню, смотрел, как идет она, держа свою ношу, белея голым плечом,- по прямой сквозь кишлак, сквозь глинобитные стены, сквозь далекую сухую равнину и туманные горы, сквозь другие земли и страны, в бесконечность идет полуголая женщина, несет убитую дочь.
- Разворачивайся!.. На заставу!-приказал он водителю.
Машина, сделав круг по проулку, черкнув кормод сухую глинобитную стену, покатила на выход, на поселок, на трассу, к изрытому блиндажами холму.
Мокеев сидел в командирском люке, за спиной его подымался синий дым кишлака, в котором шла женшина с дочерью. Впереди приближались рытвины и траншеи заставы, где лежала кошма и на ней Синицын с малой бескровной ранкой.
И Мокееву вдруг показалось, что к нему снова поднесли огромное зеркало с отраженной красно-рыжей равниной, с хребтами, дорогами, и он заглянул в этот туманный овал, и кто-то невидимый, грозный произнес: "Это ты! Твоя жизнь! Твое отражение!"
Сутулый, без сил, он сидел в командирском люке, смотрел, как приближается полосатый шлагбаум.