"Живой меч или Этюд о Счастье Жизнь и смерть гражданина Сен-Жюста" - читать интересную книгу автора (Шумилов Валерий)

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ

26 июля 1794 года. Конвент
Я заслуживаю смерти. Все мы поделом терпим поношения, которыми в нашем лице осыпают Республику и от которых нам следовало оградить ее. Мы проявили слабость. Мы грешили снисходительностью. Мы предали Республику. Мы заслужили свой жребий. Робеспьер, безупречный, праведный Робеспьер, и тот повинен в кротости и в снисходительности; он искупил эти ошибки своим мученичеством. Подобно ему, я тоже предал Республику; она погибает; справедливость требует, чтобы я умер вместе с ней. Я щадил кровь других; пускай же прольется моя собственная кровь! Пусть я погибну! Я это заслужил… А. Франс. Боги жаждут

– Граждане, пусть другие рисуют вам приятные для вас картины, я же хочу высказать вам полезные истины. Я буду перед вами защищать нашу оскорбленную власть и попранную свободу. Я также буду защищать самого себя, вы не будете удивляться этому, вы совершенно не походите на тиранов, с которыми вы боретесь…

Первые же слова оратора озадачивают Сен-Жюста, и он в недоумении переводит взгляд, который как обычно из демонстрации был направлен у него поверх депутатских скамеек чуть выше верхней балюстрады для зрителей, вниз на трибуну, где застыла небольшая опрятная фигурка в голубом фраке, золотых панталонах и белом напудренном парике.

– Революции, которые до нас изменяли лицо государства, имели целью только смену династии или переход власти от одного лица к нескольким лицам…

Что, что он говорит?! «Вы не походите на тиранов, но революция, которую вы совершили, имеет целью переход власти к одному лицу?!» Что говорит Робеспьер? Он понимает, что говорит? Что за неудачное начало в такой день!

Сен-Жюст быстро окидывает глазами весь огромный зал, теперь кажущийся совсем маленьким, потому что огромная толпа забила его до отказа так, что и шагу нельзя ступить. Все коридоры, все трибуны, все скамейки заполнены жаждущей толпой. Люди свешиваются с верхней балюстрады, и дощатый настил прогибается под ними. Они все здесь: и санкюлоты и буржуа, и крайние и умеренные, и якобинцы Робеспьера, и их враги. Они пришли сюда все, потому что почувствовали – развязка близка. Пришли и все депутаты Конвента, даже те, кто целыми декадами прятались от предполагаемого ареста у своих ненадежных друзей и подозрительных знакомых.

И еще эта мертвенная тишина… Когда после обычных ежедневных рапортов председатель Колло д’Эрбуа (вон он, почти зеленый от ненависти и страха, неотрывными глазами пожирает застывшего на трибуне маленького человечка) объявил Робеспьера, трепет пробежал по скамьям, и мгновенно в зале воцарилась необыкновенная тишина. Даже санкюлоты-зрители перестали, кажется, щелкать свои семечки и жевать непременные пирожки. И только неясный гул большой толпы, теснящейся у входа, смутно доносился в зал заседаний.

Депутаты застыли в напряженном молчании. На лицах многих Сен-Жюст читал явный испуг. На Робеспьера, которого Конвент не видел сорок дней, смотрели как на выходца с того света. Никто не ожидал его появления в этом зале так скоро. Ведь только вчера было принято решение о проверке действий Неподкупного Комитетами, а сегодня он сам, не дожидаясь новых ударов врага, решил нанести собственный удар, – и вот враги уже трепещут, ибо всем становится ясно, что не мог Робеспьер подготовить свою защитительную речь за одну ночь. Его появление на трибуне означает лишь, что он сам давно планировал нападение, и если это так, то кто может усомниться в победе этого страшного человека, столь долго заставлявшего трепетать всю Францию?

