"Футбол 1860 года" - читать интересную книгу автора (Оэ Кэндзабуро)

13. Новое рассмотрение дела

В долине, утонувшей в лесу, всю ночь дул тяжелый, влажный ветер; я пробуждаюсь от короткого мучительного сна на дне подвала — горло опухло и болит, но опьянение прошло, мозг, до сна воспалившийся и вспухший, теперь весь наполнен безысходной тоской, голова до трагичности ясная. Даже во сне не теряя инстинкта самосохранения, я придерживаю рукой одеяло, в которое закутан до шеи, протягиваю руку к коленям, нащупываю бутылку уже разбавленного водой виски и пью. Ощущение, будто весь я погрузился в холодную воду. Во сне метрах в пяти справа от меня туманно всплывает Такаси в виде чудовища со стальными глазами, в которых сверкают бесчисленные дробинки, — это все та же красная гипсовая статуя, у которой грудь похожа на разломленный гранат. В вершине равнобедренного треугольника, где два угла составляем я и брат, стоит бледно-серый сутулый человек и молча смотрит на нас. В том положении, в котором я полулежу: подобрав под себя ноги, голова — ниже колен, человек и Такаси кажутся мне стоящими на сцене. Я будто нахожусь в центре первого ряда зрительного зала с непропорционально высоким для такого небольшого помещения потолком, а два призрака возвышаются на сцене. Впечатление, что в глубине сцены зеркало, в нем отражается галерка и с нее, возвышаясь во тьме над головами двух этих людей, на нас смотрят, точно грибы, старики в черных одеждах и в надвинутых на самые глаза шляпах. Среди них отчетливо видны два старика — товарищ, который повесился, выкрасив голову в красный цвет, и наш ребенок, как растение, не реагирующий ни на что.

«Новое рассмотрение дела — суд над тобой!» — победоносно и вместе с тем озлобленно провозглашает стоящий на сцене Такаси, широко разверзая совершенно лишенный губ рот, напоминающий огромную багровую яму.

На галерке старики, созванные Такаси, похожие на присяжных, сняв шляпы, размахивают ими с каким-то тайным значением и, запрокинув головы к огромным вязовым балкам, грозят мне. Я просыпаюсь, испытывая слабость и отчаяние.

Я сижу сейчас, так же как в прошлом году осенним рассветом сидел, поджав колени, в свежевырытой выгребной яме на заднем дворе, в выложенном камнем подвале, который обнаружил и вернул к земному существованию король супермаркета со своими людьми, приехавший, чтобы следить за разборкой амбара. В подвале есть уборная и колодец, так что здесь можно сколько угодно жить затворником. Правда, колодец уже засыпан и в нем нет даже следа воды, а уборная полуразрушена и ею нельзя пользоваться. Обе четырехугольные ямы пахнут густо покрывшей их плесенью. Пожалуй, среди этой плесени есть и пенициллин. Съев бутерброд с копченым мясом и выпив виски, я еще немного поспал. Если бы во время сна я свалился набок, то мог бы разбить голову о какой-нибудь столб, которых здесь больше, чем деревьев в лесу.

Уже глубокая ночь. С раннего утра, когда пришло сообщение, что впервые после бунта в деревню приедет сам король супермаркета, начал дуть первый южный ветер, возвестивший конец зимы. Сквозь щели в развороченных досках пола над головой виден пролом в стене, а в нем лишь черный лес. Утром небо было чистое, но поднятые ветром густые облака пыли рассеяли солнечный свет. Даже когда ветер усилился, небо оставалось темным и наконец погрузилось в ночь. От порывов ветра лес завывает, как бушующий океан, кажется, стонет даже земля. Временами с разных сторон, точно пузырьки в кипящей воде, всплывают странные звуки. Между долиной и лесом изредка попадаются огромные деревья, которые я помню еще с детства, — это они, каждое на свой лад, стонут на ветру, точно рыдают от одиночества, как люди. Стоны погружают меня в воспоминания об этих огромных деревьях. Воспоминания о них не сложные и не глубокие, как память о незабываемых деревенских стариках, с которыми в детстве и поговорить-то пришлось всего раз или два, но для меня каждое из этих деревьев сохранило свое собственное лицо. Однажды старик, торговец соей, принадлежавший к совершенно другому кругу деревенского общества, чем мы, и с которым до того дня я не обмолвился и словом, неожиданно напал на меня у реки, где стояла его сое-варильня, схватил за руку и начал зло, в непристойных выражениях потешаться над безумием моей матери — я был в бешенстве от бессилия. Я вспоминаю его огромное лицо, рыжую, как у собаки, голову так же отчетливо, как сейчас на память мне приходят стоящие на склоне горы огромные старые вязы. И стоны, издаваемые одинокими деревьями, воскрешают в моей памяти эти вязы, поскрипывающие даже в безветрие.

В то утро, лежа в полумраке у очага, я слушал, как стонут на ветру эти огромные деревья, предавался воспоминаниям и думал, что, перед тем как покинуть деревню, нужно будет обязательно пойти посмотреть на них. Уехав отсюда, я уже никогда не увижу их. И в то же время я понимал, что глаза мои теперь недостаточно восприимчивы, чтобы запечатлеть эти деревья в последний раз, и сразу же возникла мысль о поджидающей меня смерти. Еще я думал о двух письмах с предложениями новой работы — от профессора одного из токийских университетов и от администрации отряда по отлову животных в Африке для вновь создаваемого провинциального зоопарка со свободным содержанием животных. Профессор предлагал мне две должности — лектора на факультетах английской филологии в частных университетах, где он еще раньше договорился, имея в виду меня и покойного товарища. Письмо администрации отряда по отлову животных в Африке представляло собой попахивающий авантюризмом нетерпеливый призыв ученого, примерно одного возраста с покойным братом S, который оставил должность профессора зоологии ради организации нового зоопарка. В одной из крупных газет он высоко оценил переведенную мной книгу о диких животных. Крысы бегут с тонущего корабля, а тут наоборот — этот человек, с которым я встречался несколько раз, взошел на корабль в качестве его нового капитана. Сейчас он предлагал и мне присоединиться к их экспедиции в Африку в качестве переводчика. Когда умер товарищ, я сам ушел из университета, оставив должность лектора, и для меня сейчас это письмо было последней возможностью снова получить работу такого рода. Кроме того, поскольку Такаси, продав усадьбу и землю, денег мне не оставил, необходимо было найти работу немедленно — это уж безусловно, и должность лектора для меня представлялась идеальной, но тем не менее я продолжал колебаться. Жена, узнавшая об этих двух предложениях, сказала, хотя до этого мы с ней совсем не разговаривали:

— Если тебя интересует Африка, поезжай, Мицу. Услыхав это, я тут же отбросил это предложение, представив себе огромное количество трудностей, поджидающих меня на совсем новой, незнакомой мне работе:

— Переводчик прежде всего отвечает за всю переписку, но, кроме того, на нем лежит обязанность распоряжаться носильщиками и рабочими. И я должен буду на своем жалком суахили покрикивать: «Вперед, вперед!» Говоря так, я думал о вещах гораздо более печальных. Я буду натыкаться на какие-нибудь африканские деревья со стальной корой, спотыкаться о камни, такие твердые, что в них находят даже алмазы, и разобью не только висок или скулу, но и слепой глаз, пролью кровь да еще наверняка заболею тяжелейшей малярией. И, лежа там, на сырой земле, с высокой температурой, усталый и измученный настолько, что ободряющие возгласы неутомимого зоолога будут вызывать лишь отвращение, еще должен буду кричать на том же суахили: «Завтра отправляемся!»

