"Ангел Паскуале: Страсти по да Винчи" - читать интересную книгу автора (Макоули Пол)

3

Любимое заведение Паскуале и Россо представляло собой низкий винный погребок, в котором собиралось не всегда безопасное общество учеников-живописцев, журналистов и швейцарских купцов. Хозяин, жирный круглоголовый швейцарец прусского происхождения, имел обыкновение снимать пробу с напитков, которые подавал, и держал собаку размером с небольшую лошадь, которая, если не валялась перед очагом, слонялась между посетителями, выпрашивая подачку. Швейцарец внимательно рассматривал каждого, кто входил в кабак, и, если гость оказывался новичком, вид которого ему не нравился, или завсегдатаем, которого он не любил, хозяин начинал изрыгать страшные проклятия и оскорбления и не успокаивался, пока несчастный не решал убраться. Зато хороших клиентов швейцарец веселил грубыми шутками и розыгрышами, обычно вызывавшими ответную реакцию, и умел создать в заведении особенную атмосферу. Как ни странно, драки случались редко. Если хозяин не мог справиться сам, он натравливал свою собаку, не нуждаясь в другом оружии.

О стычке Салаи с Рафаэлем уже болтали в погребке. Паскуале пересказал события двум разным компаниям и получил от довольных слушателей выпивку. Он наделся увидеть здесь Пьеро ди Козимо, но старика не было. Постепенно тот все больше отдалялся от шумного общества, все глубже погружаясь в себя. Он часами разглядывал капли дождя на окне или созерцал пятна краски на грязном полу у себя в комнате.

Паскуале относил ему еду несколько дней назад, но Пьеро отказался впустить его и через щель приоткрытой двери заявил Паскуале, что занят важной работой. Пьеро говорил, словно во сне, видя нечто, доступное только ему.

Паскуале сказал:

— В один прекрасный день та дрянь, которую вы едите, хикури, убьет вас. Вы не можете жить во снах вечно.

— Этот мир не единственный, Паскуале. Ты видел это пару раз, но пока еще не осознал. А должен, если собираешься стать хоть каким-нибудь художником.

— Я пока еще не освоился и с этим миром. Пустите меня, всего на минутку. Смотрите, я принес хлеб и рыбу.

Пьеро не обратил внимания на его слова. Он заговорил с тоской:

— Если бы ты только был моим учеником. Какие путешествия мы бы совершили вместе, а, Паскуале? Приходи через несколько дней. Через неделю.

Паскуале постарался скрыть раздражение в голосе:

— Если вы не будете есть, то умрете.

— Ты прямо как Пелашиль, — сказал Пьеро. — Нет. Ей хватает здравого смысла не беспокоить меня. Она понимает.

— Я тоже пойму, если вы меня впустите. Мне необходимо увидеть…

— Твоего ангела. Да. Но ты не настоящая личность, пока еще нет. Больше не беспокой меня, Паскуале. Теперь мне надо поспать.

Сейчас, в шумном многолюдном погребке, Паскуале решил, что это из-за того разговора с Пелашиль, когда он пьяно настаивал на еще одной порции хикури, травы, привезенной Пьеро из Нового Света. Паскуале высматривал Пелашиль, которая обычно работала в кабаке каждый вечер, но не видел ее. Ее не было долго, и он подумал, потому что был молод и эгоцентричен: а вдруг она ушла, возмущенная его поведением, и больше уже не вернется.

Любимый угол Пьеро заняла группа шумных сквернословящих швейцарских кавалеристов. Кондотьер, который привел их, развалившись на любимом стуле Пьеро с прямой спинкой, оживленно объяснял непристойными словами, почему он никогда не позволит иметь себя в зад и сам никого не будет иметь в зад, ни флорентийца, ни кого другого, а купленный им на вечер мальчик, сидящий у него на коленях, делал вид, будто зачарованно слушает.

