"Железо, ржавое железо" - читать интересную книгу автора (Бёрджес Энтони)Pedwar[47]Стояло сырое январское утро 1945 года. – Пора вставать, – сказала Мария Ивановна Соколова. Она повертела в руках дешевые часики, которые Редж подарил ей к английскому, а не русскому Рождеству, с радостью убедилась, что они идут, и стала будить Реджа. Промычав что-то спросонья, он попытался ее обнять, но Марии Ивановне, одной из двоих лагерных врачей в Суффолке, надо было спешить на утренний осмотр больных: неизлечимых сифилитиков и трипперников, страдающих болями при мочеиспускании, поносников, симулянтов, которые считали похмелье болезнью, заслуживающей обращения к врачу, и покалеченных драчунов. Реджу не хотелось отпускать ее. Проснувшись, он стиснул в объятьях ее хрупкое тело и сказал, что любит. Она ответила, что тоже любит, – на долгие объяснения в любви времени не было, – потом звонко шлепнула по спине, обозвав лежебокой, и вскочила с кровати. Натянула армейские брюки, рубашку, шоферскую кожанку и мужские ботинки на несколько размеров больше, так что приходилось набивать их старыми газетами. Русские давно уже использовали газеты вместо портянок, а выданными им английскими носками подтирали носы – в общем, использовали не по назначению. Черные как смоль волосы Марии, стянутые резинкой, скрылись под трофеем – немецкой пилоткой, какие носили в концлагерях эсэсовские охранницы. После безобидной любовной перебранки с Реджем она забежала выпить чаю с ложкой яблочного джема в столовую для перемещенных лиц офицерского звания, хотя среди лагерного персонала официально признавались лишь британцы. Редж остался один на узкой койке в полагавшемся ему по званию отдельном бараке, курил и нежно водил рукой по простыне, которая еще хранила тепло ее тела. Каждое утро, после первой близости, он говорил все о том же: она свободная женщина и может остаться в Англии. Он обучит ее языку – и он уже начал давать ей уроки, хотя она не относилась к этим занятиям всерьез. После войны они поженятся. Забудь об этом, в который раз отвечала она: я жена Петра Лаврентьевича Соколова, инженера-энергетика из Свердловска, и хочу вернуться к мужу. Его и в живых-то уже нет, жестоко утверждал Редж, но она его не слушала, женское сердце не обманешь. Что до любви – есть любовь короткая, а есть на всю жизнь, как в супружестве, объясняла она. Когда в Красной Армии не хватало врачей, Марию Ивановну призвали, произведя в лейтенанты. Расставаясь, Мария Ивановна и Петр Лаврентьевич вспомнили, что брак – буржуазный предрассудок, а клятвы в вечной физической верности были уместны в век Пушкина – и теперь, когда все на волосок от смерти, в разлуке не грех позволить себе короткие связи. Редж – чудный мальчик, пьет меньше, чем Петр Лаврентьевич, и пахнет от него лучше, но нет в нем русской души, несмотря на русскую мать. Но я же люблю тебя, люблю, орал Редж, точь-в-точь как его мать, когда, бывало, зацеловывала маленького сыночка по-русски, до потери пульса. «Я вас люблю» по-русски звучит протяжно и гораздо естественнее, чем английское I love you, – у Реджа не возникало и тени сомнения в искренности своих чувств, и к черту Ципору, пусть ублажается барабанными палочками. Он даже не написал ей, где находится. Там все кончено. Когда рассвело, он перечитал письмо от Уиткомба, которого успели повысить. Испанский период завершился. Теперь задачей разведки стало формирование фотоархива, доказывающего зверства нацистов в концлагерях. От документов СС, захваченных союзниками, многих мутило, и один гибралтарский капеллан даже выступил с публичным протестом. О правилах игры уже не вспоминали: хороший немец – мертвый немец. Сейчас бы Редж получил благодарность за поступок, свидетелем коего невольно оказался Уиткомб. В Ла-Линеа тогда арестовали какого-то мужчину, зарезавшего своего тестя, тот добровольно взял на себя убийство немца, и дело благополучно замяли. Сочли, что оба убийства спровоцированы и явились следствием пьяного разгула, так что обвиняемый отделался небольшим тюремным сроком. Вот такие новости. Редж побрился, облачился в мундир, отутюженный бывшим портным по фамилии Постоев, и пошел в офицерскую столовую, хотя кроме него в лагере было только три офицера, из них один капрал и один интендант. Последний при появлении Реджа укоризненно произнес «ай-ай-ай», намекая на то, что знает, чем занимается сержант в своем изолированном жилище. Конечно, лейтенант здесь старший по званию, ему видней, но сожительство с одной из трех русских женщин чревато неприятностями. Начнутся необоснованные жалобы со стороны лагерников, мол, завелись любимчики у начальства, и станут требовать больше мяса, а может дойти и до личных оскорблений. К тому же русские совершенно непредсказуемы: того и гляди, кто-нибудь предательски пырнет ножом в спину. Пути мести неисповедимы, туманно намекнул интендант, подразумевая подвиг Реджа в Ла-Линеа. «Хоть русских и называют нашими славными союзниками, но, помяните мое слово, никому из этих негодяев доверять нельзя». За завтраком, состоящим из каши, пирожков с жирным мясом и чая, заведующий дисциплинарным отделом лагеря младший сержант Скаммелл доложил, что накануне пятеро бородатых русских залезли в дом престарелой вдовы миссис Левинсон и похитили пять фунтов и десять шиллингов, а также бронзовые настенные часы. Конечно, это дело полиции, но полиция в последнее время смотрит сквозь пальцы на мелкие преступления, совершаемые перемещенными лицами, которых нельзя отнести ни к военным, ни к гражданскому населению. Кто они, в конце концов, эта беспокойная людская масса, которая замаялась ждать, когда ее наконец погрузят на корабли и отправят в Россию-матушку? Перевоспитанию они не поддаются. Почти четыреста из тысячи с чем-то на прошлой неделе удрали из лагеря под Нориджем и теперь промышляют грабежами и разбоем по всему Норфолку и Саффолку. Чья эта обязанность, позвольте узнать, изловить мерзавцев и призвать их к порядку? – Сдается мне, русские нас опередили, – сказал интендант. – Понаехали какие-то паршивцы в плащах, рыщут в округе и хотят завести у нас свои порядки. Вчера наткнулся на троих таких в «Короне». Спросили водки, а когда им сказали, что водки нет, стали буянить, а доброе английское пиво выхаркивали прямо на пол. Не по нутру мне все это. – Боятся, – повторил Редж слова сестры, – что русские насмотрелись на британский капитализм и он им пришелся по вкусу. То, что для нас нужда военной поры, для них – изобилие. Советский рай конкуренции не выдержал. Сержант Кросс, худой и вялый парень, грустно покачал головой и произнес: – А вот нам дома про Россию другое рассказывали. Мой отец ездил в Москву с профсоюзной делегацией и говорил потом, что там все чудесно. Через край ничего не переливается, кроме пропаганды, зато все делится поровну. А это и есть великий идеал, за который мы все горой. Отец мой так всегда и говорил, пока его грузовик не переехал. – Не стоит себя дурачить, – сказал Редж. – В этой войне нет правых. Защищаем плохих от худших, как сказал бы поэт. Его подчиненные смущенно уставились в пустые тарелки: не нравилось им слушать о поэтах, тем более от командира. – За работу, – сказал Редж, вставая из-за стола, на что младший сержант проворчал себе под нос: – Какая же это, к чертям, работа? Утро выдалось хмурое, и большинство лагерников сидели по баракам, не удосужившись даже вымыть миски после утренней каши. Лодыри и есть лодыри. Редж, одетый в офицерский плащ, поднял воротник, чтоб прикрыть шею, и заглянул в несколько бараков. Двое русских особенно выделялись своими почти театральными лохмотьями, несколько мужчин стонали с похмелья, другие дулись в карты. Он пересек грязный двор и прошел на бывший склад боеприпасов, где разместили двух женщин и пятерых детей. От восьмисот мужчин их отделял забор из колючей проволоки и вооруженный патруль. На посту в это утро был рядовой Доуз, угрюмый молодой человек, в шлеме домашней вязки и украденных у кого-то мотоциклетных крагах. – Сами видите, сэр, холод собачий, – пожаловался он лейтенанту и доложил, что рано утром отогнал штыком одного русского, пытавшегося проникнуть к женщинам. Вера и Евгения, Редж не запомнил их отчества и фамилии, топили печку обломками стула. Дети, которым велели звать его «дядя», подбежали, требуя шоколад. Он дал им пачку мятной жевательной резинки, подарок американцев. Вера и Евгения, рыхлые некрасивые женщины, были одеты в армейские юбки и ворованные джемперы. Двое из троих детей были родные, прижитые от поляков, как и они работавших на «Тодт». О происхождении неродного никто понятия не имел. Женщины хотели остаться в Англии и в который уже раз просили Реджа сказать, когда же им дадут на это разрешение. «Скоро», – безнадежным голосом ответил он. После этого короткого визита он пересек плац, на котором больше не устраивали военных проверок, и направился в сторону единственной трубы, дымившей над административным зданием. Около сорока грязных небритых обитателей лагеря ждали у дверей снаружи. Сержант Скаммелл и капрал Крэнкшоу тщетно пытались выстроить их в очередь, но те будто о дисциплине слыхом не слыхивали. Домой, к коммунистам, бы их поскорей, живо бы вспомнили, как себя вести. Подполковник Секкер никак не мог вникнуть в суть жалобы одноглазого, дурно пахнущего пропойцы по фамилии Хмельков, который клялся, что служил майором танковых войск, и требовал привилегий, соответствующих его званию. Капитан Марри, адъютант подполковника, по-русски понимал еще меньше своего начальника. Увидев входившего Реджа, он с облегчением вздохнул, но не преминул заметить: – Опять опаздываете, сержант. – Проводил осмотр бараков, сэр. Меня задержал вопросами женский контингент. – Да-да, конечно, женский контингент, – иронично повторил подполковник Секкер. – Мы всё понимаем, правда, Марри? – У подполковника были совершенно невинные голубые глаза, хотя в его послужном списке значился выговор за нецелевое использование казенных средств. – Выясните-ка, чего хочет этот, э-э, товарищ, – велел подполковник, почерпнувший свои скромные познания в русском на двухнедельных ускоренных языковых курсах. Редж внимательно выслушал Хмелькова, потом долго говорил с ним по-русски и наконец доложил по-английски: – Он ничем не может подтвердить свое офицерское звание, поэтому я предлагаю дать ему задание, прежде чем давать привилегии. Пусть организует из этой толпы у дверей команду уборщиков. – Отлично, лейтенант. Так ему и скажите. – Уже сказал, сэр. Самозваный майор Хмельков вышел, ругаясь и потрясая кулаками. – Проваливай к чертовой матери, – по-английски бросил ему вслед Редж и обратился к подполковнику: – Я хотел бы знать, сэр, что вы имели в виду, иронизируя по поводу женского контингента? – Не забывайтесь, сержант. Вы не столь уж незаменимы, хотя сами, вероятно, придерживаетесь другого мнения. Вас проинструктировали о допустимых границах общения с перемещенными лицами? Боюсь, вы нарушаете эти границы. Но сейчас мы это обсуждать не будем, верно, Марри? Адъютант Марри, страдавший нервным тиком после контузии, стоял позади стула своего начальника. Раньше он служил в шотландской гвардии. Он взглянул на Реджа и, моргнув, поддакнул: – Так точно, сэр. – После чего снова дернул глазом и, глядя в грязное окно, выходившее на плац, добавил: – Рановато они сегодня заявились. Надев фуражку и зажав под мышкой стек, он пошел к выходу. Редж – за ним. Во дворе три русских офицера и человек в штатском вылезали из джипа. Облик штатского привлек к себе внимание Реджа. В нем сквозило что-то знакомое, даже родное такие же глаза, как у матери, и изуродованный большой палец. Беатрикс предупреждала об этой возможной встрече. Юрий Петрович Шульгин, определил Редж, заметив изуродованный большой палец, и решил не афишировать родство. В присутствии трех угрюмых офицеров это выглядело бы неуместно. Один из лагерников, отбившийся от команды уборщиков, которая в это самое время тузила самозваного майора, уставившись на приехавших, ахнул: – Матерь Божья, никак, царь вернулся! Виной тому оказались новые погоны, которые Сталин ввел совсем недавно. Гостей провели к подполковнику Секкеру. Он встал, приветствуя их по-русски, и протянул руку для пожатия, но этот жест остался без ответа. Полковника Боголеева, майора Лимонова и лейтенанта Шаргородского, членов советской военной миссии в Лондоне, сопровождал переводчик – сотрудник советского посольства Шульгин. Полковник Боголеев потребовал выстроить весь лагерь на плацу. Ясно, что на это нужно время, но ему необходим поименный список, и он должен осмотреть жилые бараки, кухню, отхожие места и информационный уголок. То, что говорил подполковник Секкер, переводил Редж: – У вас нет полномочий инспектировать лагерь. Мы могли бы позволить это в порядке жеста доброй воли, но мой подполковник просит разъяснить вам, что это – военное учреждение британской стороны, которое управляется британской военной администрацией. Поскольку советские власти отвергли предложение о формировании на британской территории советских войсковых подразделений из советских граждан по примеру французов, поляков и чехов, с выдачей им вооружения, советские власти несут ответственность за своих граждан только по окончании процесса репатриации. Полковник Боголеев, ростом ниже Реджа, но намного шире в плечах, хмуро ткнул пальцем в нашивки на его правом рукаве и потребовал объяснить, что значат эти имперские символы. – Я полагаю, что офицеру союзной армии следует разбираться в знаках различия соратников по борьбе с германским фашизмом, – вызывающе заявил Редж. – Я не понял, что вы ему сказали, но мне кажется, вы зарываетесь, – забеспокоился подполковник Секкер. – Он требует поименный список наших подопечных, – ответил Редж. Сержант Кларк, с карандашом за ухом, принес отпечатанный на двух языках список. Щеголеватый лейтенант Шаргородский с аккуратно подстриженными усиками, похожий на офицера царской армии времен Первой мировой, внимательно изучил все четыре страницы. – Список поступивших в лагерь включает женщин и детей, однако около ста пятидесяти человек здесь уже не находятся. Мы не можем считать их дезертирами, так как они не имели статуса военнопленных и не числились в регулярных войсках. У нас свободная страна, и лица, находящиеся здесь, могут свободно покидать территорию лагеря. Их перемещения контролируются только Министерством внутренних дел. После такого разъяснения полковник Боголеев вскипел, а Юрий Петрович Шульгин, говоривший по-английски грамотно, но с сильным акцентом, сообщил подполковнику Секкеру, что полковник Боголеев крайне не удовлетворен позицией британцев. Напрасно дипломат пытался сгладить ярость полковника. Брызгая слюной, Боголеев перекричал его: – Вранье! Это самые что ни на есть дезертиры, которых всех до одного переловят и привлекут к ответственности. – Мы знаем, СМЕРШ уже работает и на нашей земле, – спокойно сказал Редж. Полковник Боголеев готов был удушить Реджа и несколько раз ткнул его толстым пальцем в живот. Редж сказал, чтобы тот прекратил тыкать ему в живот, иначе, несмотря на звание, получит в ухо. Пытаясь разрядить обстановку, подполковник Секкер приказал рядовому Уаттсу, совмещавшему должность писаря и горниста, протрубить общий сбор и построить лагерников на плацу. Уаттс озабоченно заметил, что люди сбегутся, решив, что их зовут на кормежку, – они на любой сигнал горна выходят с мисками и ложками. Тогда подполковник велел оповестить каждый барак отдельно, предупредив, чтоб посуду с собой не брали, и построить лагерников на плацу, потому что к ним хотят обратиться представители высшего командования русских. Прежде чем обратиться к народу, представители советской военной миссии пожелали осмотреть информационный уголок. В плен к немцам, объяснили они, попали политкомиссары, не поддавшиеся нацистской пропаганде. По мнению советских властей, их можно использовать в подобных лагерях для политпросвещения в духе марксизма и для информирования о положении на фронтах, в первую очередь, разумеется, на восточном, потому что на западном фронте и на Тихом океане ничего серьезного не происходит, капиталисты играют в войну. Редж сообщил, что вынужден огорчить гостей: единственный полит-комиссар, попавший в их лагерь, Павел Андреевич Викторов, по достоинству оценил преимущества демократии и сейчас проживает у одной ирландки в Бангэйе. На сей раз не выдержал майор Лимонов. Несмотря на тщедушную комплекцию, он взорвался как вулкан и долго продолжал бушевать в комнате, порядок в которой поддерживали двое оборванных лагерников, судя по всему, истинно верующих православных русских. Их усилиями информационный уголок был превращен в часовню: алтарем служил стол, накрытый одеялом и уставленный изготовленными в лагере иконами. Посередине красовалось