— Да, но там, Мицу, есть возможность начать новую жизнь — это не то что преподавать английский язык в университете.

— Будь на моем месте Така, он бы поехал туда обязательно и начал новую жизнь. Момоко рассказывала, что Така считал, что люди, отправляющиеся за слонами в Африку, — воплощение гуманности. Первое, что сделают люди после атомной войны, когда в городах будут уничтожены зоопарки, — поедут в Африку ловить слонов — так считал Така.

— Действительно, Така сразу бы согласился на эту работу. А ты, Мицу, принадлежишь к людям, которые уж во всяком случае без особой охоты берутся за работу, связанную с преодолением трудностей. Ты ведь, Мицу, только и можешь, что переводить книги, написанные теми, кто способен преодолевать трудности.

Я пал духом от слов жены, которая обо мне, своем муже, судила с хладнокровной наблюдательностью, будто критиковала чужого, вовсе безразличного ей человека, но при этом понимал, что она, видимо, права. Ладно, вместо того чтобы искать новую жизнь и соломенную хижину, я изберу удел лектора на факультете английской филологии, у которого не захочет учиться ни один студент, которого вся аудитория будет ненавидеть, если хоть раз в несколько недель он не пропустит лекции, и вот таким неопрятным холостым преподавателем (ведь продолжать нашу семейную жизнь бессмысленно), прозванным студентами крысой, таким же, как ученый — последователь Дьюи, с которым Такаси встречался в Нью-Йорке, я начну монотонный путь к старости и смерти.

Перед тем как покончить с собой, Такаси вынул из кармана все деньги, даже мелочь, и, чтобы не испачкать в крови, положил в ящик стола в конверте на имя Хосио и Момоко. Вскоре после кремации Такаси (мы захоронили его прах вместе с останками брата S на еще свободном клочке нашего фамильного кладбища) Хосио, отвергнув помощь, которую предлагали ему деревенские ребята, переправился на «ситроене» по временному мосту и с Момоко, примостившейся рядом с ним на переднем сиденье, уехал по отвратительной слякотной дороге. Перед отъездом он сказал нам с женой, и повзрослевшая Момоко, кивая головой, соглашалась со всеми его словами:

— Така уже нет, и нам с Момо нужно быть вместе. Я решил жениться на ней. Мы ведь уже достигли возраста, когда разрешается вступить в гражданский брак, правда? Я подыщу себе работу в какой-нибудь авторемонтной мастерской, Момо станет официанткой в кафе — вдвоем как-нибудь проживём. А в будущем, надеюсь, куплю автозаправочную станцию. Така видел в Америке такие станции, где производят сложный ремонт, — это позволяет легче заработать на хлеб — и предлагал мне открыть такую же. Така умер, и нам с Момо нужно быть вместе — у нас не осталось человека, на которого мы могли бы опереться!

Почему мы с женой не поехали, удобно устроившись на заднем сиденье «ситроена», хотя бы до приморского городка? Потому что тогда я был простужен и у меня поднялась температура, а после этого в течение трех недель ничего не мог удержать в руках — было такое ощущение, что они ватные. Когда же я поправился, жена стала говорить, что ей не перенести длительного путешествия. Она действительно часто страдала от дурноты и головокружений. Я, естественно, предполагал, к чему психологически готовится жена, ожиданию чего отдала она свое тело, но у меня не хватало мужества поговорить с ней. Это было связано с чем-то уже решенным и для меня, и для самой моей жены.

Пока я обдумывал, какую выбрать работу, мы с женой целыми днями сидели в полумраке у очага, точно куклы, основания которых залиты свинцом, и в доме не осталось никого, кто бы мог вмешаться в наш бессловесный разговор. Обычно жена, захваченная глубоким молчанием, убегала далеко из сфер нашей беседы. После смерти Такаси она находилась в состоянии опьянения, но не алкогольного. По своей собственной воле она отнесла в кладовку оставшиеся бутылки виски и. за исключением того времени, когда спала или ела, сидела выпрямившись, сложив руки на животе, и молчала, полузакрыв глаза Она, правда, посоветовала мне ехать в Африку, но сделала это так, будто давала объективный совет совершенно постороннему человеку. На мир ее сознания не падала моя тень. Точно так же жена отсутствовала в моем сознании.

Днем, стесняясь молчавшей жены, в кухню заглянул старший сын Дзин.

— Через мост перешел король супермаркета с пятью парнями, — сообщил он.

Теперь в деревне уже никто не считал, что король супермаркета прибудет с шайкой бандитов. Как только стаял снег, он через своего представителя очень просто разрешил все сложные вопросы, вызванные бунтом, — отправил в деревню огромный грузовик, набитый товарами, и снова открыл универмаг. Он не стал требовать возмещения стоимости награбленного, не заявил в полицию.

Таким образом, рассыпался в прах план покупки универмага и возмещения ущерба, предложенный настоятелем и парнем, похожим на морского ежа. Говорят, что этот план не был даже предложен королю супермаркета. После смерти Такаси ядро руководителей бунта распалось. И не осталось силы, способной повлиять на короля, заставить его почувствовать хотя бы возможность нового бунта. И деревенские, и окрестные, убедившись, что за награбленное с них никто не спросит, почувствовали облегчение и безропотно стали покупать продукты и все необходимые товары, цены на которые поднялись теперь в два-три раза. Дорогие же предметы, например электротовары, были потихоньку возвращены в универмаг, и за короткий срок их сбыли в распродаже, хотя они и были повреждены. А женщины из окрестных, бесплатно натаскавшие дешевой одежды, оказались при деньгах и особенно активно участвовали в распродаже. Помещики, владеющие лесными угодьями, снова успокоились и замкнулись в скорлупе своекорыстия.

В сопровождении детей Дзин я спустился в деревню; в глаза била густая пыль, поднятая с голых полей бешеным ветром. Снег растаял, и земля высохла, но сила, наполняющая побеги, как поверженное человеческое тело, еще не возродилась в бессильной почерневшей траве, в деревьях, высящихся в темном лесу, и это, когда я оглядываю долину, нагоняет тоску. Я опускаю глаза — у идущего впереди сына Дзин вся шея в грязных потеках. Как дозорный, наблюдающий за приездом в деревню короля супермаркета, он на ветру, полном пыли, долго смотрит в сторону моста. В его быстро шагающей сутулой фигурке чувствуется огромная, недетская усталость. Это испытывает каждый, кому приходится капитулировать. Все жители деревни, встречаясь с королем супермаркета и его людьми, должно быть, выглядят так же. Деревня капитулировала.

Мальчик с таким рвением сидел в дозоре потому, что мое ожидание короля, с которым я собирался встретиться, связано с его матерью, почти переставшей есть и начавшей быстро худеть. Если бы не это, вряд ли он стал бы для меня так стараться. Смерть Такаси снова отторгла меня от жизни деревни. Даже дети перестали преследовать меня своими насмешками.