— Нет, конечно, я, как любой другой мужчина, люблю, когда мне сосут член, и мне плевать, кто это делает: мужчина, женщина или младенец, который думает, будто то, чем я кончаю, молоко его мамаши. Лучше всего было с одной старухой, у которой не осталось ни единого зуба. Но только турки и флорентийцы пялят друг друга в анал, я прав или не прав?

У кондотьера было худое рябое лицо и усы, нафабренные, чтобы получились торчащие кончики. Он запустил пальцы в волосы купленного мальчика, мальчик заморгал и послал ему воздушный поцелуй, полунасмешливый-полульстивый. Наемник обвел взглядом комнату, маленькие глазки поблескивали из-под кустистых бровей, возможно, он надеялся, кто-нибудь возразит ему. Но никто не возразил — как не уставали напоминать печатные листки, граждане Флоренции опасались иностранных наемников. Стыдливое молчание висело в помещении, пока военный не засмеялся и не потребовал еще вина.

Вино принесла Пелашиль. Сердце Паскуале дрогнуло, стоило ему ее увидеть. Когда она наполнила кружку кондотьера, Паскуале подозвал ее, и она медленно подошла. Пелашиль — нагловатые глаза, черные, похожие на ягоды, кожа цвета осенних листьев, широкие бедра, обтянутые поношенным парчовым платьем, рукава которого были обрезаны, оставляя обнаженными мускулистые руки. Паскуале спал с ней разок, прошлой зимой, и с тех пор так и не смог решить, он ли ее выбрал или она его.

— Я вчера перебрал, — сказал Паскуале. — Надеюсь, ты не сердишься.

Пелашиль шагнула назад, когда он попытался обнять ее.

— Почему мужчины всегда думают только о себе?

— Ты злишься! А что я такого сказал? Разве я не могу спросить?

Россо, который до сих пор молча пил, шевельнулся и произнес:

— Предложи ей увезти ее домой, Паскуалино. За море, туда, где песок бел, море сине, а женщины ходят голыми.

— Это вы так думаете, — сказала Пелашиль, — но моя родина совсем не такая. К тому же вы бы предпочли голых мальчиков. — Она схватила за руку Паскуале. — Старик снова болен. Ты должен навестить его. — И она пошла за вином, увернувшись от пьяного солдата.

Паскуале сел на место, выпил еще вина и снова подумал о бессвязных речах Пьеро и о том, как после порции хикури разрозненные движения слились в одно и в дрожащем дождливом свете возникли крылья голубя. Ангелы и время… Их время такое же, как у людей, идет минута в минуту? Какое-то знание, огромное и невероятно непрочное, словно лесной цветок, кажется, было готово озарить его разум, но угрожало раствориться, если он станет слишком пристально глядеть на него. Он подумал: может быть, Пьеро знает, что означало это откровение. Может быть, Пьеро даст ему еще один сушеный лист хикури. Он обязан навестить старика, да, но не сейчас. Пока еще рано. Он должен собраться с духом, чтобы вынести царящую в уединении комнаты Пьеро разруху.

Джамбаттиста Джеллия, бунтарь с левыми взглядами, славящийся тем, что когда-то был башмачником, а стал автором-моралистом, проталкивался сквозь толпу. Только что вошел журналист Никколо Макиавелли, и Джеллия тащил его к столу Паскуале, громко говоря:

— Никколо, ты должен это услышать. От того, кто там был, в самом сердце скандала.

— Чаще всего необходимо расстояние, чтобы увидеть правду, — со смехом протестовал Никколо Макиавелли. — Кроме того, я уже написал свою статью и отдал ее в печать. На самом деле мне скоро нужно будет пойти посмотреть, как там дела. Дай мне спокойно выпить, не думая о работе, Джеллия. Может быть, революция для тебя жизнь, но журналистика для меня только профессия.

— Этот молодой человек там был, то есть он так говорит.

— Это правда, — сказал Паскуале.

