"Футбол 1860 года" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

7. Снова танцы во славу Будды

Проснувшись на следующее утро, я сразу же обнаружил, что, как и в Токио, сплю один; и хотя ныли все клетки моего истерзанного тела и мучила внутренняя опустошенность, но зато теперь не нужно было позорно дрожать, чувствуя на себе уничтожающий взгляд лежавшей рядом жены. Я испытал чувство освобождения. И как обычно, когда я сплю один, принял такую позу, которую не мог увидеть никто посторонний. Раньше я избегал, даже мысленно, уточнять, какие обстоятельства вынуждают меня принимать именно такое положение. Но теперь я осознал, что это поза недоразвитого существа, лежавшего в деревянной кроватке, на которое растерянно смотрели мы с женой, приехав в клинику, чтобы забрать его. Врач высказал опасение, что перемена обстановки может привести к смертельному шоку. Но оставили мы нашего ребенка в клинике скорее потому, что брезгливая жалость к этому несчастному существу и нас самих могла привести к смертельному шоку.

Это, конечно, не оправдание. Если бы наш ребенок умер и, превратившись в бесплотного духа, прилетел, чтобы покарать нас, во всяком случае, я не стал бы, наверное, бежать его.

Прошлой ночью жена, не желая идти в нашу комнату, улеглась спать у очага вместе с Такаси и его «гвардией». Перед сном она снова завела разговор о новой жизни, о внутренней опустошенности и смерти, который мы уже вели на втором этаже амбара, разговор, всплывший в ее воспаленном алкоголем сознании, и доказать ей что-либо было совершенно невозможно.

— Ладно, пойдем спать. Будем пить виски под одеялом! — Когда я предложил это, сильно опьяневшая жена отказалась, стараясь говорить тихо, и не потому, что боялась быть услышанной Такаси и его друзьями, а из-за интимности самой темы.

— Начать сначала и родить ребенка — ты говоришь так, будто тебя это не касается. Но ведь, если вдуматься, и ты, Мицу, сам должен все начать сначала. А у тебя нет такого желания. Почему же я, подчинившись твоему приказу, безропотно, как послушная собачонка, должна лезть под одеяло?

И тогда я, пожалуй даже с чувством облегчения, оставил жену и ушел. Такаси не вмешивался в наше небольшое столкновение. Поддерживаемый незнакомым голосом брата, звучавшим из зеленоватой тетради, он, точно винт с острой нарезкой, пытался ввинтить себя в мрачную глубину своих собственных проблем. А я не хотел, чтобы призрак брата довлел надо мной, да и не испытывал особого волнения. Я отвернулся от его записок, считая их обычной милитаристской песней. Чем вызывать трагический образ окровавленного брата, лежащего на неведомом поле боя, куда лучше уснуть, открыв окно в мир фантазии…

Я уже давно лежу, укрывшись одеялом с головой, и вдыхаю запах своего разогревшегося тела. Мне кажется, что я различаю запах всех своих внутренностей. Как червяк длиной в 172 сантиметра, я влез головой в самого себя, замкнув своим собственным телом кольцо. Я чувствую, как и острая боль, пронизывающая все мое тело, и чувство опустошенности превращаются в тихое, тайное наслаждение. Наслаждение от сознания, что я свободен от посторонних взглядов, что боль и опустошенность — мое собственное достояние. Я, чреватый болью и опустошенностью, видимо, могу, точно самое низкоорганизованное существо, размножаться простым делением. Я «тихий человек». С трудом дыша, я лежу под одеялом в теплой, пахучей тьме. Выкрасив голову в красный цвет, я во тьме под темным одеялом вдыхаю запах своего тела и пытаюсь представить себе, как я умираю от удушья. Постепенно вместе с удивительной реальностью существования отчетливо всплывает этот мой облик.

Кровь жарко приливает к лицу, оно отекает, и я, чуть было не задохнувшись, поспешно высовываю голову из-под одеяла на холодный воздух, и тут я слышу, что за перегородкой тихо разговаривают Такаси и моя жена. Голос Такаси выдает подъем, который он испытывает со вчерашнего вечера. Я хочу, чтобы жена слушала, забившись в темный угол и наклонив голову. И не потому, что стремлюсь скрыть следы разрушения, явно проступающие на лице только что проснувшейся жены, нет, только из чувства собственного достоинства, противясь тому, чтобы брат так просто топтал нашу семью. Такаси делится какими-то воспоминаниями или рассказывает сон. Смысл того, что я уловил, напомнил мне разговор в «ситроене».

— …и когда он сказал, что я искажаю факты, я действительно ничего не мог возразить. Правда? Я совсем растерялся, меня самого начали терзать сомнения, но от ребят из футбольной команды… Я прямо воспрянул, Нацу-тян.

— …твои воспоминания, Така… чем воспоминания Мицу, — еле слышно сказала жена. Этот ее тихий голос указывал не на невнимание, а, наоборот, на то, что трезвая — она прекрасный слушатель и сейчас поглощена разговором.

— Нет, я не утверждаю, что мои воспоминания абсолютно достоверны. Но это отнюдь не сознательное их искажение. Во всяком случае, своим прошлым, корнями своими я ухожу в эту деревню, поэтому следовать горячему желанию, объединяющему всех местных жителей, совсем не значит заниматься произвольным извращением фактов, правда? После того как я оставил деревню, выращенной во мне чистой культурой как раз и были воспоминания, питаемые этими мечтами. Я, тогда еще мальчик, в самом деле видел, как «дух» брата S, одетый в зимнюю куртку курсанта военной школы морских летчиков, во время танцев во славу Будды в день поминовения усопших, возглавляя деревенскую молодежь, сражался с парнями из корейского поселка, а потом, когда его убили, лежал без куртки, только в белой рубахе и брюках.

