"Юность, 1974-8" - читать интересную книгу автора («Юность» журнал)


Ю. ЦИРКУНОВ |Рига). Дождик.


Л. Антопольский Познание современности




Рисунок Ю. ЦИШЕВСКОГО

Двина предзакатная. Серо-блестящая, широко льющаяся масса — то рябью, то сильными длинными полосами. Тучи, разметнувшиеся над нею, крашены багрово истекающим, умирающим солнцем. Есть в этой реке что-то неподвластно-морское. В том, как слабенько, беззащитно исчезает вдали одинокий парус, каким неустойчивым миражем видятся острова с купами деревьев и грифельными черточками крднов, в самом шуме волн, без усилия выкатывающихся на белоснежный песок.

Это Архангельск, воздвигнутый во (времена Ивана Грозного. Это Архангельск, щека к щеке прильнувший к могучей Двине. Город портовый, заводской, то кирпичный, с редкими ультрасовременными зданиями, то приятно поскрипывающий под ногой длинными дощатыми мостовыми. Город со своей культурной традицией. Краеведческий музей, музей деревянного зодчества «Малые Карелы», драмтеатр, недалеко от которого — отделение Союза писателей. Небольшая писательская семья — Евгений Коковин, Николай Жернаков (известный читателю «Юности»), Василий Ледков, Дмитрий Ушаков и другие. Тут же, на земле архангельской, начинался жизненный, трудовой путь Федора Абрамова. Только самолетом еще надо, Ли-2, около часа, а потом автобусом по ямистой, лихой дороге, на которую доверчиво выглядывают из-за сосен ярко-желтые шляпки. Туда, туда, в деревню Веркола, на родину писателя!..

Да, есть на свете эта самая Веркола, и нет на свете никакой деревни Пекапшно, хотя прекрасно она известна читателю романов «Братья и сестры», «Две зимы и три лета», «Пути-перепутья». Пекапшно — деревня, созданная воображением писателя. Но разве не вошли в художественный мир Пекапшно черты реальной Верколы? Ведь признаешь как почти знакомое и эти на века рубленные, какие-то исполинские избы, и эти колоссальные деревянные колеса над колодцами с крышей, и лохматую лиственницу на крутояре, вознесшемся над Пинегой. И слушаешь этот загадочно притягательный говор-говорок, с мелодично возвышающейся интонацией в конце фразы, с вкусными присловьями («Ох, парень, ветер-то холодный, холодный ветер-вот»), с веселым цоканьем («Так-то не унесу, а за плецами на веревоцке легце»), — слушаешь и ощущаешь толчки и превращения, которые претерпел он в речи писателя.

А люди? Федор Абрамов отрицает тот факт, что Веркола явилась поставщиком прототипов для его произведений, однако ж сами веркольцы оживленно обсуждают вопрос «кто где выведен». Разумеется, суждения эти чаще всего наивны, но, познакомившись с теми, кого представляют то за Михаила Пряслина, то за Лизу Пряслину, то за Пелагею, Трудно отделаться от чувства сродства живого характера литературному, хотя смешно было бы говорить о каком-либо буквальном воспроизведении. Не буквализм, не однозначный натурализм бытописания, но тонкое и полное знание жизни этих многочисленных Абрамовых, этих Антипиных, Мининых, Постниковых, Клоповых, Чаусовых, Бурачкиных, постижение самой основы их существования — вот что резкой чертой бросается в глаза при сличении страницы реальной действительности со страницей романов Федора Абрамова.

Есть внешние формы бытия северорусской деревни, некий пробивающийся наружу ритм — и в этом длинно протянувшемся порядке изб, и в рычании трактора, въезжающего на зерноток, в копании картошки по огородам, розовой и крупной картошки, в вывешивании гроздьев рябины на передок дома, в том, как идет-прогуливается по улице дедушка с распущенной на стороны сивой бородой, в хмельных, бессвязных словах загулявшего ветврача, в божественно поэтичных, гипнотизирующих речах, которые ведет старая Егоровна под портретом погибшего сына. Есть эти внешние формы, а есть и связующая их идея. Есть человеческие судьбы, соединяющиеся и обособляющиеся, есть драматические конфликты, есть проблемы, решенные усилиями партии и государства, и те, которые завязываются сегодня. Есть полнозначная, сложная современная жизнь русской деревни. К ней, к этой жизни, к сегодняшнему дню движутся, объясняя его, три романа Федора Абрамова. Они продолжают один другой хронологически; действие последнего, опубликованного в первых прошлогодних номерах «Нового мира», протекает в 1952 году. Три романа, однако ж, восполнятся и четвертым. который завершит тетралогию.

