"Футбол 1860 года" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

8. Сказать правду? Сюнтаро Таникава[22] Крылья птицы

Такаси и Хосио принесли в амбар керосиновую печь, похожую на ящик, цвета, не имеющего ничего общего с идеей тепла, и я сразу обратил внимание, что их плечи и спины засыпаны сухой, как песок, снежной крупой. Жена и Момоко, взбудораженные первым снегом, не успели вовремя приготовить еду. Когда я шел ужинать в главный дом, снег уже засыпал весь двор. Но покров еще тонкий, непрочный. Падающий снег и тьма до предела сузили кругозор, а когда снег ударял в лицо, возникало ощущение, что в метель плывешь в лодке по бескрайнему морю и очень трудно сохранять равновесие. Мелкая снежная крупа бьет по глазам, вызывая слезы. Мне кажется, что раньше в деревне снег падал крупными, мягкими хлопьями величиной с подушечку большого пальца. Я попытался воскресить в памяти несколько снегопадов, но воспоминания о деревенских снегопадах были расплывчатыми и растворялись в воспоминаниях о других снегопадах, которые я пережил уже в городе. Снежная крупа, бьющая сейчас меня по лицу, воспринимается как что-то далекое, как снег, падающий где-то на чужбине, где живут незнакомые мне люди. Я иду, равнодушно загребая ногами снег. В детстве я старался сразу же поесть выпавшего в деревне первого снега. Казалось, он вобрал в себя вкус всех минералов, содержащихся в атмосфере между бескрайним небом и землей, по которой я бегал. Такаси и его друзья, распахнув дверь, смотрели, как в свете фонаря над входом снег разрезает тьму. Все они уже начали хмелеть от снега, а я трезв.

— Ну, как керосиновая печь POD? Другой, которая бы по цвету так подходила к амбару, не было, — сказала жена. Сегодня вечером она еще не пила виски и была пьяна только от снега.

— Я не собираюсь навсегда поселиться в амбаре. Как только кончится снегопад, хоть завтра, я уезжаю, и у меня просто не хватит времени обдумать, подходит печка по цвету к амбару или нет.

— Тебя, Така, не удивляет, что керосиновую печь, импортированную из Северной Европы, довезли до нашей деревни? — Теперь жена обратилась к брату, видя, что я не проявляю к печи никакого интереса.

— Король супермаркета нарочно старается вызвать деревню на провокацию тем, что завозит в свой магазин очень дорогие товары, которые здесь никто не в состоянии купить, — сказал Такаси.

Я вдруг подумал, что Такаси может воспользоваться тем же методом, агитируя ребят из футбольной команды, но я отогнал от себя эту мысль, не позволив ей укорениться в моем сознании. Я потерял желание думать обо всем, что касается Такаси и деревни. Я ел молча, точно меня не было здесь, у очага. Мне представилось, что «гвардия» Такаси начала наконец осмысливать происшедшую во мне качественную перемену. Разговор шел, обтекая меня, будто стараясь миновать опасность захлебнуться и утонуть, не встречая с моей стороны ни сопротивления, ни препятствия. Один Такаси, слегка задетый моим молчанием, казавшимся ему демонстративным, делал иногда попытки втянуть меня в разговор, но я не поддавался. Я отказывался поддержать разговор не потому, что у меня были какие-то скрытые мотивы, просто он меня абсолютно не интересовал. И протест против искаженных воспоминаний Такаси, когда мы в «ситроене» везли останки брата S и я не мог смолчать, был вызван тем, что в то время я еще надеялся отыскать связь между конкретным прошлым — всем происходившим в нашей деревне — и живущим во мне настоящим, что дало бы возможность ухватиться за путеводную нить, которая привела бы меня к новой жизни. Теперь же, утеряв этот стимул, я впервые в состоянии объективно оценить обстановку. Такаси вел беседу, будто разговор строился в треугольнике, в котором две стороны — его и мою жену — связывала вершина, где был я. Но мне совсем не хотелось, чтобы точка, в которой я находился, помогала им сохранять равновесие сил; в полном одиночестве я погружаюсь в безысходное уныние, не в состоянии шевельнуть ни рукой, ни ногой, как это бывает, когда противишься дурному сну.

— Ты, Мицу, как будто говорил, что вечером того дня, когда был убит брат S, я тихо стоял в темной кухне и сосал тянучку? — Я молчу, не обращая внимания на призывный взгляд Такаси, и тогда он, трусливо отведя глаза, взывает к жене. Мне начинает даже казаться, что Такаси очень стыдно и он чувствует себя преступником из-за того, что проделал со мной такую махинацию. На самом же деле мои чувства совершенно не связаны с тем, что испытывает брат. Меня не задел его поступок. Наоборот, я обрел возможность увидеть все вокруг, а не только то, что сосредоточено во мне самом; и эту возможность я получил благодаря брату. — Нацу-тян, теперь я отчетливо вспомнил, что происходило тогда во мне и вокруг меня. Я стоял в кухне и сосал тянучку, но я не просто сосал, наслаждаясь тянучкой, я ее жевал, энергично двигая языком и осушая пространство между зубами и губами, чтобы коричневатая от растаявшей тянучки слюна не закапала с уголков рта.

