"Дважды войти в одну реку" - читать интересную книгу автора (Меретуков Вионор)

Глава 5

…В субботу Тит привел пару первоклассных девиц.


Где он их взял?


Почему Тит не приводил таких красоток прежде? Например, тогда, когда Рафу было тридцать?.. Или сорок? Или пятьдесят? Или даже — шестьдесят?!


Нельзя сказать, что он никого не приводил прежде. Приводил, приводил. Но то был совсем иной товар, товар широкого, так сказать, потребления. Другими словами, это бывал уцененный товар, не раз попадавший под пересортицу.


А тут Тит прискакал с куколками, способными украсить обложку любого глянцевого журнала.


Хотя прошло уже сорок восемь часов, Рафа все еще пошатывало, как будто он только что вернулся из месячного плавания под парусом.


Пришлось тряхнуть стариной и показать класс.


И все это из последних сил. Господи, так трудиться в его годы!


Девица, рыжая шлюха с умопомрачительной грудью, была несказанно удивлена. "Старик… — шептала она коралловыми губками, — и такая резвость!"


"Я просто в шоке", — с расстановкой сказала она, когда он кончил в пятый раз. Говорила, а в глазах стоял холодный вопрос: сколько и когда ей заплатят за услуги.


Он с таким остервенением елозил по простыням, что массивная металлическая кровать, раскачавшись, сорвалась с места и выехала на середину спальни.


Посреди ночи кровать начала разрушаться, что-то внизу, под панцирной сеткой, оторвалось и стало страшно громыхать.


Всё это мешало Рафу, к этому моменту полностью очумевшему от дьявольских усилий, сосредоточиться и достойно завершить дело.


Перед рассветом, в самый разгар любовных ристалищ, раздался звонок в дверь.


В квартиру рвался чрезвычайно нервный господин, генерал тяги в отставке, живший этажом ниже. Естественно, ему никто не открыл.


Как выяснилось позже, старый хрыч из-за невероятного шума никак не мог уснуть. Несмотря на компрессы на затылок и стакан водки с бромом.


Старому человеку, измученному бессонницей, казалось, рассказывал он потом соседям, что у него над головой какие-то мерзавцы всю ночь играли в футбол пушечным ядром.


Вообще, надо признать, на соседей Рафу везло мало. Еще когда он был женат, а последний раз он был женат достаточно давно, его соседом был предшественник склочного генерала — знаменитый архитектор-авангардист Исайя Дробман, по слухам, ученик чуть ли не самого Константина Мельникова.


Тогдашняя жена Шнейерсона, красавица-певица Изабелла Вострикова, произвела на соседа настолько сильное впечатление, что тот перестал здороваться с Рафом, по-видимому, посчитав ниже своего достоинства здороваться с каким-то омерзительным типом, смеющим быть мужем боготворимой им женщины.


В то время Изабелла была еще верна Рафу и никак не отреагировала на назойливые знаки внимания, кои уделял ей невысокий, пузатенький Дробман.


Обмолвимся вскользь, что позже, примерно через полгода после развода с Рафом, актриса вышла замуж за бывшего чемпиона мира по штанге Ивана Надмерного, который, уйдя из большого спорта, стал цирковым артистом.


Двухсоткилограммовый толстяк, фантастический силач, без труда отрывавший от земли седельные тягачи и поражавший зевак и фотокорреспондентов способностью в течение пяти минут на весу удерживать понтонный мост с проходящими по нему легкими танками, в обычной жизни был апатичным, немногословным субъектом, отличавшимся к тому же полным отсутствием какой бы то ни было тяги к сексу. Все забрала штанга.


Спортсмен был исполином в тяжелой атлетике и полным нулем в постели.


"Так ей и надо, профурсетке, — с удовлетворением сказал Раф, когда узнал о новом замужестве своей бывшей жены. — Хорошо бы было, если бы этот стопудовый мастодонт случайно во сне "заспал" ее к чертовой матери".


Так вот, этот самый низенький, пухленький Дробман влюбился в Изабеллу со всей страстью своих неполных шестидесяти, и когда понял, что все его старания добиться взаимности натыкаются на полнейшее равнодушие со стороны предмета обожания, накатал на соседей донос в органы.


Он писал, что "так называемый поэт" Шнейерсон, известный прихвостень западных спецслужб, и его супруга-шансонетка, исполнительница эстрадных песенок самого предосудительного характера, по вечерам тайно слушают "Голос Америки" и используют государственную жилплощадь в качестве конспиративной квартиры, где регулярно собираются кучки произраильски настроенных экстремистов, лелеющих коварные замыслы свержения Советской власти.