Вот особенность художественного мышления писателя: осуществить свое понимание современной действительности он может, лишь приближаясь к ней издалека, с последовательностью историка. Корни явления, динамическое его развитие — и сегодняшний его образ, ветвящийся из прошлого, наделенный богатым идейно-пространственным смыслом. Что из чего проистекает? Во что включается? Чем становится? Это вопросы необходимой координации, вне которой не существует эпико-аналитического творчества Федора Абрамова. Авторская мысль входит в живую основу жизни, воссоединяясь с нею. Клетка вырастает из клетки, создавая романное целое, его связи и ритмы. Внешнее проливается вглубь, становится сущностью; характер вносит свое соотношение в характер, меняясь и меняя, утверждаясь и уходя.

Резко, сильно, будто резцом, выбит в «Путях-перепутьях» характер Подрезова, секретаря райкома партии. Это человек властный, полный энергии, честолюбия, но вместе и рачительный. Однако ж идет время, развертывает до конца свиток с записью того, что суждено исполнить личности, и в напряжении деятельности Подрезова простукивает прошлое, отбывающее. Казалось, он превосходно делал то, что делал до сих пор, но так казалось до конфликта с молодым директором леспромхоза Зарудным, владеющим совсем другим кругом идей.

Сдвигается в прошлое Подрезов, и на место его выходит человек иного культурного мироощущения. Критика, правда, отмечала известную схематичность образа Зарудного, и не без оснований. Скорее все же не о схематичности стоило бы толковать, не о том, что Зарудный приближен в роман из некоегс не слишком далекого будущего. Вступая в спор с консерваторами, он говорит о том, что «в лесной промышленности наступила новая эпоха — по сути дела, эпоха технической революции…» Не рановато ли говорит он эти слова для 1952 года? Да, пожалуй, рановато. Но это, между прочим, и довольно примечательное обстоятельство. Мысль автора устремлена вперед, к тому времени, когда Зарудные окажутся совсем не экзотической редкостью, но частыми гостями и в жизни и в литературе. Мысль автора создает процесс, в который та, далекая действительность втягивается, будто становясь прототипом того, чем она вскоре станет. В ней, в той действительности, усилена одна из ее возможностей, программируемая изнутри и в определенном направлении. Стоит себе на берегу Пинеги деревня Веркола, а рядом с ней десятки других северных деревень стоят. Отблеск их нынешней жизни уже упал на роман Федора Абрамова, особенно на последнюю его часть. Объясняющие мотивы и причины натянуты из прошлого в наш день. В художественном бытии «Путей-перепутий» нетрудно отличить те пласты, которые движутся и перемещаются словно бы рядом, на расстоянии протянутой руки: есть такие, которые воспринимаются как бы в ретроспекции по отношению к первым: они соизмерены (или на крайний случай ищут меру друг друга), соединяются в единство. Вот отчего роман «Пути-перепутья» воспринимается не только как произведение исторически отдаленное и вызывает много основательных споров в критике.

Нравственная проблематика «Путей-перепутий» многомерна, существует в связях и пластически подвижных соотношениях. Потому нельзя вылущить из текста какой-либо одной «проблемы», не травмируя всего целого.

Все же заслуживают особого внимания поиски писателя, связанные с любимой его семьей Пряслиных, с Михаилом Пряслиным. Парнишкой, еще подростком Михаил взвалил на свои плечи огромный, едва ли посильный жизненный груз. Трудно современному юноше даже и вообразить себе ту северную деревню военных лет, где одни бабы да подростки-недомерки колотились день-деньской над хлебом и лесом. Жар да оводно, мороз да обутка худая, хлеба нет, а младшенькие разинули рты, как птенцы голодные… Ох, парень, жизнь жила, дак тяжело было, беда ведь, — вслушиваюсь, вхожу, вторю голосу старухи, пережившеи военные времена, в рыдающий голос, возносящийся голос вникаю. — Всяко было пожито, всяко, а хорошо-то и не привелось. Потом налог отменили, легче сделали жизнь-то. А женки как робили!.. Дунька бежит да делает, заботливый человек, труд любит, ничего не скажешь. Ловка была, ловка, не просидит, трудолюбива. Худа была, вы худела, на одном молоке держалася. А поё песни, хорошо поё. Плохо с теми, кто в сторону глядет. Парень один да другой были. Тот идё, бредё матюкается. Не по той дороженьке пошел, не ту тропочку нашел, не в тот следочек вступил… А другой-то помога, крепко помога. Не под гору бегил, в гору тащил. Всю жисть трудился парень, все здоровье отдал. Подумывал: как не встану, меньшие, — пых. Кочкает мешки, кочкает. Пора-то тяжело было.