Так что и Мицу сможет, призвав на помощь воображение, кое-что исправить в своих воспоминаниях. Мицу утверждал, что изо рта у меня, будто струйка крови, бежала слюна, смешанная с растаявшей тянучкой, но этого не могло быть. Я ведь выработал собственную технику сосания тянучек и все время следил за тем, чтобы слюна не текла. Почему? Да потому, что примета такая у меня была. Тогда уже наступил вечер, но, глядя из темной кухни в открытую дверь, я видел, как ярко сверкала земля во дворе, еще ярче, чем от выпавшего сейчас снега. В это время вернулся Мицу и привез труп брата. В комнате сидела безумная мать. Время от времени она открывала дверь и ругала призраки арендаторов, как ей казалось собравшихся во дворе. Ведь она сидела в той комнате, из которой хозяин, не сходя с места, может отдавать распоряжения людям, находящимся во дворе, верно? Я, тогда еще совсем ребенок, был загнан в тупик, из которого не вырваться, как бы ни старался. И труп брата, и безумие матери — все это крайние проявления насилия. Потому-то, осторожно облизывая тянучку, я хотел, чтобы таким образом мое сознание проникло в плоть и плоть затянула рану, хотел полностью отрешиться от внешнего насилия. И вот я задумал, что, если ни одна капля слюны, смешанная с растаявшей тянучкой, не упадет на пол, мне удастся избежать решения, бродившего где-то совсем рядом. Все было предельно просто, но, когда я думал о насилии, мНе казалось странным, что предки находили в себе силы жить, сопротивляясь окружавшему их насилию; мало того, им удалось передать жизнь мне, правнуку. Ведь они жили в век ужасающих насилий. Я буквально лишался чувств, стоило мне подумать, сколько насилий вынуждены были пережить люди, которым я обязан жизнью, люди, связанные со мной.

— Хорошо, если бы и ты, Така, сопротивляясь насилию, смог бы замкнуть этот круг жизни, — сказала жена, и в голосе ее звучало одобрение честному, откровенному рассказу Такаси.

— Пока я сегодня лежал ничком на временном мосту, не сводя глаз с ребенка, которого вот-вот могло расплющить, меня ни на минуту не покидала мысль о насилии, и я вспомнил тот день, когда в кухне сосал тянучку. Это не новая фантазия! — сказал Такаси и вопросительно посмотрел на меня.

Сквозь пургу я вернулся в амбар и, внутренне иронизируя над тем, что печь, изготовленная в Северной Европе, впервые будет зажжена в этой деревне, скорчился перед ней, как обезьяна, и заглянул в круглую дверцу, прорезанную в черном цилиндре. В глубине непрерывно бушует пламя цвета моря в ясный день. Неожиданно муха нацелилась на мой нос, столкнулась с ним, упала мне на колено и замерла. Воздух, согретый печкой, устремился к потолку — он, видно, и поднял муху, которой следовало пребывать в спячке до весны за огромными вязовыми балками. Таких жирных мух раньше в домах никто не встречал. В конюшнях такой величины мухи, возможно, попадались, но эта не принадлежала к их виду — она обладала всеми особенностями мухи, донимающей людей, и к тому же необычно большая. Сантиметрах в десяти от мухи я косанул ладонью и поймал ее. Должен сказать, не хвастая, что ловить мух я мастер. Несчастный случай, после которого я потерял правый глаз, произошел в разгар лета, и, пока я лежал в больнице, меня изводили бесчисленные мухи. Там я научился единственным глазом определять расстояние и, выработав технику ловли мух, взял реванш.

Я внимательно рассматривал муху, бившуюся, точно пульс, о кончики моих пальцев. И пришел к выводу, что эта муха такая же плотная, как иероглиф «муха». Стоило мне чуть придавить ее пальцами, как она разлезлась и пальцы мои стали мокрыми. Такое ощущение, что их теперь не отмыть. Точно тепло от печки, меня обволакивает, а потом проникает и внутрь какое-то отупение. А я все тру и тру пальцы о колено. Я сижу неподвижно на корточках, и тело мое — как парализованное, будто раздавленная муха была для моих нервов тем же, чем свеча для мотора.

Я отождествил свое сознание с пламенем, плясавшим в круглом окошке, прорезанном в цилиндре. Следовательно, мое тело по эту сторону окошка лишено материальности. И как приятно проводить время, избавившись от ответственности телесной. В горле пересохло, оно горит. Думая о том, что нужно поставить налитый водой чайник на плоский верх печи, я почувствовал, что внутренне готовлю себя не только к тому, чтобы уехать завтра утром в Токио, но и к тому, чтобы жить и дальше, много дней, на втором этаже амбара. Это, наверное, потому, что снег, падение которого улавливали мои уши, я наконец воспринял по-настоящему. Если глубокой ночью в окруженной лесом долине напрячь слух, привыкший к полной тишине и реагирующий на малейший шорох, то можно встретиться с множеством звуков. Однако сейчас в долине полная тишина. И в долине, и в окружающих ее бескрайних лесах все звуки поглощены падающим снегом. Отшельник Ги, до сих пор одиноко живущий в лесу, казалось бы, привык к постоянно нависшей над ним тишине, но даже и он в этом полном безмолвии замкнутой снегом глубокой ночи не может не испытывать тревогу. Когда отшельник Ги умрет, замерзнув в занесенном снегом лесу, интересно, попадется его труп на глаза жителям деревни? О чем будет думать, столкнувшись лицом к лицу с такой антисоциальной, жестокой смертью, отшельник Ги, лежа в безмолвной тьме под огромным сугробом? Будет ли он молчать, будет ли что-нибудь шептать самому себе? Возможно, отшельник Ги, вырыв в лесной глуши глубокую четырехугольную яму, подобную той, на заднем дворе моего дома, которой я действительно владел в течение одного утра, спрятался в ней, чтобы переждать снегопад. В мою яму на заднем дворе врыли бочку для сбора нечистот, почему я не уберег ее? Я нарисовал в своем воображении картину: в лесной глуши две ямы рядом, в старой — отшельник Ги, в новой — я, сидим с намокшими задами, обхватив колени, и спокойно ждем. Мне кажется, раньше я употреблял слово «ждать», вкладывая в него позитивное значение, но теперь оно всплыло в моей памяти в негативном смысле. Если подумать, сейчас у меня такое состояние, что я без страха и жалости к себе готов пойти на смерть, погребя себя в яме под землей и галькой, которые выковыряю собственными пальцами. Вынужденный к поездке в деревню, я неуклонно качусь к последней ступеньке своего падения. И если уж я обрек себя на одинокую жизнь на втором этаже амбара, то, захоти я выкрасить голову в красный цвет и накинуть на шею петлю, я думаю, смогу сделать так, чтобы никто мне в этом не помешал. А здесь ведь есть еще и вязовые балки, простоявшие сто лет. Размечтавшись так, я впервые почувствовал настоящий страх и, усилием воли сдержав движение головы, с трудом подавил желание удостовериться в прочности огромных вязовых балок…