В те времена у Рафа, действительно, частенько собирались шумные компании, и, как правило, гости расходились только под утро.


И действительно, разговоры велись о чем угодно, возможно, и о свержении советской власти, которая к тому времени уже настолько стала всем поперек горла, что даже на Старой площади стали поговаривать о свободе слова и демократии.


Как и следовало ожидать, соответствующие органы, озабоченные в ту шатающуюся послеперестроечную эпоху устройством собственных судеб, послали архитектора куда подальше.


Тогда он обратился в судебные инстанции и прокуратуру, требуя "возмещения морального ущерба за неправомерные действия со стороны ответчицы Изабеллы Востриковой, выразившиеся в игнорировании его (истца, заявителя) законных притязаний на близость с означенной ответчицей и нанесшие в этой связи непоправимый вред здоровью заявителя (истца, потерпевшего), живой вес которого снизился в последние месяцы на двадцать два невосполнимых килограмма".


Вскоре отвергнутого влюбленного отвезли в Кащенко, а в его квартиру уже на следующий день вселился скандальный генерал тяги.


Ничто не проходит бесследно, горестно думал Раф, следя за еле-еле передвигавшейся секундной стрелкой и незаметно считая пульс на левой руке.


Раз, два, три, четыре… двадцать… сорок шесть… девяносто, силы небесные! больше ста ударов! А сколько, интересно, их было тогда, когда он завывал, как лось во время гона, и трясся, словно был прикован к работающей трамбовочной машине?


"Теперь придется сделать порядочный перерыв, нужно время, чтобы восстановить дееспособность… — твердо решает он. И тут же вспоминает, что уже сегодня ждет визита одной чрезвычайно соблазнительной особы. — Черт возьми, откуда я возьму силы? И еще это проклятое пьянство! Будто нельзя совсем обойтись без водки! И зачем я столько пью?! Водка — яд! Любой другой на моем месте давно бы уже лежал под фанерной крышкой. Неумеренность — вот мой главный порок! Я и сейчас еще пребываю в настолько мерзопакостном состоянии, что мне может позавидовать только мертвый. Кстати, очень удачное сравнение… Надо бы записать, глядишь, пригодится…


В юности у меня уже был похожий период, длившийся года два, когда я пил по-черному. То есть, по нескольку дней кряду.


Но тогда у меня был какой-то комплекс. Хотя тогда это состояние — состояние неудовлетворенности, неуверенности в себе — никто так не называл. Комплексы появились позже, в шестидесятые, вместе с диссидентами… До этого жили без диссидентов и без комплексов и прекрасно без них обходились.


Но вот без мигреней и обмороков обойтись никак не могли… Как же без мигрени-то! Чуть что, у меня мигрень! Мигрень, и тут же — хлоп в обморок!


Сейчас никто в обморок не падает.


То ли народ огрубел, то ли повода достойного нет.


И никакой мигрени нет. Перевелась.


Сейчас просто говорят: у меня трещит башка. И всем всё ясно.


И, впрямь, не станешь же говорить, что у тебя мигрень после вчерашнего…


Никто не поймет. А об обмороках и речи нет.


Ведь обморок — это что? Это — передышка, перерыв, пауза, антракт между короткими жизненными эпизодами.


Таким образом, какой может быть обморок в наше стремительное время, когда всё бежит, летит куда-то, несется с сумасшедшей скоростью. Действительно, какой может быть обморок, когда столько дел вокруг?


Чуть зазевался, валяясь в обмороке, и всё! — тебя тут же обскакали те, кто покрепче и кто ни о каких обмороках и слыхом не слыхивал…


Кстати, о комплексах, где-то я читал, что не стоит комплексовать из-за того, что у тебя есть некий комплекс, например, комплекс неполноценности. Просто наплюй, и всё тут! Интересная мысль. Нехитрая и здравая…"


— Ты не пробовал заняться?.. — спрашивает Лёвин.


— Я всё пробовал, — раздраженно говорит Раф. — Всё, всё пробовал! Если ты о презренной прозе…


— Вот именно.


