"Дважды войти в одну реку" - читать интересную книгу автора (Меретуков Вионор)

Глава 17

Следующий вечер начался с экспансивного выступления Германа Колосовского. Он отлично выспался, превосходно пообедал в "Метрополе" и пребывал в отменном настроении.


— Я официально извещаю уважаемое собрание, что завязываю с выпивкой, — сказал он, будто пролаял. Оратор произнес эти слова стоя, крепко держа в руке полный стакан с водкой.


— У нас почти каждая попойка начинается подобным образом, придумал бы что-нибудь новенькое, — пробурчал Тит.


— Герман, ты хорошенько все взвесил? — сонно поинтересовался Зубрицкий. Он говорил подчеркнуто медленно. — Я бы не принимал таких скоропалительных решений на трезвую голову…


— Это решение во мне зрело с давних пор. Я понял, что…


— Ты понял, что сопьешься, — перебил его Тит. — Полностью солидаризуюсь с коллегой Зубрицким: в таком почтенном возрасте тебе не следует так суетиться. Один мой знакомый в одночасье бросил пить и через короткое время помер от жажды. Повторяю, не суетись, один черт, вот-вот всё пойдет прахом… Стоит ли обзаводиться новыми привычками под занавес?


— Типун тебе на язык! Мы все хотим жить! Грешно лукавить и шутить, когда нам всем по семьдесят! Всем известно, что в этом возрасте желание жить становится нестерпимым!


— Зачем ты, в таком разе, пьешь?


— Думаешь, мне легко было решиться? Вся моя прежняя жизнь покоилась на крепком фундаменте из жидкого горючего, а весь жизненный уклад был замешан на водке, бабах и застольях! Но я понял, что надо менять образ жизни. А с вами, ты прав, можно спиться. Пока у меня такие друзья, образ жизни мне не изменить. Вот если бы вы каким-то образом исчезли…


Колосовский одним махом осушает стакан. При этом делает такую устрашающую гримасу, что приятелям становится не по себе.


Отдышавшись, Герман продолжает:


— Вот один мой бывший сослуживец перехоронил всех своих друзей-собутыльников… И что? Сначала, понятное дело, жутко горевал: пить-то стало не с кем. А потом успокоился. А теперь вообще очень доволен жизнью. Бросить пить — после смерти приятелей — для него оказалось плевым делом. Таким образом, выиграли все. И те, что смущали приятеля греховным соблазном побывать разом и в винном раю, а после попойки — и в похмельном аду, они, эти винно-водочные искусители, выполнив свой долг перед судьбой, с чувством глубокого удовлетворения отправились к подземным гестаповцам. Доволен и он, мой знакомый, который начал жизнь как бы вторично, заново…


Колосовский замолкает. Молчат и остальные. Молчат довольно долго. У Рафа в который раз за последнее время начинает дергаться нога.


Наконец Тит нарушает молчание:


— Зря ты нам здесь заправлял арапа про чьи-то смерти. Я думаю, у тебя это от плохого настроения. Это бывает… У старого человека всегда плохое настроение. И это понятно. У него просто не может быть хорошего… Да и откуда взяться хорошему-то? Здоровье ни к черту, боли в пояснице, геморрой, простатит, и все такое. Смерть на носу… Да, таков уже неизъяснимый закон судеб: старый человек — или круглый дурак, или рожу такую состроит, что хоть святых выноси.


"Сегодня, или никогда", — думает Раф и вкрадчивым голосом задает всем вопрос:


— Неужели вам не хочется на прощание сотрясти, так сказать, основы?


Вопрос застревает в воздухе. Все лениво задумываются. Никто никогда не ставил перед ними столь революционных задач.


— Какие еще, к черту, основы? И чего их сотрясать-то? Да и откуда взяться силам, чтобы их сотрясать! Каждое утро не знаешь, хватит ли сил, чтобы встать с постели, а ты говоришь — сотрясти… Вот так сотрясешь и тут же Богу душу отдашь. И потом, мне уже почти ничего не хочется, — глядя перед собой немигающими глазами, сказал Тит. — А то, чего мне хочется, находится при мне. Достаточно протянуть руку. Бабы, выпивка… всё это я всегда имел и имею сейчас. Словом, всё, как у всех у нас. А основы пущай сотрясает твой ненормальный сосед, который всего этого лишен, и который, как ты уверяешь, не дает тебе покоя тогда, когда ты не даешь покоя ему…


— Нет, — Раф покачал головой, — основы должны сотрясти мы.