Среди ночи со двора донесся звук, будто по сырой земле топала лошадь. Топ-топ, доносятся удары по земле, абсолютно не разносясь эхом. Протерев овал, напоминающий формой старинное зеркало, в потускневшем стекле продолговатого окна (частичное усовершенствование амбара, включая и застекление окон, было сделано в конце войны, когда, готовясь к приему эвакуированных, туда провели электричество и оборудовали отдельную уборную, но эвакуированные, видимо наслышавшись о безумии матери, так и не решились здесь поселиться), я увидел, что Такаси, совершенно голый, очертив круг на покрывавшем двор снегу, скачет в нем. Свет фонаря над входом, усиливаясь белизной снега, лежавшего на земле, крыше, кустах, освещает двор гораздо щедрее, чем в тусклые сумерки. Все еще идет сильный снег. Рождается удивительная уверенность, что линии, прочерченные в какое-то мгновение снежинками, сохранятся в воздухе, пока будет идти снег. Мгновенная реальность простирается до бесконечности. Направленность времени, впитанная падающим снегом, исчезла подобно тому, как исчезают звуки в толстом слое снега. Вездесущее время, скачущий голым Такаси — брат прадеда — мой брат. Все мгновения столетия слились в этом одном. Голый Такаси перестал скакать, немного походил, потом, опустившись на колени, стал руками сгребать снег. Мне виден его худой, угловатый зад, его согнутая спина, похожая на членистую спинку насекомого. Потом Такаси, громко выкрикивая «а-а-а», начал кататься по земле.

Вывалявшись в снегу, голый Такаси, удрученно свесив непропорционально длинные, как у гориллы, руки, побрел назад, на более освещенное место — к фонарю над входом. Я увидел его возбужденную плоть. Охватывала несказанная жалость при виде силы, стоически сдерживающей возбуждение, как сдерживает она напрягшиеся мускулы спортсмена. И как не скрывают налитые мышцы, Такаси не скрывал своей плоти. Не успел он переступить порог, как женщина, ожидавшая в сенях, шагнув вперед, закутала его голое тело в купальную простыню. Сердце мое сжалось от боли. Но это оказалась не жена, а Момоко. Она не колеблясь приняла в распахнутую купальную простыню дрожащего от холода Такаси, который подошел к ней, не пряча своей плоти.

Мне представилась она непорочной сестрой Такаси. Молча они вошли в дом, дверь за ними закрылась, и во дворе, освещенном фонарем, осталось лишь неподвижное движение снега, заключающее столетия в мгновении. И хотя мне все еще было неясно, что означает пропасть, разверзшаяся в брате, я до невообразимой прежде глубины ощутил ее существование.

Засыплет ли к утру новый снег следы катавшегося на нем голого Такаси? Никто бы не стал, разве только собака, вот так, бессмысленно демонстрировать свою возбужденную плоть. Такаси, скопив в себе все пережитое им в неведомом мне мире тьмы, как бездомная собака, сделал своей принадлежностью прямоту и непосредственность. И так же как собака не может выразить тоску словами, так и Такаси накопил в своем мозгу нечто такое, о чем невозможно сказать словами, доступными другим людям. Засыпая, я пытался представить себе, каковы были бы мои ощущения, если бы в меня вселилась душа собаки. Нарисовать в темноте огромную рыжую собаку, приросшую телом к моей голове, совсем не трудно. С толстым поджатым хвостом, похожим на кнут, собака всплыла в темном пространстве и вопросительно посмотрела на меня. Она не из тех, что в снежную ночь платят вам беспредельной преданностью. Я вслух гавкнул, прогнал рыжую собаку и заснул.

Проснулся я около полудня. Канун Нового года. Из главного дома слышен смех молодежи. Мороз не сильный, продолжает идти снег, и небо темное, но земля сверкает мягким, ярким светом. Утонувшие в долине дома от снега выглядят монотонно, и мне никак не удается извлечь картину, притаившуюся на дне памяти. Окружающий лес тоже утратил от снега свою мрачную, злую реальность. Кажется, что лес отступил и долина раздалась, наполнившись до краев снегом, который все продолжает идти. У меня такое чувство, будто я поселился в каком-то уютном, совершенно незнакомом месте с абстрактным пейзажем. Там, где катался прошлой ночью брат, все осталось нетронутым, лишь вновь выпавший снег сгладил немного впадины и выступы, и теперь это место кажется своей уменьшенной моделью. Глядя на все это, я некоторое время прислушивался к смеху, доносившемуся из главного дома, точно там студенческое общежитие. Когда я вошел в кухню, ребята из футбольной команды, сидевшие вокруг очага, сразу же умолкли. Я растерялся, почувствовав, что они считают меня инородным телом, неожиданно ворвавшимся в тесный круг Такаси. Жена и Момоко хлопочут у печи. В душе надеясь на их поддержку, я подошел к печи и увидел, что они все еще хмельные от первого снега.