Мертвый брат застыл в позе, будто продолжал размахивать руками и бежать вприпрыжку, я об этом говорил? Он точно запечатлел внезапную остановку в танце во славу Будды, полном невообразимых прыжков. Танцы во славу Будды исполняются в разгар лета, в полдень, и поэтому яркий солнечный свет, сверкающий в моей памяти, — свидетельство того, что все это действительно произошло в день поминовения усопших. И это не подлинные воспоминания о налете на корейский поселок, а то, что я испытал в день, когда исполнялись танцы во славу Будды, воплотившие в себе чувства всех жителей деревни. Ребята из футбольной команды говорят, что и после того как я уехал, каждый год в день поминовения усопших они видели, как «дух» брата танцевал точно так же, как в моих воспоминаниях. В механизме моей памяти просто перемешались танцы во славу Будды и налет на корейский поселок. Разве это не говорит о том, что я сохранил корни, связывающие меня общностью чувств со всеми жителями деревни? Я верю в это. Мицу со мной, тогда еще ребенком, ходил, конечно, смотреть танцы во славу Будды и, поскольку он старше меня, должен отчетливее, чем я, помнить их, и тем не менее в нашем споре в «ситроене» он сознательно умалчивал об этом, приводя только выгодные ему доказательства и факты. Мицу все-таки очень хитрый.

— А что, Така, представляют собой танцы во славу Будды в день поминовения усопших? «Дух» — это ты имеешь в виду душу покойного, да? — спросила жена. Но, я думаю, она действительно почувствовала истинный смысл рассказа Такаси, прекрасно поняв, что Такаси гордится корнями, связывающими его, пусть хоть в мечтах, общностью чувств с жителями деревни.

— Спроси лучше об этом у Мицу. А то он еще будет ревновать: что это Така, мол, все рассказывает Нацу-тян о деревне! Может, и сегодня приготовишь еду для членов футбольной команды? Я думаю предложить ребятам поселиться всем у нас. На Новый год молодежь собирается и вместе проводит время — это наш деревенский обычай, и я должен ему следовать. Помоги мне в этом, Нацу-тян.

Ответа жены я, правда, не разобрал, но понял, что с этого момента она присоединилась к «гвардии» Такаси. Днем она потребовала, чтобы я рассказал ей о местном обряде празднования дня поминовения усопших. Жена, естественно, не упомянула слова «ревность», употребленного братом, поэтому и я, сделав вид, что не слышал их утреннего разговора, объяснил, что представляют собой танцы во славу Будды.

Образ злодея, ворвавшегося в долину и принесшего несчастья, воплощен в Тёсокабэ — это враг, решительно отвергаемый местными жителями, но долину посещают и другие злодеи, вернее, существа, которые могут творить зло. Причем от них невозможно избавиться, отвергнув их или изгнав из долины. Дело в том, что в прошлом они тоже были жителями долины. И вот раз в год, в день поминовения усопших, они гуськом спускаются с лесистых гор в долину, и живые почтительно встречают их. Прочитав Синобу Оригути[17], я узнал, что «возвращающиеся из леса» — это злые «духи», приходящие из леса, потустороннего мира, в долину — на этот свет. Когда на долину обрушивается жестокое наводнение или случается неурожай, винят «духов», и, чтобы их умилостивить, люди с особым рвением празднуют день поминовения усопших.

Во время эпидемии тифа, случившейся в конце войны, устроили особенно пышные танцы, поклоняясь «духам» в день поминовения усопших. В тот день шествие, в котором участвовал человек, наряженный огромной белой каракатицей, сползло с гор, пугая детей. Это был жестокий «дух» вши. Конечно, не «дух», в который превратилась подохшая вошь. Просто считалось, что в тот год возродились, как «духи» вши, души наших предков — людей жестоких или хороших, но умерших насильственной смертью, и несут они с собой бедствия. В деревне жил человек, специалист по танцам во славу Будды, руководивший подготовкой шествия в день поминовения усопших. В обычное время он занимался плетением циновок, но каждый раз, когда вспыхивала эпидемия и инфекционная больница, стоявшая в чаще бамбукового леса, переполнялась, он с весны погружался в мысли о праздновании предстоящего дня поминовения и, продолжая работать в своей мастерской, громким, возбужденным голосом переговаривался с каждым прохожим. Ежегодно в день поминовения усопших участники шествия, спускавшиеся гуськом из леса, доходили до нашего двора и, образовав круг, танцевали, а потом заходили в амбар, и там их угощали, так что как зритель, наслаждающийся зрелищем шествия, я находился в привилегированном положении по сравнению с остальными деревенскими детьми.

Из всех шествий в день поминовения усопших, которые я наблюдал, в памяти осталось, как совершенно отличное от прошлых, то, в котором неожиданно появились «духи» в солдатской форме. Это были «духи» жителей деревни, мобилизованных в армию и погибших на войне. С каждым годом «духов» в солдатской форме становилось все больше. «Дух» юноши, погибшего от бомбардировки в Хиросиме, где он работал по трудовой повинности, спустился из леса в виде черной головешки. На следующий год после смерти брата S, перед днем поминовения, плетельщик циновок пришел к нам одолжить курсантскую форму, и я в тайне от матери отдал ему зимнюю куртку брата. На следующий день среди спускавшихся из леса был одетый в нее «дух», стремительно кружившийся в танце.

— Это нечестно, Мицу, что ты не рассказал об этом Така в «ситроене».