аляповатое изображение Богоматери с Младенцем, нарисованное цветными карандашами на бурой бумаге и украшенное бумажными цветами. Редж с особой гордостью рассказал о набожности многих обитателей лагеря. Из Лоустофта регулярно приезжает русский священник, а местный викарий оказывает ему всяческое содействие, позволяя проводить православные службы в англиканской церкви. В такие дни там собирается почти весь лагерь. Для грамотных викарий даже помог собрать небольшую русскую библиотеку. Майор Лимонов мрачно покосился на дореволюционные издания Толстого, Достоевского, Гоголя, Чехова и в ярости отшвырнул сочинения эмигрантских авторов Дубенкова и Бадина. – Эти книги нужно сжечь, – сказал он. – Тот, кто сжигает книги, – ответил Редж, – вскоре начнет сжигать людей. Эти книги нам дороги еще и потому, что это подарок нашего викария. Майор Лимонов, опустив глаза, принялся сдирать со стены плакаты британского Министерства информации, демонстрировавшие красоты сельской Англии. Едва сдерживая негодование, советские представители отправились осматривать кухню, где в это время повар-капрал с двумя русскими помощниками варил британское подобие русского борща. Редж сообщил, что борщ – любимое блюдо обитателей лагеря: они готовы есть его дважды в день. К счастью, со свеклой перебоев нет, ее в изобилии выращивают в Суффолке. Послышался горн, и спустя минуту гости увидели своих оборванных соотечественников, которые, гремя мисками, штурмовали столовую. Потребовались немалые усилия, чтобы вытолкать их обратно и построить на плацу. Некоторые, заметив трех разъяренных офицеров Красной Армии, попытались ретироваться. Как назло, начался дождь. Сквозь туманную морось полковник Боголеев втолковывал построенным в грубое каре голодным скептикам, что главнокомандующий Сталин не забыл про своих товарищей по оружию и сейчас предпринимаются все усилия для их скорейшего возвращения на родину. Этому препятствуют интриги английских капиталистов, забастовки докеров и буржуазная привычка к хроническому безделью, приводящие к задержке морских транспортов. Находясь вне поля зрения полковника, Редж пытался дать понять людям, что все это лживая пропаганда. Обеспокоенные лагерники оценили его усилия и принялись тяжело вздыхать, а некоторые даже решились на грубый хохот. В конце концов те, кто побойчее, стали выкрикивать: конечно, главнокомандующий нас не забыл, ждет не дождется, как бы до нас добраться, накося выкуси, товарищ Сталин, маршал хренов, пусть уж лучше свободная Англия о нас позаботится. – Не позаботится, – сказал Реджу чуть позже Юрий Петрович Шульгин. – Ваши господа Черчилль и Иден уж не знают, как услужить Сталину, чтоб избавиться от этой обузы. Грядет новый мировой порядок. С Реджем он говорил по-русски. Времени было достаточно, чтобы внимательно рассмотреть этого довольно симпатичного плотного телосложения седеющего блондина с короткой стрижкой, коротковатой шеей, тяжелым мужественным подбородком и широко расставленными, как у матери Реджа, голубыми глазами. Они стояли под утихающим дождем, пока в столовой представители советской военной миссии наблюдали, как выдавались карманные деньги: по кроне на человека в неделю, обычно двумя монетами по полкроны. Получить пособие в шиллингах или флоринах считалось счастливой приметой, особенно если попадалась монета в восемь шиллингов, которая для многих обладала мистической притягательностью, наверно, потому, что никак не вписывалась в советскую десятичную систему. Юрий Петрович подарил Реджу две бутылки водки: теперь вся семья, кроме бедного Дэна, спиртным обеспечена. – Я всегда с теплотой вспоминаю вашу матушку. Она была очень добра ко мне в то недолгое время, что гостила у нас, и революции не испугалась, – сказал он. – И сестра у вас красавица и умница, безусловно, далеко пойдет. А вам следует держать себя в руках. Стоит ли наживать врагов? Вы уже решили, что будете делать после войны? – Может, стану преподавать испанский. Честно говоря, времени еще не было подумать. – Лучше идите преподавать русский. Это, несомненно, язык будущего, и он вам более близок как язык вашей матери. – Вы действительно уверены, что будущее за русскими? – спросил Редж, хотя и понимал, что вопрос дурацкий. – Конечно. Но я за борьбу противоположностей. Я не приемлю идеи Троцкого о мировом социализме. Россия должна утвердить себя в качестве положительного образца, но для этого ей необходим антипод, отрицательный пример – Запад. И я прибыл на Запад, но не надолго. – Возвращаетесь в Москву? – Да, буду работать по линии культуры. Не просто пропагандировать советскую культуру, а содействовать культурному обмену между странами. Балет, музыка, футбол. – А литература? – Литература – отдельный вопрос. Литература – зеркало идеологии. А вот и военные товарищи возвращаются. Он расцеловал Реджа в обе щеки, не обращая внимания на неодобрительный взгляд полковника Боголеева. Казалось, Шульгин никого не боится. В машину он сел первым. Редж отдал честь, то же сделали подполковник Секкер и капитан Марри. Представители советской военной миссии угрюмо ответили подобием воинского приветствия. Визит их разочаровал, но они еще не знали, что их ждет в Ипсуиче. Делегация отбыла из лагеря под градом отборных казарменных шуточек. Вечером, вернувшись к Реджу, Мария Ивановна несказанно обрадовалась двум бутылкам водки, особенно перцовой. День у них с доктором Ноздриным выдался тяжелый. Санитар выпил почти пол-литра медицинского спирта и тщетно пытался отхаркнуть наконечник от желудочного зонда, которым закусил. А один из пациентов Марии Ивановны, недавно прооперированный по поводу прободного аппендицита в военном госпитале Нориджа, в приступе крайней депрессии сорвал швы с раны. Евгения беременна, на пятом месяце: кошку хоть в чулане запри, все равно окотится. Так что сегодня глоток водки для Марии Ивановны – .спасительный эликсир. Потом, раздевшись, она одарила Реджа горячими поцелуями, пахнувшими перцовкой. – Я люблю тебя, люблю, – твердил Редж. – Я тоже люблю тебя, – отвечала она, – но это скоро пройдет. Прижимаясь к ее узкому, милому лицу и вдыхая запах смоляных волос, Редж подумал, что именно так, наверно, пахнут непроходимые леса. Рядовой Дэниел Тэтлоу Джонс находился далеко к востоку от Одера в немецком лагере В-339 возле Роггена, бывшего польского городка Жито. Несмотря на название, совпадающее по значению в обоих языках, рожь в округе не колосилась. Все, что могли в январе 1945 года видеть узники за колючей проволокой и сторожевыми вышками, – бесконечная снежная даль, уходящая за горизонт. Schnee.[48] Snieg. На востоке едва виднелся одинокий церковный шпиль Роггена. В лагере содержались тысяча двести пленников, в основном британцы, американцы и чудом уцелевшие солдаты из французских колоний. Старшим среди офицеров был полковник Хебблтуэйт из Ланкастерского королевского полка, в котором служил и Дэн, но только в другом батальоне. Комендант лагеря старый полковник Фрессер соблюдал все правила содержания военнопленных. В прошлую войну он пострадал от своих, когда во время боя при Сомме внезапно переменился ветер и выпущенный на французов газ понесло обратно в немецкие окопы. Вопреки фамилии, обжорой Фрессер[49] не был. Как и Дэн, он предпочитал рыбное меню и несколько раз посылал его под охраной двух Unteroffizieren[50] поудить карпов в городском пруду Роггена. Бежать никто не пытался – некуда, хотя майор Соме создал для порядка подпольный комитет, разработавший несколько смехотворных вариантов побега: подкоп под колючую проволоку, симуляция болезни с целью попасть в госпиталь в Роггене, а потом бежать оттуда, похищение пистолета у фельдфебеля с последующим захватом коменданта. Всерьез к этим планам не относились – так, фантазии, досужая болтовня, чтоб убить время. Все знали: ждать осталось недолго, война скоро кончится. Полковник Фрессер это тоже знал. Он получал неофициальные новости с фронта от друзей и слушал Би-би-си, что воспрещалось под страхом смерти. Пленные гуляли или вяло гоняли в футбол на расчищенном от снега плацу, играли в шахматы и в бридж, некоторые учили русский под руководством Дэна, хотя учитель из него был никудышный. Язык он впитал с молоком матери, но существительное от глагола отличить не мог. Двадцать второго января Дэн проснулся спозаранок. Одиннадцать его товарищей по бараку еще спали: кто-то храпел, кто-то стонал, выкрикивая во сне имя жены или сестры. Он не стал зажигать свет – во внеурочный час это запрещалось – и чиркнул спичкой, чтоб зажечь свечу, подарок Красного Креста. Потом растопил печку дощечками от ящика из-под посылки и доел остатки сардин из банки, открытой накануне. Не бог весть что, конечно, но все же лучше тушенки. Потом он втянул спертый воздух барака и почувствовал, что что-то случилось. За спиной зевнул рядовой Шоукросс. Дэн прикурил два бычка, припасенных с вечера, и протянул один товарищу. – Чую, что-то неладно, – сказал он. – Да? По-моему, все как всегда. Тьма кромешная, хоть глаз выколи, а ставни откроешь – от снега ослепнешь. – Говорю тебе, что-то не так. Прислушайся. Ухает где-то. Далеко. Вот опять. Слышал? – Ничего я не слышу, кроме храпа. – Черт возьми, грохочет где-то вдалеке. Я же слышу. Он надел шинель, вышел во двор и услышал грохот отчетливее. Казалось, звук нарастал вместе с солнцем, не спеша выкатывавшимся из-за серых туч. В дверях соседнего барака стоял капрал Честер и тоже вглядывался в даль. – Денек будет нескучный, – молвил Дэн и пошел к забору из колючей проволоки. Поскользнувшись на расчищенной от снега ледяной земле, он заметил, что на сторожевой вышке никого нет. До ворот лагеря было неблизко, и он, чертыхаясь, несколько раз падал, прежде чем до них добрался. Широкие брусчатые ворота в паутине из колючей проволоки были распахнуты, охраны не видно, сторожевая будка пуста. Удрали, гады, ночью, смылись немцы поганые. Поняли, что русские наступают, и смотали удочки. Около трех часов ночи Дэн слышал рев грузовика, но не придал этому значения – мало ли чем немцы ночью заняты: может, польских проституток привезли, а может, свинины раздобыли в ближайшей деревне со смешным названием Бигунька, попировать решили. Еще он расслышал свисток паровоза на станции в Роггене в трех милях отсюда, но и в этом ничего необычного не усмотрел. Дэн решил, что обязан явиться в офицерский барак и доложить о бегстве фрицев. Он постучал в дверь, за которой спал второй по старшинству майор Пилпел, американец. В ответ послышался храп. Он постучал сильнее. Сообщение Дэна живо согнало майора с постели. Утренней Appell[51] не было. Полковник Хебблтуэйт собрал всех на плацу, чтобы сообщить то, о чем все уже знали. Дэна всегда впечатляло зрелище толпы из тысячи двухсот человек. Считай, четыре батальона, построенные в каре, слушали полковника, вставшего, чтобы всем было слышно, на пустой ящик в центре. Ни у кого не оставалось сомнений: грохот и вспышки на востоке – это наступление Красной Армии. Полковник Фрессер смылся, не сказав никому ни слова. Кабинет начальника лагеря пуст, документов не осталось, портрет фюрера повернут лицом к стене. Немцы все делают основательно. Продовольствие со склада, животных из хлева увезли, гараж тоже пуст. Все до последнего велосипеда забрали – и даже строчки на прощанье не черкнули. Люди испуганно задрали головы, когда над лагерем на бреющем полете пролетали два самолета с красными звездами на крыльях. Разведчики покружили на малой высоте над Роггеном и повернули назад, на восток. – Что ж, джентльмены, друзья мои, похоже, плен наш окончился, но бог его знает, что нам делать с нашей свободой. Мы можем остаться здесь и ждать русских, да только русским сейчас не до военнопленных: им надо немцев добивать, а не с военнопленными нянчиться. Никаких международных конвенций они не подписывали, своих западных союзников никогда не видели и понятие о нас имеют весьма смутное. К счастью, у нас есть британский и американский флаги, а наши друзья-лягушатники, точнее офранцуженные темнокожие братья, которые вряд ли понимают наш язык, а значит, и то, что я говорю, имеют свой триколор. Как предусмотрительно было со стороны Красного Креста поднять наш дух с помощью этих патриотических символов! Итак, мы свободны – так зачем нам оставаться в тюрьме? Ворота открыты, мы можем двигаться на запад вдоль железной дороги, хотя, вне всякого сомнения, Красная Армия нас опередит. Предлагаю послать кого-нибудь на рекогносцировку в Рогген. Интересно, что там творится. – Кругом еще может быть полно фрицев, полковник, – возразил майор Пилпел. – Спешно покинувший нас комендант был настолько любезен, что успел ознакомить меня с положением на фронте. Немецкая линия обороны находится самое меньшее в ста милях к востоку отсюда, и при необходимости немцы отступят за Одер. Здесь линия обороны у них довольно узкая, ведь им теперь приходится воевать на два фронта. Думаю, что гарнизон Роггена покинул город, а население эвакуировано на поездах, грузовиках и других средствах передвижения. Есть надежда, что там остались кое-какие припасы. Наши пайки, полученные от Красного Креста, скоро кончатся, а новых не предвидится. Добровольцы на разведку – шаг вперед. Рогген был знаком Дэну по походам на рыбалку. Может, еще разок удастся порыбачить – только лед пробить, а самодельная удочка всегда при нем. Дэн, за с ним рядовые Шоукросс, Мэссинджер, капрал Моксли, носивший свои лычки, несмотря на то, что звание уже упразднили, рядовой Леонардино, американский капрал Шварц, знавший идиш, близкий к немецкому, и сержант Кобб из Королевского инженерного полка вызвались идти первыми. Старшим назначили американского пехотного лейтенанта Свенсона – янки везде верховодят. Перед уходом их напоили крепким растворимым кофе, а рядовой Форкнер из Южной Каролины пожертвовал фляжку совершенно убойного спирта, который собственноручно изготовил из картофельной шелухи. Они двинулись в путь по замерзшей колее, беспрестанно поскальзываясь и чертыхаясь. Вокруг простирались безбрежные снежные поля, ни единого деревца. День выдался безоблачный, но ветреный. Восточный ветер больно хлестал по лицу. Солнце тускло и бесполезно краснело, не давая тепла. На перекрестке, не доходя до Роггена, они наткнулись на поваленный дорожный знак, так что невозможно было определить, в какой стороне Гожув, в какой – Сквежина. В мертвой снежной пустыне злобно блеяла заблудившаяся коза. На окраине Роггена они обнаружили гараж, принадлежавший некоему, судя по надписи, Шмидту. Хозяин сбежал, в гараже остался только сломанный трактор. Затем пошли улицы с кирпичными домами под заиндевелыми черепичными крышами. Двери заперты, хозяева бежали. Навстречу им, дружелюбно махая хвостом, затрусил лохматый пегий пес. Извини, приятель, нечем тебя угостить. Городок обезлюдел. На главной улице с магазинчиками тротуар был очищен от снега и посыпан песком. В мясной лавке «Бюргер» мяса сегодня не продавали, в булочной «Зальбёль» не завалялось пи крошки хлеба. В витрине магазина детских игрушек «Шпильцойг» красовались восковые куклы и фигурки солдат СС со вскинутой в нацистском приветствии рукой. Своих детей фрицы любят баловать, чего не скажешь про чужих. – Даже поживиться нечем, – заключил сержант Кобб. Дэну не давала покоя мысль о карпах в городском пруду. Наверно, их разводили там еще во времена Тридцатилетней войны. Он сообщил лейтенанту Свенсону, что немецкие охранники, сопровождавшие его на рыбалку, рассказывали о небольшом монастыре за прудом. Монахи, в основном поляки, давно оттуда сбежали, и в монастыре устроили военный склад. – Вон ту церквушку, что виднеется, немцы называют кирхой Святого Бенедикта, и монахи принадлежали к ордену бенедиктинцев, ну знаете, еще ликер такой есть «Бенедиктин», сладкий и крепкий, с какими- то травами, попробуйте как-нибудь, если денег не жалко. – Скла-ад, – протянул сержант Кобб, – да вряд ли там жратва осталась. Капрал Шварц, отличавшийся острым слухом, вдруг услышал кудахтанье. – Наверно, птичник поблизости, – сообщил он командиру. Кудахтанье доносилось из узкого проулка, на одном доме было написано «Kurzwarenhandlung»,[52] черт его знает, что это значит, на другом висела вывеска «Zahntechniker».[53] – Это, наверно, зубной техник, – сказал капрал Шварц, оскалив для убедительности зубы. В конце проулка позади небольшого дома они обнаружили курятник, а в нем – пять кур и одного красного петуха. – Ну, этих мы сами съедим, если вы не против, сэр, – сказал сержант Кобб, обращаясь к старшему. – Кто-нибудь может свернуть им головы? Капрал Шварц сказал, что привык резать птицу кошерно, перерезая горло, чтоб вся кровь вытекла. А лейтенант Свенсон предложил сначала проверить, что находится в здании с надписью «Kriegsvorräte».