Но все зависит от того, что скажет Робеспьер…

Но нет, – и друзья и враги заблуждаются, – от этого уже ничего не зависит, поправляет себя Сен-Жюст. Сам он мало верил в победу в Конвенте. И, видимо, в нее плохо верил и сам Робеспьер, потому что трудно было начать свою, возможно, последнюю речь в Собрании более неудачно, чем это сделал он. Обвинение в начале выступления, прозвучавшее в словах оратора и рикошетом ударившее по нему самому (как и поняли депутаты!), нисколько не изменили последующие пассажи на общие темы о торжестве революции. Это были ничего не значащие в данной обстановке слова…

– Французская революция первая была основана на теории прав человечества и на принципах справедливости. Другие революции были вызваны лишь честолюбием; наша революция, обязанная своим происхождением справедливости, может покоиться только на ней. Республика, незаметно созданная силой вещей и борьбой друзей свободы против постоянно возрождающихся заговоров, проскользнула, так сказать, сквозь все клики; но она оказалась окруженной их организованной силой со всеми средствами влияния в их руках… Чтобы сохранить преимущества своего положения, клики и их агенты вынуждены были прикрываться формой республики… Они не боролись с нашими принципами, они извратили их; они не проклинали нашу революцию, они пытались опозорить ее под предлогом служения ей. Они произносили громовые речи против тиранов и плели заговоры во имя тиранов; они восхваляли республику и клеветали на республиканцев…

Сен-Жюст больше не смотрит на Робеспьера. Он прикрывает глаза и теперь только слышит его голос – монотонный, сухой, лишенный каких-либо эмоций…

– На чем же основана эта гнусная система террора и клеветы? Кому мы должны быть страшны – друзьям или недругам республики? Кому надлежит бояться нас – тиранам и мошенникам или же честным гражданам и патриотам? Мы страшны патриотам? Мы, кто вырвали их из рук всех клик, составлявших против них заговоры!… Разве это мы бросили в тюрьмы патриотов и внесли ужас в сердца людей всех состояний? Это сделали чудовища, которых мы обвинили…

Нет, его определенно несет не туда. Жаль, что Максимилиан не дал Сен-Жюсту просмотреть свою речь до вынесения ее в Конвент. Что он сейчас говорит? – «Не знает», на чем основана система террора, созданного правительством и возглавляемого Робеспьером же? Нас называют «тиранами» и нас же должны бояться какие-то тираны? И почему он говорит о «патриотах в тюрьмах»? Там нет патриотов, а если они туда бы попали, то каким образом?… А впрочем, стоп! – вот это интересно…

– …Диктатура… По какому роковому стечению обстоятельств это огромное обвинение было вдруг перенесено на голову одного из его членов? Странным был бы план человека обязать Национальный конвент убить своими руками каждого своего члена в отдельности, для того чтобы очистить ему дорогу к абсолютной власти! Пусть другие отметят нелепую сторону этих обвинений, я же вижу в них только злодеяние…

Да, да, диктатура! Только диктатура! Глупец, ты до сих пор не понял этого! И того, что эти слова ни в коем случае нельзя было произносить?! Неужели ты струсил, Максимилиан, и от страха выдаешь своим врагам единственный план спасения? Мой план. Да, ты струсил…

– Я знаю только две партии – добрых и злых граждан; патриотизм – это не дело партии, а дело сердца… Мое сердце иссушено испытанием стольких измен, что я считаю необходимым призвать на помощь Республике главным образом честность и благородные чувства. Я считаю, что повсюду, где мы встречаем честного человека, на каком бы месте он не сидел, ему надо протянуть руку и прижать его к сердцу…

Прижмем, прижмем, Максимилиан, если нам дадут это сделать «честные люди» Конвента. Какое странное смешение политики и морали. И слишком многие могут принять это разделение на свой счет…

– Я вижу, что мир населен одураченными людьми и мошенниками; но число мошенников самое малое, их-то и надо наказывать за преступления и несчастья мира… Они называют меня тираном… Если бы я был им, они бы ползали у моих ног, я бы осыпал их золотом, я бы обеспечил им право совершать всяческие преступления. И они были бы благодарны мне!