— Да нет, я промолчал об этом без всякого умысла. Я совершенно точно знаю, что брат S не был вожаком деревенской молодежи, а кроме того, у меня еще слишком свежо впечатление, которое произвел на меня мертвый брат, когда я увидел его лежащим ничком на дороге. Я просто не мог в своем сознании совместить того красивого, героического на вид «духа» с убитым братом S.

— Значит, у тебя, Мицу, сейчас нет общности чувств с жителями деревни и ты далек от того, к чему зовет Така.

— Если я человек, действительно отторгнутый от деревни, то, принеси ей «духи» бедствия, помочь я бессилен, — сразу же вырвал я ростки нападения, бездарно упрятанные в словах жены. — Если бы ты видела танцы во славу Будды, о которых я рассказывал, сама бы все поняла: хотя «дух» в форме курсанта танцевал действительно мастерски, в шествии спускавшихся из леса он шел в самом хвосте, так как считался «духом» низшего ранга. Блестящей центральной фигурой, стоявшей во главе шествия, которой оказывали всяческие знаки уважения и зрители, и его товарищи, изображавшие «духов», был наряженный в старинные одежды «дух» предводителя восстания восемьсот шестидесятого года. А именно — «дух» брата прадеда.

— Танцы во славу Будды стали обычаем после восстания восемьсот шестидесятого?

— Нет, это не так. Танцы во славу Будды исполнялись и до этого, а «духи» существуют, наверное, с тех нор, как люди поселились здесь. В течение нескольких лет, а может быть, даже нескольких десятилетий после восстания «дух» брата прадеда, так же как и «дух» брата S, был в самом хвосте шествия и делал первые, робкие шаги. Синобу Оригути называет таких новых «духов» неофитами и их обучение в процессии танцам во славу Будды определяет как тренировку.

Танцы во славу Будды, требующие грима и огромного темперамента, — это тяжелый труд, и поэтому, отвлекаясь от обучения самих «духов», деревенская молодежь, соответствующим образом переодетая, обучаясь, действительно набирается сил. Когда в жизни местных жителей возникают трудности, в темпераменте, с каким исполняются танцы, появляется нечто устрашающее.

— Я хочу хоть раз увидеть танцы во славу Будды, — сказала жена простодушно.

— Ты же собираешься каждый день ходить смотреть на футбольные тренировки. Если Така занимается своей футбольной командой, действительно проникшись общим чувством с местными жителями, — это тоже один из видов танцев во славу Будды. Если даже в его ребят и не вселятся «духи», они прекрасно закалятся и отлично потренируются, что позволит достигнуть по меньшей мере половины эффекта, получаемого от танцев во славу Будды. Ребята, набравшись сил благодаря футбольным тренировкам, смогут, не задыхаясь, исполнять летом ритуальные танцы. Я надеюсь, что Така ведет футбольные тренировки в мирных целях, а не в тех, которые преследовал брат прадеда, обучая молодежь на расчищенном от леса плацу.

Накануне Нового года я действительно убедился, что тренировки Такаси оказывают значительное влияние на жизнь деревни. В тот день разогретый воздух, проникая через узкие окна амбара, ласкал меня как теплая ванна, растапливая заледенелые комки в голове, плечах, боках, и я, превратившись в словарь, в книгу издания «Пингвин», в карандаш, развеял в дым себя, совсем иного, чем тот, кто продолжал перевод. И я переводил, смутно ощущая, что, если работа и дальше так пойдет, я, не испытывая горечи труда, смогу выносить ее до самой смерти, не стремясь совершить что-либо более значительное. Вдруг в мое полусонное сознание ворвался крик:

«Человека несет!»

Перескакивая через несколько ступенек, я стремглав сбежал по лестнице, будто мой воображаемый крючок зацепил размокшее от воды тело, как иногда он зацепляет дохлого морского черта. Странно, что я не упал. На нижней ступеньке, в полумраке, я оглянулся на то, что проделал я, одноглазый, и запоздалый страх вскипел во мне и заставил на миг замереть. И одновременно вспыхивает мысль, что обмелевшая зимняя река не должна бы нести человека. Однако теперь уже совсем близко до моих ушей переливчатым эхо донеслись крики детей Дзин: «Человека несет!»

Я вышел во двор и проводил взглядом детей Дзин, которые, точно собаки, травившие зверя, с криками мчались вниз и наконец скрылись из виду. Поразительное искусство, с каким они бежали, подпрыгивая, по узкой крутой дороге, в которой протоптано углубление наподобие днища судна, всколыхнуло во мне воспоминание о людях, которых несет река в стремительном беге. С конца лета и до осени, в период наводнений, особенно после начала лесоразработок во время войны, ежегодно появлялся несчастный, которого несла полноводная река. Первый, кто видел его, громко кричал:

«Человека несет!»

Все, кто это слышал, тоже начинали кричать и толпой мчались по дороге вдоль реки. Но у них не было средств спасти уносимую рекой жертву. Напрасно надеясь угнаться за стремительным потоком полноводной реки, люди мчались по главной дороге, ее ответвлениям, перебегали через мост и снова бежали. Они мчались, издавая крики, пока хватало сил, и наконец падали в изнеможении, но никто из них даже не пытался принять меры к спасению. На следующий день к берегам реки, с которых уже сошла вода, взрослые, одетые как пожарные дружинники, уже без всякого подъема, с таким видом, что, мол, напрасно убивают время, отправлялись в свое трудное и сомнительное путешествие, из которого они не возвращались до тех пор, пока, прощупывая бамбуковыми шестами жидкую грязь, покрывшую прибрежные кусты и заросли ивняка, не обнаруживали тело утопленника.