Спустившись на площадь перед сельской управой, я увидел короля супермаркета и его людей. Обойдя универмаг, они шли теперь по дороге в гору. Вышагивавший по-военному рослый мужчина, с силой пинавший полы длинного, до пят, черного пальто, и был король супермаркета. На голове — большая, похожая на мешок охотничья шапка, круглое лицо — даже издали видно — румяное, откормленное. Так же энергично шагают сопровождающие его молодые ребята тоже крепкого сложения, здоровые. Они в грубошерстных пальто, без шапок и, подражая своему шефу, идут, гордо выпятив грудь, глядя прямо перед собой. Я отчетливо вспомнил тот день, когда в деревню впервые въехали джипы оккупационных войск. Король супермаркета и его люди напомнили мне торжествовавших победу чужестранцев. В то летнее утро, когда я собственными глазами убедился в поражении своей родины, взрослые, не в силах проникнуться сознанием, что они под оккупацией, игнорировали чужеземных солдат и занимались своими делами, но все равно они были пропитаны позором. И только дети, быстро освоившись с новым положением, радуясь, что в школе прерваны занятия, бежали за джипами и получали разные сласти.

И сегодня то же: взрослые, к несчастью для себя, повстречавшиеся с шествующим по дороге королем супермаркета, либо отворачиваются, либо опускают голову — позор гонит их, точно крабов, забиться в какую-нибудь ямку. В дни бунта общий позор придал им силу, чтобы разрушать, связал их между собой. Но позор, от которого страдают теперь капитулировавшие жители деревни, не таков, чтобы превратиться в пружину ненависти. Это тайный, до отвращения бессильный позор. Король супермаркета и его люди шествуют по дороге, устланной плитами позора жителей деревни. Огромная разница между жалким «духом» в визитке без рубахи и настоящим королем супермаркета заставила и меня пережить острое чувство позора, стоило мне представить, как бы все это выглядело, если бы наряженному «духом» парню пришлось дожидаться поднимающегося по дороге короля.

Дети в некотором отдалении следуют за шествием, но в полном молчании, будто подавленные воем ветра, бушующего в верхушках деревьев и винтом устремляющегося вниз. Они, как и я в детстве, первыми приспосабливаются к новому положению в деревне, и они же, как участники бунта, тоже страдая от позора, в той степени, в какой это доступно им, детям, совсем примолкли.

Наконец король супермаркета заметил мое существование. Это потому, что я единственны и во всей деревне с поднятой головой безбоязненно посмотрел ему в глаза. Король супермаркета и следовавшие за ним молодые парни, одного взгляда на которых было достаточно, чтобы определить, что они одной с ним национальности, остановились передо мной. Нахмурив брови, отчего глубокая складка прорезала его переносицу, он внимательно, не говоря ни слова, уставился на меня вылезающими из орбит глазами. Его люди тоже молча смотрели на меня, прерывистым дыханием выбрасывая изо рта пар.

— Нэдокоро. Брат Такаси, который заключил с вами сделку, — начал я неожиданно хриплым голосом.

— Пек Сун Ги, — представился король супермаркета. — Глубоко сожалею, что с вашим братом случилось такое. Очень, очень сожалею. Он был своеобразным юношей!

С интересом, смешанным с сомнением, я взглянул в глаза Пека, смотревшие на меня с неподдельной печалью, взглянул на его самодовольное, раздавшееся книзу лицо. Такаси не рассказывал нам с женой, что за человек король супермаркета, а устроив спектакль с «духом» жалкого короля, обманул не только нас, но и всю деревню. На самом же деле этот кореец, безусловно, произвел на него сильное впечатление, и Такаси ему наверняка говорил: «Вы — человек своеобразный». И вот теперь король супермаркета, видимо, в ответ на похвалу использует то же самое выражение. Брови у Пека густые и широкие, губы ярко-красные, как у девушки, — в общем лицо пышет молодостью и здоровьем. Не говоря ни слова, он ободряюще смотрит на меня и обнажает белые зубы в бесхитростной, доброй улыбке.

— Я пришел к вам с просьбой.

— А я как раз иду взглянуть на амбар. Кроме того, хотел бы выразить соболезнование по поводу смерти вашего брата. — Пек свел брови, но продолжал улыбаться.

— Речь идет о семье этого ребенка, живущей во флигеле. Его мать больна, и я хотел попросить вас несколько повременить с их выселением.

— Больная говорит, что будет худеть, худеть и до лета умрет! — дополнил мои объяснения сын Дзин. — Наелась этих консервов, и печень у нее совсем перестала работать — уже наполовину похудела. Теперь совсем ничего не ест! Уж недолго осталось!

Пек, спрятав улыбку, внимательно смотрит на сына Дзин. Мальчик для него не такой, как я, случайный гость, посетивший деревню. Поэтому, отбросив напускную обходительность, которую он проявлял в беседе со мной, Пек слушает мальчика с искренним интересом. Но потом, точно упрекая себя, снова изображает на лице лучезарную улыбку.

— Если это не помешает разборке и транспортировке амбара, люди, живущие во флигеле, могут там оставаться. Конечно, если они не станут возражать против связанных с этим неудобств. — И после небольшой паузы, чтобы сын Дзин лучше запомнил его слова, продолжал: — Но учтите, если вы там останетесь после окончания работ — отступного не получите.

Услышав это, сын Дзин вскипел, вскинул голову, как петух, и пошел от нас. В его сердце снова вспыхнула ненависть к королю супермаркета. Фигура удаляющегося мальчика демонстрировала утрату последней крупицы дружеского чувства ко мне за то, что я никак не реагировал на слова Пека.

— Разрушим часть стены амбара и проверим возможность его разборки, — сказал Пек, глядя вместе со мной вслед мальчику. — Я привез с собой студентов строительного факультета.

Все вместе мы направились к нашей усадьбе. Студенты, мускулистые, как спортсмены, занимающиеся рестлингом, с крепкими, точно снаряды, головами, за все время нашего разговора не проронили ни слова. Когда мы вошли во двор, Пек сказал:

— Если в амбаре остались какие-нибудь ценные вещи, заберите их, пожалуйста.

Лишь для виду я унес веер Джона Мандзиро с почти уже неразличимой надписью. Когда один из парней разложил на земле перед домом инструменты, вынутые из мешка, который он нес на плече, глазевшие дети испуганно попятились назад. Вынося из амбара циновки и другую мелочь, парни вели себя скромно. Но в самый разгар работы Пек что-то приказал по-корейски, и их действия сразу же приобрели разрушительный характер. Когда они снизу начали рушить обращенную к деревне стену амбара, простоявшего более ста лет, вверх взметнулись клубы пыли от земли и сгнившего бамбука, обсыпавшие меня и детей с головы до ног. Молодые ребята, действовавшие как стенобитные снаряды, казалось, не обращали никакого внимания на плоды своих усилий. Так же вел себя и Пек, который руководил работой, абсолютно игнорируя густую пыль. Это можно было воспринять как решительный вызов жителям деревни с применением насилия. Круша стену амбара — векового олицетворения жизни деревни, Пек и его люди как бы демонстрировали свою способность, захоти они этого, разрушить жизнь всей деревни. Это чувствовали и дети, затаив дыхание следившие за работой, и ни один взрослый из деревни не пришел протестовать против того, что пыль, точно полноводная река, заливает долину. Стена столетнего здания рушилась, и у меня, обеспокоенного тем, что сильный порыв ветра способен завалить постройку, стены которой слишком слабы, чтобы выдержать огромную тяжесть черепичной крыши, вдруг возникло страшное подозрение: может быть, Пек купил этот дом вовсе не для того, чтобы, разобрав, перевезти в город, а лишь ради удовольствия разрушить его на глазах жителей деревни? Примерно треть стены, обращенной к долине, уже разрушена от основания до крыши. Из-за спины Пека я вместе с детьми увидал внутренность дома, с ужасающей обнаженностью представшую перед зрителями. Это выглядело нереально, будто передо мной была сцена, раскрытая в сторону деревни. Мне казалось, что я вижу сон. Помещение удивительно маленькое, все на виду. Исчез полумрак, господствовавший там вот уже сто лет, и я почти утратил ощущение реальности воспоминания о брате S, забившемся в дальний угол.