Надо полагать «тираном» тебя называют «мошенники», как раз находящиеся в этом зале. И лучше бы, Максимилиан, ты действительно был тираном. Тогда дураки бы рукоплескали, мошенники были бы уничтожены, а тебе не пришлось бы оправдываться…

– Подлецы! Они хотели, следовательно, чтобы я ушел в могилу с позором! И чтобы я оставил о себе на земле лишь память тирана!… Им мало того, что неудобный или бдительный человек, отчаявшись в своей пользе, удалился; одно его существование является для них предметом страха, и, помимо своих коллег, они задумали во тьме отнять

у него вместе с жизнью право защищать народ.

«Они задумали во тьме…» Слова, слова, слова… Все – пустое… Хотя удивительно – эти слова, это начало его речи чуть ли не «слово в слово» совпадают с моим еще непрочитанным завтрашним докладом «О внешнем и внутреннем положении Республики». Увы, как только что сказал Робеспьер, – нелепость этого слишком очевидна… Придется все переписывать, но если Робеспьер защищает себя, я буду защищать его от него самого. Все-таки не хочется так сразу уходить «с позором, оставив о себе память тирана…».

– О, я без сожаления покину жизнь! У меня есть опыт прошлого, и я вижу будущее! Может ли друг родины желать пережить время, когда ему не дозволено больше служить ей и защищать угнетенную невинность! Зачем оставаться жить при таком порядке вещей, когда интрига постоянно торжествует над правдой, когда справедливость – это ложь, когда самые низкие страсти, самые нелепые страхи занимают в сердцах место священных интересов человечества?

(«Право же, невелика заслуга расстаться со злосчастной жизнью, в которой ты обречен прозябать как соучастник или бессильный свидетель преступлений…»)

– Я видел из истории, что все защитники свободы были подавлены клеветой; но и угнетатели их тоже погибли!… Нет, смерть – это не вечный сон!… Граждане, сотрите с могил это начертанное святотатственными руками изречение, набрасывающее траурный креп на природу, приводящее в уныние угнетенную невинность и оскорбляющее смерть; начертайте на могилах лучше такое изречение: смерть – это начало бессмертия!

(«Слава – пустой звук. Прислушаемся к прошедшим векам: мы не услышим более ничего; и те, кто когда-нибудь будет бродить среди наших погребальных урн, также не услышит ничего. Нужно творить добро, чего бы это не стоило, предпочитая имя мертвого героя имени живого подлеца!»)

– Отпустите хотя бы на один миг бразды революции, и вы увидите, как военный деспотизм захватит, а вожди клик свергнут униженное национальное представительство. Век гражданской войны и бедствий ввергнет в отчаяние нашу родину, и мы погибнем, потому что не захотели использовать указанный в истории человечества момент для учреждения свободы; мы оставляем нашу родину на век бедствий, и проклятия народа будут тяготеть над нашей памятью, которая должна была быть дорогой человеческому роду!…

Ты полностью прав, Максимилиан, так и будет, – бедствия и проклятия народа, а потом и военный деспотизм, если мы проиграем. Кромвель [18] уже близко…

– Я создан, чтобы бороться с преступлением, а не руководить им, – в голосе оратора прорезались почти истерические нотки. – Еще не наступило время, когда порядочные люди могут безнаказанно служить родине; до тех пор пока банда мошенников господствует, защитники свободы будут лишь изгнанниками… Во всех отраслях государственного хозяйства – контрреволюция. Заговорщики, помимо нашей воли, вовлекли нас в ужасные меры…

Ну вот, наконец, ты добрался до сути дела. Ну, говори же, говори, завершай свою речь. Только во имя Верховного существа назови имена, назови имена, Максимилиан. Имена, или мы погибли…

Сен-Жюст приоткрывает глаза и смотрит вниз на Робеспьера. Он напрягает все свое внутреннее существо, чтобы мысленно, хоть месмерическим путем, передать ему свое состояние, но тщетно! – Робеспьер не слышит его. Так же как никто не слышит от Робеспьера никаких имен.

Трепет волнами пробегает по рядам застывших в напряженном молчании народных представителей.