— И, я вижу, ты неплохо нажился на своем везении, — заметил журналист, улыбнувшись. Остальные сидевшие за столом засмеялись практичности Паскуале.

— Это правда! — настаивал Паскуале.

Никколо Макиавелли тонко улыбнулся:

— Мне не нужны слова, друг мой.

Россо сказал:

— Он прав. И тебе не нужны слова, Паскуалино.

— А как насчет рисунка? — спросил Паскуале.

— Какая глубокая ирония заключена в том, что в пастве, состоящей из одних художников, никто не догадался зарисовать скандал, — заметил Никколо Макиавелли, и все снова засмеялись.

Россо поднялся, держась за край стола. Он выпил больше Паскуале.

— Это частное дело, — заявил он.

— Но в общественном месте, — возразил Джеллия.

Паскуале пихнул Россо локтем в бедро и заговорил жарким шепотом:

— Нам нужны деньги, учитель.

— Делай как знаешь, Паскуалино, — устало сказал Россо. Его внезапно захлестнула очередная волна черной меланхолии. — С моего благословения. Надеюсь, скоро все разъяснится.

Джеллия отошел, давая место Россо, который двинулся через толпу к двери. Паскуале заговорил, потому что им в самом деле были необходимы деньги:

— Я докажу вам, что был там. Вы должны извинить моего учителя. То, что произошло… это позор.

Он достал лист бумаги, на котором делал наброски в начале службы, обмакнул край рубахи в вино, собираясь стереть рисунок, но Никколо Макиавелли перехватил его руку:

— Дай-ка взглянуть. — Он поднес рисунок к глазам, разглядывая его сверху вниз, словно читая текст. Макиавелли был тонкий, но крепкий, с умным моложавым лицом монастырского библиотекаря. На выступающих скулах темнела щетина, голова с залысинами, волосы коротко подстрижены. Он сказал: — Вижу, Микеланджело Буонарроти размышляет, в которого из смертных метнуть тщательно выбранную молнию. Это ты рисовал?

— Он лучший из нас, — сказал Паскуале.

— Если хочешь, идем со мной, нет, не допивай, тебе потребуется твердая рука и острый глаз, а не возбужденное воображение.

Дождь кончился, в воздухе висел желтый пар. Он пах древесным дымом и серой, от него чесался нос и слезились глаза. Хотя шестичасовая пушка еще не стреляла, подавая сигнал к закрытию ворот, пар уже погрузил город в ночь. Люди блуждали в нем, закрывая лица; держась за руки, прошли два механика в кожаных масках с какими-то свиными рылами.

— Механики отравляют воздух, а потом сами вынуждены изобретать способ, как им дышать, — заметил Никколо Макиавелли. — Жаль, что немногим доступны их средства.

Это был один из тех смогов, которые душили Флоренцию, если ветер не дул, и дым от мастерских опускался тяжелым одеялом по течению Арно. Журналист мучительно закашлялся, прикрывая рот ладонью, затем извинился. Он когда-то сидел в подземельях Барджелло, пояснил он, и с тех пор у него болят легкие.

— Но это было до того, как я взялся за перо ради правды, а не ради государства. Что касается правды, теперь, когда мы ушли от твоих товарищей, можешь сказать мне, как было дело, если ты все видел.

— Я видел Рафаэля, как вас сейчас, — выпалил Паскуале, что, по мнению механика, было бы не совсем точно, зато правдиво с точки зрения здравого смысла.

— И ты помнишь все достаточно хорошо, чтобы нарисовать?

— Я развиваю память, синьор Макиавелли, особенно на лица и жесты. Если я не смогу зарисовать, то хотя бы смогу вспомнить.

— Неплохо. И пожалуйста, называй меня Никколо. Синьор Макиавелли был иным человеком, в иное время.

