"Внутренний голос" - читать интересную книгу автора (Флеминг Рене)

ГЛАВА 1 СЕМЬЯ

Всю мою жизнь сопровождает музыка. Она звучит почти во всех воспоминаниях. Иногда музыка — главная героиня истории, иногда — ненавязчивый аккомпанемент, песенка, которую моя дочка напевает вполголоса по дороге к автобусной остановке. Музыка творит историю моей жизни, пока я в тишине и одиночестве разучиваю ноты. Она отправляет меня в кругосветное путешествие и приводит обратно домой. Многие дорогие мне люди, учителя и коллеги, ставшие моими друзьями, ассоциируются у меня с определенными музыкальными фразами. В моих воспоминаниях люди так часто поют, или я сама пою, или кто-то берет первые аккорды на фортепиано, что порой сложно уловить, с чего все начинается. И хотя я не могу вспомнить, как впервые услышала музыку, мне не забыть тот вечер, когда я в нее влюбилась.

Мне тогда было тринадцать, и мы жили на окраине Рочестера, штат Нью-Йорк, в районе, застроенном блестящими новенькими домиками — длинными одноэтажными и двух- и трех-этажными, с комнатами на разных уровнях. Летом сумерки опускались долго-долго. Дети играли во дворах, носились друг за дружкой по соседским газонам, перекрикивались, а когда темнело, матери принимались звать их домой — каждая со своего крыльца. Из-за жары у всех были распахнуты входные двери, и до нас доносились «доброй ночи», «увидимся завтра» и звук опускающихся шторок, а потом все затихало, раздавался только треск сверчков да гул проезжающих машин. В тот самый вечер я сидела в гостиной, а родители пели. Они оба преподавали музыку и весь день слушали чужое пение — бесконечные гаммы, одни и те же песни, шлифуемые снова и снова. Моя мама Патриция работала в небольшом частном колледже, а вот отец, Эдвин Флеминг, обучал вокалу в средней школе, так что за день он сталкивался с сотней голосов. Когда дни напролет поешь и слушаешь других, казалось бы, к вечеру в тебе не должно остаться ни единой ноты; но родители приходили домой и пели в свое удовольствие, будто за рабочий день музыка их вовсе не утомила. В тот вечер они пели друг для друга, для меня, моей младшей сестры Рашель и брата Теда. Мама играла на фортепиано, отец стоял рядом, они исполняли «Бесс, теперь ты моя» Гершвина. Этот дуэт из «Порги и Бесс» они особенно любили: романтичная, берущая за душу песня как нельзя лучше подходила их голосам, папин баритон превосходно оттенял чудесное мамино сопрано. Я распласталась на ковре в гостиной с собакой Бесси, чувствуя необыкновенное умиротворение.

Отец был привлекательным мужчиной со слегка выдающейся нижней губой и блестящими черными волосами, спадающими на лоб, как у Элвиса Пресли. Мать походила на любимых актрис Хичкока и представляла собой нечто среднее между Типпи Хедрен и Ким Новак. Они были красивой парой, и, когда пели дуэтом, становилось ясно, что у нас все хорошо, что мы — счастливая семья. Благодаря им пение всегда ассоциировалось у меня со счастьем, ведь если гармония существует в твоей собственной гостиной, она непременно должна быть и во всем мире. Я бы могла лежать и слушать их целую вечность.

Их послеобеденные спевки не были редкостью, но в тот летний вечер дети, игравшие во дворах, побросали мячики и прислушались, а матери, вышедшие позвать отпрысков, вернулись домой за мужьями; один за другим соседи подтягивались к нашему дому. Они напоминали мотыльков, а мои родители — влекущее, невыносимо прекрасное пламя. Некоторые вошли внутрь, но большинство столпилось на улице, за венецианским окном. Потихоньку собралась вся округа. На нашей улице жили эмигранты, в основном семьи из Италии, недавно переселившиеся на север штата Нью-Йорк. Мои родители исполнили для них популярные арии и дуэт из первого акта «Богемы». Мама тогда заканчивала аспирантуру в Истменской школе музыки и спела арии Пуччини «Mi chiamano Mimi», «In quelle trine morbide» и «Vissi d'arte», которые репетировала для выпускного концерта. После каждой арии зрители бурно аплодировали, не веря в счастливое совпадение: такие замечательные певцы живут на их улице, прямо под боком. Концерт затянулся до самой ночи; держась за руки, улыбаясь, кланяясь, родители исполнили все дуэты, какие только были в их репертуаре. Наконец представление закончилось, обессилевшие, но взволнованные соседи разошлись по домам, а нас отправили в кровать. Но мне, как Элизе Дулиттл, было не до сна. Я была самой счастливой девочкой на свете: все восхищались моими родителями, а я могла наслаждаться их пением в любой момент.

