"Юность, 1974-8" - читать интересную книгу автора («Юность» журнал)Ю. ЦИРКУНОВ |Рига). Дождик. Б. Рунин Это стихиЛет десять назад, когда я познакомился в Таллине с Паулем-Эриком Руммо, он был еще совсем юн и уже очень любим эстонской молодежью. Честно скажу, мне тогда не удалось проникнуть в тайны этой любви. Тщетно вчитывался я в неуклюжие строки, только что переведенные на русский, но поэзия неизменно ускользала от меня, предлагая взамен какие-то душевно необязательные комбинации слов. Теперь я понимаю, что все очарование ранней лирики П.-Э. Руммо заключалось как раз в угловатости его первых эмоциональных постижений, в их демонстративном своеволии. Поэт бросался во все стороны с жадностью первооткрывателя, но драгоценная непосредственность и наивная еще пытливость исчезали в переводе, отчего многое выглядело прозаичным и излишне многозначительным. Свободный стих в таких случаях особенно коварен. На первый взгляд передать его содержание на другом языке проще простого. Отсутствие рифмы, «безразмерная» строка, строфическая вольность — все, казалось бы, сулит максимальное соответствие оригиналу. Но как легко утрачивается при этом самое вещество поэзии, ее летучие связи! Однако поэт дождался своего переводчика. В прошлом году в Таллине издана книга П.-Э. Руммо «Стихи», в которой его лирика достойно «перевыражена» для нас молодым филологом Светланою Семененко, чей портрет по праву украшает супер наряду с портретом автора. Но дело, конечно, не только в мастерстве перевода. Книга является как бы избранным поэта на русском языке и позволяет с уверенностью говорить о его оригинальном даровании. Если бы меня спросили, какие стихи наиболее характерны для нынешнего П.-Э. Руммо, я бы назвал прежде всего «Снова, снова…». Знакомый пчеловод рассказал поэту, как сгорели дотла его ульи. Таков зачин этого стихотворения, в общем-то не очень взволнованный, скорее информационно-повествовательный. Но, едва начавшись, стихотворение внезапно взрывается бурным прозаическим автокомментарием: «Это не стихи. Б стихах постепенно проясняется тема. Я ждал и ждал, а это не проясняется — и не уходит, и больше я не могу. Это не стихи. От стихов ждут подтекста, символики, скрытого смысла. Этого нет здесь. Это не стихи». Самое любопытное, что после такого мучительного и сбивчивого признания, стихотворение преображается и обнаруживает свою скрытую энергию. Словно поэту, для того чтобы обрести полную свободу изъявления чувств, иногда необходимо перебить самого себя, собственную интонацию. Словно его поэтический синтаксис должен время от времени переходить в синтаксис прозаический и обратно. Словно из таких взаимопереходов и возникает пульсация его стиха. Вот и здесь вслед за комментарием, набранным прозой, идут волнующие стихотворные строки — картина пожара. В языках пламени, в облаке дыма и праха, на фоне растаявших сот мелькают обезумевшие пчелы. Они жалят пылающий воздух и гибнут как «печальные бабочки пепла». Таков здесь, перефразируя слова Блока, жизни гибельный пожар. Уж это ли не стихи? Ведь вопреки заверениям автора здесь есть и драматизм чувства, и муки познания, и многозначный смысл. «Это не проясняется — и не уходит, и больше я не могу». Что ж, истинная поэзия только так и рождается — как необходимость и как избавление. Что же касается темы, то это стихи о назначении поэта, о его ответственности перед будущим. Потому что, кто, как не поэт, может понять и должен рассказать другим, «к чему же все это?». И как странно, что рядом напечатано милое, простое, почти хрестоматийное стихотворение про божьих коровок! А перед ним — стихи о том, как «просыхает, словно слезы, легкий дождь в листах березы». И еще — стихи о том, как лаяла собачка у забора и накликала женихов. И стихи о песне жаворонка, о неугомонных шмелях, о солнцевороте, о радостях первого снега. Стихи, где поэт уподобляет себя звонкому сверчку, стихи, где «тетушка все вяжет, а клубочек скачет, а ежики все бродят, взяв друг дружку за руки…». Светлый, ясный мир, добрая природа, задумчивая, напевная, безмятежная интонация… К тут же, через страницу или две — мир, полный испепеляющих страстей, жестокой борьбы, незатихающих войн, — проклятых вопросов бытия. Мир тревожных рефренов («я больше не могу»), болезненных синкоп, неожиданных ассоциаций, нескончаемых метафорических усложнений. Это какая-то другая сфера. Здесь поэт ведет трудный разговор со своим покойным другом актером Яном Саулем, пытаясь осмыслить жизнь художника как импровизацию и установить загадочное средостение между сценой и залом, между искусством и действительностью. Здесь он идет по следам своего тоже покойного друга, поэта Артура Алликсаара, стараясь убедить себя и других: «…Нет, нельзя боль воспевать, ужасно сла-виць страданье. Разве бабочка бьется в окно, чтоб себя оглушить? Поймайте последний вопрос ее глаз: почему, почему сквозь то, что прозрачно, нет на небо пути?..» Словом, перед нами два разных мира, обособленных, не похожих один на другой. Вернее, две стороны сознания поэта: одна открыта радостям жизни, другая — трагизму жизни. Одна ориентирована на фольклор, другая — на ультрасовременные стихотворные новации. Как свести их воедино? И возможна ли тут цельность? Так возникает в творчестве П.