[54] – Верно, – согласился сержант Кобб и повернулся к Дэну и рядовому Шоукроссу: – Разведайте, ребята, что там в этом обезьяннике. Рядовой Шоукросс настаивал, чтобы все сначала зашли в церковь. Дэн с удивлением наблюдал, как он, войдя, сунул пальцы в сухую купель, стоявшую у дверей, и перекрестился. Католик, значит. Следуя за Шоукроссом, Дэн видел, как тот собирался преклонить колени, но вдруг обнаружил, что алтарь совершенно пуст и похож на мясницкую колоду. На белых стенах, там, где прежде были лики святых, зияли темные прямоугольники. Нетронутым остался только витраж над алтарем с изображением плешивого монаха, двуперстием благословлявшего каждого входящего. Вся церквушка была чисто выбелена, только колонны с позолотой. Шоукросс направился в ризницу. – Небось там ящики с вином для причастия. А может, и настоящая огненная вода, что монахи гнали. Но в ризнице лишь суетилось семейство мышей, доедая хлебные крошки. – Тоже Божья тварь, – умилился Шоукросс. – Жизнь продолжается, несмотря на войну и запустение. Он еще раз окинул церковь наметанным глазом. Слева от алтаря, под хорами (органа в церкви не было, значит, здесь звучали григорианские песнопения) они заметили сводчатую дверь. – Это ход на колокольню. Давай поднимемся, может, увидим оттуда наших непредсказуемых, грубых, но славных союзников. И если колокола не переплавили на пушки, я просто обязан в них зазвонить. У меня аж ладони чешутся. В детстве я воспитывался в братстве Святого Ботольфа. Может, слыхал? В большие колокола звонил, но и этой церквушкой не побрезгую. Он толкнул незапертую дверь и пошел наверх по винтовой лестнице, за многие века истертой ногами звонарей. Наверху они обнаружили слегка покачивавшийся на ветру бронзовый колокол доброго немецкого литья. Шоукросс нетерпеливо ухватился за канат и, собрав силы, ударил в колокол. Счастье затуманило его прикрытые очками глаза. Гармония чистого звука манила, звала назад покинувших город людей, но – напрасно. Дэн поглядел вниз. По переулку бежал сержант Кобб, за ним, размахивая курами со свернутыми головами, – остальные. А потом он увидел русских. – Погляди, что ты наделал, – сказал Дэн. Около пруда остановились автомобиль, похожий на джип, и трехтонка с красными звездами на капоте. – Пошли вниз. Чувствую, мне сейчас придется говорить по-русски. Дэн не мог определить звание офицера и позавидовал его меховой шапке, украшенной звездой. В машине сидел гигантского роста русский, который издалека почудился Дэну бородатым, но оказывается, не все русские великаны носят бороды. Он мрачно наблюдал за группой англичан и американцев с курами в руках. Офицер держал наготове пистолет. Капрал Шварц заговорил на идиш, но офицер не опустил оружие. Из кузова грузовика выпрыгивали солдаты в добротных серых шинелях и валенках. Тогда заговорил Дэн. Офицер оторопел, не веря своим ушам. – Вы не должны говорить по-русски, – прервал он Дэна. – Это почему же? – Вы же английский солдат, а говорите по-русски. Здесь что-то не так. – У меня мать русская, отец – валлиец. Это что, запрещено? – Никогда ничего подобного не слыхал. – Теперь услышали. – Что вы здесь делаете? – Я думал, что это и наша война, не только ваша, – ответил Дэн. – По крайней мере, воевать мы начали раньше. А сюда мы только что пришли. Мы из лагеря военнопленных, здесь неподалеку. Немцы сбежали, бросили нас. Там полно британских и американских солдат. Что нам теперь делать? Офицера больше интересовали немцы и их склады. Одному взводу он приказал осмотреть квадратное здание за церковью, предупредив, что оно может быть заминировано. Остальным разрешил для забавы выбить окна и двери в соседних домах и стал благодушно наблюдать, как они принялись крушить все подряд. – Огонь! Большой огонь, – сказал он сидящему рядом с ним гиганту. И тут же прочел стихи: – О чем это он так складно лопочет? – спросил Дэна сержант Кобб. – Похоже, стихи читает. Я понял, что у него в отряде шестьдесят смуглых и веселых парней, которые сейчас рассядутся по машинам, поедут в Европу и разнесут все на своем пути. – Да они же только что вылезли из машины, дурень, к тому ж они и так в Европе, Россия же в Европе – или нет? – Ну, это же не взаправду, сержант. Так, поэзия. – Поэзия, говоришь? – Сержант плюнул на заледенелую мостовую. Гигант протиснулся в дверь автомобиля и, прихватив канистру бензина, устремился к ближайшему дому. Тут-то стало ясно, что значит «большой огонь». Пламя вырвалось на заиндевелую траву у пруда. Увидев возбужденных, перепачканных сажей русских, Дэн понял, что значит «зло-веселые лица». – Возвращайтесь в лагерь, – сказал Дэну офицер. – А что мы есть будем? Друг друга, что ли? – Ничего, поголодаете чуток, не помрете. Ленинград не так голодал. – А мы тут при чем? – ответил Дэн по-английски. В подтверждение его слов сержант Кобб, капрал Моксли и рядовой Леонардино, успевшие ощипать кур, принялись жарить их на большом огне, нанизывая на щепки от разбитых прикладами дверей и оконных рам. Несколько русских, веселых и злых, грея растрескавшиеся руки над огнем, затянули песню, которой их учили приветствовать западных союзников: – О'кей, Британия энд Россия, о'кей, Ю Эс Эй. Вся песня состояла из многократного повторения этой строчки. Шоукросс отметил, что поют ее в минорном ключе, и расценил это как дурной знак Он не мог понять, почему русские сидят у огня под открытым небом, а не греются у камина в городской управе, откуда они сорвали флаг со свастикой. На вид переростки-бойскауты, а души у них уже задубели. Дэна это нисколько не занимало: он повернулся ко всем спиной и, пробив каблуком лунку во льду, принялся удить рыбу. В качестве наживки он предусмотрительно захватил с собой кусочек сардины, завернутый в вырванный из общественной Библии листок. В это время русские нашли более ценную поживу – свинью. С громкими победными криками забили ее прикладами и поволокли к огню. Гигант вытащил из багажника ящик водки. Получилась импровизированная пирушка. Западные союзники не были уверены в том, что их пригласят, хотя они первыми застолбили это место. Дэн поймал двух карпов и щуку. русский великан бесцеремонно отобрал у него улов и сожрал, выплевывая кости, сырую рыбу. Вернувшийся с задания взвод ничего ценного не обнаружил, кроме больших ящиков с какими-то бумажками и церковной дребеденью. В подтверждение они притащили с собой два ящика. Крышки и упаковочную солому бросили в огонь. Как рассказывал позднее Дэн, среди трофеев оказалась пара распятий, дароносица и заржавленный меч, который вынули из ветхих деревянных ножен, и один из солдат принялся им размахивать. Офицер без всякого любопытства глядел на кипу старых пожелтевших бумаг. Зато Шоукросс живо заинтересовался ими. – Это ноты, – сказал он, – чудесная старинная музыка. О, боже, Вольфганг Амадей Моцарт, «Der Hausfreund» – Singspiel.[56] Отдайте это мне. Но русский офицер оставил все себе. Пора уже было разобраться, кто здесь хозяин, и лейтенант Свенсон обратился к Дэну: – Скажите этому офицеру, что немецкая собственность в этом городе переходит в собственность отряда, который я возглавляю. Мы пришли сюда первыми. У нас есть приказ старшего офицера лагеря – конфисковать ценности, оставленные противником. Дэн, как умел, перевел. В ответ русский разразился длинной тирадой. – Он говорит, что это их фронт, а не наш, – объяснил Дэн своим. – Мы военнопленные, а не действующая армия. Он говорит, что для нас война окончена и лучше нам не соваться куда не просят. Говорит, что все оставленное немцами добро будет отправлено к ним в тыл. И еще он сказал, чтоб мы убирались в лагерь подобру-поздорову на свои голодные пайки. – Скажи ему, что за предложение покорнейше благодарим. Дэн снова перевел. Русский вежливо кивнул в ответ, но Шоукросс сказал, что таким типам доверять не следует. Ему не понравилось, как русский обошелся с уникальными партитурами. Для него это нацистский мусор, достойный лишь огня. Когда русский офицер листал пожелтевшие бумаги, Шоукросс мог поклясться, что видел автограф Людвига Ван Бетховена – набросок Концерта для клавира. – Помните те ящики, что везли вместе с нами из Италии? Я уверен, они здесь. Их и разгружали вместе с нами. Были нацистские трофеи, теперь стали советские, – не отставал Шоукросс от лейтенанта Свенсона. – С этим мы ничего поделать не можем, – ответил лейтенант Свенсон, – этим пусть начальство занимается. – Да вы только посмотрите, что он вытворяет! Русский офицер подносил угол горящего манускрипта Моцарта к торчавшей у него изо рта папиросе «Беломорканал». Рядовой Шоукросс бросился к нему, но путь преградили русские винтовки. – О господи Иисусе, помоги нам, – простонал Шоукросс. – Сматываться надо поскорее, – сказал сержант Кобб, – по-моему, мы здесь лишние. – Да, я предполагал, что произойдет что-нибудь в этом роде, – сказал полковник Хебблтуэйт, выслушав вернувшихся разведчиков. – Мы все еще в плену, но теперь у наших славных союзников. Никто нас здесь не задерживает, но куда нам идти? Что касается припасов, полюбуйтесь, чем нас осчастливили. – На земле перед офицерским бараком выросла горка из консервных банок. – Я почти ничего не понял из того, что говорили любезно посетившие нас союзники, но и они, конечно, вряд ли поняли меня. Дэн повертел в руках консервную банку явно американского происхождения, с грубо наляпанной русской этикеткой поверх первоначальной, и сказал: – Это свиная тушенка, сэр. Моя мать всегда говорила, что порядочные русские не станут есть свинину, если в ней нет лаврового листа. Наверное, янки туда лаврового листа не положили, вот русские нам ее и спихнули, сэр. – Ясно. На те, боже, что нам негоже. Ладно, пойдемте в тепло. Как говорится, будет день – будет пища. На следующее утро Дэн напек пирожков с начинкой из свиной тушенки для своих двенадцати соседей по бараку. Погода к лучшему не изменилась. Фронт подходил все ближе. Полковник Хебблтуэйт не приказывал трубить сбор, однако около полудня все вышли из бараков: по заледенелой дороге к лагерю подъехал джип с двумя русскими офицерами. – Хорошенькое дело, посдирали все приметы американского происхождения джипов и теперь на них разъезжают. Да еще красными звездами разукрасили, будто машины в Сталинграде собирали, – возмутился полковник Хебблтуэйт. – Ну что ж, посмотрим, зачем пожаловали. Русский офицер, высокий мужчина со скошенными к длинному сизому носу глазами, говорил с полковником, недоверчиво поглядывая на переводчика. Алкоголик, наверное, у русских это обычное дело, решил Дэн. – Сэр, они гонят сюда две тысячи пленных немцев, – перевел он, – и хотят разместить их здесь. Нас просят очистить территорию. – Ерунда. Мы занимаем эту территорию как представители двух государств. Покажите ему флаги. Британский и американский флаги висели на заборе из колючей проволоки, как вывешенные сушиться одеяла. Заявление полковника развеселило русского офицера, и он решил пообщаться с Дэном. – Я так понимаю, что ты наш, русский, обученный пехотинец. Можешь присоединиться к нам в нашем славном походе на запад. Ты и по-американски и по-английски могешь? – Нет, я уж лучше тут со своими останусь. Спасибо за приглашение. – И куда же они предлагают нам двинуться? – спросил полковник Хебблтуэйт. – На север, на юг или к черту на рога, причем в дикую стужу? А немцы, значит, пусть греются под нашими одеялами? Русский говорил долго. Дэн передал главное: – Сэр, нам предлагается идти на юг. На севере и на западе мы попадем в самое пекло. – Да куда на юг-то, пусть объяснит, бога ради? Русский ответил, не дожидаясь перевода. – К Черному морю, – озадаченно повторил за ним Дэн, – убейте меня, сэр, если я знаю, где это. – Силы небесные, он что, рехнулся? – полковник взорвался. – Черное море – это же край света! – Он говорит, сэр, что не собирается с вами спорить, – снова перевел Дэн. – Это приказ. Мы должны убраться отсюда к завтрашнему утру. – Господи, да он и впрямь чокнутый. Вы слышали, Пилпел? – Я полагаю, надо взглянуть на карту, полковник. Мне кажется, нам действительно предстоит чертовски долгий путь. В бараке Дэна все сгрудились вокруг атласа в энциклопедии Пира, одной из дюжины книг, присланных какой-то частной благотворительной организацией вместе с Библией, специально изданным для военнопленных молитвенником, поваренной книгой и сборником добрых советов с красноречивым названием «Любовь и одинокий мужчина». Рядовой Шоукросс показал пальцем предполагаемый маршрут. – Мы сейчас примерно здесь, верно? Гораздо южнее, чем Латвия, или Эстония, или бог знает что, – там, наверно, совсем задубеешь от холода. Собравшиеся так разволновались, что стали отпихивать друг друга: – Убери башку-то, не видно, да убери же ты свою толстую репу, кому говорят. – Идем на юго-восток. Ченстохова, Львов, Тернополь, – продолжал Шоукросс. – Когда доберемся до Черного моря, будет тепло, деревья зацветут, красота. – Да пока туда доберешься, окочуришься на этом долбаном снегу, это же мили и мили, всю зиму! – А вы смотрите на это как на прогулку от Дувра до Северной Шотландии, просто накиньте еще пару сотен миль, вот и все. Для многих это был первый в жизни урок географии, но спор разгорелся, как в бюро путешествий. – А поезда туда не ходят? – Размечтались! Да все железные дороги взорвали, к чертям собачьим. – А если и ходят, деньги где возьмем? В барак неожиданно вошли полковник Хебблтуэйт и майор Пилпел. Все встали. – Вольно, ребята. Джонс, где Джонс? А, вот вы где. Потрясающе, что вы говорите по-русски. Один на весь лагерь, поэтому пойдете в первой группе. – Что это за группы, сэр? – смело спросил рядовой Шоукросс. – Мы должны продвигаться как военное формирование, повзводно, под командованием младших офицеров и сержантов. В первой группе, которую возглавляю я, пойдут старшие офицеры. Джонс нам необходим в качестве переводчика. – Я бы хотел идти со своими, – расстроился Дэн. – Вы нам очень нужны, мы не можем позволить себе… э-э… разбрасываться такими людьми. – Тогда мой барак пойдет со мной, – твердо заявил Дэн. – Я знаю, – сказал полковник, – что лагерная обстановка ослабляет воинскую дисциплину. Однако сейчас речь идет о жизни и смерти, так что это приказ, Джонс, и я надеюсь, он будет выполнен. Завтра на рассвете всем построиться на плацу, взяв с собой лишь самое необходимое. Нам предстоит долгий поход. Он вышел, а майор Пилпел, прежде чем последовать за ним, издевательски отсалютовал всему бараку. После их ухода барак отвел душу: пидор старый, мать его растак, дисциплину ему подавай, кто он вообще такой, послать его подальше – и точка. – Тогда нам остается только одно, – предложил наконец рядовой Шоукросс, – уйти по-тихому после захода солнца. Теперь полнолуние, не заблудимся. Опередим их. Что нам за дело до дисциплины? Война по большому счету окончена. Через пару месяцев на Черном море нас уже будут ждать корабли, на которых мы поплывем домой. Что скажете, капрал? Шоукросс имел в виду капрала Моксли, единственного в бараке младшего офицера, юношу с продолговатым лицом, не слишком умного, но отлично разбиравшегося в технике. До производства в капралы он служил шофером. – Все равно они до нас доберутся. Всегда так бывает, – ответил тот. – Предлагаете отправиться вместе со всеми? – Нет, я с вами. Только отвечать ни за что не хочу. Удивляюсь, как я эту нашивку еще не спорол? – Да уж, ни богу свечка, ни черту кочерга, – согласился Шоукросс. – Что ж, тогда давайте собираться, – бросил он остальным, как будто они отправлялись на воскресную экскурсию. – Похоже, прогулка эта будет самой длинной в моей жизни, – сказал рядовой Бакли, воображения которого хватало лишь на то, чтоб представить себе поход с привалами и кружкой горячего чая из Ливерпуля в Манчестер. Жизнь еще не научила их смотреть на географическую карту как на картину человеческих страданий. Подполковник Секкер собрал весь личный состав лагеря, за исключением рядового Доса, безуспешно охранявшего женщин, и объявил: – Ситуация прояснилась окончательно. Вы, лейтенант, конечно, будете негодовать, но ничего не поделаешь. Все наши подопечные должны готовиться к репатриации. Никакие заявления на предоставление британского вида на жительство приниматься не будут. Приказ поступил из высочайших инстанций. Исключений ни для кого не предвидится. Собрание проходило в кабинете Секкера. Все, кроме хромого интенданта Брофи, слушали стоя. Адъютант стоял за стулом начальника в своей обычной позе, зажав под мышкой стек. Из окна, приоткрытого, чтобы проветрить прокуренную комнату, пахло весной. Редж попросил слова: – Прошу прощения, сэр, но это совершенно противозаконно. Любой иностранец, находящийся на территории Великобритании, имеет право подать прошение о виде на жительство и даже о предоставлении гражданства. Закон не делает исключения для русских. Адъютант, неоднократно перечитавший странный приказ, ответил: – Наверно, это связано с ялтинскими соглашениями. Европу разделили на два лагеря. Сталин получит все, что хочет, при условии, что он не преступит, если можно так выразиться, великого рубежа. Простите, полковник, вы, кажется, что-то хотели сказать? – Благодарю вас за разъяснения, Марри. Я хотел бы добавить, что как солдаты мы не вправе подвергать сомнению решения, принятые на уровне министров, тем более на уровне премьер-министра. Уинстон Черчилль совершенно недвусмысленно заявил, что репатриация должна начаться, как только будут выделены транспортные суда. Насколько мне известно, они уже предоставлены, и часть репатриантов отправлена в Мурманск. Наши подопечные отплывают из Ливерпуля в Одессу четырнадцатого марта на «Герцогине Бедфорд». – В Одессу, – повторил Редж, не веря своим ушам, – но это же самый дальний маршрут из всех возможных. Почему в Одессу? – Понятия не имею, лейтенант. Знаю только, что Одесса – русский порт. Русские, вероятно, не придают большого значения скорости доставки – главное, чтоб их соотечественники как можно быстрее покинули британскую землю. Думаю, есть еще одна причина: в Одессе скопилось огромное количество британских и американских солдат, освобожденных русскими из немецкого плена. Так что намечается своего рода обмен: они получают своих, мы – наших, причем одно зависит от другого. Интендант, надеюсь, обмундирование для репатриируемых получено? – Первая партия, сэр. Столько всего прислали, причем им выделили куда больше, чем нам: по четыре пары ботинок и белья, две шинели и шесть пар носков… – Таково требование советских властей, интендант. Наверно, чтоб вырасти в собственных глазах, они хотят видеть своих прилично одетыми. – Одетыми в форму британских солдат, сэр? – Они заикнулись было, чтоб мы перекрасили хаки в серый или синий цвет, но тут, говорят, даже Черчилль не выдержал, встал на дыбы и сказал, пусть будут рады тому, что дают. – Мало сказать рады, сэр. Счастливы должны быть. – Сэр, – спросил младший сержант Скаммелл, – а как же нам собрать тех, что удрали? Их же полно, беглых, по всей стране, нам их ловить не с руки, полиция ими тоже не занимается, это по другому ведомству. – Знаю, сержант. Русские сами уже принимают меры для их поимки, и надо сказать, у них неплохо получается. – Но это полностью противоречит британским законам, – вставил Редж. – Карательные органы иностранной державы не имеют права действовать на нашей территории. – Ялта, – бросил в ответ адъютант. – Вы знаете про СМЕРШ? Здесь орудуют НКВД и СМЕРШ, и еще… – Что еще за СМЕРШ? – раздраженно спросил подполковник Секкер. – «Смерть шпионам!» Русские считают шпионами всех, кто находился на Западе, а значит, попал под разлагающее влияние капитализма. Их просто уничтожают, без суда. Ума не приложу, почему это до сих пор не попало в газеты. Взять хотя бы случай, когда на железнодорожном разъезде в Бангэйе было найдено пятеро убитых… – Из соображений безопасности, – разъяснил подполковник Секкер. – Есть вещи, о которых лучше не знать даже просвещенной британской общественности. В конце концов, война еще не окончена. – Стало быть, британское правительство, ссылаясь на войну, покрывает подлое убийство? – возмущался Редж. – Не следует так откровенно демонстрировать свои чувства на публике, – понизив голос, произнес адъютант. – Для нас главное, – продолжил подполковник Секкер, – выполнить приказ самого высокого начальства: наши подопечные не должны знать о месте своего назначения. До самого отплытия. Никаких разговоров о насильственной репатриации, особенно при погрузке в поезд до Ливерпуля. Мы объявим, что их переводят в другой лагерь, поскольку этот требуется для немецких военнопленных. Правду они должны узнать не раньше, чем взойдут на борт. – Он окинул взглядом своих немногочисленных подчиненных и добавил: – Дело очень деликатное, и нам придется немного им подыгрывать. Все свободны. А вы, лейтенант, останьтесь. Редж остался. – Я не хотел говорить этого в присутствии младших чинов, лейтенант, – сказал полковник, глядя на подчиненного как можно строже, – ваши слишком теплые чувства к русским и знание их языка создают угрозу национальной безопасности. Редж побагровел. – Полагаете, сэр, что я могу ослушаться приказа и проговориться? – Именно. Советская военная миссия заваливает наше военное министерство жалобами на переводчиков в лагерях для перемещенных лиц. Русские считают, что большинство переводчиков недостаточно симпатизируют советской власти, а в некоторых случаях, как, например, в вашем, даже открыто выражают враждебность. Наш лагерь у них на самом плохом счету. Сюда прикомандированы двое русских, они не эмигранты царского времени или их потомки, а нынешние советские, из военной миссии. По-английски, правда, ни один не говорит, зато уж по-русски – очень бойко. А вас, лейтенант, приказано перевести в другую часть, причем немедленно. – Вот как. – Такое нынче время, лейтенант. С этой минуты вы лишаетесь доступа к секретной информации. Марри, будьте добры, вызовите тех двоих. Адъютант вышел. – Я даже попрощаться ни с кем не могу? – с дрожью в голосе спросил Редж. – Исключено. Входите, – кивнул он появившимся в дверях сержанту и капралу военной полиции, которые отсалютовали по всей форме. – Сержант Кларк уже оформил вашу командировочную. Вот она. Помогите, пожалуйста, лейтенанту Джонсу собрать вещи, а я тем временем подпишу. – Куда меня направляют? – Вам следует явиться на шестой транзитный пункт, вокзал Марилебон в Лондоне. Жаль, что придется отправить вас с сопровождающими. Такое нынче время. – Это вы уже говорили, сэр. – Я помню и, с вашего позволения, повторю еще раз. Благодарю вас за помощь, в определенных обстоятельствах она оказалась неоценима – я думаю, Марри, вы согласитесь со мной, – и мне очень жаль, что все так вышло. Разница между нами, Джонс, если забыть про звания и опыт, состоит в том, что я держу свои чувства при себе. Удачи вам. – Удачи, – повторил адъютант. Редж отдал честь, повернулся кругом и вышел, чеканя шаг. Окружающий мир вдруг исчез, он не замечал сопровождавшего его конвоя. Только когда все трое сели в поезд в Иктоне, Реджа словно прорвало, он сыпал проклятьями от Ипсуича до самого Лондона. Посторонних в купе не было. Сержант военной полиции сочувственно кивал и наконец по-братски спросил: – За что они вас так, командир? – А вам об этом что-нибудь сказали? – не отвечая, спросил Редж. – Ничего. Нам велели быстро собраться и сопровождать вас до транзитного пункта, а там сдать на руки кому полагается. – И следить, чтоб я не сбежал? – Ну, это само собой. Вы же не сбежите, командир? – Все равно поймают. Второй раз не сойдет. – А что, уже бывало такое? – Первый раз, представьте, за то, что я немца убил. А теперь – за то, что русских пытался от смерти спасти. Сообразив, что расспрашивать далее едва ли стоит, сержант угостил Реджа сигаретой. На вокзале они с капралом старались держаться как можно ближе к Реджу, а в поезде метро зажали его с обеих сторон. На 6-м транзитном пункте, том самом, куда вашему покорному слуге в свое время велено было вернуться не позднее полуночи, дежурный лейтенант тихо сообщил Реджу, что завтра Режд должен сопровождать группу в Эйвонмут, а там сесть на судно до Гибралтара. Никаких увольнительных. Дежурный сержант внимательно изучил лицо и приметы Реджа и только потом разрешил подняться наверх, в отдельную комнату, полагавшуюся ему по званию. Редж снял фуражку, пригладил волосы, сел на грязную койку и, облокотившись о свернутые одеяла, докурил подаренную на прощание сержантом военной полиции сигарету и стал думать, что делать дальше. В этот поганый Гибралтар он, конечно, не вернется. Ему нужно попасть в Ливерпуль, откуда через неделю отплывает «Герцогиня Бедфорд». И он сделает все, чтобы Мария Ивановна Соколова не попала на этот борт. Она-то, наивная, верила, что родина ждет ее с распростертыми объятиями, а любящий муж Петр Лаврентьевич Соколов, живой и здоровый, тоскует о ней в Свердловске. Она отметала уверения Реджа о том, что маршал Сталин, большой друг Уинстона Черчилля, чтоб им обоим ни дна ни покрышки, записал в изменники всех, кто запятнал себя пребыванием на Западе. Взгляд на советскую действительность изменился у всех, даже у несчастных, угнанных в рабство, не говоря уж о тех, которые добровольно перешли к немцам. В советских лагерях по ним нары плачут. Мария этому не верила, она лечила больных и раненых сначала по одну сторону фронта, затем – по другую и хранила верность клятве Гиппократа, ведь для врача не существует партийных, идеологических или национальных границ. В глубине души она таила надежду, что Родина, которая рождала героев, но и сурово казнила изменников, по достоинству оценит ее скромный, но, в сущности, героический труд. Она охотно отвечала на поцелуи Реджа, но слушать его не желала. Редж спустился вниз и попросил разрешения позвонить в Министерство иностранных дел. «Не положено», – ответил дежурный. Редж тихо выругался. Все это здорово смахивало на его возвращение из Гибралтара, только сейчас он нормально одет и чином выше, да что толку. Увольнительной ни тогда, ни сейчас не дали. Армия Его Величества не жаловала Реджа. А коли так, к дьяволу Его Величество и всю королевскую рать – только и умеют, что врать и лицемерить, прямо как русские, только с немецкой жестокостью и педантичностью. Безжалостная точность исполнения сегодняшнего приказа потрясла Реджа: прямая противоположность полной достоинства британской безалаберности. Он пришел к выводу, что вправе освободить себя от присяги на верность стране и короне. Его идеалы не здесь, но потребуется время, чтобы разобраться, где именно. Теплое месиво, которое в столовой выдавали за горячий обед, в горло не лезло, и он сделал попытку выйти, чтобы перекусить где-нибудь на улице. Охранник только грустно улыбнулся. Всю ночь Редж провел, не сомкнув глаз, а в четыре часа утра вышел из комнаты для того, чтобы узнать, когда сменяется караул. После завтрака он попытался улизнуть через кухню, но вчерашний сержант снова задержал его. В 8:00 он вышел с вещами к дежурному и был представлен группе из пяти сержантов учебного корпуса. Реджа назначили старшим. На улице у входа, кроме пяти жен, которые все махали и махали руками своим подкаблучникам, было еще человек десять родственников с мокрыми от слез лицами и трое маленьких детей. Малыши не то что не плакали, а выражали полное равнодушие к происходящему. Редж не испытывал сочувствия к их отцам – все они перед этим припеваючи, как у Христа за пазухой, служили во внутренних войсках. Маршрут следования одного из них, сержанта Берджеса, выглядел в глазах Реджа развлекательным путешествием за три моря: он следовал на Фолклендские острова с остановками в Гибралтаре, Суэце, Адене и Кейптауне, а его груз состоял из трех комплектов одежды: для тропиков, умеренного климата и Заполярья. Рядом с их шестеркой выстроилась группа из саперов и военной полиции во главе с младшим офицером – последние не спускали с Реджа строгих глаз. Группу, следующую в Гибралтар, первой отвезли в армейском грузовике на Паддингтонский вокзал. Редж обрадовался, когда узнал, что в поезде на Эйвонмут едут не только военные: докеры возвращались из отпуска к эвакуированным женам и просто штатская публика, коротавшая время до Бристоля и других мест на западном побережье за чтением газет. Перед остановкой в Рединге он пошел в туалет, но военная полиция следовала за ним до самой двери, а через окно удрать было невозможно. Морской воздух Эйвонмута показался Реджу спертой духотой тюремной камеры. Морские офицеры приказали группе Реджа не расходиться и ждать своей очереди на погрузку. Первыми запустили батальон пехотинцев. Поднимаясь по трапу, Редж прикидывал план побега. Не окоченеть бы только в холодной воде. На побывку в Лондон я приехал через день после отъезда Реджа. На вокзале патруль снова охотился за дезертирами, мою увольнительную тщательно проверяла военная полиция. В Лондоне мне необходимо было встретиться с одним человеком. Я получил от него письмо, подписанное первой буквой еврейского алфавита Алеф. Он отрекомендовался одним из моих бывших инструкторов в Южном Уэльсе, где меня учили технике пыток и убийств, и писал, что хотел бы меня увидеть. Кроме него, на встрече в здании на Гудж-стрит, подремонтированном на скорую руку после бомбежки, присутствовали еще двое моих бывших инструкторов, называвшие себя соответственно Бет и Гимел. Осунувшиеся и до крайности озлобленные лица этих двоих отражали их намерения. Начали они с того, что с угрозой в голосе дали мне понять: сейчас они вынуждены скрываться под псевдонимами, но скоро их имена станут широко известны. Алеф прочел мне длинную лекцию о декларации Бальфура,[57] предательстве как англичан, так и арабов и будущем расцвете сионистского государства. Мне предлагалось принять участие в формировании особых частей полиции, в дальнейшем получивших название Моссад. Только и всего. Будто по иронии судьбы, после разговора я отправился в пансион Ассоциации христианской молодежи. В самом деле, хорошо бы самому разобраться, что вообще входит в понятие «еврей»? В Сохо я проглотил некошерную котлету из конины, а потом зашел выпить в таверну «Фицрой». Там, в клубах табачного дыма, среди гомосексуалистов и окололитературной богемы, я увидел Беатрикс Джонс, одетую элегантно, насколько позволяло военное время. Она потягивала пиво в компании человека в американской военной форме. Вначале я принял его за ее брата Дэна, но, присмотревшись, понял, что это не Дэн, у того нос поменьше и кожа светлее. Он представился: Ирвин Рот. Уже после нескольких минут общения я понял, что этот нью-йоркский еврей гораздо умнее и образованнее Дэна, с которым я его спутал. Мечтая написать роман о войне от лица простого солдата, он отказался от военной карьеры и, даже окончив Колумбийский университет, предпочел остаться рядовым. Недостатка в деньгах он не испытывал – его отец был совладельцем известной биржевой компании. Об этом Беатрикс рассказала мне позднее. Я не понимал, как можно написать роман о войне, когда весь армейский опыт человека ограничивается пребыванием в американских и английских учебных лагерях да плаванием на «Куин Мэри» с одного материка на другой. – Давайте выпьем, – предложил Ирвин и сообщил, что на будущей неделе его подразделение отправляют в Германию для участия в окончательном освобождении Европы. Каково же было мое удивление, когда я понял, что отношение Беатрикс к этому американскому солдату, еврею в придачу, свидетельствует о коренном перевороте в ее сексуальной жизни. Равнодушная к чувствам мужчин, следовавшая всегда лишь своим желаниям, Беатрикс наконец влюбилась, и это бросалось в глаза. Она не отрывала взгляда от его лица, пытаясь предугадать малейшее желание в его взгляде, она сияла, когда проходившие мимо пьяницы грубо толкали ее, так что она невольно прижималась к нему. Извинившись, она вдруг взяла его за руку, якобы для того, чтобы узнать, который час, – ее часы остановились, – хотя я-то видел: теперь она часов не наблюдала, ей нужно было ощутить пульс страсти. Я отказывался верить своим глазам. Парень так себе, ничего особенного: гибкий, но не мускулистый, очень волосатый, далеко не красавец. Что ее привлекало – тело, запах, жесты? И тут я подумал о Редже и моей сестре Ципе, о супружеской неверности которой я тогда еще не знал. Почему эту русско-валлийскую семью так тянет к семитам? А если уж тянет к семитам, то почему к нему, а не ко мне? Я тоже смуглый еврей, но гораздо привлекательнее, чем рядовой Рот из Нью-Йорка. Может, я не столь экзотичен. От женщин часто слышишь: «Он не в моем вкусе». Значит ли это, что в нем нет того уникального сочетания флюидов, благодаря которому он становится для нее одним-единственным? Когда-то я читал комментарий к Деяниям апостолов (не помню зачем, возможно, из любопытства, чтоб узнать, как иудей может превратиться в христианина), где говорится, что Бог выбрал Савла, позже ставшего Павлом, потому, что нуждался в его разрушительной энергии. Вера этого человека осталась непоколебимой – просто он безоговорочно принял набор иных теологических догм. Наверно, преображение Беатрикс было того же рода. Сексуальная энергия осталась прежней, только стимул для ее освобождения стал другим. Гром грянул внезапно, почти как на пути Павла в Дамаск. Раньше Беатрикс сама отдавала приказы, которые с готовностью исполнялись ее любовниками, – так ей было удобней. Но женской природе свойственно подчиняться, хотя порой женщине необходимо приложить большие усилия, чтоб заставить сексуального партнера подчинить ее себе. Мне на самом деле не следовало удивляться такой внезапной смене ролей. Главное для Беатрикс – получить сексуальное удовлетворение. Сейчас она заявляла