«Но все было не так», — возразила мама, когда я недавно вспоминала эту историю.

Нет?

Конечно, они частенько пели по вечерам, и соседи их приходили послушать, но в тот незабываемый для меня вечер отца даже не было дома. У нас гостила бабушка, а мама сама себе подыгрывала на фортепиано.

Память иногда выкидывает подобные фокусы, сливает воедино избранные моменты — и вот уже чудная ночь ассоциируется с прекрасным пением, а созерцание физической красоты — с семейной идиллией. Я берусь утверждать, что отлично помню все события своей жизни, но это также жизнь моих родителей, сестры и брата, и любой из них рассказал бы эту историю по-своему. Но о самом главном — вездесущем пении — наверняка упомянул бы каждый. В нашем доме общались на языке музыки. Дышали музыкой. Кто-то играл на фортепиано, кто-то опускал иглу на пластинку с песнями Шуберта и Вольфа, которые так любил отец. Да, практика, обучение, репетиции, но в то же время — спонтанно, естественно — музыка заполняла собой все, как теплый воздух из решеток в полу холодными нью-йоркскими зимами.

Когда же на самом деле началась моя музыкальная жизнь? Когда меня впервые вызвали на бис в Метрополитен? Или когда в первый раз услышала Элтона Джона? Или когда мои родители встретились в Индианском университете Пенсильвании? Однажды они, держась за руки, читали в коридоре объявление деканата, а проходящая мимо пожилая профессорша разъединила их руки. «Прекратите это!» — предупредила она, но они не послушались. Они поженились еще студентами, а оканчивали университет мы уже втроем. На фотографии с выпускного мама держит меня на руках вместе с дипломом, и они с отцом, оба в мантиях и конфедератках, улыбаются в камеру. Мама мечтала стать оперной певицей или даже кинозвездой, и все прочили ей большой успех, но мое появление на свет перечеркнуло грандиозные планы.

Первые годы я провела в манеже рядом с пианино, за которым мать давала частные уроки вокала, в то время как папа преподавал музыку в соседней школе. Помню, как щебетали ее ученики. Одна девчушка в медицинском корсете разучивала «Когда любовь добра», и, слыша эту песню, я всегда вспоминаю, как она стояла перед моей матерью, прямая как жердь, и чирикала воробьем. Могу только догадываться, что именно — музыка сама по себе или постоянные, никогда не прекращающиеся упражнения — оказало на меня во младенчестве большее влияние. Моя жизнь могла бы сложиться совсем иначе, если бы я родилась в семье билетеров оперного театра и с детства посещала премьеры, яркие и пышные спектакли, которые вселили бы в мою детскую душу напрасные надежды. Я считаю, мне крупно повезло: на начальном этапе я столкнулась с базовыми элементами музыки — нотами, гаммами, постоянным стремлением к правильной высоте тона. И с самых ранних лет я понимала, какой труд стоит за волшебными звуками музыки. Мама рассказывала, что заговорила я поздно, а запела рано и, когда мне был год или около того, могла повторить гамму, которую она мне напевала; согласитесь, совсем неплохо для малышки, которая не умеет толком попросить яблочного сока. Мне еще не исполнилось трех, а я уже, привстав на заднем сиденье (дело происходило в те дремучие времена, когда еще не существовало детских автокресел), вклинивалась между родителями, и мы пели на три голоса «Братца Жака» и «Белые колокольчики».

В окружении прекрасных учителей я с удовольствием разучивала свои партии.

Самое удивительное, что даже в том раннем возрасте я не мечтала стать певицей. И почему я не захотела этого в три года после первого своего сольного выступления в роли Снежинки Сьюзи? Все указывало на то, что пение — мое призвание, но я почему-то этого не осознавала. Я просто старалась быть хорошей девочкой, чтобы все меня любили и хвалили. Вечная любимица учителей, круглая отличница. Чтобы понравиться учителю английского, нужно написать хорошее сочинение, а чтобы порадовать учителя музыки — хорошо петь, вот и все. А поскольку учителями музыки были мои собственные родители, я пела и пела.