— Какие основы?! — подал громкий голос Зубрицкий. — Ты что, Раф, спятил? В нашей стране ни основ, ни традиций никогда не было и нет.


— А православие? А вера в царя-батюшку? А патриотизм? А гордость за победу на Куликовом поле?


— Кого это мы, любопытно было бы знать, тогда победили?


— Кого-кого… Басурманов всяких, татар…


— Понятно. То есть тех, кто ныне составляет чуть ли не треть населения нашей необъятной и дружной страны…


— Помните, как мы вместе со всем татарским народом в 1980 году отпраздновали эту победу над ними самими?


Все на минуту задумываются. Вот он, идиотизм советской власти. Действительно, в 1980 году по всей стране широко отмечалась славная дата: шестисотлетие победы над своими же согражданами.


— А я вот читал, что недавно 627-летие Куликовской битвы шумно отметили славяне Еврейской АО, — проинформировал друзей Раф.


— Там есть славяне? — заинтересованно спросил Герман.


— Спроси лучше, есть ли там евреи.


— Спрашиваю: там есть евреи?


— Отвечаю: есть, и они их поддержали.


— Кого?


— Я ж говорю: евреи поддержали славян, когда те отмечали 627-летие Куликовской битвы.


— Много?


— Что — много?


— Я говорю, много евреев их поддержало?


— Много. Целых два. Специально для этого из Москвы доставили Рабиновича с женой.


— Недавно один верноподданный муфтий выступил с заявлением, что татар на Куликовском поле вообще не было, — сообщил старина Гарри.


— Вот это да! А где они были? — изумился Раф.


— Вот этого я не знаю…


— И кто ж там был?


— Муфтий сказал, что там были сепаратисты…


Друзья хохочут минут пять.


— И всё-таки, Раф, основы чего мы будет сотрясать под твоим чутким руководством? — осторожно спрашивает Колосовский.


— Основы мироздания.


— Всего-то? А я думал, основы современной морали, выколачивая из нее развращение и безнравственность. А что означает это твое "на прощание"?


Раф отвечает стихами:


Мы вольные птицы, пора, брат, пора!

Туда, где за тучей белеет гора,

Туда, где синеют морские края,

Туда, где гуляем лишь ветер… да я!..


— Я всегда говорил, что Раф самый глупый из нас, — Герман кладет свою лапу на плечо Шнейерсону. — Надо повременить. Это я тебе как бывший госчиновник говорю… Ну, сотрясем мы, и что? Ещё пересажают нас всех к чёртовой матери. Я так полагаю, чтобы вернее было, сотрясать надо непосредственно перед самым концом. Вот если ты считаешь, что мы все в миллиметре от конца, тогда другое дело. Но я так не считаю. Я еще пожить хочу.


— А как это, интересно, ты поймешь, что конец прямо у тебя перед носом?


— Это надо профессионалок спрашивать… — бурчит Герман. У него слипаются глаза. Еще немного, и он уснет…


— Фи, какая пошлятина! Прошу Герману больше не наливать, — просит Раф, — он очень невнятно и невразумительно излагает свои мысли. Тем не менее, с его предложением повременить я согласен. Я готов потерпеть. Полчаса. Не более. А ты, Тит, — поворачивается Раф к Лёвину, — тем временем расскажешь нам что-нибудь… этакое. Мне кажется, ты сегодня в ударе. Я знаю, сколь мощны пласты исповедальной элоквенции, что без дела томятся у тебя в запасниках. Поделись с нами сокровенным, а я тебе за это водочки плесну…


— О, Господи, — стонет Зубрицкий, — когда же вас черти заберут, трещотки проклятые! Нет чтобы помолчать и отдаться размышлениям о душе! — он поворачивается к Марте. Та клюет носом. Старина Гарри что-то хочет сказать ей, но потом меняет решение и с безнадежным видом машет рукой.