всему миру, в том числе и окружавшим ее пьяницам, что она счастлива. А я был шокирован, потому что видел ее такой впервые в жизни. Мне вспомнился мой сон в Олдершоте: январь, спальня без кровати и превращение гордой, холодной девушки в трепетную рабыню. Может быть, во сне я играл роль мужчины, которого ей еще предстояло встретить? Они не сразу сообразили, о чем речь, когда я спросил, давно ли они знакомы. Ответил рядовой Рот – Около двух недель, верно, Бити? – Для нас она всегда была Трикс. – А может быть, и дольше. Странно, что вы спросили об этом. Знаете, со мной уже случалось что-то похожее. Остановился я как-то на одном постоялом дворе в Глостере, и вдруг входит парень, смотрю на него и понимаю, что мы где-то уже встречались. И он тоже уверен в этом. Мы попытались выяснить, где же мы могли друг друга видеть раньше. Он британец, никогда не был в Штатах, а я впервые попал в Европу с тех пор, как был младенцем. Я подумал, что, возможно, спутал его с каким-то британским киноактером. Я не очень-то верю в переселение душ, но, видимо, нечто подобное существует. Возможно, мы, американцы, сильнее приросли к лону Европы, чем думаем. Помните «океан, где каждый находит свое отраженье»? Эндрю Марвелл. Или если не отраженье, то другую свою половинку. Начитан, ничего не скажешь. Беатрикс ловила каждое его слово, и ее не смущал резкий нью-йоркский выговор. Таверна уже закрывалась, американцу надо было поймать такси до Ханслоу. Он готов был платить втридорога, чтоб довезти Беатрикс до дома. Как рядовой он не имел права ночевать вне казармы, поэтому остаться у нее не мог. Зато мне эта весть принесла некоторое облегчение, сравнимое с отрыжкой после пинты дурного пива. Прирос к лону Европы – страшно подумать, не иначе как и к ее лону тоже. При мысли о прежней гордой повелительнице мне стало жаль Беатрикс. Рыбка попалась в сети. Любил ли я ее? Наверно, любил, прощая то, что вряд ли бы простил любой другой женщине. Настало время с облегчением послать любовь подальше. Хотя лучше не зарекаться. Я вернулся к себе в гостиницу. Если бы у рядового Рота и была увольнительная на всю ночь, ему все равно не светило провести ее с Беатрикс. Придя домой, Беатрикс, еще вся во власти прощальных поцелуев – пока счетчик такси нетерпеливо отсчитывал секунды, – с изумлением обнаружила там голого Реджа, который, завернувшись в одеяло, стоял у газовой конфорки и хлестал водку. – Чтоб согреться, – сразу объяснил брат, глядя на сестру мутными глазами. – Твоя домохозяйка… апчхи… пожалела меня, дала ключ, прости, что помешал… апчхи! Мокрый мундир, сапоги и нижнее белье сушились тут же. – Господи боже мой, опять ты, – только и смогла вымолвить Беатрикс. Редж, чихая и кашляя, рассказал ей, что его, как неблагонадежного, в два счета выпроводили из лагеря, к огорчению и даже возмущению русских, и хотели под конвоем отправить обратно в Гибралтар. Испугались, как бы он, зная, что репатриированных русских собираются арестовать или даже расстрелять, не устроил мятеж. Беатрикс села на смятые простыни и осторожно спросила: – Откуда тебе это известно? Ему не терпелось рассказать о своем побеге, но он ответил: – Господи, да это же яснее ясного. Чертов СМЕРШ прочесывает округу, отлавливая беглых. То в лесу, то у пивной кого-то прикончат – жалеют, что не могут порешить весь лагерь вместе с британской охраной. В моем лагере те, кто пограмотнее, абсолютно всё понимали и открыто об этом говорили. Им свои же так прямо и объяснили: попал в плен – значит, изменил Родине. В лучшем случае отправят в Сибирь, а то и расстреляют. Уверен, в твоем, чтоб его, Министерстве иностранных дел прекрасно об этом осведомлены. – Действительно, кое-что нам известно, но не все. Мы получаем рапорты. Но нас это не касается. За советских граждан мы ответственности не несем. – Даже… апчхи… на британской территории? – Ялта. – Опять это проклятое слово! Всюду только и слышно: Ялта, Ялта. О, господи, как же мне паршиво. Пришлось искупаться в Бристольском заливе. Несколько лет в воду не входил, а тут не помню, сколько пробарахтался в мазуте и дерьме. – Рассказывай, я слушаю. – Пришлось сесть на корабль, выхода не было. Заперли меня в каюте с канониром. Вечно ко мне канониров приставляют, точно я пушка какая. Ни слова из него не вытянешь – будто сам Господь Бог, а не конвоир. Корабль отплывал в полночь. Рядовых отправили спать в гамаках, а мне, как и другим офицерам, разрешили прогуляться по палубе. Как только я увидел, что лоцманский катер уже отчаливает, сиганул с нижней палубы за борт. Ну эти, на катере, вытащили меня, когда заметили человека за бортом, но не знали, что делать дальше. Сначала хотели обратно на корабль посадить, потом решили, что на берегу разберутся, им-то какое дело. В конце концов, они просто подобрали утопающего, и это правда, пошел бы ко дну, как пить дать: ногу свело, вода ледяная. Дали мне немного обсохнуть у огня в лоцманской будке. Ты только взгляни на мундир – весь в мазуте и говне. Апчхи, апчхи! Вот еще наказание! Поймал я попутку из Бристоля в Илинг, да только шофер, узнав мою историю, высадил меня, не доезжая до Суиндона, побоялся, что его накажут за помощь дезертиру. Никто не хотел меня, такого грязного, брать, пришлось тащиться пешком. Потом одна очень славная девчонка подбросила меня на армейском грузовике до Хаммерсмита. Ну вот и все. Апчхи, черт, апчхи! – Что собираешься делать? – Мне нужно в Ливерпуль. – Прямо сейчас? – Нет, не сейчас. Корабль отходит четырнадцатого марта. – Ясно. Собираешься сорвать план, о котором договорились британское и советское руководство. Ты, братец, рехнулся. – Там есть один человек, который ни за что не должен попасть на борт. Других мне спасти не удастся. – Конечно, женщина. – Женщина, врач. Совершенно наивное создание. Наверно, глупо звучит, но это чистая правда. Мне нужна гражданская одежда. – Ты уверен? Офицер еще может удержать британских солдат от стрельбы в непокорных русских. А вот безвестного штафирку в соплях даже близко к причалу не подпустят. – Откуда ты знаешь? Что, бывало уже такое? – Случались стычки. Самоубийства тоже бывали. Все это, конечно, смахивает на грязный сговор, но нам надо вернуть своих пленных. Их сюда на тех же самых судах и привезут. – У тебя только Дэн на уме! – Конечно. Из восточных лагерей всех наших пленных уже освободили. Это нам точно известно. Мы сможем вывезти их из любого порта, лишь бы они сумели туда добраться, но только в том случае, если сначала доставим к русским на наших транспортных судах их собственных перемещенных. Пустым судам причаливать не позволено. – Значит, мы идем на поводу у Сталина? – Похоже на то. Утром я отнесу твой мундир в чистку. Тут недалеко, за углом, поляки открыли. И еще попробую раздобыть какие-нибудь штатские шмотки. – Значит, поможешь? – Не уверена. Просто понимаю, что тебе уготована какая-то безумная роль в этом немыслимом бардаке, и не знаю, как тебя уберечь. Если уж так сложилось, постарайся сыграть эту роль как можно лучше. Отправляйся на север в гражданской одежде. В Ливерпуле переоденешься в мундир. Не представляю, что будет, если тебя схватят… На следующий день Редж облачился во фланелевые серые брюки, голубую рубашку с галстуком выпускника Итона, шерстяной пуловер и спортивную светло-коричневую куртку. Одежда пришлась ему впору. Беатрикс наплела одному из своих сослуживцев в министерстве, что ее брат, неожиданно прибывший в отпуск, в темноте угодил в бомбовую воронку, полную грязной дождевой воды, и, пока мундир в чистке, ему нужно во что-то одеться. Сослуживец, не задавая лишних вопросов, сходил в обеденный перерыв к себе на квартиру и принес одежду, а Беатрикс отправила ее Реджу с курьером. Очень просто. Для Беатрикс мужчины готовы на все. Редж, уже во второй раз терявший свой вещмешок, пошел купить бритву, но долго не мог найти лезвий. Он смело зашел в чайную, выпил слабого чаю и съел пирожок с джемом из брюквы. Вечером сходил в кино и посмотрел американский фильм, с Тайроном Пауэром в главной роли, про дезертира британской армии, попавшего в Лондоне под бомбежку, потрясающе снятую. В конце концов его арестовывает военная полиция в щегольской форме на четвертом перроне безымянного вокзала. У Беатрикс на этот вечер были свои планы. Промаявшись без сна, Редж наутро купил большой пузырек микстуры от кашля и проглотил ее залпом. Следующие два дня он спал без просыпа па кровати Беатрикс, так что ей пришлось перебраться па пол. Едва оправившись от простуды, с впалыми щеками и воспаленными глазами, он уехал в Ливерпуль, прихватив бумажный сверток с офицерским мундиром. «Герцогиня Бедфорд» отправлялась от северного причала. Редж переоделся в мундир в общественной уборной, завернул в бумагу штатскую одежду и стал ждать поезда, который должен был подвезти обреченных точно по расписанию к отплытию парохода. По крайней мере, так он предполагал, ведь никогда не знаешь, что придумают наверху. Может быть, чтобы сохранить у русских иллюзию перевода в другой лагерь, их, выгрузив из вагонов, доставят к причалу в крытых грузовиках или автобусах с завешанными окнами. Под моросящим дождем Редж, лавируя между грузовиками и оскальзываясь на мокрой брусчатке, без труда нашел пассажирский перрон, который охраняли шотландцы в полевой форме. Он смело представился их лейтенанту переводчиком, что выглядело правдоподобно, учитывая галуны корпуса разведки на мундире, и спросил, в котором часу ожидается поезд. Смеркалось. Морской ветер и крики чаек, обычно сулившие новые приключения, на сей раз навевали совсем иные мысли. «Герцогиня Бедфорд» стояла у причала с пригашенными огнями. Прибытие поезда ожидается, да только бог знает когда. Реджа никто ни в чем не заподозрил, а ему удалось еще узнать у лейтенанта, что никто из его подчиненных по-русски не говорит. Они курили и ждали. Шотландцу было не по себе. Он приставал к Реджу с вопросами: ну не придется же им стрелять в этих русских? разве они сами не хотят вернуться в матушку-Россию? Он был наивен, этот молоденький, болезненного вида лейтенант. Ему ни разу не доводилось участвовать в таких операциях. Он вообще ни в кого еще не стрелял. Они ведь наши союзники, верно? Они с немцами воевали за нас, потери большие несли. И что же теперь? Подъехал фургон Армии спасения, привезли чай и бутерброды для взвода охраны. Они еще ели, когда раздался гудок паровоза. Поезд подошел к перрону и остановился, выпуская клубы пара. Ну, ребята, теперь их надо выгнать наружу и построить для погрузки на борт, Редж первым ворвался в поезд и закричал по-русски: – Где доктор Соколова? В коридорах не было ни души. Русские, в новеньких шинелях, только пуговицы поленились надраить, сидели по местам, прижимая к себе набитые под завязку вещмешки. Выходить из купе никто не хотел. Они давно уже почуяли морской ветер и поняли, что их обманули, хотя и раньше не сомневались, что их обманут. Лейтенант с криком «Господи Иисусе» устремился за Реджем, не успев ответить на вопрос капрала, можно ли подгонять упирающихся людей штыками. Лейтенант впервые видел русских. Что за издевательство – вырядить их как английских солдат, да надень на них хоть красные гвардейские мундиры, на британцев они похожи не станут. – Давай выходи, – нерешительно скомандовал он. Выходить никто не пожелал. И доктор Соколова на крики Реджа не отзывалась. Может, она прозрела без его помощи? Со стороны хвостового вагона к Реджу приближался британский сержант с двумя невооруженными солдатами. – Доставили эту ораву сюда из Ипсуича, только что с ними теперь делать? Нам было велено следить, чтобы русские не спрыгивали на ходу с поезда и не причиняли себе увечий, вот и все. Доктора ищете? Ступайте к вагону охраны, там медпункт. В поезде погасили огни, словно нарочно, чтоб усилить панику. Прямо у себя за спиной Редж услышал выстрел. – Простите, сэр, эта чертова штука сама выпалила, – оправдывался какой-то солдатик. Некоторые русские стали выходить, одни рыдая, другие громко матерясь. Были и такие, кто набрасывался с кулаками на британских солдат, а те настолько растерялись, что даже не пытались пустить в ход штыки и приклады. В вагоне охраны Редж спотыкался о беспорядочно лежавшие тела людей. Загорелся тусклый свет, и он увидел Марию Ивановну, метавшуюся от одного раненого к другому. Один порезал себя разбитой бутылкой, другой пытался с разбега размозжить голову о стенку вагона. Не имея при себе медикаментов, она была не в силах им помочь. Мужчина, перерезавший себе горло, тихо умирал. Другие стонали, кричали, матерились, и трудно было понять, кто в этой куче жив, а кто уже мертв. Мария Ивановна узнала Реджа. – Где ты был, почему уехал? – Иди за мной, – приказал он. В это время в вагоне появились лейтенант с сержантом. – Господи Иисусе, а этих-то куда девать? – ужаснулись они, увидев кровавое людское месиво. Вскоре стало ясно куда: на помощь подоспели члены советской военной миссии, майор, капитан, рядовые в шинелях и несколько человек в штатском, явно из тайной полиции. Когда они поволокли раненых прямо за ноги, Редж кинулся им наперерез. Услышав, как он ругается по-русски, они, не колеблясь, набросились на него с прикладами. Редж пытался вырваться, чтобы спасти Марию Ивановну, но ее уже не было видно. На причале Редж, жадно глотая морской воздух, видел, как всех, оставшихся в живых, кроме того, кто грудью бросился на штыки охранников, уже гонят на борт. Несколько человек бились в мнимых припадках эпилепсии. Трое с шумом бросились в воду. Стонущих раненых впихнули в тесную толпу. Оказалось, что среди них есть и убитый. Здоровые как могли втаскивали их по сходням на борт. Редж снова закричал по-русски, и его, одетого так же, как и все несчастные, в британскую шинель, не обратив внимания на офицерскую нашивку на рукаве, отправили на борт. Когда он вместе с лагерниками очутился на палубе, человеческие голоса перекрыл низкий гудок парохода, и, как в классическом кадре Эйзенштейна, Редж видел только немо орущие рты и стиснутые кулаки. Потрясенный зрелищем, британский морской офицер решил бежать без оглядки, но двое мрачных русских из военной миссии перекрыли ему путь. Редж каким-то уголком оглушенного сознания вспомнил свой побег в Эйвонмуте и готов был уже прыгнуть в воду, но его оттеснили от борта. Ничего не оставалось, как только смириться со своей принудительной погрузкой, но тут один тип, явно из НКВД, наорал на него за то, что тот якобы потерял свой вещмешок, и вырвал из рук Реджа чудом уцелевший пакет с цивильной одеждой. В ответ Редж огрызнулся по-английски, и его тут же затолкали в кают-компанию, где притаился перепуганный насмерть стюард в грязной белой куртке. В кают-компании воняло мазутом, блевотиной и подгоревшей рыбой. Редж спустился в трюм, битком набитый плачущими, потерявшими волю к сопротивлению русскими. Они сидели и лежали прямо на полу – гамаков им не предоставили. Многие его узнали. Послышались вперемешку возгласы гнева и сочувствия. – Шкура британская, предатель! – Да нет, это его предали, друг ты наш, батюшка. – Шпион, провокатор, лизоблюд советский, шакал капиталистический. Одни тянули к нему руки с мольбой, другие указывали на него пальцами с черными полосками грязи под ногтями. Он кричал всем без разбора, даже тем, кто был из других лагерей, что он с ними. Когда Редж собрался вернуться наверх, оказалось, что люк трюма задраен. Корабль отчаливал. Гудки заглушали стоны, проклятия и молитвы запрещенному русскому Богу. Только после того, как они отошли на три мили от берега, открыли люки и разрешили выйти на палубу. В тусклом лунном свете люди увидели в последний раз ливерпульский причал, а за ним разрушенный, но свободный город. Редж пробился к дверям кают-компании, где его остановил офицер торгового флота. – Сюда нельзя, товарищ, – сказал он. Редж крепко выругался по-английски. – Прости, приятель, я думал, ты один из них, – удивился британец. Редж спросил, где каюта капитана. – Не знаю, дружище. Вот он знает. Теперь Редж стоял лицом к лицу с равным ему по чину. Они изумленно оглядели друг друга, и каждый увидел себя будто в кривом зеркале. Пожилой, уже весь в морщинах корабельный мичман, считавший дни до демобилизации, глядел на Реджа с не меньшим удивлением. Редж выложил все как есть. – Нас это не касается, – ответил мичман осипшим прокуренным голосом, – я уже дважды ходил в такой рейс, и нам строго-настрого приказано держаться от таких проблем подальше. Русские сами о своих заботятся, если все это можно назвать заботой. Двадцать один год служу – такого никогда не видел. Нас как будто и нет вовсе по пути в Россию. Мы снова становимся людьми, только когда грузим наших и янки. У вас, наверно, на Джо Сталина большущий зуб. Понимаю: русские приклады прошлись по голове офицера королевских вооруженных сил. Не смывайте