— Мицу, я купила сапоги. Утром ходила за ними в магазин, — оживленно сообщила добродушная Момоко. — Ожидая, что пойдет снег, туда навезли тьму новых товаров. Грузовик, который привез их, застрял у моста в сугробе. И теперь страдающий ностальгией Мицу никуда, к сожалению, не сможет уехать.

— В амбаре тебе не было холодно? Жить там хоть можно? — спросила жена. От снега, бившего, видимо, ей в лицо, глаза ее налились кровью, но не настолько, как это бывает, когда она напьется, — сейчас в глубине ее глаз притаились яркие, живые огоньки. Вчера вечером жена не пила виски, но тем не менее ей, видимо, удалось хорошо выспаться.

— Ничего, все в порядке, — ответил я тусклым, тихим голосом. Мне показалось, что сидевшие у очага ребята, с холодным любопытством ожидавшие моего ответа, отнеслись к нему презрительно и в то же время удовлетворенно. Может быть, во всей деревне один я такой бесчувственный, что и в день, когда выпал снег, остаюсь трезвым и холодным. — Поесть чего-нибудь не дадите?

Стараясь, чтобы молодежь прониклась ко мне еще большим презрением и совсем перестала обращать внимание на вторгшегося в их тесный круг, я прикинулся бедным голодающим.

— Мицу, может, ощиплешь фазанов? Отец мальчика, которого вчера мы спасли на мосту, рано утром настрелял с приятелями и принес нам, — хвастливо сообщил Такаси. Перед членами своей футбольной команды он демонстрировал совсем другого человека — не одержимого, катавшегося, как собака, в снегу, а закованного в броню самоуверенности и авторитета.

— Вот только поем и тогда попробую.

Ребята наконец не выдержали и начали притворно вздыхать, явно насмехаясь надо мной. Раньше в деревне ни один уважающий себя мужчина ни за что не стал бы участвовать в приготовлении пищи. Видимо, такая точка зрения живет и поныне. И молодежь оказалась свидетелем того, как ее вожак выставил на посмешище своего брата-размазню. Охмелевшие от снега, они оживились и не прочь были поразвлечься. Все жители деревни вот так хмелеют, встречая первый снег, и хмель длится дней десять. В этот период их непреодолимо влечет бродить по глубокому снегу и никакой мороз им не страшен. В них бушует хмельной жар, принесенный снегом. Но потом наступает похмелье, и уже каждый стремится бежать от того же снега. Здешним людям не хватает выдержки, какой обладают жители снежных стран. Жар их остывает, и они становятся беззащитными против холода. И тогда появляются больные. Так происходит встреча жителей деревни со снегом. Втайне я горячо желаю, чтобы жена пребывала в состоянии такого опьянения как можно дольше.

Как арендатор, который пришел поздравить с наступающим Новым годом, я, отойдя от очага и усевшись на веранде, примыкающей к кухне, стал есть свой поздний завтрак.

— Молодежь — это всё хулиганы, опасные головорезы, которые легко могут и поджог совершить, и ограбить, — такое мнение было широко распространено среди крестьян не только нашей деревни, но и всех соседних, потому-то и удалось поднять восстание. Крестьяне боялись, по-видимому, не столько врагов из замка, сколько своих отчаянных вожаков, — продолжал Такаси рассказ, прерванный моим приходом. Он рассказывал о том, каким представлялось ему восстание 1860 года, разъясняя роль, которую сыграла в нем молодежь, стараясь, чтобы память о восстании укоренилась в головах этих деревенских ребят.

— Это они так громко смеялись, слушая рассказ Така о восстании восемьсот шестидесятого года? — тихо спросил я жену, прислуживавшую мне за едой. Смех меня крайне удивил, потому что, насколько мне известно, молодежь в восстании 1860 года отличалась лишь зверствами и насилиями и не было в ее действиях ничего, что могло бы вызвать взрыв веселого смеха.

— Така забавно рассказывал смешные эпизоды. Он обладает прекрасным качеством — не окрашивать все восстание в одни лишь унылые, мрачные тона, а у тебя, Мицу, это навязчивая идея.

— В восстании восемьсот шестидесятого года можно, ты считаешь, найти смешные эпизоды?

— Тебе ли, Мицу, меня об этом спрашивать? — возразила жена, но все же один пример привела. — Когда Така рассказывал о том, как старосты и должностные лица всех деревень стояли на коленях у обочины дороги до самого замка, а крестьяне проходили мимо, ударяя каждого из них по голове, мы, разумеется, все весело смеялись.

И в самом деле, в этом зверстве — ударять по голове каждого старосту, каждое должностное лицо — было что-то от придуманного деревенскими головорезами зрелища, дурно пахнущего комизмом. Но ведь все эти старосты и должностные лица, получившие десятки тысяч ударов по голове, умерли: содержимое черепной коробки превратилось у них в кашу.

— А Така рассказывал, что, после того как процессия крестьян прошла перед грудами скарба, загаженного испражнениями, остались лежать ничком сотни мертвых стариков? Это, наверно, и вызвало особенно веселый смех юных спортсменов? — упорствовал я не столько из желания осудить Такаси и его новых приятелей, сколько из любопытства.

— Да, Мицу, как говорит Така, если даже насилие погребет этот мир, то здоровой, достойной человека реакцией должен быть смех, раз есть хоть капля юмора, и нечего стоять печально, с поникшей головой, — сказала жена и вернулась к плите.

