"Внутренний голос" - читать интересную книгу автора (Флеминг Рене)

ГЛАВА 2 ОБРАЗОВАНИЕ



Для того чтобы певец состоялся, нужны не только талант и усердный труд, но и масса других составляющих: сила воли, способность быстро восстанавливать душевные и физические силы и, конечно, удача. На первом курсе в Крейнской школе музыки я занималась с Патрицией Мисслин. Если бы я каким-то чудом наскребла денег на престижную консерваторию, о поступлении в которую так мечтала, мне едва ли светило бы больше одного частного урока в неделю. И даже на старших курсах я наверняка появлялась бы на сцене лишь в составе хора. В Потсдаме же мне уделяла неустанное внимание талантливая и увлеченная преподавательница вокала, и уже через месяц я получила сольную сопрановую партию в Мессе си минор Баха. Это я-то, студентка первого курса! Больше всех такое распределение удивило меня саму.

Хотя уже в средней школе я прославилась как певица, а после и вовсе поступила на музыкальное отделение, в Крейне я оказалась только потому, что пошла по пути наименьшего сопротивления. У меня не было отчаянного желания петь, и мне даже в голову не приходило, что пение — мое призвание. Не помню, чтобы родители особенно поощряли мою независимость и самостоятельность. У нас никогда не стоял вопрос о том, кем я хочу стать, что хочу делать, есть или носить, но исключительно о том, что я должна делать, есть, носить и кем должна стать. Я с радостью подчинялась и до окончания колледжа вообще не задумывалась о карьере. В то время мой голос таил множество подвохов: я не умела петь тихо, напрягалась и не могла брать высокие ноты. Всем известно, что сопрано, не берущая высокие ноты, многого в этой жизни не добьется. Но Пат увидела во мне природную музыкальность, недюжинные способности и страстное желание учиться и совершенствоваться.

Пат, кудрявая брюнетка с короткой стрижкой, любила стоять в первой балетной позиции, этакая Мэри Поппинс. Во время уроков она смотрела на меня поверх очков (подбородок прижат к груди, щеки и брови приподняты) и, аккомпанируя на фортепиано, напевала с закрытым ртом. Она была из тех замечательных музыкантов, которые могут сыграть все что угодно. Пат носила свитера под горло и клетчатые шерстяные юбки и излучала непоколебимую уверенность; я доверяла ей безгранично. Каким-то образом ей удавалось оставаться одновременно теплым, сердечным человеком в личных отношениях и строгим учителем, едва речь заходила о работе. Если она критиковала меня в пух и прах, я не сомневалась — это делается для того, чтоб вывести меня на новый уровень. Нечасто нам удавалось разобрать за час хотя бы страницу нот. Я едва успевала открыть рот, как она прерывала: «Постой-ка. Давай попробуем сначала». Я старалась не упустить ни одного ее замечания. Я никогда с ней не спорила, никогда не говорила: «Нет, я думаю, лучше будет по-моему». Не только потому, что авторитет ее был бесспорен, но и потому, что в те времена я еще не хотела думать своей головой. Я хотела, чтобы меня научили выпевать каждую ноту, объяснили малейшие нюансы.

Пат подчеркивала огромное значение резонанса, фокусировки и направления голоса. Не то чтобы это был какой-то принципиально новый подход, но она такое внимание уделяла деталям, что заставляла меня работать над каждым звуком в отдельности. Понять, о чем именно ты поешь, научиться это выражать и «маскировать» голос — само по себе очень сложно. «Маска», как я вскоре поняла, — это нос и скулы, ведь носовые впадины и пазухи являются резонаторами. Использование «масочного» резонанса, коренным образом отличающегося от естественного для человека ротового и грудного резонанса, имеет решающее значение в развитии молодого певца, так как это единственный способ направить голос к последним рядам зала, избежав повреждения связок, «гудение», или squillo[4], помогает сформировать из зарождающихся нот настоящий, мощный звук.

Пат объясняла, что резонанс, говоря по-простому, зависит от направления воздуха. Когда вы поете, то используете мозг, чтобы направлять воздух в определенные участки своего тела: либо к голове, потому что существует несколько резонирующих пазух за глазами; либо ко рту, что создает совсем другой звук; или же к области «маски»; и даже к груди, что приводит к самому низкому звуку из всех возможных. Природу резонанса очень легко понять, глядя на любой музыкальный инструмент. Представьте, что звук, производимый человеческими связками, идентичен звуку, исходящему из мундштука трубы: сам по себе он не более чем гудение, но резонанс окрашивает его. Одних только связок для формирования оперного голоса недостаточно, нужны еще гармония, баланс и резонанс.