-Э. Руммо беспокойная тема преодоления дробности, тема поиска жестких сцеплений. Поэт и жаждет и опасается их: Отсутствие знаков препинания и здесь и в некоторых других стихах должно, очевидно, подчеркнуть лавинообразность этого обвала впечатлений, их внешнюю бессвязность, путаницу разрозненных зависимостей. Как же постигнуть в этой сумятице случайных фактов скрытый порядок вещей, истинные закономерности? Наверно, тут возможен такой путь: попробовать вписаться в историю и уже через нее осознать свою биографию, свой случай нравственного бытия. Я думаю, что именно такая потребность вызвала к жизни «Старую киноленту», где П.-Э. Руммо пытается понять бури XX столетия с позиций человека шестидесятых годов. Впрочем, поэт и прежде не раз оглядывался на события прошлого, чтобы понять себя в настоящем. Например, в «Балладе об осколке в сердце» еще юношей он пытался осмыслить природу своей обостренной впечатлительности. Ведь он появился на свет в ту пору, когда люди почти не рождались, но погибали во множестве, — в том самом сорок втором, в ту самую ночь, когда солдат из-под Воронежа был ранен в грудь. И «тот осколок б сердце у меня», — пришел тогда к выводу поэт, как бы устанавливая свою духовную общность с народом, свою эмоциональную родословную. В новой книге он подтвердил эту мысль своим все растущим беспокойством за судьбы современников, за судьбы культуры, за благополучие тех, «кто нам идет на смену». Образный мир Пауля-Эрика Руммо далеко не прост и, конечно же, противоречив. Перед нами характер сложный, необычайно реактивный, смелый в своей откровенности. При чтении сборника статей, эссе, путевых заметок Виталия Коротича «Людмна на повен зpict» (Киев, «Молодь», 1972) подмечаешь: весь пафос интересного очерка об академике-враче Т. Г. Яновском и в особенности одно из ключевых положений — «ученики обязаны помнить своих учителей» — напоминают стихотворение Коротича же «Реквием моему учителю истории»; так же близки друг другу строки стихотворения «Поэты! Научите планету доброте…» и страницы эссе об Уитмене. Примеры подобной переклички публицистики и поэзии автора можно умножить. Герои этой книги очень различны — по характерам, по судьбе, по избранному ими делу. Однако есть в них нечто общее. Прежде всего это сплав революционности и интеллигентности. Этому необоримому духовному сплаву посвящена первая часть книги, и естественно, что Коротич, приводя яркие примеры, называет «выдающегося интеллигента» Владимира Ильича Ленина и многих «интеллигентов ленинской школы». Цельность судьбы, направленность жизненного пути — вот второе качество, сближающее и роднящее героев книги. «И вы думаете, что достойная жизнь может начаться подлым поступком?» — спрашивает молодой Теофил Яновский своего учителя, и самого себя, и читателя, всей своей жизнью давая единственно возможный для него ответ. Сердце 76-летнего скульптора Александра Архипенко разрывается, когда он идет в мастерскую, как ходил каждый свой день. «Она жила последовательно и логично», — это о Л. Украинке. «Так он решил еще вначале и остался последовательным», — об У. Уитмене. Это и о той последовательности, что сокращает метания и сомнения, сберегая время и силы человека для свершения задуманного, но и о той, что несовместна с изменой своему делу, идее, народу. Переступить жанровую границу, отделяющую первую часть книги от второй — путевых заметок о Таджикистане «Несколько шагов на Восток» — читателю оказывается несложно. Ибо Коротич верен себе: и у встреченных им современников и у незнакомого доселе народа он подмечает прежде всего черты характера, свидетельствующие опять же и о культуре и о цельности пути. Портрет таджикского народа выписан с искренним уважением к его традициям и делам, к его вчерашнему и сегодняшнему дням. «Эта книга писалась не сразу», — предуведомляет Коротич. Это заметно, но еще более заметно ее единство, обусловленное задачей автора рассказать о человеке, что не согнулся, не поддался, а выпрямился и встал в полный рост. Ю. ЛЯХОВ В учительской одной школы возник спор, какие классы самые трудные. «Восьмые, — убежденно сказала учительница физики Лидия Алексеевна. Ей возразили. «Восьмые, — тихо повторила она». Так начинается повесть Ивана Зюзюкина «Новенькая» («Молодая гвардия», 1973) Это дневники двух