— Я мечтал сочинить книгу, которая потрясала бы воображение читателя. Чтобы после ее прочтения ты уже ни о чем другом думать не мог… Чтобы вся прожитая до этого жизнь представлялась бы бессмысленным, ничтожным, идиотическим времяпрепровождением, вроде сидения в нужнике при хроническом запоре. Это должна была быть книга книг, роман века, даже тысячелетия, роман — экстра-бестселлер, этакий литературный коктейль "Молотова", способный взорвать всё мировое искусство, сверхсложная комбинация из Ветхого Завета, Достоевского, Жорж Санд, Джойса, энциклопедического словаря, индонезийской кулинарной книги и самоучителя по игре на арфе. И в то же время эта удивительная книга должна была легко читаться: она должна была быть понятна современному читателю. Одновременно книга должна была быть сложной, многоуровневой, с двойным дном — и не с одним, а с несколькими. В ней должно было содержаться зашифрованное послание, адресованное нашим отдаленным потомкам, которые смогли бы дать моему великому творению, опередившему время, истинную оценку. Я уже начал ее писать, эту книгу. Всё шло хорошо, пока… Словом, самым трудным для меня было — вышибить слезу из читателя. Смех — пожалуйста, слезы — никак. Видно, есть какой-то секрет, которым я не владею…


— Правда? — удивляется Тит. — А по мне, так нет ничего проще. И секрета никакого нет. Надо, чтобы где-нибудь в середине романа у главного героя, когда читатель уже порядком попривыкнет к нему, кто-нибудь помер из близких — жена, любимая собака или еще кто… Бывало, когда пишешь, сам так расчувствуешься, что слезы ручьем… а это потом перекидывается на читателя. Русского читателя хлебом не корми — дай только кого-нибудь пожалеть. Верняк, проверенный способ, отла-женная технология.


— Технология ремесленника.


— Ну, конечно же, куда нам до вас, чистоплюев! Интеллигент несчастный! Да, технология ремесленника, согласен. А ты что хотел?


— Нужно писать правду! И строго придерживаться заведенного классиками порядка — писать только о том, что тебе хорошо известно. Хэм говорил, что, как бы автор ни маскировал плохое знание материала, это рано или поздно вылезет, и в ткани произведения будут видны пустоты и дыры. За каждой строкой истинной литературы стоит не меньше десятка строк, которые автор держит про запас. И строки эти он не написал не потому, что боится утомить руку, а потому что знает: роман — это айсберг, чья подводная часть неизмеримо больше надводной. И именно эта подводная часть, которая состоит из ненаписанных строк, делает роман или рассказ плотным и густым, как сама жизнь.


— Художественная литература не должна быть примитивным и буквальным сколком жизни, — ворчит Лёвин и складывает губы сердечком.


— Согласен. Но и слишком дистанцироваться от нее она тоже не должна. Вот ты писал о соцсоревнованиях, кои беспрестанно развертывались на бескрайних просторах нашей великой отчизны, и что?.. Ты понимал в коровниках столько же, сколько я — в аналитической теории чисел. И поэтому у тебя выходило нечто среднее между "Кубанскими казаками" и "Кратким курсом ВКП (б)". Я же писал о том, что хорошо знал — о любви!


— Не смеши меня! Что ты можешь знать о любви?! Этом святом и чистом чувстве! — Тит от злости так раздулся, что, кажется, еще немного и он лопнет. — Ты же ни разу по-настоящему не был влюблен!


— Что правда, то правда. Увы! — Шнейерсон притворно вздыхает. Ах, дела давно минувших лет! Бывал, бывал он влюблен. И не раз! Но перед Титом и перед самим собой он должен держать марку холодного эгоиста и бездушного совратителя. — Но я догадывался, — Раф следит за Титом, за выражением его лица, — я догадывался, что должна испытывать гордая мужская особь, из-за испепеляющей любви к какой-то финтифлюшке находящаяся на грани сумасшествия. Гениально догадывался! И именно это приводило меня к творческим прорывам. Помнишь мое бессмертное "Я иду по росе, босы ноги мочу, я такой же, как все — я влюбиться хочу…"?


— Не всем же быть творцами, — в голосе Тита звучит скрытая обида. — Каждый пишет, как может. Существуют наработанные приемы, схемы, план, так сказать…


— Как в школьном сочинении?