Из-за разрушенной стены предстала в новом, необычном ракурсе и вся деревня.

— Лома у вас нет? — подошел ко мне сквозь строй напуганных ребят Пек, предварительно переговорив о чем-то по-корейски со студентами, окончившими свою работу. Он по-прежнему улыбался, в складку между бровями набилась пыль. — Мы хотим поднять пол и осмотреть подвал. Обычно такие помещения бывают выложены камнем, тогда для транспортировки потребуется больше людей.

— Там нет никакого подвала.

— Не может быть, в таких постройках с высоким полом всегда бывает подвальное помещение, — спокойно возразил студент с бледным лицом, сразу поколебав мою уверенность.

Я повел его в сарай за ломом — такими ломами пользовалась вся деревня, когда выходила на ремонт мощеной дороги. У входа в сарай валялись железные палки — оружие футбольной команды. Я сложил их тут, собрав со всего двора, где их побросали ребята на следующее утро после смерти Такаси. Мы вытащили из сарая ржавый лом. Потом, стоя с Пеком у входа в дом, я смотрел, не веря в существование подвала, как парни поднимают половые доски. Нам приходилось все время отворачиваться из-за пыли, клубами поднимавшейся от трухлявых старых досок. Вдруг оттуда повалил черный влажный дым, точно осьминог выпустил темную жидкость, — я это как-то видел в кино, где демонстрировались подводные съемки, — и мы все стали медленно отступать. А из дома все доносился треск отрываемых досок. Когда пыль улеглась, мы с Пеком вошли внутрь — в полу зияла длинная щель, сквозь которую виднелось темное пространство. Оттуда высунулась голова весело улыбающегося парня, он что-то радостно прокричал по-корейски Пеку и передал ему кусок обложки какой-то потрепанной книги.

— Прекрасный, выложенный камнем подвал! Вы и правда не знали? — спросил довольный Пек. — Там очень много опорных столбов, помещение в общем небольшое, но есть две комнаты, и в одной из них даже уборная и колодец. Он говорит, там полно разных книг и бумаг. Уж не жил ли здесь какой-нибудь сумасшедший или дезертир?

На грязной рваной обложке, которую Пек держал в руках, я прочел: «Разговор трех пьяных об управлении государством»[26]. Я начинаю тонуть в глубоких волнах потрясения. Силой потрясения деформируется мое нутро, и эта деформация, разрастаясь, превращается в прозрение — прозрение, непосредственно связанное с тем, чем полна моя голова сейчас, когда я сижу ночью в подвале.

— За каменной стеной несколько окон, но снаружи они замаскированы, — переводит Пек сообщение еще одного парня, осматривающего подвал. — Может, и мы туда слазим?

Я безмолвно кивнул, чувствуя, что у меня буквально голова идет кругом от этого открытия. Брат прадеда, главное действующее лицо моего прозрения, после восстания 1860 года не бежал, бросив своих товарищей, и никакой новой жизни не начал — это открытие несомненно. Предотвратить трагическую казнь своих товарищей он был не в силах и решил покарать самого себя. Со дня поражения восстания он замуровал себя в подвале и таким, хотя и негативным, действием доказал, что на всю жизнь остался верен своим взглядам, чувствуя себя по-прежнему предводителем восстания. И свои письма, в которых были и дерзкие мечты молодости, и трезвые мечты старости, он писал в этом самом подвале, с головой уйдя в книги и представляя себе, какие бы он посылал письма, если бы ему пришлось жить где-то в другом месте. Обложка обнаруженной в подвале книги как раз указывала, откуда брат прадеда черпал мысли о конституции. Ни одно из писем не имело обратного адреса — это свидетельствовало о том, что их отправитель мог быть только здесь, в подвале, и ни в каком другом месте. Прадед тоже, видимо, поддерживал с ним связь лишь с помощью писем. И добровольному затворнику, коротавшему дни за чтением книг, которые ему доставляли в подвал, создававшему силой своего воображения то объявление о посылке на учебу в Америку, якобы вычитанное в иокогамской газете, то рассказ об охоте на китов у островов Огасавара, бывало, пожалуй, трудно представить себе, что рядом с ним изо дня в день кипит будничная жизнь, возникают какие-то реальные проблемы. Из своего подвала он прислушивался к тому, что происходит наверху, беспокоился о судьбе попавшего на войну племянника, с которым, хотя они жили рядом, он, наверное, ни разу так и не мог увидеться.

От всех этих ставших теперь совершенно ясными фактов у меня пылала голова, и я уже собрался идти в главный дом, как вдруг Пек заговорил об инциденте летом 1945 года. Он решил заговорить об этом, по всей вероятности, потому, что уловил мое молчание и напряженность, причину которых он объяснил потрясением от обнаруженного подвала.

— Помните, в нашем поселке погиб ваш брат, вернувшийся из армии? Я так и не знаю, кто его убил, — наши или японцы из деревни. В самый разгар драки, когда все размахивали палками, он один не был вооружен и стоял, покорно опустив руки, вот его и убили. Наверное, его убили все вместе — и наши, и японцы. Он тоже был своеобразным юношей! — Пек замолчал, ожидая моей реакции на его слова.

— Да, не исключено, что все произошло именно так. На брата это очень похоже, — согласился я и быстро вошел в главный дом, плотно захлопнув за собой дверь, чтобы не впустить пыль. Потом, обращаясь в полумрак, к очагу, громко позвал: — Така! — и, сразу вспомнив, что Такаси мертв, впервые после его самоубийства с острой болью ощутил его отсутствие. Именно Такаси был тем человеком, который должен был узнать новость об амбаре. Мои глаза привыкли к темноте, и я увидел удивленное лицо жены.

— В амбаре есть подвал! Запершись, в нем жил брат прадеда, искупая свою вину как предводитель провалившегося восстания! Такаси умер, испытывая стыд за то, что совершил сам, стыд за то, что совершил брат прадеда, но, оказывается, жизнь его была совсем не такой, как мы предполагали. Я это только сейчас понял! Така нечего было за него стыдиться! — выпалил я, стараясь и самого себя убедить в истинности своих слов. Но в ответ жена почти закричала:

— Ты вынудил Така перед смертью испытать стыд! И бросил его с этим чувством стыда! Теперь поздно об этом говорить!

Сейчас, когда я это обнаружил, мне нужны были слова утешения близкого человека, даже если они и не особенно логичны, — я никогда не думал, что в такую минуту жена нападет на меня с упреками. И я остолбенел, атакованный с двух сторон — тем, что обнаружил в подвале, и враждебностью жены.