Я уже готов был признать, что крик мне послышался, но в вызванном этим криком моем рефлекторном порыве, будто я тоже был членом деревенской общины, во мне, слабом, мягком комке мяса, на втором этаже амбара, погруженном в работу, не имеющую никакого отношения к жизни деревни, в нем самом, в этом порыве, было нечто пробуждающее подъем. Стараясь отогнать от себя этот затухающий крик, я снова услыхал:

«Человека несет!»

Я решил делать то, что делают все деревенские, когда слышат этот крик. Но у меня еще есть время.

И, вспомнив детство, когда мне было столько же лет, сколько сейчас детям Дзин, я, упираясь каблуками в крутую ложбину в форме днища судна и балансируя руками, чтобы сохранить равновесие, сбежал вниз по дороге. Когда я добежал до площади перед сельской управой, в глазах у меня потемнело, я тяжело дышал, колени подгибались. Пока я бежал, мое разжиревшее тело сотрясалось и издавало неприятный звук, все время стоявший в ушах. И все же я, упрямо выставив вперед подбородок, как выбившийся из сил бегун на дальнюю дистанцию, глубоко вздохнул и, чувствуя, как сердце ударяет по ребрам, быстрым шагом направился к мосту. Провожая глазами обгонявших меня детей и женщин, я подумал, что вот уже несколько лет я ни разу не бегал.

У моста я увидел пеструю взволнованную толпу людей. В прошлом толпа деревенских жителей представляла собой сплошное черное пятно, как косяк сельди, и казалась впадиной или даже ямой, но разнообразная недорогая одежда, потоком хлынувшая из универмага, совершенно изменила краски толпы. Люди напряженно смотрели вперед. Мрачное, настороженное молчание покрыло их всех, точно сетью. Я, как и бежавшие сюда дети, шагая по зарослям сухой травы у дороги, подошел к обрыву и увидел, что у разрушенного моста ведутся какие-то работы.

Под напором воды центральная опора моста упала, и на стыке, будто растопыренные пальцы, торчат в разные стороны сочленения. Каждый из этих разрушенных железобетонных «пальцев» представляет собой тяжеленный брус, крепящийся на стальных шарнирах и способный свободно двигаться. Если приложить усилие к одному концу, возникает опасное вращательное движение — оно может быть самым неожиданным, и предсказать его направление практически невозможно. На одном из этих брусьев удивительно тихо, — скрючившись сидит мальчик в надвинутой на самые глаза фуражке. Кажется, что он без сознания — так тихо он сидит. Мальчик упал, провалившись между досками временного моста, и удержался на брусе, но даже и его тяжести достаточно, чтобы железобетонный брус начал вращаться, и поэтому испуганному ребенку не оставалось ничего иного, как, прильнув к брусу, дрожать от страха.

Молодые ребята взялись спасти мальчика, попавшего в отчаянное положение. С временного моста к опоре, на которой укреплен брус, где сидит мальчик, на веревках опускают два скрепленных бревна. Чтобы они не бились о центральную опору, к их середине привязана еще одна веревка, которую оттягивает один из парней, стоя в почти пересохшей реке. Двое других по бревнам медленно приближаются к железобетонному брусу, на котором сидит ребенок. Выкрикивая что-то, похоже слова, которыми обычно успокаивают животных, парни ползком продвигаются по бревнам.

Когда передний достигает точки, над которой находится ребенок, задний крепко обнимает его за бедра и, чтобы не потерять равновесия, обхватывает ногами бревно. Передний осторожно снимает мальчика с бруса, как снимают с рукава кузнечика. Раздается победный клич. И в то же мгновение брус, где сидел ребенок, от прикосновения начинает вращаться и, столкнувшись с остовом разрушенного моста, издает скрежещущий звук, прокатившийся по всей долине и взметнувшийся к горам, покрытым лесом. Такаси, лежавший ничком на временном мосту как раз над железобетонным брусом и руководивший действиями парней, вскакивает и дает новые указания тем, кто держит веревки, на которых они должны поднять на уровень временного моста троих, сидящих на бревнах. Звук от столкновения железобетонного бруса с мостом заставляет меня вздрогнуть. Это, видимо, потому, что я испытал глубокое облегчение, такое сильное, даже до тошноты, облегчение оттого, что мой родной брат вышел из опасной, критической ситуации, и стоило мне подумать, что было бы, если бы ему не удалось выйти из этой критической ситуации, как меня охватывало отчаяние при мысли, что мне пришлось бы прикоснуться к грубой, жестокой стороне жизни. Если бы ребенка не удалось спасти и его тело вместе с железобетонным брусом, столкнувшись с мостом, разбилось в лепешку, то и виновника этой смерти, Такаси, сбросили бы вниз, на раскачивающийся железобетонный брус, и голова его разлетелась бы вдребезги. Нет, его постигла бы еще более жестокая кара — как чужака, убившего юного члена деревенской общины. Я пытаюсь успокоить себя: Такаси ведь добился успеха, но все равно во рту вкус страха, кислый, как желудочный сок. И я думаю с бессильным возмущением: ну зачем Такаси сам подверг себя такой опасности? И, повернувшись спиной к толпе, подступившей к спасенному ребенку, я возвращаюсь в деревню. До этого сдерживали толпу, эффективно помогая ведению спасательных работ, ребята из футбольной команды. И тут мне вспомнилось напряженно-мрачное, жалкое лицо Такаси, готового потерять сознание при виде капельки крови на пораненном пальце, хоть он и хвастал, что не боится никакого насилия, физического страдания и даже смерти.

А что если бы, лежа на временном мосту, Такаси увидел в полуметре под ним раздавленное тело ребенка и кровавое месиво вместе с кусками бетона и мяса ударило бы ему в лицо — его, наверное бы, стошнило и он бежал бы без оглядки из этого грубого мира действительности.