— Молодежь действительно была жестокой, но в определенном смысле эта жестокость вселяла в участников восстания, простых крестьян, ощутимое чувство покоя. Когда возникала необходимость опорочить, уничтожить врагов, тогда, чтобы самим не марать рук, использовали жестокость молодежи. Расчет у крестьян был простой — они могли участвовать в восстании, не боясь, что после него подвергнутся наказаниям за поджоги и убийства. Ими не владел постоянный страх перед необходимостью замарать руки убийствами, обычно преследующий участников любого мятежа. Исключая удары по головам старост, все насилия, вся грязная работа пали непосредственно на молодежь. А она обладала необходимым темпераментом, чтобы бестрепетно осуществлять это. Если в деревнях, стоящих на пути к замку, отказывались примкнуть к восстанию, молодежь поджигала первые попавшиеся дома и убивала всех — и тех, кто выбегал из горящих домов, и тех, кто пытался тушить пожар. А жители этих деревень, чудом избежавшие смерти, из страха присоединялись к восстанию. Все это были такие же крестьяне, но казавшиеся безумцами молодые головорезы (я называю их так, как их называли тогда наши крестьяне) силой уводили их с собой — так складывались между ними отношения. Именно насилия и страшились мирные жители. В результате крестьяне, начиная от нашей деревни и до замка, все до единого присоединились к восстанию. Стоило какой-либо деревне примкнуть к нему, как сразу же собирали местных молодых головорезов и создавали из них молодежную группу. Никакого устава у нее не было. Парни лишь клялись в верности молодежной группе нашей деревни — прародительнице всех молодежных групп — и не колеблясь шли на любое насилие. Таким образом, организационная структура восстания была следующей: генеральный штаб составляла молодежная группа нашей деревни, а его подчиненные организации — молодежные группы других деревень, сформированные из местных головорезов. Как только появлялась новая освобожденная деревня, наша молодежь созывала таких головорезов, выпытывала у них, какие зажиточные семьи вели себя недостаточно лояльно, и уничтожала их. А головорезам из деревни любая зажиточная семья представлялась источником зла. Слухи о мятеже распространились настолько быстро, что, когда восставшие подошли к замку, некоторые деревенские старосты успели спрятать в храмах имущество, книги, записи. Доносили об этих фактах руководителям восстания все те же головорезы. Они впервые освободились от опеки взрослых и не питали никаких чувств ни к деревенским старостам, в лице которых честные крестьяне испокон веку почитали власть, ни к храмам, перед которыми их отцы благоговели, когда речь шла о жизни и смерти. И молодежь, врываясь в храмы, сжигала спрятанное там имущество. Эти почти нищие молодые ребята, которых до вчерашнего дня и людьми-то не считали, захватывали власть и создавали всё новые и новые группы в деревнях. Почему восстание опиралось именно на таких отщепенцев? Все дело в том, что эта молодежь прежде не пользовалась в деревне никаким авторитетом. В деревне к ним всегда относились действительно как к отщепенцам. И поэтому в пику старшим, которые в силу своей замкнутости были ограничены рамками родной деревни и не могли избавиться от настороженности к любому пришлому, молодежь охотно объединялась именно с теми, кто являлся из других мест. Когда же они возглавили восстание, то сразу повели себя так, что и после восстания большинство из них уже не имело возможности вернуться в свои деревни. Они не останавливались ни перед поджогами, ни перед убийствами! В отличие от остальных крестьян, они, превратившись в профессиональных вожаков восстания, мечтали, чтобы оно длилось вечно. Им казалось безопаснее объединиться не с жителями своей деревни, а с теми, кто приходил из других деревень, и молодежь нашей деревни действительно их поддерживала. Когда незадолго до конца восстания крестьяне уже покидали город, где стоял замок князя, несколько головорезов, которые остались в городе и пытались изнасиловать дочь торговца, были схвачены, но замок не имел к их аресту никакого отношения. Дело в том, что, проникнув в город, крестьяне подошли лишь к главным воротам замка и вступили в переговоры, даже не пытаясь проникнуть внутрь, поэтому и власти заняли позицию сторонних наблюдателей, лишь дожидаясь, когда мятежники покинут город. Но когда восставшие уже начали уходить, несколько молодых головорезов все еще шатались по городу, не желая покидать его. Они первый раз в жизни очутились в городе, и им захотелось именно здесь получить хоть какую-нибудь женщину. Почему-то на них были надеты женские нижние рубашки.

(Ребята смущенно захихикали.) И вот эти головорезы, пока восставшие еще не ушли из города, решили ворваться в какой-нибудь дом и изнасиловать девушку — они проникли в дом торговца хлопком. Однако начальник стражи, видя, что восставшие уходят, приказан своим солдатам арестовать одетых в женские рубахи головорезов. Но одному из них все же удалось бежать, он рассказал о случившемся, и молодежь нашей деревни отдача приказ вновь вступить в город. Идя на большой риск, восставшие вернулись, чтобы спасти неудачливых насильников. Пленники были освобождены. Торговец, виновник происшествия, убит, стражники наказаны, дом начальника стражи, которого звали Аоки-ти, сожжен. По городу было расклеено стихотворение:

Своим поступком ты отличился, Ну а добился чего? Теперь ты связан, И дом твой сожжен — У тебя бледный вид, Аокити[23].

Вот какое стихотворение, ха-ха!

Вслед за Така рассмеялись и ребята: ха-ха! Когда я, поев, собрал грязную посуду и понес ее к раковине, жена, лицо которой выражало настороженность и неприступность, сказала:

— Если у тебя есть возражения, Мицу, то поспорь сейчас с Така и ребятами.