Если направить воздух в самые верхние резонаторы, получается очень легкий, почти детский звук: головной голос. Именно таким голосом обладают многие начинающие певцы — голосом без тела. Головной голос ассоциируется с девочками-снежинками и с высоким щебетанием доброй волшебницы Глинды, рассуждающей о достоинствах красных башмачков. «Масочные резонаторы» делают звук более носовым. Когда кто-то говорит в нос, это сразу обращает на себя внимание — вспомните хотя бы характерную манеру Розанны Барр[5]. Грудные же звуки обычно очень низкие. У Сары Воэн[6] был прекрасный грудной голос, очень низкий и с хрипотцой. В последние годы ее жизни было даже сложно сказать на слух, мужчина это поет или женщина. В идеале оперному певцу необходимо особенно сфокусироваться на «маске», но не забывать и о других резонирующих зонах. Фокус в том, чтобы гармонично сочетать их все, двигаясь вверх-вниз. Я всегда представляю себе, будто голос — это гобелен, одна нить идет вверх, и другие переплетаются с ней. Спускаясь, эти нити расплетаются, уступая место другим. Это создает равномерную картину. Меняется рисунок, варьируются цвета, но качество и текстура остаются неизменными. «Какие образы ты себе рисуешь? — спрашивала меня Пат. — Куда посылаешь свой голос?» Тогда я еще не знала ответа, но вскоре благодаря тяжелой работе нашла его. Я училась мыслить образами, которые подействуют на мускулы и заставят тело издать здоровый ровный звук. «Улыбнись про себя! — говорила Пат. — Приподними щеки! Дыши носом! Повнимательнее! Дыши!» Также она настаивала на ритмической точности, комплексном подходе к музыкальным фразам и хотя бы минимальном владении иностранными языками, — честно говоря, редкая восемнадцатилетняя девушка отвечала ее требованиям. Меня же трудности только закаляли.

Я стояла возле фортепиано и старалась одновременно петь и следовать ее советам и телом, и голосом. Какие части тела я должна использовать, чтобы голос не дребезжал и достигал галерки? Прежде всего, необходимо разрабатывать каждую мышцу отдельно — а на это требуются годы. Когда я покидала ее студию, мне казалось, будто голова разрывается от того самого резонирующего гудения пчел, каждая из которых пытается сказать мне что-то важное. Всякий раз во время занятий она открывала передо мной новые горизонты и учила петь осмысленно. Она заложила основы моего отношения к голосу и помогла освоить азбучные истины, на базе которых можно было создавать технику. Особое внимание Пат обращала на крепкое вокальное здоровье и закрытые гласные. Другая ученица на моем месте, может быть, и не выдержала бы ее меткой критики, но мы с Пат превосходно подходили друг другу.

Уроки пения не слишком отличаются от уроков игры на любом музыкальном инструменте, хотя попадаются и довольно необычные упражнения. Для разогрева Пат выбрала упражнение с долгим колебанием нот и финальным нисходящим арпеджио на одном дыхании — «ооо-МА-ЛУУ-си». Не знаю, кто придумал это упражнение, но для вокалиста оно значит не меньше, чем повторение гамм для тренировки рук пианиста. Нередко у начинающего вокалиста обнадеживающе звучит всего лишь одна октава или даже квинта, и задача учителя — вычленить это ядро, вырастить из него голос с широким диапазоном, наполнить его плотью и кровью. На вступительных занятиях то и дело раздаются команды вроде «не поднимай плечи», «дыши животом», «не задирай подбородок». Молодые певцы учатся петь на одном дыхании — никаких вздутых вен, трясущихся челюстей, фальшивых звуков; надо стремиться брать высокие ноты без напряжения и оставаться неподвижными, в то время как голос вибрирует или взлетает в колоратуре. Сначала я вообще не могла раскатисто произносить звук «р». Чтобы решить эту проблему, мне хотели надрезать тонкую полоску кожи, которой язык крепится к ротовой полости, — но, разумеется, эта идея не вызвала у меня особого энтузиазма, и после пары лет упорных тренировок «р-р-р» стало даваться мне без труда.

Мне было всего восемнадцать, когда мы начали заниматься с Пат, но меня сложно было назвать чистым листом. Человек с хорошим голосом поневоле имитирует все вокруг, на необитаемом острове он кричал бы, как чайка, и я здесь не исключение. Я много выступала, тщательно копировала голоса своих родителей и других взрослых, и у меня появилось несколько отвратительных привычек. Пат пришлось потрудиться, чтобы избавить меня от любви петь слишком громко и зрело, она убрала отдельные свойства моего голоса, заменила их другими и помогла справиться с вокальными трудностями при помощи музыкальных средств.