Для ребенка желание понравиться зачастую важнее всего, я была от природы застенчива — похоже, в детстве от этой напасти страдали все актеры, танцовщики и музыканты, — но если просили выйти на сцену, я ни секунды не колебалась. Но если меня предоставляли самой себе — я тут же хватала книгу. Я читала в постели, читала на ходу, читала за столом, читала в машине. Это безумно раздражало отца, особенно во время долгих семейных каникул, когда вместо того, чтоб любоваться пейзажем за окном, я сидела уткнувшись в «Черного Красавчика»[2].

«Ну подними же голову, — говорил он, наблюдая за мной в зеркало заднего вида. — Отложи книгу хоть на пять минут и посмотри вокруг! Понять не могу, почему ты тратишь на эти романы столько времени! Они же ничему тебя не научат». Папа уважал только книжки из серии «Сделай сам».

Я послушно поднимала глаза на пять минут и убеждалась, что все как он и говорит: деревья, горы, красота. В романах, однако, мир был совсем другим, на него я действительно мечтала посмотреть, мечтала очутиться на страницах любимых книг. Я представляла себя верхом на Черном Красавчике, летящей под дождем по английским лугам. Надо ли говорить, как важно для артиста уметь перевоплощаться, представлять себя в другом времени и других обстоятельствах. Впрочем, никто не думал, что чтение — это напрасная трата времени, все боялись только, что я превращусь в замкнутое, погруженное в себя существо.

Мой первый сценический триумф в роли Снежинки Сьюзи оставался последним, пока мы с Рашель вместе не сыграли в «Гадком утенке». В седьмом классе мне предложили роль аббатисы в «Звуках музыки». Я чувствовала себя не в своей тарелке, изображая престарелую монахиню, особенно после того, как меня прозвали Жабатисой, но никто другой не мог вытянуть «В гору взбирайся».

По крайней мере, это прозвище внесло некоторое разнообразие: в младших классах меня дразнили Мисс Совершенство. Отправляясь в школу, я надевала на голову эластичную розовую повязку шириной в три дюйма и казалась себе настоящей модницей. При этом я хотела стать хулиганкой, курить в туалете и прогуливать уроки после большой перемены, но смелости мне всегда недоставало. И я оставалась «ботаником». Даже приняла участие в конкурсе на новый школьный гимн и победила с умопомрачительными виршами:

«Гейтс Чили джуниор хай», тебя прекрасней нет, Мы воздаем тебе хвалу на много-много лет. Мы альма-матер нашу вовеки не забудем, Гордиться и любить ее всегда мы будем.

Я росла невыносимо серьезным ребенком, обреченным на насмешки и издевки, и всякий раз готова была провалиться сквозь землю, когда школьная банда петушиными голосами горланила этот гимн в автобусе по дороге домой. Вечно сутулая, в ортопедических ботинках, я втайне мечтала преобразиться и сразить всех наповал.

И такой шанс мне предоставила масштабная постановка «Моей прекрасной леди». В двенадцать лет я сыграла Элизу Дулиттл, спела всю партию до единой ноты. Наш учитель литературы Ральф Юргенс, высокий, широкоплечий, с виду типичный коп, собрал всех мало-мальски музыкальных восьмиклассников и попытался поставить нам британский акцент. Тогда я впервые в жизни по-настоящему выучила роль. Вернее, думала, что выучила, — до тех самых пор, пока мама не пришла на репетицию примерно за неделю до премьеры. Она дождалась окончания прогона и уже в машине, где нас никто не мог услышать, объявила, что мы срочно едем домой: нам предстоит работа. Много работы.

Невозможно переоценить педагогическую роль матери в моей жизни. Именно она познакомила меня с принципом полного перевоплощения и объяснила, что петь на сцене — это не значит неподвижно стоять под софитами и, закрыв глаза, открывать рот. Она объяснила, что реплику «Погоди, Генри Хиггинс» нельзя произносить так, будто читаешь по телефонной книге. Она показала мне, как двигаться, когда смотреть в зал и когда отворачиваться. Она танцевала, а я повторяла ее движения. Я была прилежной ученицей и всегда старательно заучивала свои реплики, но только под ее руководством поняла, что память и актерская игра — не одно и то же.