— Я не считаю, что ты, Мицу, толкнул Така на самоубийство. Но ты сделал его смерть ужасной, постыдной. Ты загнал его в роковой круг стыда, откуда у него не было иного выхода, кроме позорной смерти, — продолжала жена. — Он высказал свою последнюю волю, и это помогло бы ему преодолеть страх перед смертью, но ты, Мицу, ведь отверг его предложение отдать тебе свой глаз? И когда Така униженно спрашивал тебя, за что ты, Мицу, его ненавидишь, ты, вместо того чтобы сказать, что не питаешь к нему ненависти, лишь холодно улыбнулся, заставив его пережить двойной позор. Это из-за тебя он, доведенный до отчаяния, размозжил себе лицо! Теперь же, когда Така мертв и его уже не вернуть, ты заявляешь, что ему нечего было стыдиться брата прадеда. А знал бы Така всю правду о жизни брата прадеда, хотя бы в свой последний день, может быть, это если и не предотвратило его гибели, то по крайней мере как-то поддержало в минуту самоубийства. Если бы ты, Мицу, рассказал ему тогда то, что хотел рассказать сейчас, приветливо его окликнув, возможно, его самоубийство было бы менее ужасным.

— То, о чем я тебе сейчас рассказал, я обнаружил, когда король супермаркета обследовал амбар. В ту ночь у меня и в мыслях не было ничего подобного. Только теперь я догадался, что брат прадеда заперся в подвале и до самой смерти жил там затворником.

— Мицу, какое значение теперь может иметь для умершего Така то, чего ты раньше не знал и что ты знаешь теперь? Лишь по ночам для собственного утешения, оплакивая того, кто умер в отчаянии, отвергнутый тобой, ты, Мицу, можешь кричать: «Я бросил тебя! Теперь, как и прежде, и в будущем — всегда!» Человеку, умершему в отчаянии, страшной смертью, это уже не поможет. Сколько бы новых открытий ты ни нагромождал, сколько бы слез ни проливал!

Мне ничего не оставалось, как молча смотреть на застывшую в ненависти жену. Я не рассказал ей, что Такаси признался в связи с сестрой. Но, если бы и рассказал, она, наверное, возразила бы, и вполне резонно: «Я могу лишь сказать, что до конца дней жить под тенью, брошенной этим фактом, — для тебя достойное возмездие, но все равно причины смерти Такаси это не проясняет». Сверкавший в глазах жены гнев начал затухать, и они подернулись печалью, хотя блестки ненависти еще оставались в них. Она сказала:

— Если бы твое новое открытие спасло Така от ужасного самоубийства! Теперь, правда, оно уже не представляется таким страшным. — Из глаз ее обильно потекли слезы, будто лопнула скорлупа ненависти и излился желток печали. Перестав плакать, она не колеблясь продолжала, уверенная, что я давно обо всем догадываюсь: — Эти две недели я все время думала, прервать или нет, но в конце концов решила родить ребенка Така. Для меня невыносимо ко всем жестокостям, пережитым Така, добавить еще одну.

Жена, всем своим видом показывая, что готова отвергнуть любую мою реакцию, противную ее решению, отвернулась от меня в еще более темный угол и замолчала Я смотрел на веретенообразную спину сидевшей прямо жены, теперь беременной, и вспомнил абсолютное равновесие, в котором пребывали ее тело и сознание, когда она была беременна первым ребенком. И я с предельной ясностью постиг истинный смысл ее решения родить ребенка Така. Это понимание, не смешав моих чувств, проникло в меня. Когда я снова вышел во двор, король супермаркета стоял, широко расставив ноги, в дверях амбара и громким голосом давал какие-то указания по-корейски. Столпившиеся за его спиной дети реагировали на каждое слово и движение короля и на меня не обратили никакого внимания. Я, решив пойти в храм, чтобы рассказать настоятелю о подвале и, воспользовавшись случаем, о моем открытии, быстро направился в деревню, борясь с бешеным ветром, несшим пыль. Когда я читал книжку «Крестьянские волнения в деревне Окубо», которую дал мне настоятель, я там обнаружил странное описание. Сейчас, когда я узнал о существовании подвала, это описание предстало передо мной в новом свете и превратилось в ядро прозрения, окончательно убедившее меня в добровольном затворничестве брата прадеда.

«Крестьянские волнения в деревне Окубо» — небольшая книжка, в которой собраны и прокомментированы дедом документы, касающиеся волнений 1871 года, причем они описывались с двух позиций — с позиции властей и с позиции народа. Основные положения книжки таковы:

«Волнения обычно называют волнениями в Окубо.

В зарослях вокруг деревни Окубо был нарезан бамбук, и все вооружились бамбуковыми пиками.

Причиной вспыхнувших волнений было неприятие нового режима. Нежелание прививать оспу, ошибочное понимание рескрипта о налоге кровью, как называлась тогда воинская повинность, который был воспринят как намерение властей устроить народу кровопускание и продавать кровь на Запад, — все это и вызвало волнения.

Ни один из зачинщиков и участников волнений не был казнен».

С позиции властей волнения описывались следующим образом:

«В июле 1871 года был издан рескрипт об упразднении княжеств и создании префектур. В начале августа того же года поступили сообщения, что среди невежественных жителей деревни Окубо уезда X поползли неблагоприятные слухи и появились банды. Туда немедленно были направлены чиновники, чтобы разъяснить положение, но миссия их Окончилась неудачей. На сторону бунтовщиков перешли и другие деревни общим числом более семидесяти. К 12 августа в волнения оказались вовлеченными около сорока тысяч человек, вооруженных бамбуковыми пиками. Среди них распространялись невероятные слухи о кровопускании, об отравлении с помощью прививки оспы. В конце концов чиновникам удалось встретиться с представителем невежественного народа, который потребовал от них, во-первых, вернуть бывшего губернатора, во-вторых, восстановить правление, существовавшее до реставрации, уволить всех нынешних чиновников и восстановить в должностях всех прежних. 13 августа, когда восставшие направились к префектуральному управлению, было решено ввести в действие войска. Однако в последний момент префектуральное собрание заколебалось и отменило свое решение послать войска на подавление волнений. Вместо этого бывшим чиновникам было предложено выйти к восставшим и разъяснить положение. Народ не разошелся и 15 августа, даже после дружеской беседы с бывшим губернатором. Но вечером того же дня поступило неожиданное сообщение, что главный советник подал в отставку и покончил с собой.

Узнав об этом, восставшие чрезвычайно опечалились, порядок в их рядах был сразу же сломлен, и во второй половине следующего дня восстание было усмирено и чиновники отозваны».

Описание, которое велось с позиции народа, представляло собой не строгие документальные записи, а, скорее, повествование о волнениях. В них «представитель невежественного народа», то есть предводитель восставших, с которым встретились чиновники, рисуется следующим образом:

«Невиданно огромный человек, ростом метра в два, с волосами, собранными в пучок… И этот удивительный человек с волосами, собранными в пучок, о котором здесь рассказывается, был великаном — одним из миллиона людей — ростом больше двух метров. Он был сутул, бледен, его вид был необычен, зато красноречив, и в любом деле он превосходил всех». Подобную несообразность, когда в узком, провинциальном мирке ни один из участников волнений не мог толком ответить на вопрос, что за человек их предводитель, дед объяснял так: «Большинство участников восстания вымазывали лица сажей, и в этих черных людях узнать кого-либо оказывалось невозможным». На вопрос, что это за удивительный человек, дед тоже не находит ответа. Последняя фраза, касающаяся предводителя, звучит так: «16 августа, когда было объявлено в деревне Окубо о том, что восставшие распускаются, предводитель исчез, точно растаял, и никто уже больше его не видел».

Превосходство тактики, которой придерживался этот огромный человек, бледный, сутулый, было совершенно очевидным вплоть до последнего момента, когда восставшие, окружив префектуральное управление и угрожая властям, не спровоцировали вызов войск, и тем не менее удивительное равновесие сил народа и властей было нарушено лишь путем споров в префектуральном собрании. Дед дает всему этому такую оценку:

«Ни один человек не пострадал в результате волнений. Представляется, однако, весьма странным, что так и осталось неизвестным имя человека, поднявшего это грандиозное восстание и руководившего им».