— Нет у меня желания вмешиваться в пропагандистскую деятельность Така, — сказал я. — Меня сейчас больше занимает мысль о том, как бы ощипать фазанов. Где они?

— Така повесил их в кладовке на большой деревянный крюк. Там шесть штук, жирных, как свиньи! — ответила вместо жены Момоко. Женщины нарезали в бамбуковую корзину огромное количество овощей. Видимо, они приготавливают богатый витаминами обед для жизнерадостных футболистов.

— Молодежь нашей деревни вначале создала вокруг себя атмосферу страха, благоразумные крестьяне боялись молодежи, но в ходе восстания прониклись к ней уважением. Насилие, правда, позволило ей добиться лишь внешнего проявления такого уважения. Но так или иначе, молодые ребята считали себя народными героями, причем в масштабах не только нашей деревни, но и всего княжества. Поэтому в течение некоторого времени после восстания, пока они оставались на свободе, бывшие головорезы превратились в деревенскую аристократию. Действительно, на какой-то период сложилась такая обстановка, что молодежь в любой момент могла снова поднять нашу деревню на восстание, то же было и в других деревнях — молодежи удавалось там сохранять еще свои позиции. Когда восстание начало угасать, молодежь нашей деревни взяла клятву с ребят из других деревень в том, что если власти княжества начнут преследования, то они сразу же снова поднимут восстание, а те деревни, которые будут колебаться, тут же сожгут. Такое положение заставило власти повременить с преследованием предводителей восстания. В тот счастливый для них период молодые ребята не только ели и пили награбленное, но, похоже, и соблазняли деревенских девушек и женщин. А может быть, и наоборот, — девушки и женщины сами соблазняли парней! (Ребята громко засмеялись и этой грубой шутке.) Для деревни восстание было смутным временем, когда молодежь, вооружившись и захватив власть, чинила произвол. Молодые головорезы зверски убивали каждого, кто пытался идти против них, а тех из девушек или женщин, которые противились их домогательствам, они просто насиловали. Крестьяне, вернувшиеся к мирной жизни, попали под иго жестоких властителей. И поэтому, когда прибыл княжеский соглядатай, их отношения с жителями деревни были уже безнадежно испорчены, и они оказались в изоляции. В конце концов, запершись в амбаре, молодежь пыталась сопротивляться, но жители деревни предали их — ни один не сдержал обещания и не помог им…

Среди сидевших вокруг очага прокатился ропот возмущения. Чувствовалось, что эти ребята неправдоподобно просто и естественно слили себя с молодежью, восставшей в 1860 году. Видимо, Такаси удалось хитро повернуть: руководителем восстания он представил не одного брата прадеда, а всю молодежь нашей деревни. Погревшись немного у плиты, я пошел в кладовую и там на длинной горизонтальной доске, утыканной большими деревянными крючьями, на которые раньше вешали зайцев и другую живность, увидел шесть фазанов. В нашем доме это было самое холодное место. В разгар лета кошки обычно спали прямо под крюками. Такаси старается во всем, до мелочей, соблюдать обычай тех времен, когда мужчины в нашей семье во всем следовали старинным традициям. Даже способ, каким фазаны, перевязанные соломенной веревкой, были подвешены за шеи, представлял собой точную копию того, каким пользовались дед и отец. В зад выпотрошенных фазанов даже воткнуты пучки морской капусты. Такаси уже не застал того времени, когда род Нэдокоро вел по-настоящему полнокровную жизнь, и поэтому теперь старался все тщательно выведать, чтобы вернуться к истокам жизни своего рода и повторить ее снова, во всем.

Я положил на снег жирных фазанов и стал ощипывать перья — иссиня-черные и красновато-коричневые. Перья вместе со снежинками подхватывает и уносит ветер, и у моих ног остаются лишь тяжелые перья с хвоста. Ощипанные птицы, холодные и твердые, — упругостью они точно сопротивляются моему прикосновению. В ватном пуху под перьями полно светлых маленьких вшей, кажется, они еще живые. Боясь вдохнуть пух, кишащий насекомыми, я, ощипывая фазанов, стараюсь почти не дышать, а если и дышу, то только носом. Неожиданно тонкая кожица — «гусиная кожа», похожая цветом на масло, прорывается, и непроизвольно пальцы, проскользнувшие внутрь, испытывают неприятное прикосновение. Из разрыва в коже появляется темно-красное израненное мясо с вгрызшимися в него дробинками и проступившими каплями крови. Я выдираю остатки перьев с голой тушки и энергично кручу шею, чтобы оторвать голову. Она уже почти готова оторваться, но последнему усилию воспротивилось вдруг все мое нутро, и я отпустил голову. Скрученная шея, точно упругая пружина, резко вернулась в первоначальное положение, и клюв больно ткнул меня в руку. И тогда я впервые открыл для себя голову фазана как нечто независимое и сосредоточился на том, что пробудило во мне это открытие. Тихие голоса и неожиданный резкий смех за моей спиной растаяли в снежных сугробах, покрывших склоны гор, поднимающихся сразу же за полем тутовника, и вновь поваливший снег, ударяя в мочки ушей, стал издавать звук, будто скребут по тонкому льду, едва уловимый, так что даже начинаешь сомневаться: не шуршат ли это трущиеся друг о друга снежинки.