кровь с лица, пусть наш старик полюбуется. – Он имел в виду капитана корабля, в каюту которого проводил Реджа. Первым делом Редж спросил, будет ли остановка в Гибралтаре, и с облегчением узнал, что следующий порт – Генуя. Сняв китель, капитан, усталый бледный старик в изящных подтяжках, прослуживший всю войну во внутренних войсках, отдыхал за стаканом рома. Он спокойно выслушал Реджа. – Правила устанавливаем не мы, – сказал он. – Нам приходится помалкивать. Мы вступаем в свои права только на обратном пути. Тогда корабль снова становится британским. Такого и в горячечном сне не приснится. Мы их кормим, одеваем, лечим их раны и трипперы, а они здесь командуют и слова нам сказать не дают. Ничего не попишешь, если считаешь это наказанием за то, что мы вовремя второй фронт не открыли. Ну, вы хоть и нежданное пополнение, но дело мы вам найдем. Будете отвечать товарищам на их языке, когда им приспичит на меня орать. – Что делать с ранеными, которых приволокли на борт, сэр? – спросил Редж, наблюдая, как капитан трясущейся рукой подливает себе рому. – Наш костоправ о них позаботится. В отличие от русских, он относится к нашим пассажирам по-человечески. Но на этот раз у нас и русский доктор имеется. Причем женщина, представляете? Кроме нее, на борту еще шесть женщин. И дети есть. В пути ожидается прибавление – одна женщина на сносях. Ничего подобного в жизни не видел. К женщинам не приближайтесь, получите штык в живот. И от советских гостей подальше держитесь. Найдите себе каюту, сидите там и не рыпайтесь. Я вас позову, если майор Кизитов, или как его там, вздумает на меня орать. В кошмарном сне такого не привидится. Избранный старшим группы капрал Моксли, рядовые Бакли, Гоу, Джонс, Кресс, Кроссбоу, Найтон, Тимсон, Шоукросс и Эддл еще не успели пересечь границу Польши, когда «Герцогиня Бедфорд» снялась с якоря. Кто бы мог подумать, что Польша такая огромная. Им казалось, что впереди только заснеженные поля, заледенелые трупы людей и животных, но оказалось иначе: то и дело они натыкались на прочесывавших местность советских солдат и на вереницы изможденных, заросших щетиной пленных немцев. Перед самым бегством рядовому Шоукроссу пришла в голову мысль прихватить большой британский флаг, висевший на лагерном заборе, чтобы русские не приняли их за немцев, хотя русские наверняка любой флаг, кроме советского, воспринимали как вражеский. К тому же они не тратили время на долгие разбирательства и стреляли во всех подряд, кроме своих. Мало кто из них видел раньше британский флаг. Им явно понравилась кумачовая ткань с пестрыми полосами, но для острастки они пальнули повыше голов Бакли и Гоу, которые несли флаг без древка, взявшись за верхние углы полотнища, отчего он стал похож на занавес, прикрывавший остальных участников побега. На этом участке британцам повезло: из Бурака до Капусты, так, кажется, назывались эти городки, их подвезли русские на порожнем грузовике. Необходимо было опередить полковника Хебблтуэйта, хотя одному богу известно, как далеко могла продвинуться его огромная пешая колонна по ледяным равнинам, продуваемым колючим ветром. Русские угостили их американской тушенкой без лаврового листа, претившей пролетарскому вкусу, и заставили принять по доброму глотку спирта. Британцы не переставали мечтать о кружке горячего английского чая. Снег, который для русских был родной стихией, для британцев оказался сущим наказанием. В первую ночь они то и дело падали, но упорно продвигались вперед, стремясь оторваться от полковника Хебблтуэйта. К рассвету, когда им удалось преодолеть только три мили, они обнаружили заброшенную деревню под названием Криница, или как-то еще. Около часа они подремали в пустом коровнике, пропахшем навозом. Капрал Моксли, обладавший особым нюхом на технику, нашел грузовик, брошенный отступающими немцами, исправный, но с пустым бензобаком. Дорога шла под гору, и они проехали около мили с выключенным двигателем, потом наткнулись на одноколейку, где стояла одинокая ручная дрезина. На ней, поочередно работая рычагом, они добрались до разрушенной станции, что-то вроде Смутны. Здесь покореженные бомбежкой шпалы встали дыбом. В Уступе они впервые встретили поляков, освобожденных из немецкого рабства. Они не понимали того русского, на котором с ними пытался говорить Дэн, однако с радостью признали британский флаг, выкопали из снега пару замороженных кур и сварили суп с мерзлой картошкой и какими-то травами. Это была польская семья: престарелые отец и мать, которую била лихорадка, и сыновья-близнецы. Парни с завистью рассматривали английские шинели, а британцы были счастливы, что могут погреться у огня в деревенском доме, хоть и полуразрушенном, пожевать курятины, хоть и жесткой, и попить горячего бульона. По прикидкам рядового Шоукросса, они преодолели около пятидесяти миль. До украинской границы оставалось не менее пятисот. Картами он запасся, вырвав их из энциклопедии в лагерной библиотечке. Им предстояло идти дальше на юго-восток, на Глогов и Легницу, – путь неблизкий. У огня сушились ботинки и носки. Все воротили носы от ног капрала Моксли. – В нашей семье у всех ноги воняют, – оправдывался он. У каждого в вещмешке было припасено по свежей паре носков и ботинок на будущее. Когда успевшие стать бородатыми британцы покидали Уступ, если именно так он назывался, начался снегопад, и лед предательски скрылся под мягким пушистым покровом. Они без конца скользили и падали. Рядовой Кресс не переставая ныл и жаловался, что им никогда не дойти. Шоукросс припугнул его полковником Хебблтуэйтом и пресловутой воинской дисциплиной. До следующего привала им предстояло пройти не менее двадцати миль. Казалось, дорога вела в никуда. Вокруг был только снег, мертвые деревья и едва различимое из-за туч солнце. Отряд попробовал идти в ногу и даже взбодрить себя песней про каптенармусовых крыс, но ничего не вышло – слишком часто они скользили и падали. Добравшись до разрушенной фермы па окраине деревни Поземка, они рухнули на солому в чудом уцелевшем после немцев и русских сарае, напоминавшем коровник. Рядовой Кроссбоу сказал, что его левая нога совсем онемела, и тогда Шоукросс нашел в себе силы встать и развести огонь. Спичек у них было достаточно, курева немного, хватит ненадолго, только вот еда кончилась. Кто-то нашел банку постного масла. Дэн сказал, что оно не похоже на русское масло, но, может, сгодится для жарки. Каждый выпил по глотку, от чего многих затошнило. Рядовой Эванс вспомнил, как в детстве мать заставляла его пить теплое оливковое масло от простуды, и это было не так противно. Доели остатки американской свиной тушенки из банки с русской этикеткой. Открывать консервную банку было легко: янки снабдили ее прикрепленным ко дну ключиком. Труднее оказалось поддерживать огонь. Они тщетно пытались разжечь толстую ножку дубового стола, покрытую черным лаком. Потом уснули. Среди снегов Дэну снилось другое путешествие: он умирал от жажды по дороге из Рима через Флоренцию, Болонью и Трент в Австрию. Попасть в плен легче, чем выбраться из него. Утром Дэн добыл наживку – полную мух паутину – и спрятал ее в банку из-под тушенки. Его самодельная удочка торчала из вещмешка, как антенна. Заледеневшая дорога шла вдоль замерзшей речушки, вероятно, притока большой реки, но лед был чересчур крепок, ботинком не пробьешь. Вскоре они набрели на заброшенную деревню с прудом, и, пока остальные рыскали по домам в поисках съестного, Дэн без особых усилий пробил во льду лунку и порыбачил – к сожалению, в пруду водились только мелкие ерши. Еды не нашли, зато капрал Моксли с его острым нюхом снова напал на след почти исправного грузовика, но бензина снова ни капли. Он слышал, что иногда бензин хранят про черный день в укромных местах, под кроватью или еще где-нибудь, и после долгих поисков, к всеобщей радости, нашел под кучей мусора в разрушенном сарае полканистры тошнотворно пахнувшей жидкости, смутно напоминавшей бензин. Он залил в бак это загадочное топливо и с большим трудом, чуть не надорвавшись, завел машину с помощью ручки. Им удалось проехать около двенадцати миль. Дальше дорога пошла в гору, и мотор, зачихав, заглох. Среди безлюдья они стали забывать о ежеминутной смертельной угрозе, но война снова напомнила о себе громкими взрывами и грязно-желтым заревом на востоке: русские очищали от немцев Скжипце и Пшекрочене и что-то еще столь же непроизносимое для англичан. Позже, заметив на дороге группу немцев под командованием сильно кашлявшего офицера, они поняли, что война совсем близко. В это же время резко усилился ветер, и отряд решил укрыться в ложбине. – Осторожней надо, ребята, – сказал капрал Моксли, хотя это и так все понимали. – Спрячьте-ка флаг подальше. Рядовой Кроссбоу снова пожаловался, что совсем не чувствует левой ноги. – Давай, давай, шевелись! Он с трудом продвигался по снегу. Эддл и Бакли волоком дотащили его до очередного убежища, сняли ботинок и носок и увидели иссиня-багровые пальцы. Шоу-кросс принялся их растирать, пока не вспотел, и, похоже, ему удалось восстановить кровообращение, хотя кожа так и не приобрела нормальный розовый цвет. Как на беду, и правая нога Кроссбоу потеряла чувствительность. Силы у всех иссякли, а ведь прошли всего ничего. Стали думать, из чего соорудить носилки. Хорошо бы найти старую дверь или что-то в этом роде. – Я вижу, ребята, как вы на меня смотрите, и знаю, вы думаете, я не дойду, – с усилием проговорил он. – У нас в семье у всех проблемы с сосудами. Сейчас бы таз горячей воды, и я бы встал на ноги. Все на миг размечтались об уютной кухне с большим черным чайником на плите. – Все будет в порядке, Фред, вот увидишь, – успокоил капрал Моксли. – В этом бесконечном походе вы, капрал Моксли, доказали, что не зря носите свою нашивку. Вы настоящий командир, – сказал вдруг Шоукросс. Никто, в том числе сам капрал, его не понял. – Мне кажется, если будем следовать приметам весны, мы придем на юг, где нет снега, быстрее, чем думаем. Таласса, таласса. Помните, что называли греки словом анабасис?[58] Все посмотрели на него как на помешанного, а капрал Моксли поднял всех на ноги и повел дальше. Ночью они вошли в деревню, где были люди. Большая часть домов на единственной улице уцелела. Дойдя до середины улицы, капрал Моксли, ободренный рядовым Шоукроссом, постучался в один из домов и спросил: – Есть тут кто-нибудь? Из дома тут же вышли трое в немецкой форме и с поднятыми руками. Увидев дюжину невооруженных, бородатых британцев с флагом, они опустили руки и, раскрыв рты, задвигали челюстями, показывая, что хотят есть. – Мы в таком же положении, как и вы, – сказал капрал Моксли, – жратвы ни крошки. Рядовой Шоукросс перевел это на немецкий, добавив от себя: – Вы уж извините нас, джентльмены. – Давайте хоть воды вскипятим, – предложил рядовой Кроссбоу. Вместе с немцами они вошли в убогий домишко, казалось состоящий из одной кухни. В очаге горел огонь. Около очага на земляном полу лежал тяжелобольной немец. Рядовой Шоукросс нашел большую закопченную сковородку. – Господи, – ужасался он, – вы только поглядите на эти мелкие косточки. Они же мышей ели! Он вычистил сковородку, нагреб в нее снега и поставил на огонь. Сначала все напились кипятку из котелков, а уж потом дали рядовому Кроссбоу попарить в сковородке ноги. Заметив, что у немцев есть ножи, рядовой Шоукросс сказал, что побежденным иметь ножи не полагается, и тут пришлось применить силу. Огнестрельное оружие немцы побросали при отступлении из Клопота и Сподне или другого проклятого места. Потеряв теперь и ножи, они готовы были расплакаться как дети. Вряд ли Шоукросс решился бы отрезать рядовому Кроссбоу омертвевшие пальцы. Нож ему требовался, чтоб добыть пропитание: окоченевшую лошадь в снегу или резвого козлика, наслаждавшегося первой травкой на проталине. Судно бороздило Лигурийское море. На горизонте появилась Генуя. Майор Машук обратился к соотечественникам со словами ободрения. – Товарищи, – говорил он в микрофон, – соратники по борьбе с крайней формой капитализма – фашизмом, от которого наша страна понесла огромные потери и против которого наш народ так долго сражался в одиночку. Я хочу развеять внушенный вам необоснованный страх. Некоторые из вас боятся наказания за преступления, которых не совершали. Попасть в плен в бою – не преступление. Быть насильно угнанным в рабство фашистской военной машиной – не преступление. Быть может, тем из вас, кто сдался в плен и пошел служить фашистам из малодушия или вследствие временного умопомрачения, есть чего бояться. Измена есть измена, и это – тяжкое преступление. Но наш великий вождь дал честное слово, что всем вам, как виновным, так и невиновным, прощается ваше прошлое, потому что сейчас, товарищи, нам надо думать о будущем. Нашему народу необходимо восстановить разрушенную страну. Восстановление Советского Союза, чьи новые достижения нанесут окончательный удар капиталистическому миру, требует огромного труда. Мы останавливаемся в итальянском порту Генуя, чтобы принять на борт еще пять советских граждан, которые из-за необоснованного страха, о котором я уже говорил, бросились за борт во время предыдущего рейса на Родину. Их спасли, и советское консульство в Генуе все это время заботилось о них, как мать о своих детях. В Стамбуле мы подберем семерых заблудших советских граждан, которые также пытались бежать. Советские власти в Турции и о них не забыли. Вы видите, что, несмотря на ваши страхи, Родина готова поддержать каждого. Вам выдали теплую одежду и удобно разместили на судне. Если вам не нравится пища, то в этом виноват британский торговый флот. Скоро Родина встретит вас хлебом-солью, тогда вдоволь наедитесь настоящего борща. Не забывайте также и о ваших товарищах, которые все еще воюют, быстро продвигаясь к Берлину. Помните об их героизме и о лишениях, которые они терпят. Многие из них охотно поменялись бы своей долей с вами. Годы тяжелой борьбы позади. Сейчас мы видим яркий свет в конце туннеля. Не забудем! Не простим! Кровь за кровь! Редж тоже слушал эту речь. Приятная перспектива, ничего не скажешь: не забудем, не простим, кровь за кровь. Его поместили в отдельной каюте, но находился он под неусыпным контролем старшины Ноукса. Тот страдал язвой двенадцатиперстной кишки, поэтому большую часть дня лежал на верхней полке, но безропотно сопровождал Реджа в гальюн. Соседями по каюте они стали по решению советских и британских представителей на корабле после того, как трое русских, якобы по совету Реджа, прыгнули за борт в Бискайском заливе и их не без труда выловили матросы. Кто-то из русских по собственной инициативе попытался перерезать себе горло столовым ножом. Ножи и вилки отобрали, люди ели ложками. Майор Машук потребовал высадить Реджа в Генуе. Британское начальство находило это требование обоснованным, но капитан не согласился из принципа: британские власти и так достаточно много делают для русских и не позволят диктовать им, как поступать с британскими военнослужащими. Марию Ивановну Редж видел только однажды, перед тем как к нему приставили Ноукса. Он доставил в медпункт беременную Евгению, которую застал на палубе. Она прогуливалась в сопровождении худосочного советского солдата в очках и, заметив Реджа, бросилась к нему с криком «Началось!», будто он был отцом ребенка. Тревога оказалась ложной. Скорее всего, появления ребенка следовало ожидать сразу после остановки в Стамбуле. Глядя на Реджа, Евгения рыдала, называя его отцом родным. Тогда-то Редж и Мария Ивановна смогли немного поговорить. – Вот это по-русски! – сказала она. – Ты из любви ко мне пошел на такой риск, в этом что-то от героев Пушкина и Лермонтова. Это подвиг. Мы больше не увидимся, но станем писать друг другу письма. Мы пережили идиллию в тяжкие времена. Теперь все кончено. – Ты так ничего и не поняла, – говорил Редж. – Я не просто хотел обнять тебя в последний раз, хотя и это для меня значит многое. Я хочу спасти тебя. Мне ничего не грозит. Меня не расстреляют и даже в тюрьму не посадят. Война почти окончена. Но у людей и в лагере, и здесь, на корабле, верное чутье. Они не зря боятся самого худшего. Их страх вполне обоснован. Для меня невыносима мысль о том, что по прихоти Сталина ты попадешь в подвалы Лубянки или в какой-нибудь лагерь. Я хочу, чтобы ты осталась в Англии, целая и невредимая. – А Петр Лаврентьевич? Мало же ты знаешь о любви. Уходи, мне надо лечить мужика, который хотел себе глаз выколоть. – Святая наивность! – беспомощно воскликнул Редж, глядя в иллюминатор на пенящиеся волны Средиземного моря. – К тому же мне теперь нечего бояться. Я стала любовницей майора Машука. – О, боже! Только на время плавания? – На время плавания и еще на сколько понадобится. – Бог мой! Опять измена. – Для советского человека главное – быть верным Родине. Тебе, английскому капиталисту, этого никогда не понять. – Боже правый! Долгими бессонными ночами, под стоны мучившегося язвой Ноукса, Редж мастурбировал, воображая обнаженную Марию Ивановну, чей образ иногда сливался с образом моей сестры. Иногда обе женщины представали как персонажи «Пира Валтасара», хотя эта гравюра из старой Библии давно уже утратила для него эротическую привлекательность и лишь напоминала о доме, о семье. После разговора с Марией Ивановной он был совершенно раздавлен. Будущее представлялось Реджу пустым и никчемным, но он утешал себя тем, что после шести лет войны многим оно рисовалось таким же. В одном из горячечных видений, вызванных бессонницей, перед ним возник улыбающийся Уинстон Черчилль в котелке и галстуке-бабочке, с гаванской сигарой в углу улыбающегося рта. Толстыми растопыренными пальцами он показывал латинскую букву V. Жест, которым древние римляне приветствовали друг друга, правящий класс превратил в знак победы, а доктор Геббельс толковал как verloren.