Двенадцать лет назад Макиавелли был одним из самых могущественных людей во Флоренции, секретарь Совета Десяти, он был посвящен в большинство тайн Республики и являлся главным вдохновителем ее внешней политики. Но правительство свергли после внезапного нападения испанского флота на доки в Ливорно. Половина флорентийского флота была сожжена на причалах, и полк испанцев, сжигая и грабя, подошел к самым стенам Флоренции, пока флорентийцы собирались, чтобы дать отпор. Пожизненный гонфалоньер[11] Пьеро Содерини покончил с собой, а Макиавелли оказался в опале. Несмотря на частые выступления в защиту Республики, несмотря на то, что его собственная семья погибла, а имение разграбили испанские захватчики, враги Макиавелли распустили слух, будто бы он всегда был сторонником Медичи. В последовавшие за нападением дни полной неразберихи поползли сплетни, будто бы он может стать вдохновителем заговора, призванного вернуть власть Медичи. Такая опасность возникла впервые после недолгого, но жестокого правления Джулиано Медичи. Тридцать лет тому назад, счастливо избегнув лап Папы, тот развернул кампанию против убийц своего старшего брата и их родственников, зашедшую гораздо дальше массовых казней. Пока Рим вел войну с Флоренцией, и даже после поражения Рима, случившегося благодаря изобретениям Великого Механика, Джулиано продолжал очищать от скверны знатные семейства, как Бог очищал от скверны египтян, подготавливая исход народа Израиля. Это было тяжелое время, которое до сих пор не забыто.

Отстраненный от дел, Никколо Макиавелли отказался присягать на верность новому правительству и за свои труды (или гордыню) два года томился в Палаццо дель Барджелло. Когда его наконец освободили, так ни в чем и не обвинив, он стал во главе журналистов, работавших на разных stationarii,[12] выпуская печатные листки, которые предлагали смесь сенсаций со скандалами. После падения прежнего правительства фракция механиков образовала Совет Восьми, Десяти и Тринадцати. Возведя в достоинство свое кредо: правда должна стать явной (но заботясь о том, чтобы в печать не попадало ничего противоречащего представлениям правительства о правде), — Никколо Макиавелли сделал карьеру политического комментатора.

Он работал на stationarius, который использовал под контору мастерскую, где когда-то трудился Веспасиано да Бистиччи; ирония заключалась в том, что этот самый крупный издатель удалился в загородное поместье, лишь бы не работать с новомодными печатными прессами, которые лишали работы переписчиков. Некоторые утверждали, будто бы это совпадение подтверждает то, что деятельность Макиавелли финансирует семейство Медичи, ведь Козимо де Медичи когда-то был главным клиентом Бистиччи, он заказал библиотеку из двухсот томов, которую сорок пять писцов закончили за рекордный срок в два года. Флорентийцы ничего не любили так, как сплетни, а сколько сплетен можно породить, находя связи и совпадения с событиями давно минувших дней, учитывая, что флорентийцы прекрасно помнили и просто обожали многокрасочную и бурную историю города. Можно сражаться с судьбой, но нельзя победить прошлое.

Даже в этот поздний час свет горел во всей печатной мастерской. Внутри оказалось полдюжины человек, которые за одним из письменных столов ели пасту с черным хлебом и запивали ее вином. Синяя завеса сигаретного дыма проплывала в воздухе над их головами. Пара подростков-печатников спала в подобии гнезда из тряпок под блестящей рамой пружинного пресса. Лежали кипы чистой бумаги, отпечатанные листы свисали с веревок, словно сохнущее белье. Везде горели свечи с зеркальными отражателями, одна из современных ацетиленовых ламп свисала на цепи с потолка. Она давала яркий желтый свет и добавляла в спертый воздух помещения чесночную вонь.

Товарищи приветствовали Макиавелли с жизнерадостным цинизмом. Издатель печатных листков Пьетро Аретино был честолюбивый человек вполовину моложе Макиавелли, плотный и начинающий жиреть, с окладистой бородой и черными сальными волосами, зачесанными назад.