Один легкого пути искал, другой справедливого. Один чем-то похож на абрамовского Егоршу Ставрова, другой — на Михаила Пряслина. Один убегал, другой тянул. Один — перекати-поле, другой — укоренившийся в этой жизни человек. И дело Михаила Пряслина — дело героического самоотвержения… А теперь, когда он уже взрослый, когда плечи развернулись и мускулы окрепли, когда он подлинный глава семейства? Каков теперь его путь — в послевоенной жизни? О чем он думает, о чем мечтает, к чему стремится?

Федор Абрамов и теперь по-прежнему горячо любит своего героя. За то любит, что не оставил тот своего трудового поста. Не увильнул, в кусты не кинулся (а ведь мог в Архангельск ушлепать). Но и хочет теперь видеть в своем Михаиле писатель человека с гражданским сознанием. А потому строит в «Путях-перепутьях» ситуацию, которую можно назвать отчасти экспериментальной, проверочной.

Проста и реальна ситуация. Председатель колхоза Лукашин выдает по 15 килограммов ржи на плотника, иначе мужики не коровник будут строить (зима на носу, как без коровника?), а уйдут иа реку зарабатывать, на выгрузку. Ничего особенного в этом нет? Маневрирование средствами? Так мы с вами рассудили бы теперь. Однако ж в те далекие времена подобный поступок карался очень сурово, ибо Лукашин распорядился рожью во время хлебозаготовок. И вот Иван Лукашин, человек добрый и мягкий, радеющий о людях, о будущем артели, — вроде бы преступник.

По-разному смотрят сейчас на него люди. Одни разом отсекают его от себя: с государством не рассчитался, а хлеб разбазаривает? Хотя читателю ясно: Лукашин и хлебозаготовки выполнит и коровник построит. Другие понимают, что вынужден он изо всех сил латать тришкин кафтан слабого хозяйства. Третьи же оценивают Лукашина таким, каков он есть, — честным, верующим в доброе будущее. Чувство их справедливо, мужественно и умно. Третьи — это Михаил. Пряслин.

Итак, из обыкновенного деревенского парнишки вырос человек душевного благородства, правдивый, умеющий думать о другом по справедливости. Не рано ли все это называть «гражданским сознанием»? О, не рано, очень не рано!.. Где и когда, как не в близком общении с близким человеком, опробуется человек? Где, как не тут, в этом «маленьком», начинается «большое», то, из чего состоит вся наша жизнь?…Ты не оказал доверия другу, схитрил из корысти или страха. Что особенного? Ты исправишься?.. Физики говорят, что если чихнуть легонько в одной половине Вселенной, то уж непременно отрезонирует в другой. Может, и шутят физики, а ведь соткана материя из точек, парабол и сфер, и едина эта материя. Океан начинается с капли, соленой, как человеческая слеза… Ты солгал — и уменьшил долю тепла в этом мире…

Вот что глубоко волнует писателя Федора Абрамова — сколь способен его герой добавить тепла окружающей его жизни. Может ли двинуть ее хоть чуть-чуть вперед?.. Михаил Пряслин — не искусственно изобретенный персонаж, не гомункулус, взращенный в колбе алхимика, но живое существо, включенное в бытие историческое, социально-конкретное. И тем заметнее, что в этом характере органически выращено этим бытием, что вызрело внутри как сущее, а что намечено как желаемое. Есть и это «желаемое», поскольку автор — лицо не пассивное, но деятельное. Тот поступок Михаила мог быть или не быть, однако ж возможность его усилена писательской тягой к идеальному. И дурно ли, что гражданское сознание писателя подхватило эту возможность? Это не мускульно-волевое усилие, вырывающееся из эпико-исторической системы повествования, но тонкое ощущение нравственного тока, идущего из глубин народной жизни. При этом материальное бытие не игнорируется, причинные нити, связывающие личность с действительностью, не обрезаются; просто акцент выставляется на другом. Впрочем, возможен и другой подход, другой метод писательского познания современности; такой, который через нравственный вопрос человека ищет ответ. Ищет, обращая свои бесконечные вопросы к жизни, к людям, к себе самому.