Уже на самом раннем этапе учителю и ученику нужно выработать особую терминологию, язык, который позволит им легко общаться и понимать друг друга. Самое главное здесь — доверие. Ученик должен ощущать заботу, ведь пение — это ежедневное испытание на прочность. Голос — единственный инструмент, который невозможно купить за деньги. Нельзя сказать: «Не нравится мне этот голос, поменяю-ка я его на Страдивари». Это единственный инструмент, который нельзя вернуть, обменять, запереть в шкаф и уйти в загул или — к счастью для меня — забыть в багажнике такси. По этой причине немаловажно, чтобы учителя понимали психологию учеников. Критику принимаешь особенно близко к сердцу, если обсуждаемый инструмент — твой собственный голос.

Как правило, чтобы наладить продуктивные рабочие отношения, требуется не меньше полугода, но у нас с Пат этого времени не было, ведь мне необходимо было выучить ту самую Мессу си минор. Узнав о доставшейся мне партии, она произнесла: «Ты споешь ее безупречно, даже если это убьет нас обеих». В итоге так оно и вышло: спела я хорошо, и мы обе чуть не умерли. Мы с Пат занимались ежедневно, и я была отлично подготовлена, но перед самым выступлением заболела тяжелой формой ларингита. Пат принесла мне в общежитие горячий куриный бульон, мои новые друзья и соседи поддерживали мой боевой дух, уверяли, что все будет хорошо и нет никаких причин волноваться, сама же я два часа кряду парилась в душевой. Все вокруг суетились, и это простое человеческое внимание убедило меня, что я вовсе не пустое место, каковым привыкла себя считать. Сочувствие было так приятно, что я вышла на сцену и спела без всякой хрипоты.

Именно в этот примечательный день сформировался мой ритуал выхода на сцену. У одних певцов есть кроличья лапка на удачу, у других — счастливое нижнее белье. Лучано Паваротти, прежде чем запеть, нужно найти на сцене гнутый гвоздь, и помогай господь тому несчастному певцу, который вздумает нарядиться в сиреневое в его присутствии. Ренату Тибальди к кулисам всегда сопровождала помощница Тина с фотографией матери Ренаты Джузеппины и маленьким плюшевым мишкой; перед выходом на сцену фотографию Рената целовала, а мишку щипала за нос. Лили Понс накануне выступления всегда мучилась желудком. Биргит Нильсон любила выпить черного кофе в своей гримерной до выступления, а после — бутылочку пива «Туборг». Некоторые певцы вообще не могли обойтись без алкоголя. Известны и «сексуальные» приметы. Как-то жену одного дирижера спросили: «Каково это, быть замужем за великим дирижером?» На что она ответила: «Он не может накануне, он занят в день концерта, он слишком устал на следующий день — и у него три концерта в неделю!» Самые распространенные ритуалы связаны с едой, их так много, что все и не перечислишь. Ну а лично я довожу окружающих до состояния полнейшей истерии — признаться честно, терпеть не могу переживать в одиночку. Как будто есть определенная порция паники, и я либо всю ее беру на себя, либо делюсь с близкими. Моя сестра Рашель много лет подряд исполняла обязанности штатного паникера. Перед выступлением я нагоняла на нее ужас своими «Я не могу выйти на сцену!» и «Я боюсь!». Несколько лет назад она в конце концов заявила, что сыта по горло треволнениями, хватит. Она знала, что я справлюсь сама, и хотела спокойно сидеть в зале, наслаждаться представлением вместе со всеми, а не сходить с ума, гадая, смогу я взять высокие ноты без петухов или нет. С моим послужным списком новую жертву найти не так-то просто, так что теперь я терзаюсь в одиночку. Наверное, следовало бы поместить объявление в газету: «Требуется любитель оперы с опытом заламывания рук; истерики и паранойя приветствуются». К счастью, этот ритуал я приберегаю для особо торжественных случаев, во всех прочих — с радостью жду выступления.

