"Башни из камня" - читать интересную книгу автора (Ягельский Войцех)

Весна

Странное чувство испытал я, увидев Хусейна по телевизору. Еще вчера мы беседовали, развалившись на диване в гостиной Исы, пили чай, курили. А сегодня в вечерних новостях показали, как российские солдаты заталкивают Хусейна в наручниках в тюремный фургон.

В багажнике машины Хусейна нашли двести пятьдесят экземпляров повстанческой газеты «Ичкерия». Офицер в теленовостях гордостью сообщал, что солдаты его поста нанесли бунтовщикам тяжелый удар.

Иса сходил с ума от злости. Наверное, немного боялся, что во время допросов приятель не выдержит и расскажет россиянам о квартире Исы, где регулярно собирались министры и депутаты повстанческого правительства. Хусейн, внешне похожий на борца-супертяжа, был не только депутатом чеченского парламента, но и бывшим адъютантом повстанческого президента Аслана Масхадова. Иса порекомендовал мне его в проводники как человека доверенного, с большими связями. Попав в руки россиян, Хусейн не только рушил мои планы, но — по мнению Исы — ставил под сомнение его авторитет и достоинство.

Иса Мадаев говорил, что он в своей деревне король. У него не было никакой официальной должности. Да и о какой должности могла идти речь во время страшной войны?! Я пытался понять, чем занимается мой хозяин и проводник, каким таким чудесным образом добывает деньги, позволяющие выживать день за днем не только его многочисленному семейству, но и целой армии дальних родственников и приятелей.

С самого рассвета, тут и правда какого-то бледного и хилого, дверь нашего дома не закрывалась ни на минуту. Иса вел визитеров в гостиную, плотно прикрывая дверь в комнату, где прятал меня.

Лейла, жена Исы, заваривала чай, угощала конфетами. Из-за закрытых дверей долетали возбужденные голоса, иногда смех. Гости выходили. Лейла настежь открывала окна, выгоняя из дома тучи сигаретного дыма. Но через минуту снова кто-то стучал в дверь или звал Ису прямо с улицы.

Иногда Иса велел сыновьям приготовить к дороге доживающую свой век волгу и исчезал до конца дня. Ни секунды не сидел без дела, но трудно было назвать работой то, чем он занимался.

Как-то я спросил Ису, где он пропадает целыми днями. — Управляю деревней, — бросил он, как будто немного удивившись вопросу.

Управляет деревней, вот так вот!

Не правили деревней российские солдаты, расположившиеся в разрушенном и разворованном цементном заводике! Ни поставленные ими чиновники новой администрации! Ни даже партизаны, которые днем укрывались в соседних лесах, а ночами пробирались в деревню. Правил Иса, не имея ни своей армии, ни бюджета, ни даже печати! Это к нему, а не в военную комендатуру или сельское правление шли люди за советом и помощью, его слушали, его решения соблюдали как закон. Без его ведома и согласия в деревне не могло абсолютно ничего произойти.

Власть Исы в деревне объяснялась тем, что его род правил Чири-Юртом очень давно, похоже, веки вечные. Исе не приходилось избираться или ждать назначения. Он получил деревню в момент рождения. Так же, как его старший сын Аслан получит ее в свое распоряжение, когда отец сочтет нужным или уйдет в другой мир. Готовясь к роли наследника, Аслан окончил университет, пошел добровольцем в российскую армию, по настоянию отца воевал на прошлой войне, наконец, женился, осел, стал уважаемым человеком. Если не совершит какой-нибудь ошибки или проступка, который жители деревни сочли бы позорным, он, несомненно, станет следующим деревенским королем, юрт-да.

Иса олицетворял традицию, а она у кавказских горцев значит намного больше, чем власть учреждений, закон и даже религиозные заповеди. Традиция делит людей на своих и чужих, ревностно защищает свободу общины от покушений тех, кто ей угрожает.

Он был потомком свободных крестьян и воинов, много веков назад свергших своих князей и с тех пор руководствовавшихся извечным кодексом чести, а любую власть считавших чуждой, враждебной.

Эта чуть ли не бунтарская страсть к независимости так и не позволила кавказским горцам объединиться, создать собственное современное государство с президентом, министрами, судами, полицией. Иса олицетворял собой традицию, священный закон кровной мести, которая может длиться целых двадцать поколений, родовую солидарность и справедливость, требующую защищать родственников от всех остальных. Карать их за совершенные преступления самым суровым образом, но в собственном доме.