За моей спиной послышался возбужденный смех и новый победный клич, как на празднике. Подгоняемый ими, я быстро шел, тяжело дыша от возбуждения, но совсем другого, чем это. «Человека несет!»

На самом деле несет Такаси — именно его сносит сейчас самый опасный поток. Но благодаря этому событию Такаси и его футбольная команда, видимо, обретут в деревне определенный вес. Такаси, добившись веры в себя, почувствует, конечно, что его корни прочно вросли в деревенскую почву. Реальность того, что пускает в нем ростки, сразу же обретет определенность в глазах жены, и это сыграет непосредственную роль в том, чтобы жена вновь ощутила, что ничто новое мне уже недоступно. Я впервые наполнил конкретным содержанием слово «ревность», сказанное ей братом. Перед тем как уйти, я успел заметить в самой гуще толпы «ситроен». Если бы я, растолкав возбужденных людей, подошел к нему, то смог бы присоединиться к жене и ее друзьям. Но я, не обращая внимания на «ситроен», снова повернулся спиной к толпе. Внезапно вспыхнувшее фейерверком слово «ревность», получившее заряд нового значения, сказало мне, что я не хочу присутствовать вместе с женой на триумфе брата…

Не спеша, будто тренируясь в технике медленной езды, меня обгоняет неестественно долговязый человек на древнем велосипеде, потом, без всякого усилия опустив ногу на землю, оборачивается ко мне.

— Мицусабуро-сан, а ваш Такаси здоров командовать! — произносит он безразличным тоном. Так принято разговаривать здесь, в деревне, у людей с положением. Очень осторожные, они надевают маску ледяного спокойствия, чтобы хитростью выведать позицию собеседника. Когда я уезжал из деревни, он был помощником старосты в сельской управе. Разжиревший, с серым лицом, стараясь угадать, почему я ухожу, он продолжал сидеть на велосипеде, принадлежащем сельской управе.

— Если бы это сорвалось, над Такаси учинили бы самосуд, — сказал я, все еще испытывая отвращение к холодному, спокойному голосу помощника старосты. Он, конечно, понял, что я не новичок в уловках, на которые пускаются местные жители в разговоре. Он что-то промычал, и, хотя нельзя сказать с уверенностью, что это было «да», в голосе его звучало с трудом скрываемое презрение.

— Если бы Такаси постоянно жил в деревне, он не стал бы так легкомысленно вести себя, кружась у самого края опасной ловушки. Просто он по-настоящему не знает здешних людей.

— Нет, нет! — сказал он с неопределенной улыбкой, в которой проглядывали осторожность и недоверчивость. — Чтобы все жители деревни, все до одного, были такие злодеи — нет, конечно!

— Почему мост до сих пор не починен? — спросил я, поравнявшись с ним.

— Мост, да, — произнес он и надолго замолчал. Потом сказал с видом, будто подсмеивается над собой, что было обычной манерой разговора деревенских жителей себе на уме: — В следующую весну нас сольют с соседним городом, зачем же деревне чинить мост!

— Сольют, а что будет с сельской управой?

— Ну что ж, помощник старосты станет ненужным! — Он впервые сразу же отреагировал на мои слова. — Да и сейчас сельская управа почти ничего не делает. Ассоциация владельцев леса давно уже объединяет пять городов и деревень. Зато Ассоциация сельских коопераций развалилась, и потому в сельской управе тишина и покой! У старосты пропала всякая охота работать, и он целыми днями сидит дома и с утра смотрит телевизор, вот так-то!

— Телевизор?

— Универмаг установил на горе в лесу общую антенну и торгует телевизорами. За пользование антенной надо платить тридцать тысяч! И все равно десять домов купили телевизоры, вот так-то! — сказал помощник старосты.

Хотя деревня, во всяком случае большинство ее жителей, явно находилась в экономически тяжелом положении, по крайней мере десять зажиточных семей не были разорены универмагом и наслаждались жизнью. Но если верить пессимистической точке зрения настоятеля, то, возможно, и эти десять семей право пользоваться антенной и телевизоры купили в кредит.

— Объявлено, что антенна универмага не ловит передач NHK[18] и поэтому никто не платит за пользование телевизорами.

— Смотрят передачи коммерческого вещания из районного города?

— Нет, лучше всех показывает именно NHK! — пояснил помощник старосты со смаком.

— А танцы во славу Будды сейчас устраивают?

— Нет, вот уже пять лет как не было. Взять хоть ваш дом, Мицусабуро-сан, — в нем остались только те, кто за ним присматривает, да и плетельщик циновок тайком ушел из деревни! Если сейчас в деревне и строят новые дома, то больше европейские, циновки не нужны, вот ему и пришлось бежать! Да, — заключил помощник старосты, опасаясь новой темы.

— Интересно, почему танцы во славу Будды исполнялись в нашем дворе? Была, наверное, какая-то договоренность? Ведь можно было бы выбрать, например, двор старосты или двор помещика Ямахаяси. Может быть, потому, что наш дом расположен на середине дороги между лесом и долиной?

— Наверное, потому, Мицусабуро-сан, что ваш дом — дом Нэдокоро! То есть место, где находятся корни души жителей деревни![19] — сказал помощник старосты. — Ваш отец как-то рассказывал в школе на лекции, что на Окинаве, где он работал перед отъездом в Маньчжурию, есть рюкюское слово «нэндокору», имеющее то же значение, что и «нэдокоро». Потом еще он пожертвовал деревне двадцать бочек сахара-сырца!

— Моя мать высмеивала и ни во что не ставила теорию отца о «нэндокору» и говорила, что пожертвование сахара-сырца сделало его посмешищем всей деревни. Смешнее всего было, по-видимому, то, что пожертвование исходило от человека, хозяйство которого катилось под уклон, верно?