Я очень многому научилась в Потсдаме, но главное — полюбила упражнения. В детстве я старательно учила роль и даже помыслить не могла о том, чтобы пропустить репетицию. Упражнения же ассоциировались у меня с музыкальными инструментами — фортепиано, скрипкой и альтом. Видит бог, я извлекала струнные инструменты из-под кровати в день урока, счищала с них пыль, заметая следы собственного безделья и надеясь, что преподаватель не догадается. Теперь, когда я серьезно начала учиться музыке, я поняла, что заниматься надо постоянно, — если бы я хотела стать пианисткой, то не вставала бы из-за фортепиано. Я посещала репетиционную изо дня в день, покрышки моего любимого велосипеда, «Джорджа», знай себе поскрипывали по снегу. Мне так нравилось входить в это небольшое пустое помещение. Шагая по коридору, я слышала, как в соседних аудиториях поют, играют на скрипке и других инструментах, но мой класс был только моим. В течение двадцати-тридцати минут я разрабатывала голос (добросовестно переписав у Пат все упражнения), а потом шлифовала заданную песню или арию, пытаясь на слух уловить собственные ошибки. Чем больше я занималась, тем быстрее справлялась с поставленными задачами. Именно тогда во мне проснулась истинная страсть к пению, к изучению каждого нюанса волшебного инструмента, называемого голосом. Мне до сих пор кажется чудом, что любой желающий может научиться хорошо петь: координация непроизвольных мышечных сокращений — настоящая загадка. Очень приятно петь перед аудиторией, в большом зале, но петь самой себе — нота за нотой, слово за словом, фраза за фразой — еще увлекательнее. Так я и начала учиться.

Большое влияние Пат оказала на меня и в том, что касается репертуара. Она собрала прекрасную коллекцию музыки, и для любопытного исследователя это был такой же лакомый кусочек, как в прежние времена полная тайн и сокровищ мамина музыкальная комната. Я разучивала песни Петрасси и обожаемый мною гимн Бриттена, камерную музыку и немецкие арии Гайдна и Генделя. Как только Пат убедилась, что у меня хорошие данные и я быстро учусь, она познакомила меня с забытыми песнями. Как-то она вручила мне на вид очень старый и потрепанный нотный лист. Это был «Месяц мой» Дворжака, который я разучила по-английски. Тогда мы и представить не могли, как сильно эта ария повлияет на мое будущее. Просто я была похожа на открытый колодец, готовый поглотить все, что в него попадет. Пат же не только тренировала мой вокал, но и формировала мое музыкальное чутье.

Все свои замечания она подкрепляла примерами, и коллекция ее всегда была в моем распоряжении. По вечерам я сидела у нее дома и складывала в стопки кассеты: Джанет Бэйкер, Гендель; Элли Амелинг, Пилар Лоренгар, Виктория де лос Анхелес[7]. До сих пор помню, как впервые в жизни смотрела прямую трансляцию из Метрополитен — «Дон-Жуана», — свернувшись калачиком у нее на диване.

Великая голландка Амелинг несколько раз приезжала с выступлениями в Потсдам и была тогда моей любимой певицей. Я столько раз слушала ее записи, что это сказалось на моей собственной манере исполнения. Несколько лет спустя Амелинг, сама того не зная, преподала мне важный урок: я, все еще желторотая студентка, хотела сказать, как много значит для меня ее пение, а она с полным безразличием смотрела сквозь меня на следующего в очереди. Я была раздавлена. Конечно, глупо рассчитывать, что артист уделит внимание каждому своему поклоннику, но в результате я предпочла подражать Джен Де Гаэтани, которая умела каждого убедить, что пела сегодня только ради него, и находила за что поблагодарить зрителей. Джен восклицала: «О, я в восторге от рецепта, что вы мне прислали!» или «Боже, какая красивая цепочка! Где вы ее купили?» — а мы все светились от счастья, поражаясь, как она может думать о чем-то, кроме сегодняшнего потрясающего представления.

Музыка в те времена повергала меня в такой восторг, будто ее изобрели на прошлой неделе. Двумя вещами я была просто одержима. Прежде всего, арией Энн Трулав «От Тома нет ни весточки» из оперы Стравинского «Похождения повесы». Я слушала ее каждый вечер перед сном — сначала мне хватало одного раза, потом дело дошло до трех или четырех. Все равно что выпить на ночь три чашки эспрессо: в этой арии столько энергии, что сон с меня как рукой снимало. Меня буквально наэлектризовывали ее зубчатая вокальная линия и английский с неправильными ударениями, особенно причудливый в исполнении Джудит Раскин. Я разучила ее и пела на многих прослушиваниях, но ни разу не снискала особого успеха. Тогда эту арию еще не знали; она казалась слишком длинной, да и пела я недостаточно хорошо. Мне сложно было уловить разницу между тем, что я безумно люблю, и тем, что подходит моему голосу. Я ошибочно думала, будто произведу сногсшибательное впечатление, исполнив слишком сложную арию, на самом же деле чем легче тебе петь, тем больше ария тебе подходит. Зато это постоянное усилие стало фундаментом солидной техники, которая необходима для успешной карьеры оперной певицы. Другим произведением, буквально околдовавшим меня, стали «Античные голоса детей» Джорджа Крама в исполнении Джен Де Гаэтани. Меня так завораживала их таинственность и вокальная подача, что на время часть «Todas las tardes en Granada»[8] — с тремоло маримбы и экзотическим звуком игрушечного фортепиано, где голос Де Гаэтани точно попадал в такт с пианино, шептал, а потом взвизгивал, — затмила все остальное. Годы спустя мне посчастливилось брать у Джен уроки; после нашего знакомства восхищение мое этим песенным циклом и ее исполнением только возросло.