— Свидетель, да? — спросил он, когда Макиавелли представил Паскуале. Он попыхивал зеленой сигарой, которая испускала густой белый дым, такой же ядовитый, как пар на улице.

Аретино впился в Паскуале пронзительными, но не злыми глазами. — Что ж, дружок, мы здесь печатаем только правду, верно, ребята?

Остальные захохотали. Самый старший работник, с лысиной, обрамленной жидкими седыми волосами, сказал:

— А Республику волнуют скандалы в среде живописцев?

— Здесь нечто большее, — сказал Никколо Макиавелли. Он уже успел плеснуть порцию желто-зеленой жидкости в стакан с водой и теперь выпил мутный напиток, содрогнувшись наполовину от восторга, наполовину от отвращения.

— Не стоит, Никколо, — заметил Аретино.

— Эта штука хорошо действует на мои нервы, — пояснил Никколо, принимаясь смешивать новую порцию. — А что до ссоры, это видимый симптом той болезни, которая поразила все государство. Испанская зараза начинается с вполне невинного прыщика, который даже не болит, насколько мне известно. Надеюсь, вы поняли, что я знаю об этом не из личного опыта, — добавил он, когда все засмеялись. — А тот несчастный, который позже обнаружит у себя на члене сыпь, вовремя не углядел таящейся в этом прыщике опасности. Я часто думаю, что мы похожи на врачей, советуем, как лучше жить, вычищаем заразу. Это происшествие может показаться ерундой, я знаю, но это диагноз.

Аретино выпустил длинную струю дыма.

— Публику волнует только то, чем мы захотим ее взволновать. До тех пор пока мы печатаем о чем-то, это новость. Если мы печатаем о чем-то много, это большая новость. Помните войну в Египте? Так ведь войны не было, пока мы о ней не сообщили, только тогда Синьория послала войска.

— Но война-то все равно была, — мягко произнес Никколо. Он каким-то образом уже успел прикончить вторую порцию напитка и допивал третью.

— Но другая война! — воскликнул Аретино. — Не скромничай, Никколо. Ты должен упиваться своей властью.

— Я слишком хорошо знаю, куда приводит упоение властью, — сказал Никколо Макиавелли.

— Без риска не будет награды.

Аретино с наслаждением перекатил сигару из одного угла рта в другой. Мерцание свечей отражалось в его глазах. «Он похож на дьявола», — подумал Паскуале. В такую ночь было несложно представить, как эти циничные мужчины действительно правят миром посредством своих слов, в чем они сами, кажется, не сомневались.

Самый старший спросил:

— Так в чем же значительность этой ссоры, Никколо? Что это за болезнь?

— Пожалуйста, прочитай мою статью, Джироламо. Сейчас уже так поздно, боюсь, я не смогу пересказать, перевру сам себя.

Аретино сказал:

— Война старого с новым, механиков с художниками, Папы Медичи с нашей драгоценной Республикой. Нам необходимо ответить на вопрос, чью сторону мы примем? Кто из них ангелы?

— Те, кого полюбит Бог, — отозвался кто-то.

— Это прекрасно, — раздражился Аретино, — но мы не можем дожидаться небесного суда, который часто нескор и странен.

— Ну, это не новость, — продолжал пожилой журналист. — Каждый, у кого есть глаза, знает, что Папа прибывает через два дня. Каждый, у кого есть уши, знает, что это посольство должно погасить угли бесконечно тлеющей войны между Флоренцией и Римом. Рим когда-то пытался ослабить Медичи убийствами и войной, а теперь один из Медичи стал Папой и вынужден договариваться с теми же механиками, чьи машины спасли правительство Джулиано де Медичи. Глупая стычка — это не тот крючок, на который можно повесить что-нибудь столь же тяжелое, как заговор с целью скрыть правду от граждан.