— Улыбайся, — убеждала она. — Зрители должны поверить, что тебе весело.

Мама была невероятно одаренной и дисциплинированной актрисой. В те времена Рочестерский оперный театр переживал расцвет. Он располагался в Истменском театре — великолепном старом здании, вмещавшем более трех тысяч зрителей. Меня завораживала гигантская люстра, висевшая над зрительным залом, будто сверкающая планета. Мы с отцом, братом и сестрой всегда сидели в первом ряду, слушали мамино пение и восхищались ее голосом, красотой и умением удерживать внимание публики.

Когда мама была маленькой, она пела на церковных праздниках, и ее дедушка каждый раз садился на последнюю скамью и обещал ей доллар, если он услышит ее голос, — этот способ обучения оказался довольно продуктивным. Глядя на нее на сцене, невозможно было поверить, что эта женщина готовит нам завтрак. Ее сценический грим был виден с задних рядов: черная подводка, мазки белых теней на внешних уголках глаз и красное пятнышко на внутренних; накладные ресницы метелками хлестали по щекам. Пышные юбки шелестели за ней по сцене. Яркий грим и бархатные платья на твоей собственной матери — что может быть пленительнее? Для игр в переодевания у нас с Рашель был самый экзотический гардероб, о котором только могли мечтать две маленькие девочки из штата Нью-Йорк.

Мать пела Марселину в моцартовской «Женитьбе Фигаро» и Фьордилиджи в его же «Так поступают все женщины». Однажды, когда, исполняя главную партию в опере Пуччини «Сестра Анжелика», она, в монашеском одеянии, плакала над умершим ребенком, я сидела и думала: «Она плачет обо мне!» И тогда, сочувствуя ей, я тоже заплакала. Конечно, — этот неожиданный всплеск чувств напугал меня: за подобные слезы домашние подняли бы меня на смех. Но втайне ото всех мне нравилось давать волю эмоциям, так же, как нравилось иметь мать-звезду. Я ни единой минуты не сомневалась в том, что все дети в зрительном зале мечтают о такой маме.

Да, я обожала смотреть на мать в спектакле, но никогда не испытывала благоговения перед ее исполнением. «В первой части третьего акта ты пела слишком низко», — заявляла я, когда мне было десять. У нее-то хватало такта отозвать меня в сторонку, подальше от моих друзей, прежде чем раскритиковать мою работу, я же во всеуслышание делилась своими соображениями со всеми, кто оказывался рядом. Но мама — мудрая женщина, она не воспринимала меня слишком всерьез и, казалось, даже радовалась моей не по годам развитой музыкальности. Я понимаю ее теперь: собственные дочки начали критиковать меня, когда им не было и восьми. Даже если девочки просто говорили, что этот тон помады мне не слишком идет, это был сигнал: они пристально следят за мной и готовы уловить малейшую ошибку Точь-в-точь как я когда-то, они не собирались ничего спускать своей матери.

Начитавшись книжек, я была уверена, что счастье без лошадей невозможно, а поскольку мама тоже всегда их любила, родители, несмотря на весьма скромное учительское жалованье, купили мне лошадку. Ее назвали Ветерок, пару недель она прожила в гараже, а потом вломилась на кухню, видимо решив, что как член семьи заслуживает лучшей участи. В конце концов к нам приехали из городского совета и заявили, что ни кухня, ни гараж, ни какая другая часть нашего жилого комплекса не предназначена для содержания лошадей и что Ветерка придется отдать.

Забредя в отдел со зверушками в супермаркете, мы с мамой увидели паукообразную обезьянку по имени Джетро — и влюбились. На мой двенадцатый день рождения Джетро прибыл к нам домой — слава богу, на трехдневный испытательный срок. Мы быстро убедились, что наши жилищные условия ему не слишком подходят. И хотя ни Ветерок, ни Джетро не смогли жить в нашем домике на Валенсия-драйв, я получила ценный урок: даже самая необычная и смелая мечта может исполниться.