— Нет, нет, ничего подобного! — И помощник старосты, сам того не замечая, проглотил ядовитую наживку, приготовленную им же самим. Теория «нэдокоро-нэндокору» имела хождение лишь как ехидная шутка. Она всплывала каждый раз, когда жители деревни, собравшись поболтать, перебирали бесчисленные неудачи, всю жизнь преследовавшие моего отца, любившего похваляться. Над отцом долго потешались за то, что с помощью двадцати бочек сахара-сырца он надеялся завладеть душами жителей деревни. Если бы я, клюнув на приманку помощника старосты, поддержал теорию «нэдокоро-нэндокору», он бы со своими приятелями сварганил новую шутку, вроде того, что сын Нэдокоро унаследовал кровь отца.

— Вы, Мицусабуро-сан, говорят, продали амбар и землю. Выгодная, наверное, сделка, а?

— Сделка еще не оформлена. Существует семья Дзин, и не исключено, что землю мы вообще не будем продавать.

— Бросьте темнить, Мицусабуро-сан! Условия-то, наверное, выгодные! — упорствовал помощник старосты. — Такаси-сан и владелец универмага уже зарегистрировали в управе купчую и на землю, и на дом. Я все, все знаю!

Спокойно улыбаясь, я медленно шел, изо всех сил стараясь контролировать себя. Внезапно под подошвами мощеная дорога превратилась в сплошные рытвины, точно противясь тому, чтоб по ней шли. Глаза стариков и женщин, смотревшие на нас из темноты сквозь мутные стекла в дверях, забрызганные застарелой грязью, как глаза чужих мне людей, выделяют лишь мое существование. Шагавший рядом со мной помощник старосты — представитель этих чужих мне людей. Окружающий лес темен и молчалив, по небу видно, что вот-вот начнется снегопад. Все вокруг представляется мне пейзажем, родным для чужих людей, не связанных со мной ни кровинкой. Я пытаюсь спокойно сохранять невозмутимую улыбку, такую же, как абсолютно спокойный, невозмутимый взгляд нашего ребенка, полностью лишенного способности воспринимать окружающий мир. Отторгнув себя от всех, я не интересуюсь никем в деревне, и никто из них не в силах вывести меня из равновесия. В глазах этих чужих мне людей я не существую на мощеной дороге, по которой мы сейчас идем…

— Ну что ж, да, — сказал помощник старосты, снова оседлав велосипед. Обнаружив в моей позиции какую-то странность жителя нездешних мест, он приводит в действие унаследованную от предков мудрость держаться подальше от таких людей. Но замеченная им странность не была вызвана потрясением старшего брата, от которого младший тайком продал дом и землю. В деревенской же общине не может быть события, которое привело бы к более грандиозному скандалу, чем это, и если помощник старосты учуял зачатки такого скандала, то, уж конечно, хотел проворно прошмыгнуть в яму моего потрясения, как проникает в ухо охотничьей собаки малейший звук в лесу, и сидеть там тихо, не шелохнувшись. Но то, что он обнаружил во мне, оказалось призраком, абсолютно безразличным к жизни деревни, и к его в том числе. Тогда помощник старосты оседлал велосипед и с недовольным видом — мол, не с привидением ли разговаривал я все это время — с такой силой нажал на педали, что спина его заходила ходуном. Неожиданно я превратился для него в почти нереальную сплетню с дальней улицы.

— Ну что ж, помощник старосты, прощайте, — ответил я на его кивок спокойным голосом, ласкающим и мой собственный слух, а он, даже не обернувшись на восклицание привидения, удалился, опустив голову и с трудом преодолевая подъем. Улыбаясь, я медленно шел, как человек-невидимка идет по чужой улице. Детишки, которым не удалось добежать до моста, смотрели на меня, подняв головы, а я не испытывал ни малейшего волнения, видя в их перепачканных землей лицах выражение, похожее на мое много лет назад, не испытал я и особого потрясения, проходя мимо принадлежавшего в прошлом Дзёдзо винного склада, превращенного в универмаг. Сегодня в нем затишье, и, когда я прохожу мимо, скучающая молодая девушка, сидящая за кассовым аппаратом, провожает меня тупым, затуманенным взглядом.

Если вспомнить, то деревня впервые вернулась ко мне как нечто реальное больше чем через десять лет, когда, не успел я как следует проснуться от собственного крика, увидев страшный сон, возвратившийся из Америки Такаси неожиданно набросился на меня: «Нужно начинать новую жизнь, Мицу. Брось все дела в Токио и поедем со мной на Сикоку, а? Как начало новой жизни это неплохо, Мицу!» И вот я вернулся в деревню в поисках своей соломенной хижины. Просто я по горло полон невыразимой тоски, как Такаси с ног до головы покрыт пылью от своей бродячей жизни в Америке. А что до моей «новой жизни» в деревне, так это просто маневр Такаси, чтобы заранее предупредить мой отказ и беспрепятственно продать бревенчатый дом и землю ради чего-то неуловимого, что должно воспламенить наши чувства. С самого начала я не верил, что наше путешествие принесет реальные плоды. У меня не осталось никаких корней в деревне, и новые я не собирался пускать, а это равносильно тому, что мое родовое владение домом и землей нереально. Брат мог без всяких хитростей и махинаций получить у меня такое право.