Никколо сказал:

— Прекрасно известно, что Рафаэль посланник Папы. У всех художников имеются глаза, правда, юноша? А у Рафаэля они лучше, чем у многих других, как раз чтобы высмотреть, какие в городе настроения. И еще речь идет о жене некоего уважаемого горожанина, женщине, которая питает особый интерес к искусству. — Тут все заулыбались, и даже Макиавелли, кажется, развеселился. — Но здесь ее имя лучше не упоминать, слишком хорошо оно известно.

Паскуале, желавший знать, кто эта женщина, небрежно бросил:

— Петушок Салаи грозился назвать ее имя, если мастер Рафаэль выйдет из себя.

— Пустая угроза, — отмахнулся Аретино. — Любовные похождения твоего мастера Рафаэля освещают самые популярные издания христианского мира. Многие мужья, кажется, мечтают, чтобы им наставил рога молодой гений, хотя, боюсь, они путают член Рафаэля с его кистью и думают, будто их жены приобретут большую ценность от его движений, словно пигмент, который обращается в золото, когда мастер берется за кисть.

— Может, ему подписывать своих женщин, как он подписывает свои работы, — предложил один из молодых журналистов.

— Существует мнение, — сказал Макиавелли Паскуале, — что Великий Механик уже обо всем договорился с Папой, а Рафаэль должен всего лишь уладить формальности. Разумеется, это не в интересах Флоренции, ведь наша империя живет плодами гения Великого Механика. И еще существует проблема испанского флота, в данный момент вышедшего с Корсики на учения под командованием самого Кортеса.

— Кортеса-убийцы, — вставил один из журналистов.

— Кортеса с горелой задницей, — сказал Аретино. — «Греческий огонь» подпалил его корабли, когда он пытался покорить Новый Свет, и подпалит еще раз.

— У испанцев теперь железные мундиры, — заметил пожилой журналист, — и они не утратили тяги к золоту и неофитам. Пройдя по землям мавританского халифата, они принесут свою Священную Войну во все уголки Нового Света. Представьте, что произошло бы, будь на месте Америго Веспуччи, который договорился с Монтесумой, Кортес![13]

— А при чем здесь Салаи? — спросил Паскуале.

— Салаи чувствует исходящую от Рафаэля угрозу, в этом нет сомнений, — ответил Никколо, — отсюда и этот стремительный наскок, свидетелем которого ты стал. У Великого Механика страсть к милым мальчикам, в число которых Салаи давно не входит.

— Из милого мальчика он превратился в приятного мужчину, — заметил один из журналистов.

— Рафаэля тянет только к женщинам, — заявил Аретино. — А Великий Механик старик, который питается травой, словно крестьянин, и, возможно, уже потерял ко всему этому интерес, с тех пор как выстроил свою башню. Но Салаи думает членом, из-за него он не сегодня-завтра и погибнет. Если у него нет испанской заразы, тогда остальные и подавно ее не заслуживают.

— Говорят, у Великого Механика она есть, — сказал пожилой журналист. — Говорят, он спятил. Я слышал, он держит у себя птиц. Они летают там по всем комнатам.

Аретино сказал:

— Эта история кажется мне более правдоподобной, чем сплетня, будто он оживил труп. Точнее, сшитого из кусков нескольких трупов человека. Даже я не верю в эту байку, парни! А что до птиц, что ж, у каждого должно быть какое-то увлечение, правда? Не вижу вреда в птицах.

— Если только тебе не кажется, будто ты стал одной из них, — возразил пожилой журналист. — Поговаривают, он садится на спинку кровати и кричит, словно грач, и при этом машет руками.

Один из молодых журналистов прыснул и сказал:

— Я слышал от одной шлюхи: кое-кто из главных членов Совета Десяти по свободе и миру любит привести к себе с полудюжины девиц и расхаживать между ними голым, воткнув в зад перо и кукарекая петухом.