Сен-Жюст снова прикрывает глаза. Бесполезно! Максимилиан не чувствует его. Но что еще хуже – он не чувствует и настроение зала. Неужели их противники настолько беспомощны и глупы, что просто так согласятся на очищение Комитетов и тем более на подчинение их верховной власти Конвента с Робеспьером во главе? Сами себя положат под нож Сансона…

– …И таким образом под давлением национальной власти сокрушить все клики и воздвигнуть на их развалинах мощь справедливости и свободы… – слышит он последние слова этой странной более чем трехчасовой речи.

Не поворачивая головы, Сен-Жюст внимательно боковым зрением наблюдает за обеими сторонами амфитеатра. Но что это? Речь, кажется, действительно произвела впечатление. Многие депутаты, похоже, искренне взволнованы. Разве чуть не утирают слезы… Лицемеры… Что это? Это всего лишь – страх. Страх! И его страх тоже. И страх Робеспьера…

Раздаются отдельные хлопки, быстро переходящие в овацию всего зала. Сен-Жюст хлопает тоже. Неужели он ошибся, и в атмосфере всеобщего страха перед добродетельным Робеспьером даже эта его слабая речь может еще исправить положение? Ну что же, вот он, твой последний триумф, Максимилиан! Время уже на исходе…

Овация смолкает, впрочем, довольно быстро, и вот уже Сен-Жюст с удивлением слышит реплику Лекуантра (несмотря на слабое возражение Бурдона из Уазы и не менее слабую поддержку Барера), говорящего о том, чтобы эта блестящая трогательная великолепная и столь много объясняющая речь Робеспьера была бы немедленно распечатана. Лоран Лекуантр, один из самых активных заговорщиков, ненавидящий Робеспьера (он ведь призывал к «убийству тирана» всего два месяца назад)… Да, непостижима сущность человеческой души… и, может быть, все-таки Руссо не прав и не все люди от природы добродетельны? Может быть, все как раз наоборот… природа не имеет никакого отношения к врожденной добродетели?

Сен-Жюст опускает голову, и на его губах появляется обычная презрительная усмешка, только уголок рта чуть-чуть дрожит.

(«В тот день, когда я приду к убеждению, что невозможно установить среди французского народа нравы мягкие, сильные, чувствительные, беспощадные к тирании и к несправедливости, я пронжу себя кинжалом…»)

– Граждане, а я предлагаю, чтобы речь Робеспьера не только распечатали, но еще и разослали по всем коммунам Республики! – прямо над ухом Антуана раздается громкий уверенный голос.

Кутон… Молодец Жорж, не растерялся. Теперь, наверное, все ждут, чтобы и он сказал свое слово, поддержав «оправдательную» речь Максимилиана. Только что он должен говорить? И о чем? Добавить нечего – Неподкупный высказался достаточно ясно: он говорил только о себе, но не назвал своих врагов; Сен-Жюст не может сделать это за него – его собственного выступления ждут только завтра, а сегодня он лишь ухудшит из рук вон плохую ситуацию…

– Предложение принято! – с мрачной обреченностью подводит итоги голосования председатель Колло д’Эрбуа (речь Робеспьера была направлена в том числе и против него), а Сен-Жюст мучительно думает над тем, каким образом ему исправить ошибки, допущенные Максимилианом в сегодняшнем выступлении. Потому что нельзя было опровергать обвинения в диктатуре и тут же требовать новых голов; нельзя было обвинять в заговоре членов Комитетов и не называть имен (кроме трех второстепенных); и уж совсем нельзя было выступать только от собственного имени, а не от имени Комитетов или хотя бы от имени всей партии монтаньяров.

Слушая однообразно-иронические речи Вадье, каким-то образом оказавшегося у трибуны (на самой трибуне все еще стоит Робеспьер) и вновь говорящего что-то странное, не имеющее к происходящему никакого отношения (кажется, снова о деле старухи Богоматери Тео), Сен-Жюст чувствует, как в нем впервые зарождается глухая злоба по отношению к Неподкупному. Он топит их всех.