— Вроде того… Я делал так. Начинал с длиннющего вступления, в котором описывал обстановку избы, дома, квартиры. Не торопясь, сползал к описанию одежды главного героя, не забыв упомянуть, во что одеты второстепенные персонажи. Не забывал также о возрасте, внешности, склонностях, чертах характера и основных вехах трудовой биографии. Глядишь, вот уже треть написана. Потом главный герой у меня начинал с чем-то или с кем-то бороться. Борьба изнуряла героя. Настолько, что он утрачивал всяческий интерес к противоположному полу, всецело сосредотачиваясь на борьбе. После ряда перипетий, в финале, победоносное добро, естественно, торжествовало. Зло неизменно бывало наказано, а носитель его подыхал жестокой смертью, падая с высоты в бочку с дерьмом или сгорая на костре из рваных американских джинсов и диссидентских книг. В особых, психологически тонких случаях, отрицательный персонаж под влиянием коммунистических идей исправлялся и с бригадой комсомольцев-передовиков отправлялся в Сибирь возводить на Енисее ГЭС или ехал в Среднюю Азию строить новую поточную линию по производству черепаховых пуговиц. Иногда главный герой погибал. Погибал он исключительно красиво, на каком-нибудь возвышенном месте и непременно при большом стечении скорбящего народа. Разумеется, перед тем, как загнуться, умирающий герой в перерывах между конвульсиями в течение некоторого времени делился с читателем мыслями о том, каким замечательным будет его село после того, как он даст дуба, какие современные свинофермы будут возведены и как жаль, что всего этого он не увидит. Другой вариант, умирающий герой подробно и с воодушевлением рассказывал о скрытых мотивах своих благородных поступков, а в конце произносил ключевую фразу, дающую ответ на вопрос, а зачем вообще автор романа взялся за перо. Последний мой роман заканчивался, помнится, так: "И тогда трелевщик Ипполит вдохнул израненной грудью сырой воздух тайги и душераздирающий голосом выкрикнул: "Всё остаётся людям!"".


— Очень трогательно…


— При этом я всегда в качестве учебного пособия держал на рабочем столе вместе со словарями Ожегова и Даля романы Тургенева и Шолохова. А также книги своих потенциальных конкурентов, всяких там писателей-деревен-щиков, которых у нас тогда было до черта и больше. Они помогали мне, когда бывала заминка с развитием сюжета. Знаешь, бывает, зазеваешься, отвлечешься на пьянку или бабешку, и работа вдруг останавливается, и не знаешь, что писать дальше. А так почитаешь и такого, брат, наберешься от них уму-разуму, что потом тебя и не остановить… Таким макаром я накатал двенадцать романов, три из которых были удостоены государственных премий, и я едва не стал гертрудом…


— Читал я эти твои романы…


— Мне не по душе тон, которым ты говоришь о моем творчестве!


— Перебьешься! Искренность за искренность! Плачу той же монетой! Когда я читал твои опусы, меня охватывало странное чувство: мне казалось, что с каждой страницей я становлюсь ниже ростом. Чтобы разобраться в том, что ты пишешь, мне приходилось вжимать голову в плечи, иначе я бы все время ударялся башкой о воображаемый потолок. В твоих романах нет простора, воздуха, фантазии, полета! А значит, нет жизни. Твои романы — мертворожденные дети. Так и кажется, что ты писал свои книжки, умышленно заточив себя в непроветриваемый подвал с низкими сводами или в разваливающийся от старости деревянный сортир. Тебе самому-то нравилось то, что ты писал?


— Нравилось.


— А сейчас?


Лёвин медлит с ответом.


— Не очень…


Раф не ожидал, что признание Тита так больно заденет его. Он почувствовал что-то похожее на сострадание, смешанное с раскаянием. Тем не менее, он продолжает:


— Убежден, ты не смог бы, попроси тебя до конца быть откровенным, ответить честно, что тобой двигало, когда ты садился за письменный стол. Слава? Потребность высказаться? Сотворить шедевр? Надежда поразить потомков тобой одним найденной истиной? Всё ложь… Ложь, ложь, ложь! — Раф встает и начинает нервно ходить по комнате. — Скажи, Фомич, стоило ли так стараться? И кривить душой?


— Стоило. Еще как стоило! — убежденно восклицает Тит. — У меня же квартира на Тверской! Не хуже твоей. И дача о двенадцати комнатах в Старой Рузе!


— У меня… тоже дача, и тоже о двенадцати комнатах. Но я же с тобой серьезно!.. — с досадой говорит Раф.


— И я серьезно! Скажи, разве можно создать нечто значительное, не водя читателя за нос? Да, я занимался этим, не скрою, ради денег, но я любил свою работу и делал ее, пылая искренней любовью к одураченному читателю, который отвечал мне взаимностью…


— Теперь все понятно! Я этим заниматься не буду… — Раф морщится.