— Возможно, вам это покажется кощунством, но я стал значительно спокойней спать, с тех пор как похоронил всех своих близких и родных, — говорит Тит печально. — Хорошо бы еще и друзей… Тут я с Германом полностью солидаризуюсь. Но, похоже, вы так проспиртовались, что вас никакая холера не возьмет. Я заметил, что вы перестали болеть… На мой взгляд, это чрезвычайно тревожный симптом. Похоже, вы замахиваетесь на бессмертие. По моим наблюдениям, Раф последний раз болел еще в прошлом веке, а что касается Германа, так тот вообще не болеет, и это меня пугает: он так своим хроническим здоровьем всех нас заразит. Обнадеживает Зубрицкий, подхвативший, как вы помните, полгода назад легкий насморк, подозреваю, что он заразился гриппом от мертвого трупа утоплого человека. Помнишь, Гарри, новогоднюю ночь, когда ты по ошибке заночевал в морге, приняв его за приют для бездомных?


Марта широко раскрывает глаза и принимается внимательно слушать. Сидящий рядом с ней Колосовский наоборот закрывает глаза и, выпятив нижнюю губу, начинает еле слышно похрапывать.


Раф некоторое время смотрит на Лёвина с укоризной. Потом картинно всплескивает руками:


— И этот туда же! Вот он и проговорился! Сукин ты сын, Тит Фомич, и больше никто! Значит, чтобы спать спокойно, ты в могилу вместе со своими сродственниками готов уложить и своих самых лучших друзей?


никало. Должен заметить, что субъектов, готовых за бутылку водки стать другом кому угодно, хоть черту лысому, в России всегда было хоть отбавляй. Повторяю, возможно, это звучит кощунственно, но…


— Особенно кощунственно это будет звучать, королева, — разъясняет Марте старина Гарри, — когда вы узнаете, что никаких утрат господин Лёвин не понес… за исключением одной, о которой я расскажу ниже.


У Тита никогда не было ни родственников, ни близких. Он воспитывался в детском доме. Там он ковал свой человеконенавистнический взгляд на действительность. Женат он был, как каждый из нас, многократно, но детей у него не было. Потому что этот прохвост всегда думал только о себе. Дети мешали бы ему думать и заботиться о собственной персоне.


Одна из его жен, самая умная, сбежала с каким-то гориллообразным мачо в направлении, которое господину Лёвину было хорошо известно.


Мерзавец Лёвин и не подумал устремляться в погоню, потому что в то время был увлечен юной потаскушкой с носом-пуговкой и грудью, похожей на коровье вымя. Простите, королева…


Кстати, его жена все-таки правильно сделала. Жить в одном доме с Лёвиным, спать с ним в одной постели… Она как-то жаловалась мне, что он страшно потеет; кроме того, у него на ногах вместо ногтей отросли когти, и он царапается во время этого самого дела…


А теперь об исключении, действительно, господин Лёвин в недавнем прошлом в течение нескольких лет, пока ему не поменяли паспорт, числился перманентным вдовцом: по причине преклонного возраста скончалась его жена, страдалица, раба божья Ефросинья. Это было самое счастливое время в его жизни, потому что он знал: наконец-то умерла последняя, больше у него жен не будет…


— Я же рассуждал гипотетически, — обиженным тоном тянет Фомич.


— Иногда мне кажется, что ты не только рассуждаешь гипотетически, но и живешь гипотетически…


— Как это?..


— Это означает, что ты живешь неестественно. В тебе естественного не осталось ничего, кроме естественных отправлений…


Глаза Лёвина наполняются слезами. Он молчит, переваривая слова Зубрицкого. Потом слабым голосом говорит:


— Это оскорбление?


— Да, оскорбление, — твердо говорит старина Гарри. — Может, вызовешь меня на дуэль?


— Нет. Вряд ли.


— Почему?


— Не хочу.


— Тогда чего же ты хочешь?


— Дай мне взаймы. Пятерочку… До зарплаты.