Однако я интересовалась не только классической музыкой. В Потсдаме я влюбилась в джаз, да так сильно, что какое-то время всерьез раздумывала, не связать ли с ним свою жизнь. На втором курсе я отправилась на прослушивание в биг-бэнд. Моя мать работала с Эстер Саттерфилд, солисткой Рочестерского ансамбля Чака Манджоне, пользовавшегося невероятной популярностью. Эстер пела «Страну фантазий», и эта сладостная возбуждающая песня навсегда запечатлелась в моей памяти. Ее-то я и спела на прослушивании, воображая себя Билли Холидей[9], с гарденией за ухом, обхватив обеими руками старомодный серебристый микрофон. Альбом с музыкой к фильму «Леди поет блюз» я заслушала до дыр и выучила все песни — как нотную партитуру для фортепиано, так и партию голоса. В общем, меня взяли в биг-бэнд, и вскоре я стала каждую неделю петь с джазовым трио. Два с половиной года мы выступали воскресными вечерами, у нас даже появились свои поклонники, так что зал всякий раз был набит битком.

После монотонных упражнений на дыхание и резонанс джазовые концерты становились для меня настоящей отдушиной. Эта музыка научила меня держаться на сцене. Еще бы, ведь джаз невероятно интерактивен, и каждый раз одна и та же песня играется по-новому. Джаз помог мне избавиться от страхов — бояться некогда, надо быстро решать, в каком направлении двигаться.

Я училась доверять своим инстинктам. Вскоре я выяснила, что мне придется не только петь, но и выступать с веселым конферансом между номерами. Я могла брать головокружительно высокие ноты и справляться с нескончаемыми импровизациями, но простые фразы вроде «Как настроение?» казались мне невыносимо сложными. Бас-гитарист Пат О'Лири пихал меня сзади в плечо. «Ну скажи же хоть что-нибудь! — шипел он. — Развесели их!»

Развеселить? Никто не упомянул об этом, принимая меня на работу. Хуже всего, что каждый раз приходилось придумывать новые шутки и выбирать новое направление моей односторонней беседы. («Нежарко у нас сегодня, не правда ли, э-э, Потсдам?») Петь одни и те же песенки неделя за неделей считалось нормальным, а вот срок годности моих ненаписанных монологов истекал в тот же вечер. Публика походила на стеснительную девицу, которая пришла на свидание вслепую и ждет, когда же ее начнут развлекать разговорами; я старалась как могла — деваться-то некуда было, — но не слишком преуспела. Завоевать сердца зрителей можно самыми разными способами; научиться для начала разговаривать с ними — не самая плохая идея.

Джаз также предоставлял уникальную возможность для вокальных экспериментов. Пат несколько раз приходила на наши концерты и во время перерывов спрашивала: «Ты знаешь, что только что взяла верхнее ре выше верхнего до?» У Пат был абсолютный слух, и она точно знала, что я делаю, даже если сама я не могла этого отследить. Я брала самые высокие ноты, исполняя джаз, просто потому, что не подозревала, насколько они высоки. Это была всего-навсего импровизация. А вот высокие ноты для сопранового репертуара мне не покорялись. Все, что было выше нормы, от соль до верхнего до, оставалось для меня недостижимым. Эти звуки, пронзительные, резкие, казались мне непобедимыми.

Иногда мы отправлялись на гастроли. Парни из ансамбля были постарше и поопытней. Ларри Хэм научил меня готовить великолепные омлеты, а Эдди Орновски возил по окрестностям на своем большом старом белом «кадиллаке» с красным кожаным салоном под аккомпанемент шубертовских струнных квартетов. Я многому училась и у них.

Поворотным моментом стал мастер-класс легендарного саксофониста Иллинойса Джакета, предложившего мне поехать с ним на гастроли. (Он растаял, когда я спела «Ты изменился», — песни о неразделенной любви особенно мне удавались.) Это предложение заставило меня задуматься о том, кем же я хочу стать, оперной певицей или джазовой. Я была совсем молоденькой девушкой и в глубине души понимала, что мне не хватит духу переехать в Нью-Йорк, а без этого о джазовой карьере и речи быть не могло. Я не умела мыслить независимо. Я даже не могла сама решить, что приготовить на обед, — всегда спрашивала совета у других. Джаз — музыка свободы, а я все еще ходила по струнке. В общем, я предпочла знакомую территорию и осталась в колледже.