В повести Николая Жернакова «Поморские ветры» (издательство «Советская Россия») молодой рыбак Алексей Королев, рассказывая о себе, в то же время пытается узнать свое предназначение, свою правду. В этом непрерывном исповедальном монологе очень сильны и признаки диалога. Алексей обращается к отцу, ища ответ в поступках Королева-старшего, его испытывая и себя проверяя в этой долгой, напряженной беседе: «Вот и думаю: неужели я в тебя пошел характером? Если так, то где же та граница, которая разделила нашу жизнь надвое?» Почему «граница»? Почему «надвое»? Потому что Онисим Королев — сложный человек. Есть в ием нечто размашистое, удалое, напоминающее сыну о Стеньке Разине, а вместе с тем эта вольная, могучая натура дробится на мелочи, на браконьерство, пьянство, торговые незаконные обороты, на тюремный застенок, наконец. Ему отчего-то скучно, не может найти он простор своей энергии, из Алешки невольно воспитывает мазурика, подручного в своих делах. Имеет ли нравственный смысл сопоставление своей судьбы и судьбы такого человека? Да, имеет. Алексей обращает к отцу свои жгучие вопросы, потому что ощущает в нем несвершившееся, ту душевную силу, мера которой может быть присуща и ему самому. Повесть Николая Жернакова — поиск этой меры… Впрочем, иногда кажется, что Королев-младший мельче, несамостоятельнее своенравного, отчаянного Онисима, что он, как слабенький листик на крепкой ветке, за которую всячески стремится удержаться. Отчасти это естественно: он молод, только начинает жизнь. Да и склад его характера другой: он скорее романтик, чем реалист. Как он любит свой рыбачий промысел, свою Двину!..

Писатель ведет героя с помощью той путеводной нити, которая связывает людские судьбы, поступки и мысли. И когда не дописаны человеческие характеры, слабеет наше читательское «ощущение нити». Впрочем, нить все же крепка: герой находит себе дорогу, судьба его складывается в конце концов благополучно. Но он отнюдь не удовлетворяется внешним благополучием. Он хочет понять, как живут «хорошие люди» и как жить, не скрывая от них своей «сердцевины», как определить, где кончается личное и начинается общественное, — сгущенный гражданский смысл личного поступка. Писатель накрепко включил своего героя в ритмы непрерывной нравственной беседы; сама пульсация характера уже содержит в себе некоторый ответ…

Подвинемся, однако, южнее могучей Двины, к Вологде, с ее кремлем и поржавело-белыми куполами церквей, с часами, тихо вызванивающими на колокольне, и утицами, мирно купающимися в неширокой речке Вологде, с ее 800-летней историей, с современной разнообразной жизнью. Тут тоже писательская семья, богатая дарованиями, интересами, проблемами, поисками. Среди членов ее — Виктор Астафьев.