[59] Редж мечтал заткнуть эту сигару горящим концом в глотку негодяю Черчиллю. Ему не давали покоя хихикающие Черчилль и Сталин. Облизывая жирные пальцы, они уплетали молочного поросенка и обсуждали передел Европы. Редж считал своим долгом написать в самые крупные газеты и рассказать о соучастии Британии в массовом убийстве русских, но что толку – такое письмо никто не опубликует. Да он и не мастер на эти вещи, другое дело стихи – тут он мог похвастаться несколькими переводами из Лорки. Вспомнив об этом, Редж принялся сочинять что-то на почтовой бумаге, взятой у Ноукса. Он написал о безжалостном мече, имя которому Амор, но, перечитав, с отвращением разорвал листок. Ноукс видел, как Реджу скверно и как он подавлен, и старался разговорить его. Рассказывал, как скучает по своему крошечному огороду позади городского дома, где выращивает всякие коренья, и даже стал называть Реджа корешем, а в конце концов так расчувствовался, что выпалил: – Что за идиотизм держать человека все время взаперти! Пошли лучше прогуляемся. Они вышли на палубу. Корабль приближался к Мессинскому проливу. – Как ваша язва? – Покоя не дает, иногда болит, будто ножом режут. Демобилизуюсь, придется операцию делать. Мне за это нашивка, как за ранение, полагается. Война во всем виновата. Они поднялись на верхнюю палубу. Корабль не спеша продвигался в узких водах между Калабрией и Сицилией. Дул свежий весенний ветер. – Сцилла и Харибда, – сказал Редж. – Что-что? – Сцилла – это шестиглавое чудовище на двенадцати лапах. Лает, как собака, а туловище опоясано псами с волчьими головами. А Харибда – чудовище, жившее на противоположном берегу под смоковницей, – трижды в день выпивала море, а затем извергала его назад. По преданию, именно здесь они и обитали. – Где ты нахватался такой бредятины? – У Гомера и Овидия. Именно это называется классическим образованием. Что вы вдруг скисли – язва беспокоит или образованных презираете? – Образование у меня у самого есть. Но только всей этой ерунде меня не учили. В мирное время нужно военное образование получить, тогда быстрей карьеру сделаешь. – Эта бредятина, как вы выразились, есть точный образ времени, в котором мы живем. Шестиглавые чудища, бесконечно плодящие волков. – Белены объелись твои фантазеры. – Все мы белены объелись. – Слушай, кореш, все-таки странные мысли тебе в голову лезут. Когда ночью проходили через Ионическое море, Ноукс с криком пробудился от ночного кошмара. Редж не спал. – Что, опять язва? – Приснилось, будто шестиглавое чудище грызет мои внутренности. Зря ты всякие ужасы мне рассказывал. Лучше помоги прикурить. Пройдя остров Китиру и лавируя между Кикладами, они выходили в Эгейское море. Греки создали самые яркие образы чудовищ, предоставив будущему их материализовать. Они же изобрели логику. Два этих обстоятельства тесно связаны. Свесившись за борт, Редж наблюдал за бьющимися о корму волнами. Чарли Ноукс с удивлением отметил, что язва почти не дает о себе знать с тех пор, как ему приснился тот сон. Но тут на палубе появился майор Машук и приказал Реджу вернуться в каюту. Редж ответил, что не подчиняется приказам большевистских убийц. Майор Машук оскалил гнилые зубы, свидетельствовавшие о слабости советской стоматологии, и, подтолкнув его в спину, повторил приказ. – Это, товарищ майор, острова Греческого архипелага, где пела и любила пылкая Сафо. А вы унаследовали от греков лишь изуродованный алфавит и извращенную сократовскую диалектику и пользуетесь ими для того, чтобы плодить монстров. Одним своим видом вы оскверняете этот дивный пейзаж. Убирайтесь с глаз долой, а не то я плюну вам в рожу. Майор Машук взбеленился и полез на Реджа с кулаками. Но не тут-то было: Ноукс не для того столько лет прослужил в британской армии, чтобы равнодушно взирать на то, как чужак с сомнительными полномочиями бьет британского офицера. Он помнил визит последнего русского царя в Лондон. – Отставить! – рявкнул Ноукс. Майор Машук вздрогнул и смиренно попятился, словно перед ним возник воскресший царь собственной персоной, но прежде чем уйти, злорадно прошипел: – Ревность, это все ревность. – Мария Ивановна, видно, успела пересказать ему их с Реджем тайные беседы о несостоятельности британцев, которые только и умеют, что махать кулаками после драки. – Я бы тебя в карцере сгноил, да на вашей лоханке он не предусмотрен, – прорычал напоследок майор и удалился, потрясая кулаками. – Шестиглавый ублюдок, – сказал Чарли Ноукс. – Я ему покажу. Дайте срок, – встрепенулся вдруг Редж. – Очередная бредовая идея? – В Одессе я сойду на берег. Выясню, что там в действительности происходит. – Я тебе сам могу сказать, что там происходит. Встречают с духовым оркестром, а на берегу снимают с них английское барахло и прямо в исподнем угоняют куда-то. Потом наших грузят, по крайней мере мы снова на это надеемся. Красивый город Одесса. Лестница там прямо к гавани спускается. – Я сойду на берег. – Не сойдешь. Русские запрещают. – Я говорю по-русски, меня пропустят. Мир должен узнать правду. – То, что там происходит, это их собачье дело. Не суйся туда, послушай старика. Пожалеешь потом. В странные времена мы живем. – В чудовищные времена. – Тут я с тобой не могу не согласиться. Ранней весной поредевшая группа Дэна пересекла Польшу, а может, и Восточную Пруссию и, следуя вдоль чехословацкой границы, достигла Украины. То ли во Вчорае, то ли в Жутро им пришлось надолго застрять – у рядового Кроссбоу началось заражение крови. Рядовой Шоукросс никак не мог решиться ампутировать омертвевшие пальцы. Сам он страдал от поноса после того, как съел вареные побеги бука. Кроссбоу стонал, лежа на грязном диване в заброшенном, полном крыс деревенском доме. На кухне стояла крысоловка, но никакой приманки, кроме гноящихся пальцев рядового Кроссбоу, не предвиделось. Шоукросс так и не решился ампутировать пальцы Кроссбоу – его последние силы ушли на пережевывание буковых прутьев. Дэн нашел дохлую крысу и решил использовать ее как наживку. Лед на речушке недалеко от хутора взломала поваленная ветром ель. Там он промерз около часа, выудил только двух плотвичек и голавля. Сварили их целиком, но Кроссбоу даже есть не мог. Он бредил, бормоча что-то про детскую лошадку, которую выточил его отец-плотник, а когда у нее отломалась нога, отца уже не было в живых, чтоб починить. Все понимали, что недолго ему осталось мучиться. Рядовой Эванс изнемогал от расстройства желудка. У рядового Тимсона, далеко не красавца, лицо покрылось нарывами. Раньше они боялись, что их настигнет группа полковника Хебблтуэйта, – теперь они об этом мечтали. Без офицера трудно было решить, что делать с рядовым Кроссбоу. О военвраче капитане Морли, который наверняка шел нога в ногу с полковником, теперь грезили как о спасителе. Но никто из своих не встретился им по пути на юго-восток только разрозненные группы побитых немцев да редкие русские грузовики, которые шли в противоположном направлении. А что, если немцев разместили в другом месте и все их товарищи остались в лагере? Едят себе свиную тушенку и спокойно ожидают отправки на Запад. Или, может, русские успели переправить их в Москву, под крылышко посольств? Сидят там в тепле, слушают по радио новости об окончании войны, икрой угощаются. А может, никого уже и в живых нет. Наутро, проснувшись, они увидели застывшую гримасу боли на мертвом лице Кроссбоу. Похоронить его не было возможности: чтобы вырыть могилу в мерзлой земле, понадобился бы пневматический бур. Тело накрыли старыми мешками и положили на заднем дворе, предварительно сняв медальон, удостоверяющий личность. Следовало бы похоронить его по христианскому обряду, но среди них не было верующих. Рядовой Шоу-кросс произнес нечто вроде молитвы, звучавшей примерно так: – О Боже Всемогущий, если ты есть, пусть он спит спокойно. На земле он натерпелся сполна. И если ты есть и слышишь нас, дай оставшимся в живых силы дойти до конца. – После паузы он заговорил стихами: Все смущенно произнесли «Аминь» и отправились дальше. Желязо, Рджа, Сталь, Медзь – эти названия на чужом языке ничего для них не значили. Шоукросс водил растрескавшимися пальцами по измятой карте Центральной Европы. Должно быть, где-то близко большой город: может, Бжег, а может, и Краков. Они шли уже шестую неделю и износили первую пару ботинок. Снег таял, воды было хоть залейся, но пищи никакой. Дэн рыбачил, но пруды и ручьи рыбкой не баловали. Около Нысы они наткнулись на холмик и с радостью обнаружили под снегом замерзшую лошадь. У них едва хватило сил отковырять отнятыми у немцев ножами твердое, как камень, мясо и добрести до видневшегося на горизонте сарая. Развели огонь и зажарили куски дохлой конины. У рядового Гоу была соль: он нашел смерзшийся кусок в одном сарае милях в тридцати отсюда. Они с трудом жевали сладковатую конину, запивая ее талым снегом. Желудки наполнились, но к горлу подступила тошнота. Рядовой Шоукросс старался отвлечь их сказками братьев Гримм, но, услышав далеко не диснеевскую версию «Белоснежки», где в конце злую королеву заставляют плясать на свадьбе в раскаленных железных сапогах до тех пор, пока она не падает замертво под радостные крики гостей, все пришли в ужас. Следующим рассказчиком, ко всеобщему удивлению, стал Дэн Джонс. Он вспомнил про гунна Аттилу. – Случилось это где-то здесь, в этих краях. Аттила нашел меч, торчавший острием из земли. Тот, кто владел этим мечом, не знал поражения в бою. На этом мече Аттила повелел выбить или нацарапать гвоздем букву А, инициал владельца. Именно по этой земле он прошел с огнем и мечом, как русские сейчас. Но до Англии, которая тогда называлась землей бриттов, он не дошел. А потом меч достался королю Артуру, валлийцу, и теперь А означало уже его имя. Уверен, этот самый меч мы видели в ящиках у русских тогда, в Роггене. Только теперь А уже ничего не значит. – Откуда тебе известно про Аттилу? – произнес Шоукросс, подозрительно глядя на Дэна. – У моего отца есть книга про этот меч. Ее написал один человек, с которым он познакомился в госпитале в прошлую войну. Моего брата Реджа, паршивца вороватого, назвали в его честь. Отец всегда очень ценил этого Реджинальда и в детстве читал нам его книгу вслух. – Так говоришь, ты видел этот меч? – усмехнулся Шоукросс. – Ты тоже его видел. Я заметил букву А, выбитую на клинке, только сразу не придал этому значения, а теперь вспомнил. – Мечи ржавеют, – сказал Шоукросс, – и просто рассыпаются. Ни один меч не проживет столько. – Я видел его, и ты его видел. Рядовые Эванс и Хэндли выскочили во двор, их стало рвать. Переели тухлой конины, сладковатый привкус не удалось отбить солью. У Эванса снова начался понос. Он продрог на снегу, со стонами вернулся обратно и, проклиная небеса, скрючился на корточках прямо в углу сарая. Услышав его брань, Шоукросс разразился столь гневной речью, что все решили – самый разумный из них тронулся умом. – Верно! Ты прав. Да будь он проклят! Я звонил в колокола, взывая к нему, я причащался, не понимая, кто кого создал – он нас или мы его, иногда я сомневался в его существовании, но теперь я вижу, что он есть. Только сам божественный творец мог придумать все муки этого мира! Так слушай же, проклятый Бог! Мы узнали тебя по делам твоим, а теперь требуем твоего явления. Явись, убей нас или дай нам утешение! Ты привел нас из лучезарной Италии в мир гуннов. Мы пробираемся обратно на юг, чтоб увидеть свет солнца и цветущие поля, а земля гуннов не кончается. Теперь я знаю, кто скрывается под именем Аттила – посланец своего отца. Авва, или Атта, отец всего сущего, явись нам сквозь мрачные тучи, Бог-громовержец! Довольно нас испытывать! Если нам суждено выжить, подай нам знак! Рядовой Найтон, родом из Шропшира, испуганно попросил: – Ты уж поосторожней, Шоки. Не дразни его. Я хоть и сам в церковь не ходок, но всему же есть предел. – Если нам суждено погибнуть, подай нам знак, сокруши меня, непокорного слугу твоего, мечом карающим. Но в отсвечивавших металлом небесах ничто не изменилось. Наверно, в этот день Бог прятался в мерзлой плоти палой лошади, чтобы всю долгую зимнюю ночь терзать и выворачивать наизнанку их внутренности. Доктор Соколова не ошиблась. Новый советский гражданин явился на свет, грозя ему своими красными кулачками, когда судно проходило Мраморное море. В Стамбуле они простояли одну ночь, приняли на борт еще нескольких напуганных немолодых русских. Чтобы приветствовать новичков, на палубу согнали около ста мучившихся морской болезнью советских граждан. Среди них нашлись и такие, кто взмахнул рукой в фашистском приветствии. Мраморное море было неспокойно. Впереди чернели родные воды, над которыми гуляли приветливые марксистские ветра, светило сталинское солнышко, а ближайший порт благоухал дешевыми апельсинами. Мидье, Игнеада, Ахтополь. В Бургасе сошли на берег чехи, которые все время в пути держались особняком, однако на прощанье выпили водки с майором Машуком и капитаном Чепицыным и от имени своего правительства, хотя, скорее всего, были простыми аппаратными чиновниками, пригласили посетить Чехословакию. «Мы туда придем и без вашего приглашения», – процедил сквозь гнилые зубы майор Машук, наблюдая, как они сходят по трапу. Редж слышал эти слова с верхней палубы, но майор Машук, находившийся на нижней палубе, видеть его не мог. Реджу удалось побывать в каюте майора, когда тот в очередной раз сидел в радиорубке, призывая людей не щадить врагов и строить светлое будущее. Судовой стюард в белом кителе, которого майор Машук заставлял убирать каюту и утюжить мундир, не выносил этого властолюбивого наглеца и с радостью впустил Реджа внутрь. На багажной полке Редж обнаружил меховую шапку и зимнюю шинель майора, ставшие ненужными с приходом весны. Редж примерил шинель. Она пришлась ему впору. Отлично, вскоре он ими воспользуется. Большую часть вещей майор вез из Лондона: бутылка виски «Блэк энд уайт», по нынешним временам редкость, шерстяной пуловер, шотландское овсяное печенье, глиняный горшочек с апельсиновым джемом, пачка презервативов, причем использованных, они были аккуратно сложены, видимо, из экономии. На глаза Реджу попался и дубликат списка несчастных русских, которым предстояла высадка в раю. Люди были разбиты на группы по двадцать человек, очевидно, для упрощения процедуры. Услышав по трансляции заключительное «Кровь за кровь!», Редж поспешил вернуться в свою каюту и пересидеть час, который команда по привычке называла полдником, хотя кроме чая с сухарями ничего не давали. Позади осталась Варна, скоро ее переименуют в Сталин. В Констанце спустилась на берег вторая группа чехов – видимо, политические противники первой. Миновали Сулину и устье Дуная, реки Аттилы. Ранним безоблачным утром они приняли на борт лоцмана и медленно вошли в Днестровский лиман. На горизонте появилась изогнутая линия одесской набережной. Чарли Ноукс, у которого опять обострилась язва, скрючившись, вышел на палубу, чтобы на пару с Реджем восхититься великим портом, основанным греками, разрушенным в русскую революцию и восстановленным сталинскими ударными пятилетками. «На удивление дивный город. Даже не верится, что мы в России. Больше похоже на Неаполь, с борделями и винными погребками. Ты только взгляни на нее! Видел фильм, где эту лестницу показывают? Там еще по ней женщина с коляской бежит». В гавани на рейде стояли линкор и транспорт с металлоломом. «Герцогиня Бедфорд», очень осторожно причалившая к одному из пирсов, казалось, боялась испачкать юбку в пролетарском порту. Усатые загорелые татары и украинцы принимали швартовы и подтаскивали сходни. Откуда-то издалека ветер доносил запах заплесневелого хлеба. Пассажиры не спешили. По трапу на борт, как к себе домой, поднимались гражданские чиновники и два офицера. «Все верно», – повторял