После баховской Мессы си минор я спела Лори в единственной опере Аарона Копленда[10] «Ласковая земля», главную партию в камерной опере Густава Хольста[11] под названием «Странствующий ученый» и Элси Мэйнард в великолепной постановке «Йомена-гвардейца» Гилберта и Салливана[12]. Эти роли, так же как и джазовые импровизации, давали мне возможность выступать не перед преподавателями и сокурсниками, а перед настоящими зрителями. Очень пригодились уроки танца и театрального мастерства. Если бы я поступила в Истмен или Джуллиард, у меня бы не было возможности изучать драматическое искусство: учебные курсы разных факультетов консерваторий тогда не пересекались. Позже поняли, что профессиональные певцы должны быть еще и актерами, и правила изменились, но к тому времени я уже окончила учебу.

В качестве специальности я выбрала музыкальное образование. Родители мои, люди неизменно практичные, считали, что ремесло прежде всего должно обеспечивать кусок хлеба. Они верили в мои певческие способности, но в то же время давно имели дело с музыкой и знали, сколько талантливых сопрано не достигают карьерных вершин, а то и вовсе прозябают без работы. Если мои грандиозные мечты не осуществятся — а вероятность очень велика, — надо же будет как-то зарабатывать на жизнь. Могу сказать одно: я счастлива, что мне удалось стать певицей, ибо даже самые тяжелые моцартовские партии — сущий пустяк по сравнению с семестром работы школьным учителем. Восьмиклассники с их ломающимися голосами и играющими гормонами по сей день остаются для меня одним из серьезнейших жизненных испытаний. Я всегда с почтением относилась к профессии моих родителей, мне казалось, я понимаю ее специфику, но только проведя несколько уроков сама, я осознала, какой это тяжкий труд — преподавать в государственной школе. Когда мой брат Тед, продолжив семейную традицию, стал учителем, я была искренне восхищена.

Моя учеба в Потсдаме подходила к концу, и я очень переживала предстоящее расставание с Пат, но она мягко, хоть и настойчиво вытолкнула меня из гнезда. «Ступай и учись новому у других», — уговаривала она. Я любила Пат, ценила все, что она для меня сделала, и напомнила ей, что многие певцы всю свою карьеру остаются верны одному учителю. Но она была непреклонна. С ее благословения и после долгих понуканий я отправилась продолжать образование в Истмен.

Неожиданно для всех, и в первую очередь для самой себя, на первом прослушивании в Истмене я получила партию Церлины в «Дон-Жуане». Я впервые участвовала в полноценном оперном спектакле и испытывала настоящий восторг, выходя на сцену Истменского театра, в котором провела так много времени в детстве. Это была невероятно амбициозная постановка; предполагалось, что баритон приподнимет меня в танцевальной сцене, и мы как сумасшедшие репетировали ее в Христианской молодежной ассоциации на другой стороне улицы. За свою карьеру я спела все три женские партии в «Дон-Жуане», и начинать действительно следовало с Церлины, с ее «Vedrai carino» — настоящей жемчужины оперного искусства. Самая сложная партия — Донна Анна, у нее две превосходные сцены и один из величайших аккомпанированных речитативов. Да Понте с Моцартом изображают ее противоречивое чувство к Дону Оттавио, затем искусно дают нам понять, что ухаживания Дон-Жуана пробуждают в ней затаенную страсть, после чего следует убийство ее отца, позор и печаль. Характер Донны Эльвиры (в партии которой я не слишком удачно дебютировала в Ла Скала) более очевиден: она отличается неуемным темпераментом и являет собой вопиющий случай рокового влечения. На протяжении следующих десяти лет Моцарт оставался краеугольным камнем моего оперного репертуара, в результате я спела девять разных моцартовских партий в различных постановках. Графиня в «Женитьбе Фигаро» стала моим дебютом — впервые, еще студенткой, я спела ее на музыкальном фестивале в Аспене, а затем в Хьюстоне, в Метрополитен, в Париже, в Театре Колон в Буэнос-Айресе, в Сан-Франциско, на обоих фестивалях Сполето[13], в канадском Гамильтоне, я пела ее на фестивале в Глайндборне, в Женеве и Чикаго. Если кому-то требовалась Графиня, звали меня: благодаря этой роли я стала известной, выступив в 1991 году на праздничном концерте в честь двухсотлетия со дня смерти Моцарта. Честно говоря, сама я выбрала бы для дебюта на лучших сценах мира Берио[14], Пуччини, Берлиоза или Стравинского, что угодно, только не Моцарта. Исполнение Моцарта требует совершенного, кристально-чистого голоса, то есть постоянных усилий, без которых я предпочла бы обойтись, но теперь, оглядываясь назад, я благодарна судьбе за этот репертуар, ведь он помог мне сохранить голос.