Разве поможет распечатка нелепой речи Робеспьера исправить ситуацию? Речь, в которой он не предложил никаких конкретных мер, кроме собственного заявления, что его жизнь, отданная борьбе за счастье народа, подошла к концу: «Некоторое время тому назад я обещал оставить притеснителям народа страшное завещание. Теперь я опубликую его с независимостью, соответствующей тому положению, в которое я себя поставил. Я завещаю им ужасную правду и смерть!» – так, кажется, он сказал? Ну вот, это «завещание» и опубликуют, на большее Неподкупный может не рассчитывать. Да и будет ли его речь опубликована? Похоже, что нет. Нет, потому что Сен-Жюст вдруг слышит чей-то резкий и яростный голос:

– Граждане, прежде чем быть незаслуженно опозоренным, я обращусь ко всей Франции, которую вы представляете… Пора, наконец, сказать правду! Один человек парализует волю Национального конвента, и этот человек, речь которого вы только что слышали, – Робеспьер!

Да, этот человек – Робеспьер… А это – Камбон, депутат, чья голова должна была упасть первой, если принять речь Максимилиана за основу…

– Граждане, дайте сказать и мне! Мы должны сорвать маску лицемерия, чье бы лицо она не прикрывала! Если окажется, что мы действительно не можем высказывать открыто свои убеждения, то я предпочту, чтобы мой труп стал престолом для честолюбца, чем благодаря своему молчанию стану его невольным сообщником!

Билло-Варрен… А вот и Фрерон:

– Билло-Варрен прав! Где же свобода мнений, граждане? Что стало с нашим Конвентом?!

– Неужели я не имею права высказывать свои собственные взгляды? – запальчиво отвечает Робеспьер.

А вот этого не следовало говорить, гражданин Робеспьер. Какие такие свои «собственные взгляды»?… Так говорил в Конвенте и Дантон…

– Но мы желаем этого права и для себя! – парирует Билло. – Граждане, я требую, чтобы речь Робеспьера, прежде чем она будет опубликована и разослана по Коммунам, пошла на проверку в оба наших Комитета…

– И я требую этого!… И я!… И я!… Мы все требуем! – то тут, то там с разных концов зала раздаются отдельные голоса.

Недоуменная публика на трибунах безмолвствует. Но Конвент – это уже не та трепетная аморфная масса, послушная рукам докладчика, как это было всего несколько минут назад. Депутаты как будто стряхнули с себя оцепенение. Теперь в глазах многих Сен-Жюст видит уже ничем не прикрытую ненависть, и хотя страх еще сидит в этих людях, в них начинает просыпаться и возмущение. Сен-Жюст понимает, что совершается нечто непоправимое, но молчит, вжавшись в свое сиденье, сцепив зубы и до боли в суставах сжав свои скрещенные на груди руки.

Но Робеспьер… Робеспьер, кажется, этого еще не понимает. Он не может сдержаться:

– Как, направить мою речь в Комитеты?! Мою речь будут проверять те, кого я в ней обвиняю?!

– А кого ты обвиняешь, Робеспьер? Назови имена! – бросает ему в лицо Билло-Варрен, один из действительно обвиняемых (и сам это знающий).

Робеспьер несколько мгновений неподвижно смотрит ему в глаза. А со всех сторон зала уже раздаются отдельные голоса, которых становится все больше:

– Имена! Имена! Назови имена! Нам нужны имена!

– Почему же он не назовет имена… – сквозь зубы цедит Сен-Жюст, так тихо, что его слышит только сидящий рядом с ним Кутон.

Ему хочется встать и крикнуть эти имена, которых он очень хорошо знает, самому. Но он знает также, что этого нельзя делать – толку не будет, а его завтрашнее выступление будет провалено. Может быть, Кутон?… Нет, поздно – Сен-Жюст слышит имя Кутона.

– Робеспьер, ты боишься назвать имена, потому что тогда тебе придется назвать слишком многих? Пусть это сделает Кутон, у него уже наверняка припрятан весь список, – называя имя Кутона, Панис, этот один из самых осторожных и едва ли не трусливых депутатов, смотрит не на калеку, а на сидящего рядом Сен-Жюста. И вдруг он взрывается: – Я что, тоже есть в вашем проскрипционном списке?