Если мама обычно помогала конкретными советами, например, как брать ноты и жестикулировать, а также заражала своей бьющей через край энергией, целеустремленностью и трудолюбием, то отец давал мне уроки жизни, и многие из них были связаны с лошадьми. Мы все-таки хотели завести животных и переехали в Черчвилль, Нью-Йорк. На пяти акрах земли у нас поселились три лошади и три собаки. Мои мечты стали явью, но отец сразу дал понять, что мечты мечтами, но есть и обязанности. «Лошади не могут сами себя накормить», — говорил он. И по утрам перед школой в страшную холодину я отправлялась разламывать лед в десятигаллонных бадьях для воды, затем наполняла их водой в подвале и волочила обратно по ступенькам к конюшне. Я таскала стофунтовые мешки с зерном из машины в кладовую и чистила стойла. Это был тяжелый, грязный и утомительный труд, но ради лошадей я готова была на все. Я понимала: если хочешь получить, то, что любишь, надо работать. Наблюдая за девочками, бравшими у матери уроки пения, я осознала — красота бывает врожденной, но гораздо чаще это результат постоянных усилий, поэтому я чистила своих лошадок скребницей, расчесывала им гривы и мыла копыта. Я не ждала похвалы, тяжелая работа воспринималась как нечто естественное.

Как-то мы отправились на природу, и мама, наверное родившаяся сразу в чулках и на шпильках, запихнула в семнадцатифутовую моторку, которую мы везли на прицепе, пылесос и двуспальный матрас. В лодке мы все должны были держать матрас, чтобы он не свалился за борт, а потом, добравшись до острова, ждать, пока мама выищет единственную на весь кемпинг розетку, воткнет удлинитель и пропылесосит землю в том месте, где мы собирались разбить палатку. После этой истории отец простился с идеей спать на открытом воздухе.

Я помню, как мама занималась с учениками целый день, а вечером приглашала все свое семейство на гигантский ужин. Мы часами пекли, варили, резали и жарили, накрывали на стол, затем убирали тарелки, мыли посуду и ставили ее в шкаф, а потом отскребали до блеска кухню, и, когда я плелась в кровать еле живая от усталости, моя тетушка печально качала головой, глядя на мать. «Рене у тебя лентяйкой растет», — вздыхала она.

Женщины в моей семье нередко употребляли слово «ленивый», не вполне понимая его значение. Вот вам пример. Моя прабабушка молоденькой девушкой, спасаясь от домогательств немецкого солдата, в одиночку перебралась в Америку из Праги. В большинстве семей одинокая девушка, приехавшая в чужую страну, не знающая языка, считалась бы образцом отваги и мужества — в моей это называлось просто работать засучив рукава. Та прабабка из Праги родила дочь, которая играла на пианино и обладала прекрасным голосом. Друзья прозвали ее «Девушкой с Запада», есть такая опера у Пуччини. Бабушка сама хотела стать учительницей музыки и уговорила дочь выбрать эту профессию. Мама, в свою очередь, хотела стать певицей или кинозвездой. У нас в семье все переплелось настолько тесно, что порой сложно сказать, кто чьи мечты реализовал.

Если отношение к работе и музыкальный талант передаются генетически, то я обязана ими обоим родителям. Такую неутомимую компанию, как родственники по папиной линии, еще поискать. Нужен дом? Построим! Понятия не имеем о фундаменте, водопроводе и электричестве? Разберемся! Казалось, каждый из них способен починить мотор, перестелить крышу, заставить работать холодильник. Дед был шахтером в Пенсильвании, а дядя Лайл пять лет отслужил в Новой Гвинее, питаясь змеями и насекомыми. Раскрыв рот, слушала я истории о том, как он спасал медсестер от кровожадных туземцев и обеспечивал безопасность разведчиков, руководствуясь дедушкиными уроками, полученными на холмах Пенсильвании. Но даже в этой гиперактивной семейке мой отец стоял особняком. Еще мальчиком он научился играть на трубе и благодаря любви к музыке и усердным занятиям стал первым Флемингом, поступившим в колледж. Вместе с тремя знакомыми он умудрился на свое крошечное учительское жалованье приобрести небольшой самолет «Пай-пер Каб», и в детстве я всерьез полагала, что по воскресеньям все малыши совершают послеобеденные полеты.