— Но у меня же нет ни копейки!


— Врешь!


— Клянусь!


— Тогда дай из гробовых!


— Из этих не дам.


— Почему?


— Ты же не отдашь.


— Не отдам, — соглашается Тит. — Но ты все равно дай.


— Дашь, и на нормальные похороны не останется: похороните без гроба. Завернете в газету и зароете во дворе, в углу, рядом с помойкой. Как собаку…


— Ну, и умора! — замечает Раф. — Мы сегодня слова не можем сказать, чтобы не помянуть смерть и мертвецов.


— О чём нам еще осталось говорить?


Последние слова Тит произнес с вызовом. Друзья, привыкшие за долгие годы к легким, необременительным словесным эскападам, навострили уши. Похоже, Тит вознамерился взбаламутить болотные воды. И он не обманул всеобщих ожиданий.


— Уходя, хочу сказать, выкрикнуть, предостеречь! — вдруг взрывается Лёвин. — Облагодетельствовать мудростью! И на прощание попросить прощения у всех, кого обидел. Попросить прощения за то, что жил не праведно. Я понимаю, что все это надо было делать тогда, когда я был в расцвете сил. А не сейчас, когда я стар. Сказать-то нечего! Пустота в душе! Желание сказать есть, а говорить нечего. Того главного, что должно растравлять душу, того самого важного, из-за чего всё и делается на белом свете, во мне нет! Я всю жизнь укорял людей за то, что они проживают свои жизни, не задумываясь о том, зачем живут, а сам?..


Воцарилось молчание. Было слышно, как под дремлющим Германом поскрипывает стул. Прошла долгая-долгая минута. Все подумали, что Лёвин выдохся. Но он и не думал замолкать:


— Душа алчет вывернуться наизнанку. Чтобы весь мир увидел, какая великая, страдающая, прекрасная и чистая у меня душа, — Тит Фомич сделал паузу и смущенно покашлял. — Скажу по секрету, она у меня тут как-то вывернулась… Но лучше бы она не выворачивалась. А она таки вывернулась, а я и ужаснулся: душа-то у меня, оказывается, не великая. Не душа, а так… душонка. И дерьмецом попахивает…


— Нашего полку прибыло! — радостно завизжал Майский-Шнейерсон. Он подмигнул Марте. — То же самое совсем недавно Тит говорил о моей душе!


— Помолчи, Раф, — грустно попросил Тит. — Вся жизнь коту под хвост… А каким восторженным и страстным я был в юности! Я был переполнен жаждой жизни! Мне хотелось осчастливить мир разящей правдой, светлой постигнутой истиной, откровениями почище откровений Иоанна Богослова. Откровениями, от которых у человека должно было бы помутиться сознание, а сердце — от изумления и восторга заполыхать негасимым пожаром, жопа — поменяться местами с головой, мозги — расплавиться и вытечь через фаллопиевы трубы в Мировой океан… Я написал несколько искренних, сильных, пронзительных, как мне показалось, страниц, а ничего не произошло, на деле оказалось, что это никому не нужно. Я беззвучно пукнул, думая, что мир содрогнется от невиданного грохота, а мир ничего и не заметил.


— Кто это здесь пукнул?! — просыпается Герман. Он принюхивается. — Кто смеет пукать в моем присутствии?!


Тит косит огненным глазом на Германа и продолжает:


— Я издал звук, подобный комариному писку. Жил, стало быть, я напрасно. Я писал для людей, обнажал душу, а оказалось, что людям это неинтересно…


— Очень, очень хорошо ты говоришь! Люблю, когда люди вот так, по-простому… — воодушевленно произносит Раф и оглядывает друзей.


— Не верю ни одному его слову, — просипел Зубрицкий.


— Да кто ты такой?! Он, видите ли, не верит! Не верить — не значит опровергнуть! Не верить — это не аргумент в споре! — задиристо выкрикнул Тит.


— A propos, — счел нужным заметить педантичный Зубрицкий, — наш деревенский беллетрист перепутал фаллопиевы трубы с евстахиевыми… Фомич, ты знаешь, где у женской особи находятся фаллопиевы трубы? Не знаешь, спроси у Марты.