Сейчас я с опаской, осторожно поднимался по каменистой дорожке, имеющей форму днища корабля, по которой недавно сбежал вниз, возродив в памяти чувство равновесия, каким я обладал в детстве. Неясное беспокойство я испытываю, конечно, потому, что вся деревня, включая и эту каменистую дорожку, кажется мне чужой, не имеющей ко мне никакого отношения, но, с другой стороны, я наконец освободился от чувства вины, владевшего мною с момента возвращения в деревню, вины в том, что я теряю identity[20] себе настоящему, каким был в детстве.

«Ты точно крыса!» — пусть хоть вся деревня клеймит меня так. Теперь я могу ответить: зачем вы лезете не в свое дело, зачем говорите это человеку чужому, ничем с вами не связанному? Для этой деревни я лишь одноглазый, располневший с годами прохожий, и, что бы ни происходило в деревне, ничто не в силах всколыхнуть воспоминания или создать иллюзию обо мне подлинном, ином, чем я сегодняшний. Я могу настаивать лишь на identity с прохожим. Крыса обладает identity с крысой. И потому, что я крыса, когда мне скажут: «Ты точно крыса!», я не лишусь чувств. Я — жалкая крыса, бегущая без оглядки в свою нору. Мне стало смешно.

Я собрал лежавшие вокруг меня вещи, чтобы вернуться в дом, ни на минуту не забывая, что амбар продан братом королю супермаркета и теперь не принадлежит ни мне, ни кому-либо из моей семьи. Если Такаси продал не только амбар, но и землю, то получил, наверное, во много раз больше, чем сумма, которую он назвал нам с женой как задаток. Да к тому же еще половину моей доли — псевдозадатка — он отобрал в качестве пожертвования на футбольную команду. Я стал припоминать, как Такаси для членов своей футбольной команды отнял у меня дом и землю, с каким простодушным бахвальством описывал он создавшееся положение, чтобы вынудить меня к пожертвованию денег из псевдозадатка. По всей вероятности, мое пожертвование было призвано создать юмористический эффект в комедии, где брат, играя роль хитрого злодея, обводит вокруг пальца меня, исполняющего роль простака. Я принес из амбара книжку издания «Пингвин», словари, записки, бумагу, уложил все это в чемодан и стал ждать возвращения брата и его «гвардии», в рядах которой теперь находилась и жена. Я вернусь в Токио, и снова потекут дни, когда я буду просыпаться на рассвете и всеми клетками своего тела ощущать тупую непреходящую боль. Лицо и голос постепенно заострятся, и мой рот, действительно точно у крысы, начнет издавать звуки наподобие тоненького крысиного писка. На заднем дворе я теперь специально вырою себе яму, чтобы залезать в нее на рассвете. Я буду владельцем личной ямы для самосозерцания, как жители городов Америки владеют личными убежищами на случай атомной войны. И хотя благодаря этому личному убежищу я получу шанс более спокойно приблизиться к смерти, я не стремлюсь обеспечивать себя опорным пунктом, чтобы преодолеть смерть вообще и продлить свою жизнь, поэтому и соседи, и разносчик молока не проникнутся, надеюсь, ненавистью к этой странной моей прихоти. Такое решение начисто перечеркивает мое будущее, где можно найти соломенную хижину, но зато возвращает в прошлое и дает возможность глубже постичь сокровенный смысл и слов, и поступков покойного товарища.

Когда Такаси и его друзья вернулись, я спал у очага. Поза, в которой я лежал, несомненно, источала ленивую умиротворенность. Уже просыпаясь, я услыхал, как Момоко проезжается по моему адресу:

— Така и его товарищи бешеную деятельность развивают, а этот человек, уважаемый в обществе, нежится себе в тепле, точно старая облезлая кошка.

— Или точно старая облезлая кошка, или точно крыса? Твои сравнения противоречивы, — сказал я, поднимаясь.

— Така и его товарищи… — Момоко, покрасневшая, как помидор, в замешательстве готова была еще ожесточеннее напасть на меня. Но жена, стремясь предотвратить ссору, сказала:

— Мицу стоял в толпе и прекрасно видел, как действовал Така со своими товарищами, Момо. Потом он убежал, вместо того чтобы поздравить футбольную команду. Очень уж спать ему захотелось.

Я заметил, что Такаси обратил внимание на мой чемодан на веранде, примыкающей к кухне. Глядя на чемодан, он стал дотошно выспрашивать меня:

— Я видел, как тебя догонял на велосипеде помощник старосты. Да и другие тоже обратили на это внимание, потому что из всех, кто следил за нашим рискованным предприятием, только двое — ты, Мицу, и помощник старосты — ушли, не взглянув на спасенного ребенка, — сказал он.

— Помощник старосты хотел выведать у меня, как прошла сделка по продаже амбара и земли. Она была выгодной, Така? — спросил я, вновь испытывая чувство, как в детстве, когда я часто своими злыми вопросами ставил кого-нибудь в тупик.

Такаси, точно дикая разозленная птица, вскинул голову и в упор глянул на меня. Но я спокойно посмотрел на него, и брат, не выдержав, опустил глаза, его маленькое лицо, точно так же как у Момоко, потемнело от прилившей крови, он покачал головой, будто обиженный ребенок, и сказал грустно:

— Поэтому, Мицу, ты и уезжаешь в Токио?

— Да, я решил. Я ведь свою миссию уже выполнил?

— Я остаюсь, Мицу, — решительно заявила жена. — Хочу помочь Такаси и его товарищам наладить совместную жизнь.

Мы с Такаси от неожиданности одновременно уставились на нее. По правде говоря, упаковывая чемодан, я просто не подумал об отъезде жены. Но все же не мог даже представить себе, что она захочет остаться в деревне с Такаси и его товарищами, причем заявит об этом так категорически.