И вот мое прозрение: огромный человек, бледный, сутулый, — брат прадеда, внезапно появившийся среди восставших после того, как в течение десяти лет, запершись в подвале, обдумывал результаты восстания 1860 года.

Вложив в новое восстание все то, что дал ему десятилетний самокритический анализ действий, он решил возглавить второе восстание, отличное от первого — кровавого, безрезультатного, избежав жертв, вынудить главного советника, основного их врага, покончить с собой — и чтобы ни один из участников восстания не был наказан.

Я рассказывал все это настоятелю в храме, где по-прежнему висела картина ада, которую еще совсем недавно мы с Такаси и с женой приходили смотреть, и, рассказывая, еще больше уверился в правильности моих предположений:

— Как можно думать, что крестьяне в то неспокойное время, уже получив кровавый урок в восстании восемьсот шестидесятого года и став весьма подозрительными, отдали руководство восстанием в руки таинственного незнакомца? Такого не могло быть. Только потому, что снова появился легендарный предводитель восстания восемьсот шестидесятого года, способный возглавить новый бунт, крестьяне пошли за ним. Восстание тысяча восемьсот семьдесят первого года, судя по его результатам, ставило перед собою основную цель — политическую: вынудить главного советника уйти с поста. Видимо, существовало мнение, что это совершенно необходимо для улучшения жизни крестьян. Но подобный лозунг не мог поднять крестьян. И тогда запершийся в подвале и поглощавший книгу за книгой затворник, воспользовавшись тем, что крестьяне не имели понятия ни о прививке оспы, ни о налоге кровью, хотя сам он на этот счет ничуть не заблуждался, возбудил народ и поднял восстание, добившись свержения главного советника. Потом он снова вернулся в свой подвал и, ни разу больше не показавшись никому на глаза, так и скончался, прожив еще больше двадцати лет затворником. Я в этом уверен. Ведь я и Така, пытаясь установить, каким человеком стал брат прадеда после восстания, никак не могли добраться до истины, и это потому, что мы гнались за призраком, бежавшим в Коти.

Добродушное лицо настоятеля зарозовело, он со своей неизменной улыбкой выслушал долгий рассказ, но поддержать мое предположение или отвергнуть его не торопился. Он до сих пор, видимо, испытывал неловкость передо мной за свое возбуждение в дни бунта и теперь, наоборот, абсолютным спокойствием умело охлаждал мое. Но в конце концов он не выдержал и вспомнил одно, хоть и косвенное доказательство:

— В деревне действительно существует предание о сутулом предводителе восстания восемьсот семьдесят первого года, и все же среди «духов» в день поминовения усопших его нет, Мицу-тян. Может быть, это потому, что он повторял бы «дух» брата твоего прадеда, и, не исключено, второго «духа» одного и того же человека решили не сотворять. Правда, это доказательство негативное, но все же…

— Если говорить о танцах во славу Будды, то ведь и укоренившийся обычай, что их исполнители приходят потом в нашу усадьбу и едят и пьют в амбаре, связан, возможно, с тем, что в течение многих лет один из «духов» вел затворническую жизнь в подвале именно этого дома, как вы думаете? Если это так, ваше негативное доказательство превращается в позитивное. Дед, снабжая книгу комментариями, безусловно, знал, что сутулый удивительный человек был его дядей, и тайно проявлял свою любовь к нему.

Настоятель, не скрывая, что ему не хочется, чтобы я, опираясь на воображение, углублял его гипотезу, отвернулся к картине ада.

— Если твое предположение, Мицу-тян, правильно, то, значит, эта картина была написана по заказу твоего прадеда для брата, жившего в подвале.

Чувство глубокого покоя, испытанное мной, когда я смотрел на нее вместе с Такаси и женой, теперь уже не было просто пассивным впечатлением, вызванным моими ощущениями, — я обнаружил в картине субстанцию, имеющую свою собственную художественную жизнь. Если выразить словами нечто активно существующее в картине, то это можно назвать глубокой печалью. Видимо, заказчик просил художника передать в картине крайнюю степень печали. Естественно, он должен был изобразить ад. Ведь это была картина, написанная за упокой души брата, который, погребя себя заживо, погрузился в свой собственный ад — одиночество. Однако пылающая река должна была быть красной, как нижняя сторона багряных листьев кизила, купающихся в лучах утреннего солнца, а линии огненных волн — спокойными и плавными, как мягкие складки женской одежды. Пылающая река, олицетворяющая саму печаль, должна была существовать на самом деле. И поскольку это была картина за упокой души страждущего брата, бывшего одновременно и мятущейся душой покойного, и терзающим его дьяволом, нужно было изобразить и страдания мятущейся души, и жестокость дьявола. Однако дьявол и мятущаяся душа, выражая страдания и проявляя жестокость, должны были окутать свои сердца мягкой печалью. Среди изображенных на картине ада мятущихся душ одним из людей с длинными волосами, которые лежат, раскинув руки и ноги на раскаленной скале, или одним из стоящих в пылающей реке и подставивших свои сухие угловатые зады под огненный дождь, возможно, изображен брат прадеда. Думая так, я почувствовал, что в лицах мятущихся душ обнаруживаю дорогие мне родственные черты и что сердце мое наполняется теплотой.

— Така-тян не любил смотреть на эту картину, правда? — вспоминает настоятель. — Он с детства боялся картины ада.

— А может быть, Така не боялся этой картины, а просто отвергал изображенную на ней печаль ада? Это можно предположить, исходя из того, что произошло, — сказал я. — Така, охваченный жаждой казнить себя и, значит, жить в несравненно более жестоком аду, отвергал лжеад мягкой и мирной печали? Он, я думаю, старался изо всех сил не дать притупиться жестокости своего ада.

Настоятель согнал с лица дежурную улыбку, и на нем отразилось недоумение. Я уже знал, что в подобные минуты на его лице, не ведающем сомнений, появляется выражение замкнутости. В конце концов я потерял охоту делиться своими волнениями с настоятелем, по-настоящему не интересовавшимся ничем, кроме жизни деревни. Во всяком случае, для меня картина ада — еще одно позитивное доказательство правильности моих предположений. Для пересмотра всех оценок, связанных с братом прадеда и Такаси, новых доказательств более чем достаточно. Провожая меня до ворот, настоятель рассказывал о положении деревенской молодежи после бунта:

— Помнишь того полуодетого парня, который был неразлучен с Така-тян? Говорят, на выборах, сразу после слияния нашей деревни с городом, он был избран членом муниципалитета. На первый взгляд может показаться, что бунт Така-тян полностью провалился, но фактически это не так — закосневший деревенский организм получил основательную встряску. Молодые ребята, которыми предводительствовал Така-тян, превратились для тупоголовых жителей деревни в такую силу, что одного из них они даже выбрали членом муниципалитета. И вообще бунт оказался полезным для будущего всей деревни, Мицу-тян! Благодаря бунту вертикальный разрез деревенского общества был отброшен, упрочился горизонтальный разрез, и от этого молодежь только выиграла. Я думаю, Мицу, уже заложена основа больших перспектив деревни! И S-сан и Така-тян — их очень-очень жаль, но они выполнили свою миссию.