Голова фазана аккуратно покрыта короткими перышками, огненно-красными и блестяще-коричневыми. Вокруг глаз, как это бывает у кур, черные пятнышки на красном фоне — ну прямо не птица, а земляника. Глаза сухого белого цвета — но это не глаза, а скопление малюсеньких белых перышек. Настоящие же глаза над ними, и веки, точно черные ниточки, плотно сомкнуты. Я ногтями раздвигаю веки — под ними что-то живое и сочное, готовое потечь, как виноградина, если проткнуть ножом кожицу. Вначале этот глаз, точно пульсирующими ударами, передал мне неприятное чувство, поразил меня, но по мере того, как я в него всматривался, рушились его хрупкие чары. Это всего лишь глаз мертвой птицы. Но воздействие белых «ложных глаз» не было таким хрупким: с самого начала я обратил внимание на голову птицы и все время, пока ощипывал остатки перьев с ее голой тушки, не мог избавиться от чувства, что на меня неотрывно смотрят «ложные глаза». Потому-то я, поленившись сходить за ножом, ухватился за голову, на которой эти «ложные глаза», и стал крутить шею. Мой правый глаз почти полностью утратил способность видеть — этим он напоминает «ложные глаза» фазана, но они еще обладают эффектом отрицания, указывая на неспособность видеть. Если я решу, как мой товарищ, повеситься, выкрасив голову в красный цвет, то, чтобы сделать смерть эффектнее, чем у него, нужно будет заранее на верхних веках нарисовать сверкающие зеленые «ложные глаза».

Разложив на снегу шесть ощипанных фазанов, я, как всякий одноглазый, стал вертеть головой во все стороны, чтобы определить, нет ли поблизости собаки или кошки, и, убедившись, что нет, пошел на кухню взять что-нибудь, чтобы развести костер.

— …Те, кто собирался предать товарищей, были, естественно, изгнаны из молодежной группы, — продолжал рассказывать Такаси. — Если бы они бежали в город, то были бы немедленно арестованы, если бы остались в деревне, бывшие товарищи уже не встали бы на их защиту, а крестьяне, над которыми они, имея власть, до вчерашнего дня жестоко издевались, отплатили бы им тем же. И единственное, что им оставалось, — попытаться каким-либо образом пересечь лес и добраться до Коти. Удалось им бежать или нет…

Когда я вытащил из-под пола пучок старой соломы и взял у жены коробок спичек, брат, прервав свою лекцию, спросил:

— Фазаны жирные, Мицу? — Наверно, он излагает факты, в которых сам не особенно уверен. Во всяком случае, мне были известны такие подробности о жизни молодежи после восстания 1860 года.

— Да, жирные. Первосортные фазаны. Видно, лес еще не совсем опустел.

Я вытоптал в снегу ямку, положил в нее свернутый кольцом пучок соломы и поджег. Оставшийся кое-где на фазанах пух стал гореть, издавая противный запах. По тушкам вдоль и поперек протянулись тонкие темно-коричневые нити, кожа закоптилась, и лишь местами выступили желтые капельки жира. Это сразу же напомнило мне обрывок фразы, произнесенной как-то покойным товарищем: «Фотография негра, похожего на грубо вырезанную деревянную куклу оттого, что все лицо его вспухло, оплыло и черт было не разобрать». Кто-то стоит за моей спиной и не сводит глаз с того, на что смотрю я. Оборачиваюсь — Такаси, такой раскрасневшийся от жара очага или от беседы, что падающие на его лицо снежинки тут же тают. Я уверен, что вид опаленных фазанов вызвал у него те же воспоминания, что и у меня.

— Когда покойный товарищ встретил тебя в Нью-Йорке, ты, кажется, дал ему брошюру о гражданских правах. Он говорил, что в ней была фотография сожженного негра.

— Да, это верно. Ужасная фотография, олицетворенное насилие.

— Товарищ говорил еще, что ты неожиданно спросил: «Сказать правду?» — и этим напугал его. Он забеспокоился: может быть, Така неотступно думает о какой-то правде, а совсем не о том, о чем он говорил, но рассказать о ней откровенно не может. Было такое? Товарищу так и не удалось ответить на этот вопрос; и что же, он так с вопросом и умер?

Грустно сощурившись, Такаси смотрит на фазанов, и кажется, что его пылающие щеки излучают не только рассеянный свет снега, но и прорывающийся наружу кипящий в нем жар. И голосом, несомненно напоминающим тот, каким он говорил тогда в Нью-Йорке те слова моему товарищу, он сказал:

— Я спросил: «Сказать правду?» Это строка из стихотворения одного молодого поэта. Я тогда все время ее повторял. Я думал об одной абсолютной правде, высказав которую человек становится перед выбором: быть кем-то убитым, покончить с собой, сойти с ума и превратиться в нечеловека, чудовище, на которое невозможно смотреть без ужаса. Эта правда, когда она вертится на языке, все равно что в кармане готовая взорваться бомба, и освободиться от нее невозможно, — вот какая это правда. Ты думаешь, Мицу, человек из плоти и крови найдет когда-нибудь в себе мужество сказать такую правду?

— Существует, наверное, человек, который, зайдя в тупик, решится сказать правду. Но и сказав ее, он найдет в себе силы жить дальше — его не убьют, он не покончит с собой, не превратится в чудовище, сойдя с ума, — возразил я, смутно догадываясь о причинах внезапной откровенности Такаси.

— Нет, такого быть не может, — решительным тоном Такаси отверг мою точку зрения, явно давая понять, что он много думал над этой проблемой. — Если человек, сказавший правду, может жить дальше не убитый кем-то, не покончив с собой, не превратившись в до крайности несчастное, отвратительное существо, совершенно не похожее на нормального человека, значит, правда, которую он сказал, отличается от готовой вспыхнуть огнем взрывчатой правды, в том смысле, в каком я ее понимаю. Только и всего, Мицу.