На том начальном этапе карьеры мне приходилось петь тщательно и аккуратно, оберегая юношескую прелесть и живость вокала, в то время как произведения других композиторов — драма в полный голос в сопровождении громкого оркестра — измотали бы меня раньше срока, и сейчас я бы слышала от оперных продюсеров лишь: «Премного благодарны, но ваш голос дрожит, и высокие ноты вы не тянете». Чистое везение — попасть в требовательные, но бережные руки Моцарта.

В то время оперным факультетом в Истмене руководил дирижер Ричард Перлман. Помню, как на занятии, посвященном Марии Каллас, он поставил нам ее запись. Он был знаком с ней лично и обожал рассказывать, как один раз во время репетиции в Далласе предложил ей какао. Дива отказалась: «Спасибо, голубчик, но от шоколада у меня прыщи вскакивают». История меня поразила — не столько ответ Каллас, сколько благоговение Перлмана перед ней. Даже по прошествии многих лет нельзя было не заметить, сколь сильное впечатление она произвела на молодого дирижера. Все сопрано в классе сидели и думали: «Ничего себе! Вот это да!» Мы слушали пение, а он утверждал, что ее голос прекрасен, — именно утверждал, как будто это доказанный факт, а не субъективное мнение. Когда я впервые услышала записи Каллас — то же касается и Элизабет Шварцкопф[15], — я не поняла, почему все ими так восхищаются, обе показались мне не самыми выдающимися певицами. Голос Каллас звучал неприятно, слишком резко и остро, он походил на стальную иглу и вибрировал на высоких нотах, а пение Шварцкопф, несмотря на прекрасный голос, представлялось шероховатым и эксцентричным. Но так часто бывает — прелесть необычного, незнакомого понимаешь не сразу. Некоторые голоса начинаешь любить за их недостатки, за их странность и, самое главное, за то, что их можно узнать с первой ноты. Долго и внимательно слушала я записи этих двух сопрано, пока наконец не отдала им свое сердце, как и миллионы других поклонников. Вероятно, во время учебы я особенно чутко улавливала чужие шероховатости, потому что пыталась отшлифовать свои собственные. Однажды Арлин Оже[16] сказала Джону Мэлою, моему истменскому преподавателю, что из меня выйдет толк, если мне удастся отполировать технику. Я была талантлива и прилежна, но пока только училась пению, и, чтобы достичь высот, мне нужно было немало потрудиться, чтобы почувствовать себя настоящей певицей. И хотя некоторые мои выступления в Истмене удались, случались и провалы, самый худший из которых — мое первое прослушивание для национальной программы поддержки молодых талантов под эгидой Метрополитен-опера.

Аккомпанировал мне мой приятель Ричард Бадо, тоже студент Истмена. Память у меня уже тогда была натренированная, что — с моей-то манерой откладывать до последнего — сослужило мне плохую службу. Я выучила арию Памины «Ach, ich fiihl's» из «Волшебной флейты» за неделю до прослушивания. В зале сидели мои родители и друзья; строгое жюри, представлявшее Метрополитен, расположилось в самом центре. Я была наглажена, напомажена и загримирована, но стоило мне взглянуть на людей, которые меня любили и болели за меня, и тех, кто готов был дать мне шанс, — и самообладание покинуло меня. Я с места не могла сдвинуться от страха и мечтала лишь об одном: упасть в обморок и провалиться сквозь землю. Столько нервных певцов жаждут провалиться в эту несуществующую дыру на сцене, что я только удивляюсь, почему концертные залы по всему миру наконец ее не пропилят. «Ach, ich fiihl's» — ария необычайно пронзительная, большую часть которой нужно петь очень тихо.

Именно это пугает меня больше всего: обнаженные чувства. Не фейерверки, не фиоритуры, не скачки, не трели или грудные звуки — на этом я собаку съела. Ужасало меня спокойное, мягкое пение негромким голосом. От него меня прошибал холодный пот. Тогда я чуть ли не впервые столкнулась с арией подобного рода, и надо же было додуматься выбрать именно ее для столь важного прослушивания. Горло у меня сжалось, дыхание перехватило, и голос чудовищно дрожал. Мне не забыть, как сникли мои родные, а на лицах зрителей появилось выражение неловкости. Ричард Бадо позже признался, что хотел встать посреди моего выступления и сказать: «Давайте прервемся. Она может спеть намного лучше, по-моему, нам лучше попробовать на будущий год».