Макиавелли сказал с улыбкой:

— Если бы мы верили всему, что слышим, пожалуй, жители Флоренции уже двадцать раз должны были бы умереть от испанской заразы. Секс тут ни при чем, несмотря на его широкую популярность. Дело в связях. Салаи может оказаться той картой, которая уже очень скоро заставит всех открыть, что у них на руках. Я не верю, будто Рафаэль прибыл, чтобы соблазнить Великого Механика, здесь слишком многолюдно для соблазнения. Но если Рафаэль привез требования Папы к Синьории, тогда к моменту прибытия самого Папы должен быть готов ответ; стало быть, это секретное посольство, и правительству будет очень некстати, если оно обнаружится. Ведь их девиз: демократия рождается только в обсуждениях и открытых спорах. Вот почему эта стычка так важна, вот почему мы должны осветить ее как можно детальнее, особенно если никто из наших конкурентов вообще не обратил на нее внимания.

— Исключительность этого дела меня очень заинтересовала, — сказал Аретино. — Здесь секс переплетается с вопросами чести и высшими тайнами государства, и только мы об этом знаем. Это пахнет деньгами, ребята.

— И это значит, что мы печатаем, — заключил пожилой журналист, неловко поднимаясь с высокого трехногого стула. — Посмотрю, что можно выкинуть.

Аретино загасил сигару, внезапно приобретая деловой вид.

— Все, что угодно, если иначе нельзя. Джерино, растолкай этих парней, пусть разберут литеры. Нам необходимы две колонки в пятьдесят строк, и я хочу, чтобы они были как можно выше. Леон, напиши сотню слов о синьоре Салаи, ничего особенного, но достаточно красноречиво, чтобы польстить ему и заставить служить нашим целям. Он главный злодей в пьесе, но и простофиля тоже он. А что до вас, юный живописец, что вы знаете о гравюрах на меди?

Паскуале набрал в грудь побольше воздуха. Голову все еще туманили пары выпитого вина и выкуренной марихуаны, все казалось слегка мерцающим и расплывчатым. Он сказал настолько уверенно, насколько смог:

— Я занимался гравюрами.

— Отлично. Вон там стол. Якопо, перетащи его под лампу и прибавь газ. Этому молодому человеку требуется хорошее освещение для работы. Принесите ему… Что тебе нужно?

Паскуале еще разок вдохнул.

— Бумагу, разумеется, настолько гладкую, насколько возможно, копировальную бумагу и иглу, чтобы перевести рисунок. Хороший карандаш. Синьор Аретино, я обычно делал гравюры на дереве, разве это выйдет не дешевле? Падуб почти так же хорош, как и медь.

— У меня нет никакого падуба, и мне нравятся медные пластины, потому что с них можно сделать очень много отпечатков. Будут сотни оттисков этого листка. И пусть последняя копия будет такой же четкой, как и первая. За какое время ты справишься?

— Ну, часов трех-четырех будет достаточно.

— У тебя есть час, — сказал Аретино, хлопнул Паскуале по спине и оставил его.

Самый младший из журналистов помог Паскуале перетащить стол под шипящую газовую лампу, показал ему, как поворачивать кран, чтобы регулировать частоту, с которой вода капала на белые камни в резервуаре: чем больше вытекало воды, тем громче становилось шипение, и желтое пламя расцветало, ярко освещая белый лист бумаги и заставляя тени плясать по всей комнате.

Паскуале закурил сигарету и мысленно представил всю сцену, руками вымеряя пространство на бумаге. Пространство, учил его Россо, самое главное в композиции. Взаимоотношения фигур, заключенных в пространство, должны возникать, притягивая глаз в нужной последовательности, иначе все превратится в хаос. Салаи слева, на переднем плане Рафаэль, голова слегка повернута в сторону от зрителя, они составят центральную часть композиции. Спутники Рафаэля, собравшиеся полукругом, за ними местные художники, вполовину меньше, потому что они не так важны. В деталях прорисовать только Рафаэля и Салаи, одинаковые позы и выражение смущения и страха у всех остальных. Чтобы изобразить стыд, нарисовать их закрывающими глаза руками, а страх — вцепившимися друг в друга дрожащими пальцами.

