"Маяковский начинается" - читать интересную книгу автора (Асеев Николай Николаевич)

«ВПЕРЕДИ ПОЭТОВЫХ АРБ»

Любовь! Только в моем воспаленном мозгу была ты! Глупой комедии остановите ход! Смотрите — срываю игрушки-латы я, величайший Дон-Кихот! Маяковский, «Ко всему»
Вот он возвращается из Петрограда — красивый, двадцатитрехлетний, большой… Но есть в нем какая-то горечь, утрата, какое-то облако над душой. Сказали: к друзьям он заявится в среду. Вошел. Маяковского — не узнать. Куда подевались — их нету и следу — его непосредственность и новизна. Уж он не похож на фабричного парня: белье накрахмалил и волос подстриг. Он стал прирученней, солидней, шикарней — по моде последний со Сретенки крик. (На Сретенке были дешевые лавки готовой одежи: надень и носи. Что длинно — то здесь же возьмут на булавки; что коротко — вытянут по оси.) Такого вот — можно поставить к барьеру: цилиндр, и визитка, и толстая трость. Весь вид — начинающий делать карьеру наездник из цирка и праздничный гость. Они ему крылья напрочь обкорнали, сигарой зажали смеющийся рот, чтоб стал он картинкой в их модном журнале не очень опасных построчных острот. Они его в шик облачили грошовый, чтоб смех, убивающий наповал, чтоб голос его разменять на дешевый каданс их прислужников-запевал. На нем же любое платье выглядело элегантным; надетым не для фасонов и великосветских врак… Он был какого-то нового племени делегатом, носившим так же свободно, как желтую кофту, фрак. И в блеске лоснящегося цилиндра отсвечивал холод, лицо озарив; так — в порохе блещущая селитра напоминает про грохот, про взрыв. И — хоть он печатался в «Сатириконе», хоть впутался в ленты ермольевских фильм, — весь мир егопомыслов был далеко не тем, чем казался для нас, простофиль. Он законспирировал мысли и темы; расширив глаза, он высматривал год — тот год, где поймем и почувствуем все мы, что мир разделился на слуг и господ. Он больше не шел против ихних обрядов; он блуз полосатых уже не носил. И только одно не укрыл он, упрятав: сердечного грохота в тысячу сил. И сразу все темы мельчали… Одна — до дрожи стены. И сразу друзья замолчали — так были потрясены. И после, взмывая из мрака, тянулись к нему голоса, и пестрая вязь Пастернака, и хлебниковская роса; и нервный, точно котенок (к плечу завернулась пола), отряхивал лапки Крученых; Каменский пожаром пылал; и Шкловского яростная улыбка, — восторгом и болью искривленный рот, которому вся литература — ошибка, и все переделать бы — наоборот!
Комедия превращалась в «мистерию»: он зря ее думал развенчивать в «буфф»; все жестче потерю ему за потерею приписывал к жизни всесветный главбух. Все чаще и чаще впадал он в заботу, судьбы обминая тугой произвол; все гуще, как в лямки, влегал он в работу и книгу надписывал подписью: Вол. Огромным упорным Самсоном остриженным до мускульных судорог вздувшихся плеч, — он речь от дворцов поворачивал к хижинам, других за собой помышляя увлечь. И это, и все, что в стихах его лучшего, толпа равнодушных и сонных зевак не видела из-за лорнета бурлючьего, из-за скопившихся в сплетнях клоак. Но были в России хорошие люди: действительно — соль ее, цвет ее, вкус. Их путь, как обычно, был скромен и труден. И дом небогат, и достаток негуст. Я знаю отлично: не ими одними спасен был тогдашней России содом. Но именно эти мне стали родными, с их вкусом, с их острым событий судом. Их пятеро было, бесстрашных головок, посмевших свой взгляд и сужденья иметь; отвергнувших путь ханжества и уловок, сумевших меж волков по-волчьи не петь. Сюда сходились все пути поэтов века нашего; меж них, блистательных пяти, свой луг рифмач выкашивал. Как пахнут этих трав цветы! Как молодо и зелено! Как будто бы с судьбой на «ты» им было стать повелено. Здесь Хлебников жил, здесь бывал Пастернак… Здесь — свежесть в дому служила. И Маяковского пятерня с их легкой рукой дружила. Взмывало солнце петухом в черемуховых росах. Стояло время пастухом, опершимся о посох. Здесь начинали жить стихом меж них — тяжелокосых. Но мне одному лишь выпало счастье всю жизнь с ними видеться и общаться. Он, заходя к нам, угрюм и рассеян, добрел во всю своих глаз ширину, басил про себя: «Счастливый Асеев — сыскал себе этакую жену!» Я больше теперь никуда не хочу выходить из дому: пускай все люстры в лампах горят зажжены. Чего мне искать и глазами мелькать по-пустому, когда — ничего на свете нет нежнее моей жены. Я мало писал про нее: про плечи ее молодые; про то, как она справедлива, доверчива и храбра; про взоры ее голубые, про волосы золотые, про руки ее, что сделали в жизни мне столько добра. Про то, как она страдает, не подавая вида; про то, как сердечно весел ее ребяческий смех; про то, что ее веселье, как и ее обида, душевней и человечней из встреченных мною всех. Про то, как на помощь она приходит быстрее света, сама никогда не требуя помощи у других; про то, как она служила опорою для поэта, сама для себя не делая ни из кого слуги. И каждое свежего воздуха к коже касанье, и каждая ясного утра просторная тишина, и каждая светлая строчка обязана ей, Оксане, — которая из воспетых единственная жена!