Все закончилось, а я, кажется, еще сто лет стояла на сцене с зажатым в тисках горлом: у меня случился первый настоящий личностный кризис. Я перестала понимать, зачем вообще учусь в аспирантуре, и отправилась за помощью к университетскому психотерапевту. Что я действительно умела, так это угождать другим и поступать таким образом, чтоб читать в их глазах всяческое одобрение. Я так вжилась в роль хорошей девочки, что, когда однажды прогуляла репетицию оперы ради концерта Бонни Райт[17], получила вместо удовольствия жуткий приступ тошноты. Я была хамелеоном — перевоплощалась в того, кого хотели во мне видеть окружающие, причем далеко не только мои родители или учителя. Я вела себя так даже с абсолютно незнакомыми людьми. После того загубленного прослушивания я как будто очнулась — и начала осознавать, кем на самом деле являюсь и чего, собственно, хочу. Именно тогда музыка стала моим призванием, и я начала относиться к своей карьере со всей ответственностью. Такое нередко случается с начинающими артистами, и это не похоже на волшебное превращение, скорее на начало новой жизни. Джон Мэлой очень поддерживал меня в тот период, уверял, что все получится, и я ему верила.

Как бы ни было мучительно сражаться со своими страхами, мне никогда не приходила в голову мысль все бросить. Родители воспитали меня бойцом, приучили никогда не сдаваться. В нашей семье не принято опускать руки или сворачивать на полпути. Философия моей матери гласила: можешь заниматься чем угодно, но бросать нельзя, неважно, идет речь о спектакле, игре на фортепиано или лошадях.

Оглядываясь назад, я понимаю, что кризис был неизбежен. Он все равно случился бы — не на прослушивании в Метрополитен, так позже. Желание всем понравиться мешало мне развиваться. Мне нужно было встряхнуться и начать задаваться вопросами, ответы на которые помогли бы двигаться вперед. В конце концов я убедилась, что люблю музыку, в особенности пение, и мне нравится этим заниматься. И я перестала чересчур беспокоиться о том, что думают другие. Это так просто, но для меня было совершенно новым ощущением.

В 1981 году мои родители развелись, а зимой 1983-го у мамы и ее второго мужа Джорджа Александра родился мальчик, мой брат Джорди. Я приехала в больницу, и меня даже позвали в палату в кульминационный момент. Только подумать, моя сорокапятилетняя мать рожала четвертого малыша! Тогда-то я и поняла, что обязательно когда-нибудь сама заведу детей. Сегодня этот ангел с вьющимися белокурыми локонами изучает пение и может поспорить размерами с Брином Терфелом[18]. Прошлое лето он провел со мной в Лондоне — хотел выяснить, подходит ли ему стиль жизни оперного певца. У него, безусловно, есть талант, но только время и его страстное желание петь покажут, так ли это.

Именно тем летом я впервые поехала на музыкальный фестиваль в Аспен — петь и учиться. Это было чудесное время: голубое небо, серьезные музыканты, бесконечные возможности. Я каждый день проезжала семь миль на велосипеде до Марун-Беллз и обратно. Места там необыкновенной красоты. После рочестерской зимы лето в Аспене — удивительный подарок, так что каждый год я с нетерпением ждала, когда же можно будет собрать чемодан, взять велосипед и отправиться туда снова. Я подавала заявки на участие во многих летних программах, но меня приняли только в Аспене и Сполето. У меня вообще весьма внушительная история отказов, но в итоге мне всегда идеально подходило именно то место, где давали зеленый свет.

Два лета в Аспене я училась у Джен Де Гаэтани. Помимо всего прочего, она являлась для меня прекрасным образцом профессионального музыканта. Она обожала музыку и была так предана своему искусству, что могла расплакаться от избытка чувств во время мастер-класса. Набиваясь в ее гостиную, мы, студенты, ощущали себя членами некоего тайного общества; там мы пели друг для друга и шепотом обсуждали нюансы текста, динамику и резонанс. Там я познакомилась с Эдом Беркли, и он пригласил меня исполнить партию Секстон в опере Конрада Сузы «Трансформации», основанной на поэзии Энн Секстон[19]; это была одна из лучших театральных постановок в моей жизни. Мы проводили целые дни за чтением и анализом стихов. На следующее лето мне дали роль Графини в «Женитьбе Фигаро», и меня услышал директор фестиваля Хорхе Местер. Он предложил мне продолжить обучение в Джуллиарде, который стал следующей ступенью в моем образовании. Никогда не угадаешь, кто будет сидеть в зале или в оркестровой яме и в чьих руках окажется твоя судьба, — да, в моей работе удивительные сюрпризы на каждом шагу.