Когда я вернулся домой, король супермаркета уже ушел, а дети, приходившие поглазеть на разрушенную стену и развороченный пол, под которым оказался подвал, с наступлением сумерек, галдя, точно встревоженные птицы, стремглав бежали вниз по дороге. Когда я был маленьким, ребятишки из окрестных не прекращали своих игр и по вечерам, а деревенские, за исключением праздников, как только начинало темнеть, сломя голову летели домой. Не знаю, боятся ли теперешние дети, что из леса придет Тёсокабэ, но обычай этот, как видно, сохранился и поныне.

На ужин жена приготовила мне бутерброды с копченым мясом — и хлеб, и мясо она купила в универмаге — и оставила их на тарелке у очага, а сама, оберегая свой плод, легла пораньше в дальней комнате. Бутерброды я завернул в пергамент и сунул в карман пальто, в кладовке нашел две бутылки — одна оказалась пустой, другая с виски. Пустую я сполоснул и налил в нее горячей воды. Правда, она сразу остынет и превратится в ледяную, от которой немеют зубы. Не надо забывать, что мороз ночью приличный. Проходя на цыпочках мимо жены, чтобы взять несколько одеял — одного моего будет явно недостаточно, — я увидел, что она не спит.

— Я хочу подумать в одиночестве, Мицу, — сурово бросила она, будто я искал случая, чтобы залезть к ней под одеяло. — Снова и снова перебирая в памяти всякие мелочи нашей семейной жизни, я думаю, что очень часто под твоим влиянием принимала решения, возлагая ответственность на тебя. Когда ты кого-то бросал, я тоже считала, что нужно его бросить, целиком полагаясь на тебя. Но теперь, Мицу, мне это не дает покоя. Я хочу снова все обдумать уже самостоятельно, взяв на себя полную ответственность за все, что касается нашего ребенка, брошенного в клинике, и ребенка, которого я рожу.

— Конечно, мое мнение ничего не стоит, — сказал я вслух и продолжал уже про себя: — Я собираюсь запереться в подвале. Поскольку обнаружились новые факты, я должен, разрушив свои закосневшие представления, по-новому рассмотреть все, что касается и брата прадеда, и Такаси. Правильное понимание связанных с ними фактов для них, уже умерших, не имеет никакого значения, но абсолютно необходимо мне.

Я залез в подвал, сел, прислонившись к каменной стене, — так же, наверное, сидел сто лет назад добровольный затворник, — и, укутавшись поверх пальто тремя одеялами, погрузился в мысли, жуя бутерброды и запивая их попеременно виски и содержимым другой бутылки, где вначале была теплая вода, а потом холодная (южный ветер, бушевавший в долине, не позволил ей, правда, превратиться в лед). Куча изъеденных червями старых книг, обрывков бумаги, обломков письменного стола, сгнивших, разлезшихся кусков циновок, наметенная сильным ветром в угол подвала, куда уже многие годы не ступала нога человека, пахнет жилым. Так же пахнут и устилающие пол камни, стершиеся, приятные на ощупь, чуть влажные, точно вспотевшая кожа.

Новое рассмотрение дела. Но если брат прадеда, запершись здесь, в подвале, до конца своих дней сохранял identity как предводитель восстания, то одно это полностью опровергает мой прежний приговор, в который я свято верил. И самоубийство Такаси, для которого жизнь брата прадеда была образцом, к которому он стремился до самой смерти, — обнаруженное мной сияние identity брата прадеда окрашивает его новыми красками — было его последней отчаянной попыткой таким путем с гордостью открыть мне, оставшемуся в живых, всю правду. Сейчас я вижу, как рассыпается приговор, вынесенный мной Такаси. У меня глаза мертвеца. У меня не только отсутствовало воображение, которое позволило бы заглянуть в душу человека, борющегося с адом в себе, но я еще и критиковал Такаси, стремившегося найти путь к новой жизни. Я отказался даже внять униженной мольбе брата перед самой его смертью. И он преодолел ад в себе собственными силами. И во тьме глаза Такаси, глаза незнакомого мне брата прадеда, красные, как сливы, глаза жены образовали кольцо, которое сжимается вокруг меня. До конца жизни оно будет со мной, сотни глаз будут, подобно звездам, сверкать во мраке моего опыта.

И в свете их сияния, ощущая свой позор, я буду жить, пугливо, точно крыса, заглядывая в неясный полумрак окружающего меня мира своим единственным глазом…

«Новое рассмотрение дела — суд над тобой!» — Старики, подняв головы к балкам, размахивают шляпами.

Точно стоя перед судьями и присяжными из того сна, я закрываю глаза, чтобы избежать их взглядов, и, затаив дыхание, укутываюсь с головой в пальто и одеяла.

Должен ли я жить, не имея никаких желаний, влача сумеречное, неуверенное существование, не то что живущие полнокровной жизнью люди, преодолевшие ад в себе, и нет ли возможности бросить все это и бежать в приятный мрак? Я сижу неподвижно, точно мумия, и вдруг из-за моих отяжелевших плеч появляется еще один «я», пролезает в щель между половицами и на пронизывающем ветру, обдувающем его укутанную фигуру, на уровне крутой лестницы смотрит на расстилающийся перед ним пейзаж. Когда мой призрак достигает огромных вязовых балок, я вдруг осознаю:

«Я не знаю правды, которую мог бы, набросив на шею петлю, выкрикнуть остающимся в живых!» И я теряю призрак из виду. Я не обладаю даже тем, что позволило моему товарищу покончить с собой, выкрасив голову в красный цвет и раздевшись догола. Один мой глаз, обращенный в наполненный кровью сумрак сознания, фактически ни на что не годен. И поскольку я не знаю правды, мне неоткуда почерпнуть силу воли для последнего шага к смерти! Брат прадеда и Такаси, глядя в лицо смерти, были совсем другими — они знали об аде в себе и преодолели его, выкрикнув правду.

Меня охватило реальное чувство поражения, разлившееся болью в груди, точно в ней пылал огонь, и я отчетливо понял, что, так же как Такаси с детства питал ко мне неприязнь, так и я испытывал враждебность к образу брата прадеда, созданному воображением Такаси, и, разумеется, к самому Такаси и стремился оправдать свою тихую, мирную жизнь, противную их действиям и поступкам. А когда из-за нелепого случая я потерял глаз, то воспылал еще большей ненавистью к опасности, точно человек, который беспрерывно подвергается риску, и тоскливо проводил свои дни в больнице, охотясь на мух. Однако мои протесты оказались бесплодными, и Такаси, бросавшийся в рискованные предприятия, попахивавшие авантюрой, часто неудачные, в то мгновение, когда тело его, подставленное под дуло ружья, стало похоже на разломанный гранат, достиг identity с собой и, как брат прадеда, смог собрать себя воедино. И то, что я отверг его последний призыв, не имело для него никакого значения. Такаси, несомненно, услышал голоса признания всех духов, населяющих наш дом, начиная с брата прадеда. Поддержанный этими голосами, он превозмог извечный страх перед смертью и преодолел ад в себе.