— Всю жизнь занимался, а тут нА тебе… Чем же ты будешь заниматься? Жрать-то надо…


— Я буду заниматься неблагодарным делом — выпекать шедевры!


— Ну-ну, в добрый путь! А как ты их будешь печь? Из чего? Рецептура производства литературных ватрушек тебе известна? Ты хоть знаешь, что, для того чтобы блюдо получилось не только съедобным, но и вкусным, тебе необходимо обзавестись исходными продуктами только высшего качества?


— Я знаю главное — булочник должен быть талантливым…


— Булочник, прежде всего, должен быть опытным и знать, что надо положить в тесто. А это есть во всех кулинарных книгах. Знание плюс дарование могут родить нечто… — Тит причмокивает, — нечто удобоваримое… И еще, если писатель садится за стол с твердым намерением создать шедевр, его ждет крах. Он не сдвинется с места, парализованный страхом перед грандиозностью задачи. Либо напишет беспомощную галиматью, приняв свою графоманию за откровения гения, — Тит сердито сопит и смотрит на друга.


Раф выпрямляется в кресле. Глаза его вдохновенно горят.


— Надо писать легко, чтобы для тебя это было таким же обычным делом, как естественные отправления, как дыхание, как желание женщины, как потребность в покладистом и веселом друге, как… как пьянка, как смерть, наконец! Надо довериться языку, отдаться ему, раствориться в нём. А мы всё пытались подчинить себе язык, подмять его, поставить себе на службу, по-толстовски анатомировать его. Вся русская литература двадцатого века утонула в философском болоте Льва Николаевича, ни разу не усомнившись в правильности его воззрений.


— Кроме Андрея Платонова…


— Это исключение, которое только подтверждает сказанное… Мы все поклонялись гению Толстого, а надо было следовать, идти, ползти за Достоевским, который единственный понял, что, только доверившись языку, можно приоткрыть завесу над истиной…


— Графоманы тоже доверяются языку, и ты посмотри, что они вытворяют…


— Помолчи, ядовитый змей! Графоманы доверяются не языку вообще, а только своему персональному языку.


Раф задумчиво смотрит на Тита и продолжает:


— Русская литература ушла не только от Достоевского… Она ушла в сторону от мирового литературного процесса. И, кроме того, на нее оказали губительное воздействие грандиозные масштабы страшных событий двадцатого века. Революция и страшная война отвлекли русскую литературу от эволюционных творческих процессов, которые спокойно протекали в правильном западном мире. Я не говорю, что потрясения и войны обошли Запад стороной. Но наша литература с военной тематикой явно переборщила. Если окинуть взором всё, что у нас написано за последние восемьдесят лет, то мы увидим бескрайние поля сражений, кровь, виселицы, концентрационные лагеря, разрушенные города, подбитые танки, пикирующие бомбардировщики, пушки, изрыгающие огонь и трупы, трупы, трупы… Я бы никого за это не осуждал, если бы многие писатели на теме войны не паразитировали… Все бросились писать о великой войне, причем больше всех писали те, кто войны и в глаза не видел, а на западе искусство тем временем уходило вперед…


— Понимаю, — кротко замечает Тит, — настоящий писатель должен самостоятельно совершенствоваться, то есть, заложив уши ватой, каждодневно в одиночку прорываться к высотам творчества. Для этого ему надо удобно устроиться у раскрытого окна, обращенного в черноту ночного небосвода, и приступить к созерцанию луны и звезд. При этом автор должен сосредоточиться на мыслях о вечном, подсознательном, иррациональном, о трансцендентальной апперцепции, о неясных томлениях мятежного духа, об амбивалентности всего сущего, о бесконечности времени, о неисчерпаемых и загадочных свойствах языка. И только тогда он научится выпекать штучные шедевры…


— Совершенно верно! — приподнятым тоном произносит Раф, — и этим писателем буду я. Я буду печь шедевры, а ты будешь меня материально поддерживать.


— Очень нужно! Меня самого надо поддерживать. Кстати, давно хотел тебя спросить, когда ты первый и, надеюсь, последний раз прочитал "Улисса"? Когда ты до него, так сказать, добрался? Когда добил?..


— Недавно… Между нами, я этого чертова "Улисса" читал почти два года. Начал, естественно, с комментариев, которые составляют львиную долю книги. Потом по полстраницы в день. И так каждый день. Упорный труд…


На Рафа вдруг нападает смех. Тит вторит ему. Оба хохочут, тыча друг в друга пальцами, минут пять.


— Да… — Раф кулаком вытирает слезы, — умыл ты меня, братец.