про себя Редж. Утро выдалось теплое. Он пошел в свою каюту и обрядился в заранее припасенные шинель и шапку майора Машука. Эта скотина скоро кое-чего недосчитается. Неумело замаскировавшись под русского майора – русская шапка не изменила кельтского лица, а из-под серой шинели торчали брюки цвета хаки, – Редж притаился в проходе рядом со сходнями, соединявшими Россию и Британию. На берегу собрался духовой оркестр под управлением тощего капельмейстера. Над портом на малой высоте кружили три истребителя. Невдалеке слышался странный шум, напоминавший лесопилку. Оркестр грянул новый советский гимн, а не коминтерновское старье вроде «Интернационала», но музыку заглушал рев самолетов. По сходням погнали первую партию из двадцати человек. Майора Машука с ними, к счастью, не было: наверно, на пару с капитаном Чепицыным он занимался сортировкой остальных. Конвой целиком состоял из береговой охраны. Редж сделал несколько глубоких вдохов и пошел вслед за первой партией, которую конвоировал молоденький очкарик. Обернувшись, Редж увидел, что вторая партия готова к высадке: исхудавшие темные лица и глаза, в которых угас последний огонек надежды. Людей пригнали к дверям ближайшего портового склада. С палубы стали доноситься крики. Очкастый рядовой, рассмотрев наконец майорские погоны, остановился в нерешительности. – Делай свое дело, парень! – рявкнул на него Редж, сам не понимая, что имел в виду. Окрик советского офицера вразумил солдата, и он, вернувшись к сходням, погнал вторую партию к соседнему складу. Тяжелые двойные двери склада захлопнулись прямо перед носом Реджа. В небе по-прежнему кружили самолеты, где-то шумела пилорама, а на причале продолжал играть духовой оркестр. Редж понял, что должно произойти, и побежал вдоль стены складского сарая, невольно примечая на ней похабные надписи и рисунки мелом. У задней двери он увидел то, что ожидал: усталые солдаты под наблюдением горластого сержанта забрасывали в грузовик английские шинели, ботинки, серое шерстяное нижнее белье и даже ложки и вилки. Из приоткрытой двери сквозняк доносил запах порохового дыма. Заглянув внутрь, Редж увидел двадцать распластанных обнаженных тел. Некоторые еще шевелились. Расстрельная команда состояла из мальчишек, на вид не старше четырнадцати, – военная форма была им велика. Командовавший ими лейтенант, увидев Реджа, вытянулся по стойке «смирно», приказал перезарядить винтовки и стал оправдываться. Конечно, он понимает, нехорошо промахиваться, но они еще молокососы, до шинелей не доросли, только учатся стрелять. Невооруженная группа таких же мальчишек поволокла трупы наружу. Один из расстрелянных ожил, и его отбросили в сторону и добили двумя выстрелами в упор. Редж едва сдерживался, чтоб не завопить от ужаса. Ударом сзади его оглушил рассвирепевший майор Машук, хватившийся шинели и шапки. Ему помогали двое. Никого из них Редж различить не успел, потому что потерял сознание и провалился во мрак. Когда Редж пришел в себя, он обнаружил, что на судах британского торгового флота вместо карцера имеется камера для буйнопомешанных с обитыми матрасами стенами. Голова, на которой он нащупал несколько кровавых шишек, раскалывалась. Уголком еле теплившегося сознания Редж понял, что сходит с ума. Если бы это был роман, а не хроника реальных событий, я бы с удовольствием поместил на то же судно брата Реджа, Дэна: бородатый, как патриарх, в сношенной обуви, он дожидался родного корабля на ступенях одесской лестницы, готовый даже без советского оркестра отправиться в долгое путешествие домой. Однако Дэн с его поредевшей группой добрались лишь до Украины. Здесь начиналась весна, а люди говорили на языке, который Дэн едва разбирал. Пройдет немало времени, прежде чем он с его бывшими солагерниками, но без полковника Хебблтуэйта, станут ломать голову, почему над ними так низко кружится самолет и отчего британский – без всякого сомнения – корабль не торопится принять их на борт. Капитан Айзенауг, психиатр Королевского военно-медицинского корпуса, вывел Реджа, одетого в синюю больничную пижаму, на прогулку. В парке Крэнфорд-лоджа, неподалеку от Солсбери, цвели бледные нарциссы. – Поглядите, – говорил доктор, – этот мир состоит не только из ужасов и убийств. Послушайте, как чудно щебечут птицы. Его фиалковые, мечтательные глаза никак не соответствовали фамилии.[60] Говорил он с легким тевтонским акцентом, четко, словно оперный певец, артикулируя окончания. Вену покинул почти одновременно с Зигмундом Фрейдом, хотя не был евреем, но не одобрял арийские методы психиатрии, которые разработал брат рейхсмаршала Геринга. Айзенауг не являлся последователем Юнга, но и не во всем соглашался с Фрейдом, несмотря на то, что последний лично поручился в профессиональной честности и аполитичности доктора при получении им британского подданства. Этот немец добровольно пошел служить в британскую армию и начинал как врач-терапевт в чине лейтенанта, а когда британские военные эскулапы с неохотой, но все-таки признали существование души в смысле, отличном от того, что имели в виду армейские капелланы, он получил возможность заняться своей темой – эклектической психиатрией. По его мнению, проблема Реджа не имела отношения к Эдипову комплексу. Если Редж и хотел убить Уинстона Черчилля и Энтони Идена, то не потому, что испытывал к ним сыновью ненависть. К Реджу, которого понизили до сержанта, он не обращался по званию, а называл его Реджинальд и просил говорить ему «доктор», а не «сэр». – Итак, вы видели тот же самый сон, только ярче и отчетливее? – спросил доктор. – Скорее это был не сон, а попытка вообразить желаемое. – Вам никогда не удастся осуществить свой план, Реджинальд. – Я представлюсь сотрудником фирмы «Винзор и Ньютон». Продаю акварельные краски. Скажем, старый боров кормит в саду своих золотых рыбок, а я спокойно подхожу и вонзаю нож в его заплывшую жиром спину. – Это – месть. – Да, месть. – Месть – это только идея. В реальной жизни ей нет места. Так считают христиане, хотя вы, вероятно, иного мнения. «Мне отмщение, и аз воздам», – говорит Бог. Вам, должно быть, известно, что того, кто мстит, ожидают вечные муки в аду. Конечно, такого места, как ад, не существует, но это верный образ возмездия нравственного. Злодей должен осознать свое злодеяние. Если он не способен на это, ничто его не спасет, а его физическое уничтожение никому не принесет пользы. Государство мстит преступникам. Они отвечают тем же. Бесконечное мщение – это замкнутый круг. Вы исполнены ненависти, Реджинальд. – Да, ненавижу, и ненавижу все больше и больше. – Я хотел бы, чтобы вы задумались, возможно ли действительно ненавидеть или любить нечто, оставшееся в прошлом? Можно ли, скажем, любить женщину, которая умерла? Оправданна ли ненависть к гунну Аттиле? – Безусловно, оправданна, если взять его нынешнее обличье. Сталин, например. Ненавижу Сталина. – И поэтому вы хотите его убить? – Конечно. Но до него мне не добраться. А вот до Уинстона Черчилля и Энтони Идена я скоро доберусь. – Пользы от этого не будет. Вы вправе предать гласности их преступления, хотя даже преступление может быть истолковано как проявление доброй воли. Положим, они заблуждались, отправляя русских на родину, которая обрекла их на верную смерть, но это был единственный способ вернуть на родину наших пленных. Забота о благополучии и безопасности британских подданных сама по себе не является преступной, равно как и передача русских Советскому Союзу. Поймите наконец, русские – наши союзники, а Сталин – руководитель дружественной нам страны. – У тех, кто поступает по справедливости, друзей не бывает. – Вы в самом деле так считаете? Полагаете, что вы и есть воплощенная справедливость? Неужели вам до сих пор не ясно, что такая позиция граничит с паранойей? – Ясно. Я сумасшедший, и поэтому я здесь. – Вы не сумасшедший. У вас нервный срыв. Здесь вы не по вашей вине. Вы поправляетесь. Никто не привязывает вас к койке и не кормит с ложечки. У вас хороший аппетит, и спите вы спокойно. – Я сплю долго, но вовсе не спокойно. Кошмары замучили. – Ночной кошмар – своего рода предохранительный клапан. Ночные кошмары бывают у всех. Война в Европе окончена, а кошмары еще долго будут нас пре следовать. По-немецки ночные кошмары называются Alpdrücken. Вам снится, что на вашу голову низвергаются Альпы. Вы просыпаетесь в холодном поту и удивляетесь изощренности человеческого мозга, терзающего нас, когда мы совершенно беззащитны. Но это – природа, воевать с ней бесполезно. Даже кошки и собаки вздрагивают во сне от ночных кошмаров. Ничего не поделаешь, с кошмарами надо уживаться. – Значит, вы советуете мне уживаться с этим прогнившим насквозь миром? И как только я стану равнодушен к несправедливости, я сойду за нормального? – Отчего же? Беспокоиться нужно, и пытаться изменить этот мир нужно, но только не с помощью мести. Куда разумнее преодолеть желание мстить, перенести эту энергию на что-то другое. У нас, в немецком, есть слово Demütigung.[61] Обычно оно переводится как «унижение», но в немецком унижение, то есть снижение в степени уважения, обозначается глаголом erniedrigen. Представьте себе маршала Сталина, с которого насильно стащили китель и голого, с толстым брюхом и сморщенным от страха пенисом выставили напоказ на Красной площади, и вы поймете, что значит Demütigung. Вот если бы вы похитили у него нечто очень дорогое его сердцу, то это было бы для него erniedrigen. Союзники были правы, когда стали изображать Адольфа Гитлера на карикатурах. – Чтобы легче было закрыть глаза на его злодеяния. – Будьте справедливы. Разве его злодеяния не представлены всему миру? – С некоторым опозданием, когда уже ничего не изменить. – Редж вдруг застонал. – Когда вы выпустите меня отсюда? – А если мы вас выпустим, куда вы пойдете? Редж молчал. – Вы пойдете к своей жене и совершите первый акт возмездия, не так ли? – Она унизила меня в моих собственных глазах, только и всего. Мне просто не следовало этого видеть. Всегда лучше не видеть. – Верно, лучше не видеть – так легче выжить. Как сказал ваш Эдмунд Берк, надо стараться жить в свое удовольствие. – Эдмунд Берк не наш. Он ирландец. – Неужели для вас так важно этническое происхождение? Разве не расовые и национальные распри привели совсем недавно к величайшей трагедии? – Благодарю Бога, что я не англичанин. – Бросьте. Мы говорим с вами по-английски. Прекрасный язык, по выразительности почти не уступает немецкому. Я сам чувствую себя наполовину англичанином – уже не могу обходиться без традиционных чаепитий. Есть земли и народы куда хуже. Теперь Великобритании придется смириться с второстепенной ролью на международной арене, но она дала миру много хорошего. Понятие терпимости, например. – Терпимости ко злу. – Ничего не поделаешь. Если мы говорим о терпимости, терпимым следует быть ко всему. Вы тоже обладаете способностью быть терпимым. Я уверен, вы готовы к примирению с женой. И это хорошо. Через больничный двор шла женщина в белом халате поверх лейтенантской формы военно-медицинского корпуса. Ее длинные черные волосы развевались на летнем ветру, как флаг. Знамя женственности. Казалось, она сознавала, что ее густые, ничем не стянутые волосы символизируют свободу, конец войны. На пациентов госпиталя, преимущественно мужчин в глубокой депрессии, вид ее роскошных волос наверняка действовал лучше всякой терапии. – Давайте присядем, – предложил капитан Айзенауг. Он был небольшого роста, полноватый, одетый по строгой форме, со стеком под мышкой – на солдат это производило особое впечатление. Сняв фуражку, он обнажил обширную не по возрасту лысину. Они присели на скамейку у кадушки с дождевой водой. – Ваша жена прислала мне письмо, – сказал доктор, сверкнув толстыми линзами очков, за которыми синели близорукие глаза. Редж, будто не слыша его слов, продолжал о своем: – Знаете, весь этот ужас усугубляется полным отсутствием информации. Я хотел бы знать, всех они расстреляли или нет? Что стало с женщинами, детьми и тем новорожденным? А что с ней? Я даже боюсь ей письмо послать. Если ответа не будет, я не знаю, что и думать. – Забудьте об этом. Спишите все на войну. Скорее всего, она разделила участь остальных. К тому же она лишь временно занимала место вашей жены. А ваша жена, – повторил Айзенауг, – прислала мне письмо. – Вы, конечно, первый ей написали. – Естественно. Она для вас самый близкий человек и имеет полное право знать, что с вами и где вы находитесь. Она хочет вас навестить. Что вы на это скажете? – Мне придется начать с извинений. Она-то извиняться не станет. – А почему она должна извиняться за то, что вы сами себе позволили увидеть? Вам этого видеть не полагалось. – Что ж, начнем новую жизнь слепыми. – Ну, это слишком сильно сказано. Для начала закроем глаза на некоторые недоразумения. Жить-то надо или по крайней мере попытаться жить. Il faut tenter de vivre,[62] как сказал французский поэт. Думаю, вам следует ей написать. – Я уже пробовал. Порвал. Похоже, мне стало трудно писать по-английски. Представьте, я написал одно письмо по-русски печатными буквами, как учила меня мать. Мне было страшно его отправлять. Я ведь не знаю точного адреса. Знаю только, что муж у нее в Свердловске. Но я и это письмо разорвал. Нет, не буду я писать. Передайте ей, пусть приезжает. – Я уже пригласил ее. Этот разговор состоялся за неделю до приезда моей сестры Ципоры в Крэнфорд-лодж. День выдался дождливый, мокрая листва шумно шелестела на ветру. Женщины, обладающие интуицией, умеют менять облик, когда того требуют обстоятельства. Ципа похудела. Ее средиземноморская округлость сменилась английской угловатостью, подчеркивающей зрелость. Она отрастила волосы. Черные как смоль, они контрастировали с ее красным плащом, и Редж отметил это, когда она откинула капюшон. Он судорожно сглотнул. В руках она держала сумку, когда-то подаренную Реджем. Сильные, уверенные пальцы профессионального музыканта растерянно перебирали складки плаща. – Ну, вот и я, – сказала она голосом, который ничем не напоминал о юной девушке, поразившей Реджа семь лет назад. Он запахнул больничный халат, надетый поверх синей пижамы, и поцеловал ее в мокрую щеку. Это был поцелуй не мужа, но брата. – Ну, вот и я, – эхом отозвался он. – Если хочешь, пойдем выпьем чаю на террасе. Предложение оказалось неудачным. На террасе, печально глядя на дождь, сидели четверо больных. По радио звучал шлягер «Я иду, куда ведет меня сердца зов». У одного из больных так сильно тряслись руки, что сосед поил его чаем с ложечки. На первый взгляд все они выглядели как контуженые, хотя капитан Айзенауг считал, что причины их недугов следует искать в детстве и сексуальных проблемах. – Нет, не надо чаю, – попросила Ципа. Они вернулись в пустую четырехместную палату, и Редж наконец обнял ее. – Вот так гораздо лучше, – сказала она. – Они нам здесь внушают, что жизнь только начинается. С Японией покончат уже в этом году. Знаешь, я ведь люблю тебя. Улыбнувшись, она ответила: – Я что-то не улавливаю связи. – Ну, ты и я, мы все-таки муж и жена. Мир, кажется, поумнел, да и мы тоже. У тебя ведь нет никого, правда? Она заметила, что у него дрожат руки. – Если честно, было, и немало. Почти со всем оркестром переспала. Надоела мне вся эта музыка. Хочу отдохнуть. – Все разладилось из-за войны, правда? – Наверно, из-за войны. – Меня скоро выпишут. А в ноябре я демобилизуюсь. – Когда тебя выпишут? – Скоро. Думаю, я уже поправился. Он горько расплакался. – Прости, прости меня, прости, – твердил он, утирая мокрый нос рукавом халата. – Скверные были времена. – Ужасные! Но теперь все позади, – и он завыл, задрав голову к потолку. Она похлопала его по спине, потом прижала к себе. Ее плащ зашуршал. – Сними ты его к чертовой матери! – продолжая рыдать, выкрикнул он. – Нелегко вдруг почувствовать себя как дома. Стоит ли себе позволять все сразу? – Ты можешь позволить себе все, что пожелаешь. Это мне нужно держать себя в рамках дозволенного. Я люблю тебя. – Ты это уже говорил. Тебе теперь работу искать придется. Надеюсь, тебе хоть часть отпуска оплатят? – Я могу преподавать испанский. А ты навсегда бросишь оркестр, да? – Нет, не навсегда. Слишком много сил вложено. Просто мне надо отдохнуть от барабанов и тарелок. Я подумала, может, нам ребеночка завести или что-нибудь в этом роде? Он улыбнулся сквозь слезы: – Что-нибудь в этом роде? – Поселиться где-нибудь в тихом месте. И ребеночка родить. – Русско-валлийского еврея. Интересная комбинация. Народы всех стран, соединяйтесь! Знаешь, я действительно очень тебя люблю. – Ну и славно. Любовь – это прекрасно. Теперь я бы не отказалась от чая. – Наверно, уже остыл. – Так пусть подогреют. Настаивай. Требуй. Ну и времечко мы пережили. – Страшнее не придумаешь. Она наконец сняла свой красный плащ. |
||
|