«Да, ты сказал правду», — капитулировал я, окруженный со всех сторон буравящими меня глазами бесчисленных духов, видевших Такаси в минуту смерти. Я почувствовал полное бессилие, и это неотвратимое чувство бессилия, усугубляемое ощущением холода, становилось все глубже и глубже. Я издал жалкий свист, точно в мазохистском порыве накликая на себя Тёсокабэ, но, естественно, ничего не случилось, он не пришел, не разнес в щепки амбар и не похоронил меня под обломками. В полном изнеможении, дрожа, как вымокшая собака, я провел несколько часов. Щели от выломанных досок над головой и скрытые от посторонних глаз окна побелели. Ветер утих. Я просунул голову в щель пола. Почти все пространство разрушенной стены занимал лес, черный, с прожилками тумана, лишь розоватый ореол над ним предвещал рассвет, а в правом верхнем углу пролома уже виднелось разгорающееся багрянцем небо. Глядя в храме на картину ада, я вспомнил багряные листья кизила, которые увидел в то утро, когда сидел в яме на заднем дворе, и мне тогда показалось, что это какой-то знак. Неясный мне раньше смысл этого знака я сейчас легко объясняю. Красная печаль в картине ада — это цвет, который служит самоутешению людей, стремящихся побороть страх перед необходимостью преодолеть ад в себе и вести тихую и размеренную жизнь, полную загадок и неопределенности. А может быть, прадед заказал картину ада за упокой собственной души?

Человек, замерший в полумраке за раскрытыми дверями, вздрогнул, увидев мою голову, которая с того места, где он стоял, могла показаться валяющимся на полу арбузом. Жена. Какие слова приветствия может найти человек, который смотрит на разгорающееся утро через пролом в полу, на какое место в жизни может он претендовать? И я, сжавшись от замешательства, точно действительно превратился в арбуз, молча смотрю на жену.

— О-о, Мицу! — воскликнула она.

— Я тебя, видимо, напугал, но я не сошел с ума.

— Я уже давно знаю эту твою привычку размышлять, сидя в яме. Однажды ты проделал это в Токио.

— А я думал, ты в то утро крепко спала, — сказал я, испытывая неловкость.

— Я из окна кухни наблюдала, как пришел разносчик молока и пытался вернуть тебя на землю. Боялась, как бы не произошло чего-то ужасного, — ответила жена, показывая, что она с удовольствием возвращается к воспоминаниям о прошлом, и продолжала тихо, но с силой, точно пытаясь воодушевить меня и себя тоже: — Мицу, может, еще раз попробуем пожить вместе? Может быть, мы сможем жить вместе, воспитывая двух наших детей — и того, кто сейчас в клинике, и которого я рожу? Я долго думала, сама, по своей воле выбрала этот путь и хочу спросить тебя, Мицу: это абсолютно невозможно? Ты сидел в подвале и думал, а я все это время стояла здесь, считая, что должна ждать, пока ты по собственной воле не вылезешь наружу. Сейчас я боялась гораздо сильнее, чем тогда, когда ты сидел в яме на заднем дворе. Я боялась, как бы от порыва ветра не рухнул амбар, потерявший прочность из-за разрушенной стены. Особенно я испугалась, услышав свист! Но я ждала, понимая, что не вправе настаивать, чтобы ты вышел из подвала.

Я видел, как сильно напряжена черная, веретенообразная фигура жены, которая, тихо разговаривая со мной, осторожно, как все беременные женщины, прикрывает руками живот. Замолчав, она тихо расплакалась.

— Давай попробуем. Пойду работать преподавателем английского языка, — сказал я чуть слышно и глубоко вздохнул.

— Нет, Мицу. Пока ты будешь работать в Африке, я с детьми буду жить у отца. Дай телеграмму в отряд по отлову животных. Питая неприязнь к Така, ты жил, искореняя в себе все желания, присущие ему, да? Така мертв, Мицу, и ты должен освободиться от комплекса. Ты теперь понял, что нечто, связывавшее брата прадеда и Така, не его выдумка, и тебе тоже необходимо найти в себе это нечто, которым обладали они, тем более если ты действительно хочешь почтить память умершего Така. Согласен?

Работая переводчиком в Африке, сделать это невозможно, с горечью думал я, но возражать жене у меня уже не было сил.

— Сможем ли мы, взяв ребенка из клиники, адаптировать его к нашей жизни? — высказал я беспокоившую меня мысль.

— Я всю ночь думала. Если у нас хватит мужества, попробовать, мне кажется, стоит, — сказала жена устало.

Я испугался, что она потеряет сознание, и, работая изо всех сил ногами, извиваясь, стал поспешно выбираться наверх. Когда наконец я вылез на пол и подошел к жене, внутри у меня зазвучал голос — такой же бесхитростный, каким «гвардия» Такаси говорила о своем плане пожениться: со смертью Такаси у нас действительно нет другого выхода, как жить вместе. И противиться этому голосу мне незачем.

— Я загадала: если ты благополучно вылезешь оттуда, то согласишься с моим предложением. Это мучило меня всю ночь, Мицу, — по-детски, испуганно, сквозь слезы говорила жена, дрожа всем телом.

Боявшаяся из-за беременности предпринять тяжелое путешествие, она решилась наконец переправиться через мост, который начали ремонтировать, и покинуть деревню. В то утро с нами пришел проститься человек из деревни, в руках у него была новая деревянная маска, напоминавшая разломанный гранат: в закрытые глаза вбито множество гвоздей. Человек, принесший маску, — плетельщик циновок, бежавший когда-то из деревни в город и этим летом приглашенный обратно, чтобы возродить танцы во славу Будды. Плетя циновки в самых разных местах, специально подготовленных для него, и в первую очередь в зале собраний, который ремонтировался ко дню поминовения усопших, он придумывал, как наряжать «духов». Чтобы нарядить «духа» Такаси, мы отдали куртку и брюки, в которых он приехал из Америки.

— Уже сейчас несколько ребят ссорятся, кому спуститься из леса в этой маске! — гордо заявил плетельщик циновок.

Мы с женой и будущим ребенком уехали из деревни и, видимо, никогда уже туда не вернемся. И если «дух» Такаси увековечит в деревне воспоминания о нем, у нас не будет необходимости присматривать за его могилой. Место, где мне придется работать, покинув деревню, пока жена будет стараться вернуть в наш мир ребенка, взяв его из клиники, и ждать рождения еще одного, — Африка — жизнь в пыли и поту, — где я буду кричать на суахили, днем и ночью стучать на английской машинке, где у меня не будет времени изучать происходящее во мне самом. Я, конечно, не рассчитываю, что, когда я, переводчик отряда по отлову животных, буду лежать в засаде, передо мной пройдет огромный слон, на сером брюхе которого будет написано надежда, но момент, когда я решился взяться за эту работу, показался мне началом новой жизни. Во всяком случае, там легче построить соломенную хижину.



Кэндзабуро ОЭ

Футбол 1860 года


Оэ К.

О 11 Футбол 1860 года: Роман / Пер. с японского 13. Гривнина. — СПб.: Азбука-классика, 2004. — 352 с.

ISBN 5-352-01198-4

© В. Гривнин, перевод, 1972 © В. Пожидаев, Оформление серии, 1996 ISBN 5-352-01198-4 © «Азбука-классика», 2004


Санкт-Петербург

Издательство «Азбука-классика» 2004

УДК 82/89

ББК84.5Я

O11

Перевод с японского Владимира Гривнина

Ответственная за выпуск Ирина Тарасенко

Художественный редактор Валерий Горатиков

Технический редактор Татьяна Раткевич

Корректоры Елена Орлова, Наталия Старостина

Верстка Александра Савастени

Директор издательства Максим Крютченко

Подписано в печать 15.07.2004. Формат издания 76x100 V_, Печать офсетная. Гарнитура «Петербург». Тираж 10 000 экз. Усл. печ. л. 15,5. Изд. № 1198. Заказ № 2796.