Все это время Марта сидела неподвижно и, похоже, мало прислушиваясь к тому, о чем болтали старцы.


Тит и не подумал обращаться к Марте за советом. Он высокомерно бросил старине Гарри:


— Я не гинеколог и не такой извращенец, как ты, чтобы копаться в женских внутренностях! Когда ты, наконец, угомонишься, старина Гарри? И ты, Раф? Я вам душу изливаю, а вы…


— Ты красиво говорил, слишком красиво… — бездушно сказал Зубрицкий. — А красиво говорят лишь двуличные люди. Вот если бы ты всё это записал, — всё, что ты нам тут наплёл и еще наплетёшь, — получилась бы книжка, претендующая на то, чтобы стать событием в масштабах твоего микрорайона, и ты, возможно, получил бы приглашение от домового комитета прочитать в бывшем красном уголке лекцию на тему о мировой скорбящей душе. Тит, поверь, голубчик, и послушайся совета старшего, запиши. Так все великие романы написаны: ни слова правды, а мы, дураки, читаем, верим и восторгаемся…


— Выслушайте сначала, а потом издевайтесь! Финал моей тусклой жизни бесцветен. Вишневый сад не посажен. В моем саду растет один чертополох. Вишневый цвет бушует в чужих садах. Следов я не оставлю. Мог бы и не жить вовсе. Мог бы и не рождаться… Что я могу сказать людям? Всё сказано задолго до меня. Другими. Не мной.


Уходя, хочется повиниться. Чтобы простили и поняли… Я кричу: простите меня! А меня никто не слышит. Всем не до меня. Всем на меня и на мои откровения наплевать. Был я, не было меня — это всё мираж, оптический обман. Уходя…


— Уходя, гасите свет… — холодно перебил его Раф. — Ты забыл истину: судьба играет человеком, а человек играет на трубе. Вот что… Я знаю, что тебе надо… Тебе, братец, надо взять себя в руки, но перед этим — взять в руки стакан… Не унывай. Это называется — разочарование. Скажи спасибо, что оно постигло тебя не в сорок, в самый разгар твоих бесчинств, а сейчас, когда ты, в счастливом неведении дотянув до семидесяти, стоишь перед трудным выбором: самому копать себе могилу или нанять специалистов… Короче, смерть на пороге! Ты это знаешь, тебя это пугает, у тебя от этого портится настроение. И ты своим дурным настроением хочешь поделиться с человечеством, чтобы у всех стало такое же омерзительное настроение, как и у тебя. И удивляешься, почему человечеству этого не хочется… Ты свою жизнь прожил спокойно, в твердой уверенности, что Господь наделил тебя талантом крупного писателя… Жил, не ведая всей правды о себе. Хорошо жил, сытно и счастливо… Впрочем, сидящие за столом жили так же, то есть не хуже, — Раф обвел рукой сидящих за столом, — может, тебя это утешит. И еще, это очень важно, возблагодари Создателя за долгие годы неосведомленности. Вся жизнь твоя прошла в сладостном, упоительном дурмане. Ты наивно верил в свои несуществующие таланты. И этой верой ты заразил своих друзей, которые потом, раскусив тебя, простили тебе и твои заблуждения, и твои ошибки… Скажи им, этим благородным людям, за это спасибо. Склони свою непутевую головушку… Тебя все любили…


— Ты говоришь так, словно читаешь по мне отходную. А я еще не умер! — перепугался Тит, его лицо потемнело. Он не любил разговоров о своей смерти, если их вели другие. Сам же о своей смерти говорил охотно. — Я, может статься, еще на что-нибудь сгожусь. Как ты думаешь, сгожусь?


— Я долго ждал этого вопроса. Я хочу, чтобы вы поняли одно. Мы еще не умерли, тут Тит прав. Мы можем представлять собой грозную силу. Нам всем предстоит на прощание громко хлопнуть дверью. Так громко, что во всем мире у людей заложит уши. Присутствующая здесь Марта пояснит, что мы тут с ней вдвоем накумекали.