– Что же ты скажешь на это, Робеспьер? – раздается чей-то голос из среды депутатов-монтаньяров.

– Я не буду отвечать на подобные выпады! – уже тише говорит Робеспьер, но потом громко выкрикивает, обращаясь ко всему залу: – Зачем жить, если правды не существует? Какие списки?…

– Те, что вы составляете с якобинцами! Фуше – он разве не в вашем списке?

«Он сам ему и сказал, что он в списке – Фуше», – мрачно думает Сен-Жюст (Фуше уже много дней не появлялся в Конвенте). – Итак, Панис назвал настоящего главу заговора. Так что же Робеспьер? Неужели он и теперь промолчит?»

– Сейчас я не хочу говорить об этом человеке. Я просто выполнил свой долг. Пусть другие теперь выполнят свой…

– Вот мы и выполним свой долг! – выкрикивают некоторые депутаты, и в их голосах слышится почти неприкрытое торжество.

– Когда человек хвалится тем, что обладает мужеством добродетели, он должен доказать это, показав, что он обладает еще и мужеством говорить правду. Иначе все назовут его лицемером… Гражданин Робеспьер должен назвать имена тех, кого обвиняет… – резонно заявляет представитель Шарлье.

– Лицемер!… Ты должен назвать нам имена! Имена! Имена! Назови имена, лицемер!

Положение ухудшается с каждой минутой. Еще немного и зал будет скандировать: «Долой!»

Со своего места Сен-Жюст начинает тихо проговаривать эти имена: «Фуше… Билло… Колло… Камбон… Ровер… Баррас… Тальен… Тюрио… Лекуантр…», но его никто не слышит, а он вдруг останавливается, пораженный мыслью, что все это игра, – на самом деле никто и не хочет слышать никаких имен.

Они думают: Робеспьер трусит – имен слишком много, чтобы открыто назвать половину Конвента. Я бы не колебался. А он? Неужели он действительно трусит? Да. Я уже не могу больше идти за ним…

(«Когда дело доходит до низвержения дурного правительства, все охотно становятся приверженцами строгих принципов; но редко кто, придя к власти, не отбрасывает тут же все эти принципы и не ставит на их место собственную волю».)

– Я все сказал! Я не буду принимать участие в прениях, цель которых – задержать рассылку моей речи! – выкрикивает свои последние слова Робеспьер, уже спускаясь с трибуны.

И он добивается своего. Слово берет Амар:

– Граждане, я считаю, что речь Робеспьера прямо обвиняет оба правительственных Комитета. Если его суждения о членах Комитетов связаны с интересами республики, пусть он немедленно назовет их имена, но если эти суждения носят частный характер, это его личное дело, Конвент не должен заниматься вопросами оскорбленного самолюбия.

Взоры всех все еще прикованы к Робеспьеру. Он по-прежнему стоит у трибуны. Но он молчит. Сен-Жюст еще слышит, как хитроумный Барер вновь пытается подыграть обеим сторонам и дружески сетует на то, что превратное мнение о действиях правительства сложилось у Робеспьера из-за его непонятного отсутствия на заседаниях Комитета в течение месяца и что, если бы он не игнорировал своих коллег, не было бы и этой его смущающей всех речи, недостойной такого известного гражданина.

Но Робеспьер не говорит ни слова, и все понимают, что ему больше нечего сказать. Молча он проходит на свое место и садится рядом с Сен-Жюстом, бледный и расстроенный. Так же молча выслушивает он и предложение Шарлье, поддержанное Бентаболем, об отмене постановления о публикации собственной речи.

…Расставшись с Робеспьером, с которым он не перемолвился и одним словом с начала и до конца заседания, Сен-Жюст медленно шел по вечерним парижским улицам, опустив голову и заложив руки за спину, и уже почти безнадежно думал о том, что первый день сражения проигран окончательно и бесповоротно. И если он сам еще не сложил оружия, то Робеспьеру остается уповать разве что только на одно Верховное существо.