Когда вокруг настолько трудолюбивые люди, поневоле почувствуешь себя лентяйкой. Я начала участвовать со своими лошадьми в выставках и скачках, но особого успеха не снискала — потому что я совершенно не умею соревноваться. Единственный человек, с которым мне хочется соперничать, — это я сама. Я могу ставить перед собой самые смелые задачи, но состязаться с другими просто не в состоянии. Эти выставки чуть не сломали меня. Страх меня парализует. Глаза стекленеют, я впадаю в оцепенение, деревенею, того и гляди пущу корни и покроюсь листочками. Большинство живых существ, чувствуя приближение опасности, готовятся к борьбе либо к бегству — я же, образно выражаясь, падаю в обморок. В девятом классе я записалась на выставку штата; прежде в таких крупных мероприятиях мне участвовать не доводилось. Увидев толпу улыбающихся, уверенных в себе девочек с хвостиками, я прислонилась к дверце стойла, безмолвная, неподвижная, напуганная до тошноты. Отец, заметив, что я не спешу запрыгнуть на лошадь, решил, что я витаю в облаках. Панику он принял за равнодушие и банальную лень.

«Я не собираюсь тратить весь день и кучу денег на то, чтобы ты стояла тут столбом, — сказал он довольно резко. — По крайней мере, хоть попытайся».

Чудно, конечно, что впервые я столкнулась с боязнью публичного выступления не на сцене, а в пыльном загоне, в окружении лошадей и людей в ковбойских сапогах. Но папа правильно сделал, что рявкнул тогда на меня и заставил побороть страх. Я спряталась за брикетами сена, меня вырвало от нервов, потом я аккуратно заправила рубашку в джинсы, села на лошадь и поехала. Пусть мои старания не увенчались ошеломляющим успехом, я старалась как могла, ведь именно этого ожидал от меня отец. Он всегда отличался несгибаемым упорством, и я вслед за ним мечтала преодолеть свои слабости. Мне повезло, что рядом оказался человек, который не носился с моими страхами, а всегда призывал двигаться вперед.

Отец не желал нянчиться не только со мной: церковные хоры, которыми он руководил, тоже должны были соответствовать высочайшим стандартам. Он выбирал для них очень трудную музыку, вроде «Чичестерских псалмов» Леонарда Бернстайна или длинной и сложной баховской кантаты «Христос лежал в оковах смерти». А когда они жаловались, просто отвечал: «Мы сделаем это. Мы ее выучим. Это будет нелегко, но вы справитесь». Если же они отказывались и предлагали выбрать другое произведение, он спокойно заявлял: раз дела обстоят таким образом, им придется поискать нового хормейстера. Он ждал, что остальные так же, как и он, приложат все силы для достижения цели. Ни на кого — ни на своих учеников, ни на детей — он не смотрел снисходительно: «Ну, ты для этого дела не годишься». И именно благодаря его завышенным ожиданиям мы все добивались побед.

Боялась я выступать или нет, хорошо я пела или не очень, одно могу сказать точно: я не останавливалась на полпути. В старших классах учитель музыки Роб Гудлинг поручил мне роль в очередной постановке «Моей прекрасной леди». До сих пор не перестаю удивляться тому, сколько талантливых учителей встретилось мне в юности, а ведь мы жили вовсе не в сердце развитого мегаполиса. Роб был полон оригинальных идей, например, возил одаренных учеников на экскурсии в Европу. А еще приглашал участвовать в мюзиклах красавчиков баскетболистов и спринтеров, и на репетиции после уроков стали стекаться целые толпы. Неожиданно актеры стали популярны в школе, а я благодаря своему голосу — и вовсе звездой. (Уверена, именно Робу я обязана тем, что на выпускном меня выбрали королевой бала.)

Мне бы хотелось, чтобы всех детей с такой же любовью приобщали к искусству. В бедных районах, к примеру, где школы испытывают вечные финансовые трудности, уроки музыки доступны далеко не всем. Зато в Техасе музыкальному образованию придают очень большое значение, наравне со спортом. В штате Нью-Йорк во многих государственных школах весьма серьезно обучают музыке, а в некоторых — уделяют больше внимания, чем традиционным академическим предметам. О состоянии музыкального образования в целом сложно говорить из-за отсутствия единого подхода, но связь между бюджетом школы и числом и разнообразием уроков музыки очевидна.