Повесть «Последний поклои», новые главы которой опубликовал журнал «Наш современник» (№№ 5–6 за 1974 год), писатель назвал «самой большой и неизбывной любовью». Он обозначает и жанр произведения: «моя летопись», то есть «автобиографическая летопись», когда, по сути, нет отличия между автором и лирическим героем, когда люди и места событий «выведены под своими доподлинными именами и названиями». Впрочем, «Последний поклон» менее всего походит на летопись, пунктуально и умиротворенно следующую за фактами. Это вещь страстная, требовательная, выросшая из личностного эмоционального соединения прошлого и яви. «Было» и «есть» в ней прочно соединены. Зрелый, владеющий суровым опытом жизни писатель Виктор Астафьев — и мальчик Витька, там, в Сибири, в Игарке, выселенный из родного села Овсянка вместе с семьей. Автор вглядывается: это я? Это я потерял мать, умершую так рано, а потом отца и мачеху, забывших обо мне в трудное время? Это я беспризорничал, лил сиротские слезы, воровал, дружил с хромоногим Кандыбой, в полусне, изъеденный вшами, голиком лупил вредную учителку Ронжу, сгорал от лихоманки на казенном топчане, видел, как заживо палят крыс, топчут карманников сапогами на базаре, и пришел все-таки к порогу детдома? Это я все победил, не смешав добро и зло, обострив в душе неслыханную чуткость к справедливости: «Обмялся, чуток стал, всякое слово в заболь принимаю? Это я-то маленькое существо, которое вынесло в груди своей громадную волю к жизни?.. «Удивительно! Из полублатного мальчишки, хлебнувшего горя по ноздри, вырос солдат, самоотверженно защищавший Роднну, человек с широким гражданским мышлением. Он вернулся с фронта, рассуждает так: «Я живой, я счастлив. Счастлив? Нет, нет, не хочу такого счастья, не приемлю, не могу считать себя и людей счастливыми, пока у нас под ногами будет трястись от военных громов не земля, нет, а мешок, набитый человеческими костями, и неостывшеи лавой будет клокотать кровь, готовая в любой миг захлестнуть нас красными волнами… Но я жив! Я радуюсь дарованной мне жизни, желаю вечного мира, покоя и радости не только себе, но и всем людям». Тот, пацан, думал, как бы вывернуться из очередной опасной ситуации да что завтра поесть. А этот, солдат, ощущает в руках бьющегося огромного тайменя и размышляет о таинственной природе бытия, а потом фантазия уносит его к нашим пращурам, в далекие времена, когда не было у человека иных «устремлений, кроме продления себя». У него-то появились другие стремления! Откуда? Видно, из той детской остроты ощущения справедливости и несправедливости, из способности обобщить увиденное выросло и развернулось в нем гуманистическое мироощущение. Второе, повзрослевшее «я» героя наследует у первого его лучшие качества, преобразовывая и закрепляя их.

Главная черта книги В. Астафьева — достоверность. Автор держится строгой правды. Он не добавляет мальчику Виктору выдуманных чувств и мыслей, сверхсложных переживаний. Веришь и тому, что Виктор-солдат вынес в сердце те идеи, о которых говорит писатель. Повесть «Последний поклон» пронизана глубоким доверием к тому, что воспринимает, испытывает и узнает для себя один человек. Но при этом: субъективное, страстное, личное, своя боль и радость — все это с объективным, существующим за пределами индивидуального «я». Открытие внутреннего сопрягается с открытием внешнего. Это образец по-настоящему современной реалистической прозы с ее напряженностью, драматизмом, бескомпромиссным духом исследования. Это автобиографическая летопись, примыкающая к высшему разделу литературы по имени «летопись человека»… Еще одна писательская индивидуальность, неповторимая, самобытная, никого не дублирующая.

…И еще один шаг по нашему северному маршруту: вологодская деревенька Тимониха.

Это сельцо-кроха — шесть-семь домов. Таких немало еще рядышком: Тегернха, Печиха, Лобаниха, Вахруниха. Чем выделяется среди них Тимониха? А и ничем особенно, если не принять в расчет одного обстоятельства — это родина писателя Василия Белова. Сюда время от времени наезжает он, чтобы освежиться душой, поохотиться за горбатоспинным окунищем, да и наработаться всласть. Где как не в родных местах так-то работается? Просторная изба, где он располагается, окружена плетнем и подняла высоко бревенчато-выпуклые оправы окон. Тишина тут прямо-таки ударяет в уши. Беззвучно, словно в немом кинофильме, идут в отдалении коровы. Огромный, не имеющий предела небосвод распластался тихо, как-то ненавязчиво, будто сплющивается и льнет к земле. И грустно, и беспомощно, и лирически-нежно пускает по ветру свои листья березка. Синие, сиренево-синие облака плывут-протекают над плавно бугрящейся и плавно сникающей равниной. Холмы… Они с какой-то гармонической завершенностью переливаются один в другой, пропуская у своих подножий светлую речку Сохту.