— Тогда получается, что у человека, сказавшего правду, которую ты имеешь в виду, нет никакого выхода? — отступая, предложил я компромисс. — А как же писатели? Ведь в их произведениях герой, сказав правду, как правило, продолжает жить, верно?

— Писатели? Да, действительно, у них встречаются, пожалуй, люди, которые, сказав нечто близкое к правде, продолжают жить, и никто их не убивает, и они не сходят с ума. В рамках романа они способны обманывать. Но поскольку роман огражден рамками, то сам факт, что герой может чувствовать себя в безопасности от всего внушающего страх, от всего опасного, от всего постыдного, по существу, обедняет работу писателя. Какую бы насущную правду ни высказывал сам писатель, сознание, что он может в романе сказать все, что хочет, заранее спасает его от яда, которым он воспользовался. Это в конце концов передается и читателю, и он уже ни во что не ставит все описываемое в романе, считая его лишенным живой, кровоточащей души. И тогда оказывается, что все написанное и отпечатанное не содержит правды, какой она мне представляется. Самое большее, с чем можно встретиться в романе, — это с человеком, который, встав в позу, ворвался во тьму вопроса: «Сказать правду?»

Лежащих в ряд жирных опаленных фазанов совсем запорошило снегом. Держа в каждой руке по фазану, я с силой бью их друг о друга, стряхивая налипший снег. Они ударяются со звоном, отдающимся у меня внутри.

— Товарищ говорил мне: может быть, в тот день, когда Такаси спросил: «Сказать правду?», он глубоко задумался над фотографией обгоревшего трупа, как раз перед тем, как, заметив его, я подошел сзади и напугал? Товарищ был прав. Можно предположить, что у аптечной стойки ты думал: сказав правду, превратишься в такой вот обгоревший труп.

— Да, по-видимому, кое о чем он тогда догадался. Но и я, мне кажется, понимаю, почему он решил так покончить с собой, — прямо заявил Такаси, вновь воскресив во мне чувства, вызванные в аэропорту, когда он скорбел о товарище. — Тебе, видимо, странно, что я говорю с такой уверенностью о твоем, Мицу, товарище, но, расспросив Нацу-тян, я вновь задумался, почему он решил покончить с собой именно так? Когда он, выкрасив голову в красный цвет и раздевшись догола, продел голову в петлю, то, перед тем как отбросить стул, я уверен, воскликнул: «Сказать правду?» Но даже если он и не сделал этого, то в самом поступке, когда его труп, для которого уже не было пути назад, его обнаженный труп с выкрашенной в красный цвет головой бесстрашно раскачивался перед чужими людьми, с первого же мгновения, мне-кажется, уже звучал безысходный возглас: «Сказать правду?» Ты с этим не согласен, Мицу? Разве это не смелое решение — последним самовыражением, с которым столкнутся оставшиеся в живых, избрать обнаженный труп с выкрашенной в красный цвет головой? Своим поступком он сказал правду и умер. Какую правду, не знаю, но абсолютно уверен, что он сказал правду. Когда я услышал от Нацу-тян о его смерти, я мысленно сказал твоему покойному товарищу: «О'кей, правда, о которой ты кричал, услышана».

Я понял, что имеет в виду Такаси.

— Мой товарищ, заплатив за твои, Така, таблетки, не понес никакого убытка.

— Если когда-нибудь для меня придет время сказать такую правду, я бы хотел, чтобы ты, Мицу, ее услышал. Это будет правда, обладающая могуществом правды, которую ты впервые услышишь от меня, — сказал Такаси по-детски простодушно, слегка возбужденный сознанием риска, на который он идет.

— Я как твой родственник, да?

— Конечно.

— Значит, твоя правда касается сестры? Замерший на мгновение Такаси бросил на меня вызывающе-свирепый взгляд, и я подумал, не кинется ли он на меня. Но брат, призвав всю свою осмотрительность, видимо, решил поточнее разведать, что скрывается за моими словами. Расслабив напрягшееся было тело, он с показным равнодушием отвернулся.

Мы молча смотрели, как снег засыпает тушки фазанов. Холод пробирал до костей. У брата, как и у его приятеля, легко одетого крепкого парня, посинели губы, и он также мелко дрожал. Мне хотелось поскорее уйти на кухню, но я чувствовал, что наш разговор нужно завершить миром. Выручил Такаси, опередив мои поиски нейтральных, безопасных слов:

— Я тебя завлек сюда, в деревню, Мицу, не для того, чтобы хитро использовать в своих интересах: показать в сельской управе при оформлении продажи амбара и земли, что осуществление всех формальностей мне поручил старший брат, который находится здесь, в усадьбе. Я хочу, чтобы ты, Мицу, был свидетелем, когда придет время сказать правду. И было бы хорошо, если бы эта минута наступила, пока мы вместе.

— Ладно, оставим землю и дом, — сказал я. — Но я уверен, что ты так никому и не скажешь эту страшную правду. Эту правду ты постараешься спрятать поглубже, так же как и я никогда не найду ни новой жизни, ни соломенной хижины.

И, замерзшие, мы вместе пошли в дом. Момоко как раз раскладывала по тарелкам еду для ребят, собравшихся у очага. Это была первая совместная трапеза Такаси и его друзей, воскресившая обычай, по которому молодежь деревни вместе встречает Новый год. Работящий Хосио в уголке, подальше от своих новых товарищей, старательно начищал сапожным кремом футбольные мячи. Я отдал жене шесть фазаньих тушек и, надев новые сапоги, пошел по снегу к себе в амбар.