В юности мы набивались в школьный автобус со своими скрипками, флейтами и тромбонами и репетировали детский стишок «Ты мигай, звезда ночная» и ноктюрны Шопена так же рьяно, как зубрили таблицу умножения и орфографию. Никто не рассчитывал, что все мы вырастем музыкантами, но учителя полагали, что занятия музыкой облагораживают, обогащают душу, а понимание ее приносит ни с чем не сравнимую радость. Развивать творческие способности у детей так же важно, как и давать им знания, ведь духовная пища необходима каждому. Творческие задания помогают ребятам представить себе лучший мир — чтобы затем создать его.

Примерно в это время меня приняли на еженедельный спецкурс композиции — со всего Рочестера лишь горстке школьников посчастливилось туда попасть. Я начала писать стихи и песни еще в младшей школе; первое мое творение — «Звездочет» — стало признанным хитом у друзей и знакомых, а также желанным гостем на конкурсах юных талантов и всевозможных праздниках. Позже я написала немало пьес для фортепиано и гитары — а на втором курсе колледжа научилась выражать свои чувства при помощи слов. Нет никакого сомнения в том, что именно сочинительство помогло болезненно застенчивой девочке лучше понять себя. Вместо того чтобы играть по чужим нотам, я начала писать музыку и потихоньку разбираться в себе. Сочиняя музыку, я не старалась понравиться — главное было выразить себя. Неудивительно, что в те дни моей героиней стала Джони Митчелл, и я заслушивала до дыр пластинки с ее проникновенными песнями. Я думала, что «Шорох летних трав» и «Хиджра» — мои личные открытия. Ее удивительная поэтичность и волшебный голос принадлежали тому миру, в котором я хотела бы жить.

Аспирант из Истмена Уильям Харпер, преподававший нам композицию, полностью изменил мое представление о музыке. Никогда не забуду то первое занятие, когда мы слушали «Плач по жертвам Хиросимы» Пендерецкого[3]. Я не могла поверить, что такая музыка существует, а я даже не подозревала об этом. Я была так потрясена, что не могла ни слова вымолвить. Прекрасно помню каждую деталь: маленькая аудитория, свет поздней осени из окон, Уильям Харпер сидит на краю стола и слушает, опустив подбородок и прикрыв глаза. Все будто замерло, и мне казалось, что я слышу музыку впервые в жизни. Мой огромный интерес к современной музыке зародился именно в тот день и благодаря этому замечательному произведению.

Уроки вдохновляли, однако в то время существовало, пусть и негласное, мнение, что женщины не способны писать музыку. Песни, но не симфонии — вот наш удел. И я сочиняла песни. В том году мистер Харпер познакомил меня с женщиной, которая в дальнейшем оказала существенное влияние на мое отношение к музыке, — меццо-сопрано Джен Де Гаэтани. Меня поразило количество партий, над которыми она одновременно работала, — не аккуратные нотные папки на банкетке рядом с инструментом, как у нас дома, но беспорядочные, перепутанные листы еще не разученной музыки, испещренные карандашными пометками. Достаточно было взглянуть на бумагу, чтобы представить себе развитие музыкальной темы. Это была не статичная работа, но постоянный, непрекращающийся поиск. Когда я пела для нее, она слушала очень серьезно, сосредоточенно. «Не переусердствуйте. Голос должен оставаться естественным», — советовала она. Уже тот факт, что она находила время для консультаций, повышал мою значимость в собственных глазах.

Для поступления в колледж нужно было выдержать творческий конкурс. В те дни я не умела проходить прослушивания и появлялась в аудитории с виноватым видом человека, стыдящегося отнимать время у приемной комиссии. Я нервничала, сомневалась в своих силах — хотя, казалось бы, должна была избавиться от застенчивости после школьных спектаклей. Как и надеялась мама, меня приняли в Оберлинский колледж, но стипендии на обучение я не получила. Мама так переживала за меня, что проплакала в машине всю дорогу из Огайо. Пока я была маленькой, моей семье приходилось совсем туго. Отец охотился на оленей и рыбачил, потому что нам не хватало денег на еду. Я выросла на оленине и считала нас богачами — все благодаря тому, что родители никогда не унывали. К тому времени, как я окончила школу, мы уже относились к среднему классу, но вот парадокс: мы не могли оплатить обучение в приличной консерватории и в то же время были недостаточно бедны, чтобы претендовать на финансовую поддержку. Так я и оказалась в Крейнской школе музыки Государственного университета штата Нью-Йорк в Потсдаме. Это стало первым большим прорывом в моей карьере.