Глянешь вокруг и подумаешь: не зря-таки новую свою книгу назвал писатель «Холмы» (издательство «Современник», 1973). В книге есть и рассказ с тем же названием. Герой его, гуляя и размышляя, выходит на «крутой и зеленый холмик, огибаемый голубой озерной подковой», любуется куполом церкви средь редких белых облаков, прислушивается к жужжанию пчел. О чем же размышляет он, обретая мир и спокойствие в родных своих пенатах? «Он ощутил сейчас какое-то странное радостное и грустное чувство причастности ко всему этому и удивился: «Откуда он взялся и что значит все это? Где начало, кто дал ему жизнь тогда, ну хотя бы лет четыреста назад? Где все его предки и что значит их нет? Неужели теперь все они это и есть всего лишь он сам и два его сына? Странно, непостижимо…». Как видим, о вещах вовсе и не пустячных раздумывает он. О жизни, об истоках ее, о таинстве смерти, о людской памяти, о вечном круговороте природы, в которую вовлечен человек. Герой произносит внутренний монолог, который можно назвать лирико-философским и в некотором смысле элегическим. Почему? Да потому что в вопросах — коренных и важных для нашего героя — нет заданной категоричности. В них есть то, что с большой долей условности можно назвать сомнением о сомнении. И это чрезвычайно показательно для героев Василия Белова. Иван Африканович Дрынов из повести «Привычное дело» так именно разговаривает сам с собой, когда заплутал он в лесу и стало ему на душе ох как худо. Константин Платонович Зорин из «Плотницких рассказов» весь пронизан такими вопросами, ищет ответов на самые общие задачи жизни. И понятно, что склад мышления героев с несомненностью указывает на особенности мироощущения автора. Сама натура писателя Василия Белова требует таких именно вопросов, но и требует, чтобы задавались они от имени персонажей его произведений. Отдавая им частичку самого себя, Василий Белов остается вроде бы «в стороне», но в то же время присутствует при диалогах героя с реальной действительностью.

Ему важно переменять точку зрения на мир, важно понять его глубже и основательнее, и он посылает своих впередсмотрящих. И не случайно в нос-ледних его произведениях так много детей. Детское, незамутненное сознание бросает на окружающее какой-то особенный лучик света. И часто проясняет писателю больше, нежели наше взрослое, тертое-перетертое, подзадубевшее.

Есть в последней книге Василия Белова рассказ «Тезки». Своего тезку Толя Петров обнаруживает в небольшом садике, «очень таинственном», куда залетела пущенная мальчиком стрела. Тезка — это Анатолий Семенович Варнаков, о коем в округе ходит весьма нелестная слава. Но мальчишке было весело, хорошо и уютно вместе с хозяином сада. Зачастил Петров в этот садик, хотя бабка всячески стращала его. Пошли беседы между тезками; больно уж интересным оказался старший из них. Он и о дрозде может рассказать что-то необычное, и о жабе, и о том, как трава растет слышимо. Умер Анатолий Семенович Варнаков, от злой чахотки умер. И тогда только понимает мальчишка, кого потерял. Это горе большое — потерять хорошего человека. А разве понять это — малость какая-нибудь? Это очень много. Потому что с таких вот «мелочей» и начинается гражданское самосознание личности.

Василий Белов — писатель особого видения мира. В его произведениях не нужно искать той страстной — динамической! — субъективности, которой отмечено творчество Виктора Астафьева. А когда берется Белов за вещь с историческим уклоном, то уступает тут Федору Абрамову. А если пишет он новеллу с условным местом и временем, с условными же героями, то богатая его речь беднеет, становится порой даже искусственной. В рассказе «Око дельфина» можно прочитать такую фразу: «Азарт и бездуховность физических движений противоборствовали в ее улыбке с тонким очарованием сердечного удивления». Его выделяет жадный интерес к общефилософским проблемам. В. Белов посылает своих впередсмотрящих для того, чтобы почувствовать себя — через них — приобщенным к миру современности.

И персонажи его книг, оказавшись в обстоятельствах трудных и сложных, никогда не перегружены тяжестью этих обстоятельств. Жизненные положения, в которые они введены писателем, вполне реальны, лишены налета ложной идеализации, но вместе с тем как-то умягчены. Нет у Василия Белова в лучших его вещах таких противоречий, которые бы разрывали, раздваивали тело произведения. Оно устремлено к целостности, к гармонии. Это свойство натуры, а стало быть, и таланта. И задумываешься: а как же начиналось это свойство? Не с детских ли дней залегло в душу, с тех дней, когда ясные глаза ребенка жадно впитывают окружающее? Не от этих ли плавно качающихся холмов — начало? Не от этого ли озерка, что ровно и низко, что радостно гонит свою серо-голубую рябь к бархатистой кромке берега? Не от этой ли красы лесной, и радужно пестрой, и какой-то благостной?..

Под крылом самолета — облака. Больно тянутся вверх и в стороны, сплющиваются и развертываются, обнажают нежнейшие свои снежно-хлопковые ткани. Они белы, как свет. И это безвесомое раздвижение и вытягивание легко протекает над прозрачно-голубой пропастью неба. Опять холмы? Нет, далеко позади земля вологодская, земля северная…