Когда Паскуале сделал набросок двух главных фигур, он проработал фигуры свидетелей на заднем плане; самым заметным среди них был Джулио Романо, удерживающий Салаи, а ассистент, который так неуверенно угрожал Салаи, теперь превратился в верного и отважного слугу, готового отдать за учителя жизнь, рука на кинжале, лицо гневное. Потом сам Салаи, прищуренные глаза, кривая усмешка, одно плечо выше другого. Рафаэль гордо стоит в правой центральной части, столп, на который опирается вся сцена, непоколебимый в то время, как все остальные отступили под напором Салаи.

Паскуале прорисовал его изящные пальцы, затем положил рисунок на лист мягкой меди и склонился над столом, чтобы иглой перевести очертания фигур и важные детали. Когда это было сделано, он принялся резать по главным линиям, работая со скорой решимостью и деликатностью, которым так хорошо научил его Россо. Затем добавил детали, проколы и прорези, прямые и крестообразные, густую тень и яркий свет.

Паскуале лихорадочно работал и с трудом осознал, что творится вокруг него, только когда остановился размять уставшие пальцы, распрямить затекшую спину и закурить новую сигарету. Печатники разводили огонь в небольшой топке, которая приводила в движение дрожащие пружины печатного пресса. Ремни промежуточных пластин металла скрипели и стонали, растягиваясь от жара и приводя в движение винтовой механизм, который раскручивал большой барабан, а затем снова сжимались, чтобы после опять нагреться. Пожилой журналист стоял над лотком со шрифтом, отмеривая строки расчерченной палочкой. Аретино тихо разговаривал с Никколо Макиавелли, дымя сигарой, взмахами которой он заодно обозначал главные мысли.

Паскуале услышал их разговор. Никколо выдвигал теорию власти, говоря, что каждое общество, чтобы стать стабильным, должно представлять собой египетскую пирамиду, широкую в основании и сужающуюся кверху. Беды Италии, объяснял Никколо, проистекают из разрастания власти, когда безжалостный правитель использует в своих интересах массы. Государства, управляемые абсолютной властью, всегда завоевывают государства с демократическим строем, потому что решение одного сильного человека всегда более быстрое и жизненное, чем решение совета, который выберет не то, что лучше, а то, что устроит всех. Аретино засмеялся и сказал, что все это, конечно, хорошо, но итальянцы все равно в конце концов свергают своих правителей, потому что нужды личные постоянно перевешивают нужды общественные. Паскуале как-то потерял нить их беседы и некоторое время не понимал, что может уже оставить свою работу, не для того, чтобы отдохнуть, а потому, что она уже готова.

Аретино тут же захотел получить пробный отпечаток и настоял, чтобы пластину положили под пресс. Один из мальчишек-печатников опытной рукой взялся за рычаги и отпустил тормоз цилиндра. Грохоча подшипниками и скрежеща пружинами, ходовой механизм отъехал назад, чтобы захватить лист бумаги, валик с чернилами прошелся по поверхности пластины и вернулся, убирая излишек чернил. Рама пресса упала, грохоча противовесами, и снова поднялась.

Мальчишка проворно подхватил лист бумаги; на нем, под девизом печатного листка, между двух колонок, набранных мелким узорным шрифтом, была картинка, сделанная Паскуале, блестящая от непросохшей краски.

Когда Аретино взял отпечатанный лист и поднес к свету, дверь печатни распахнулась. Все обернулись: в дверном проеме, ухватясь за косяк, стоял человек, задыхающийся от быстрого бега. Вокруг него клубились облака смога.

— Давай, рассказывай, — сказал Аретино.

Человек отдышался.

— Убийство! Убийство в Палаццо Таддеи!

Кто-то сказал:

— Проклятие! Там же остановился Рафаэль.

Аретино отложил в сторону листок и вынул сигару изо рта.

— Парни, — сказал он сурово, — я уверен, мы делаем историю!