— Во всяком случае, прямо сейчас уехать из деревни ты, Мицу, не можешь. Начался снегопад, — сказал Такаси. И когда он после этого легко тронул чемодан носком спортивной туфли, я понял маневр брата, и впервые за этот вечер злость, подобная раскаленной докрасна капле металла, из головы скатилась вниз, в сердце. Но она, разумеется, быстро испарилась.

— Пусть я заперт снегом, все равно отделюсь от вас и буду жить один в амбаре. А в главном доме вы можете свободно поселиться всей футбольной командой и жить вместе, — великодушно пошел я на уступку, поддавшись обычной слабости, охватывающей человека после того, как испарится злость.

— Затворнику амбара мы будем доставлять еду, Мицу.

— Под утро в амбаре становится, наверное, холодно, — посочувствовал один только Хосио. Он внимательно прислушивался к нашему разговору, своим унылым видом создавая впечатление, будто он скептически относится даже к сегодняшнему триумфу Такаси.

— Среди товаров, выставленных в универмаге, есть импортные керосиновые печи, и король супермаркета жаловался, что еще ни одна не продана. Давай купим, — сказал Такаси, к которому вновь вернулось самообладание, и добавил, сверкнув обезоруживающей улыбкой: — Деньги есть, Мицу, можешь не беспокоиться.

Уже давно со двора доносились какие-то звуки и голоса ребят, которые что-то там делали. Увидев, что у очага чужой им человек, они, видно, стеснялись войти в кухню. Слышался звук ударов по металлу. Когда я, направляясь в амбар, с чемоданом в руках вышел во двор, ребята, сидевшие на корточках вокруг наковальни, лишь слегка повернув головы, посмотрели на меня, их лица были лишены всякого выражения, так что прочесть на них я ничего не мог. Они изо всех сил ударяли молотком по зубилу, приставив его к небольшому металлическому агрегату, именуемому в этой местности «обдирочная машина» для мицумата[21]. На земле стоят в ряд несколько таких «машин», напоминающих клюв коршуна. Верхняя часть «машины» по конструкции похожа на ножницы, в нижней части расположены захватчики, а между ними заостренные на конусах и повернутые под прямым углом ножи. Этот агрегат укрепляют перпендикулярно стволу мицумата и обдирают кору — работа так и называется «обдирание мицумата». Стоящие в ряд на земле «машины», напоминающие клювы коршуна — и захватчиками, и заостренными ножами, — походили на орудия пыток. С инстинктивным чувством самосохранения, не вдаваясь в их назначение как орудий пыток, я поспешил к амбару. Что бы ни возникло сейчас в деревне, меня это не касается.

И жители долины, и окрестные производили с мицумата три операции. Вначале «черные кругляки» — бревна мицумата, с которых после вымачивания содрана кора, — увязывали и хранили в специальном складе, принадлежавшем нашей семье. Потом их развязывали, снова вымачивали в реке и «обдирочной машиной» счищали темный слой, высушивали и превращали в «белые кругляки». Их сортировали, клали под пресс и в виде четырехугольных брусков, служивших сырьем для производства бумаги, поставляли управлению печати кабинета министров — вот это-то в течение многих лет и было занятием рода Нэдокоро. А очистка черного слоя — дополнительный промысел местных крестьян. Повозка, в которой я вез тело покойного брата, как раз и служила для того, чтобы развозить по крестьянским дворам «черные кругляки» и привозить от них «белые». Семьи, подрядившиеся на эту работу, получали специально изготовленные деревенским кузнецом «обдирочные машины». На рукоятках выбивались фамильные знаки. Количество «обдирочных машин» было строго ограничено, чтобы защитить интересы семей, занимающихся этим промыслом, и поэтому, во всяком случае, до какого-то периода после войны владение такими машинами с фамильными знаками служило указанием на принадлежность к определенному слою в сельской общине. Помню, как крестьяне, у которых отобрали «машины» в связи со слабым спросом на «белые кругляки», толпились в нашем доме, уговаривая мать вернуть им «машины». Перед самой смертью мать передала крестьянской ассоциации все права на поставку мицумата управлению печати кабинета министров. Сейчас ребята вытащили из подвала «обдирочные машины», хранившиеся с тех пор. Наверное, они обнаружили на них фамильные знаки своих отцов. Они и не мыслят использовать эти напоминающие клюв коршуна агрегаты иначе как оружие, и теперь все будут вооружены металлическими палками с фамильными знаками их предков. Такаси, раздав каждому из ребят агрегаты, превратит их в удостоверение личности члена футбольной команды, но интересно, сохранит ли он существовавший еще при деде и отце обычай отбирать палки у изгоняемых из нового сообщества? Впрочем, и это меня не касается. Если даже обнаружится агрегат, напоминающий клюв коршуна, на котором будет выбито «Мицу», у меня не возникнет никакого желания получить его.

Из узкого окна амбара виден бескрайний, погруженный во тьму лес, и небо над ним, обожженное закатом, выглядит бледно-розовой стеной, а выше — далекое сероватое небо, и оно кажется гораздо светлее, чем то, готовое разразиться снегом, которое я видел днем. А снег вот-вот должен пойти. Чтобы ребятам во дворе было светлее работать, Хосио чинит давно испорченный фонарь над входом. Непрерывно слышны удары по металлу. Неожиданно краски леса линяют. Весь лес выцветшего темно-сиреневатого цвета колеблется. Над ним начинает кружиться снег, он наступает на деревню. И тут я действительно прихожу в глубокое уныние. Новая жизнь, соломенная хижина — они не ждали меня в этой деревне. Я снова одинок и беспомощен, не вижу и проблеска надежды и испытываю уныние несравненно более глубокое, чем до придуманного братом возвращения на родину. И я понимаю все значение того, что испытываю сейчас.