восьмиклассников, мальчика и девочки. Автор намеренно удаляется в сторону и позволяет нам взглянуть на мир подростков глазами подростков. Каким же противоречивым оказывается этот мир! Свалка у дверей класса, записка с нецензурными словами… И сочинение, в котором один из героев, Леня Баранчук, пишет: «Сейчас происходит становление моего характера. Я стал собраннее, сознательно воспитываю силу воли. Если раньше мне иногда нравилось побездельничать, то теперь мучает совесть, если за день не сделаю ничего полезного». И словно вторит Лене Баранчуку Валерка Волконский из повести «Семейная фотография»: «Бывает, еще лежу в постели, думаю: хорошо бы встать и сделать что-то доброе, просто так, ни за что… например, позвонить какой-нибудь старушке и спросить, не надо ли сбегать в аптеку. Это ведь так легко, а я не делаю…» Сквозь повседневную неразбериху поступков своих героев автор последовательно добирается до их сущности, отбрасывая все второстепенное, возрастное, и перед нами предстают легкоранимые, отзывчивые и, кач правило, добрые люди. Их «незнание» самих себя, пожалуй, является одним из основных компонентов авторского «знания» о них. Из книги мы узнаем, что думают по тому или иному поводу автор, педагог, родители… Много пришлось пережить пионервожатой Алле (повесть «Под древом познания»), прежде чем ее 8 «А» стал лучшим в школе. Но зато, когда бывшего «хулигана» Микрюкова спросили: «А тебя кто научил быть активным?» — он ответил: «Учителя, которые сами активные». Читая книгу, живешь одной жизнью с ее героями и веришь, что ответственны за подрастающее поколение не только учителя и родители, но и все мы. Надо уметь проникнуть «в детство родившихся после тебя. Это единственный, без всяких сделок с чертом, способ остановить мгновение, не постареть раньше срока, а другого способа, я уверен, не дано…» Иная книга литературоведа и критика скажет нам о зрелости «своей» литературы не менее убедительно, чем талантливый роман или повесть. Здесь нет соперничества. Настоящая критика тем и хороша, что, анализируя и развивая заложенное в романе (повести, поэме) жизненное содержание, она сама становится источником значительных мыслей о жизни и об искусстве. Новый сборник А. Адамовича Горизонты белорусской прозы» («Советский писатель», 1974) — из таких критических книг. Есть в сборнике одно центральное положение, собирающее вокруг себя все остальное. Вот оно: «Память Белоруссии о минувшей войне невероятно острая — трагической и героической была судьба миллионов людей в крае, где каждый четвертый погиб в партизанской атаке или в огне сотен Хатыней. Быть на уровне такой трагедии и такого героизма — не простой и не легкий долг белорусской литературы. Но это и ее великое право — право свидетельствовать о фашизме перед целым миром». Эта память народа о пережитом, — говорит Адамович, — звено, главным образом и смыкающее белорусскую литературу с великими гуманистическими заветами прошлого и настоящего. Конечно, рассуждает далее критик, это стремление белорусской литературы приобщиться к традициям передовой культуры, к радостям, скорбям и надеждам всего человечества рождено не войной (Купала, Колас и Богданович никогда не отделяли себя от человечества), но именно испытания и стойкость народа в военную пору сообщили стремлению белорусской литературы сказать «свое, белорусское слово о целом мире» особый и всех касающийся смысл предупреждения и урока. Более того. само это желание извлечь необходимый всем нравственный и социальный урок становится непосредственной темой, мыслью, сюжетом некоторых произведений белорусской прозы. Например, романа Кузьмы Чорного «Млечный путь» (1943). Ту же тенденцию утвердить в человеке человека, силу добра и гуманности, вечную красоту человека, невзирая ни на что усматривает Адамович в «жестоко- реалистических» («Журавлиный крик», «Третья ракета», «Атака с ходу») и «притчеобразных», как определяет их критик («Круглянский мост» «Сотников»), повестях Василя Быкова. Одна из статей в сборнике Адамовича называется «Возвращение вперед». Она — об Иване Мележе, о его «Полесской хронике» («Люди на болоте» и «Дыхание грозы»), посвященной годам коллективизации. За парадоксальным названием статьи — весьма характерное для сегодняшней белорусской прозы единство и одновременность двух отчетливо выступающих в ней движений: вперед, к тревогам и нуждам «целого мира», и в глубь собственной национальной традиции, к явлениям и процессам далекой и близкой народной истории. Именно слитность, нерасчлененность этих двух движений («как сильная накатывающаяся волна у морского берега», говорит Адамович) и определяет эстетический облик современной белорусской прозы. И об этом умная, свежо и свободно написанная книга А. Адамовича. Г. БЕРЕЗКИН |
||||||||||
|