До войны Иса, хоть в делах деревни всегда имел решающее слово, работал заместителем директора цементного завода, превращенного теперь в российские казармы.

Когда началась предыдущая война, Мадаев создал из своих рабочих и служащих партизанский отряд, который в основном, правда, защищал деревню, но и в осажденной столице сражался.

На вторую войну Иса, однако, не собирался. Не объявил в деревне и набор в новое ополчение. Даже тогда, когда россияне снова подошли к Грозному, а бомбы с их самолетов начали взрываться в предгорьях. Как-то ночью российские артиллеристы обстреляли из пушек дома на краю его деревни. Похоже по ошибке, потому что на этот раз старейшины не позволили партизанам прятаться в Чири-Юрте и вообще там появляться. Те, кто выскальзывал из осажденного города и спешил в горы, в зимние убежища, не останавливались здесь даже поесть. Тогда почему же россияне стреляли? Может, просто напились, а может, это все-таки был знак, что на этот раз деревня так легко не отделается от войны, что и ей придется заплатить причитающуюся дань.

В ту ночь, когда на деревню упали первые снаряды, из Чири-Юрта сбежал войт с семьей. На следующий день местные жители, а также беженцы, которые в последнее время целыми толпами стекались в Чири-Юрт из соседнего Грозного и все чаще подвергающихся бомбежкам горных аулов, пришли к Исе, чтобы он в качестве юрт-да взял на себя переговоры с россиянами об условиях того, что одни называли миром, а другие капитуляцией.

По мнению Исы выторгованные на переговорах с российскими командирами условия были миром. В Чири-Юрте шептались, что Мадаев заплатил россиянам собранные с односельчан пятьдесят тысяч долларов. Купил на них обещание, что российские солдаты не будут ходить в деревню, а сам пообещал, что со стороны Чири-Юрта в сторону россиян не прозвучит ни один выстрел. Нашлись и такие, кто считал, что Мадаев переплатил. Но пятьдесят тысяч долларов это, наверное, неплохая цена за спокойствие и безопасность довольно большой деревни и ее нескольких тысяч жителей.

Договор то случайно, то намеренно не раз нарушался, но все-таки действовал, и еще больше укрепил ограниченную, зато реальную власть Исы. Он стал с этого момента незаменимым.

Деревня, умолявшая раньше о спасении, теперь, перестав бояться за свою жизнь, стала требовать от Исы большего. Зима, снежная и морозная, еще только с достоинством ступала по земле, упиваясь свом грозным величием, но люди уже мерзли, вырубали сады, чтобы согреться теплом горящих яблонь и груш. Беженцам в глаза заглядывал голод, они умоляли Ису выпросить у россиян хоть немного солдатского хлеба. Помоги! Договорись! Сделай!

Приходили к Исе и российские солдаты. «У нас нет нормальной воды для питья. От той, что нам привозят, мы только болеем. Напеките нам в пекарне хлеба, наш никуда не годится».

В пекарне в Чири-Юрте из российской муки пекли чеченский хлеб, а Мадаев найденными в деревне цистернами возил россиянам воду. Взамен солдаты чинили деревенский газопровод, ремонтировали оборванные электролинии, продавали бензин, тайком сливаемый из армейского транспорта. Как-то ночью в деревне поймали двух российских солдат, которые пытались обокрасть магазин. Они умоляли, чтобы их не отдавали в плен партизанам, говорили, что голодают. Утром Иса сам отвез их на цементный завод, а российскому командиру сказал, что если его солдатам что-то нужно, пусть приходят в деревню, лишь бы не ночью и не с оружием.

Офицеры были родом из Сибири. Они не знали Кавказа. Боялись здешних дорог, засад, боялись заблудиться. Боялись всего. Иса выделил им своих проводников и водителей, а иногда давал даже собственную волгу для поездок. Говорил, что пошел бы на все, лишь бы спасти деревню.

Осажденная деревня кормила осаждавшее ее войско. А солдаты делали все, чтобы не пришлось идти на штурм, чтобы им не приказали поменять дислокацию. Деревня, со всех сторон окруженная войсками, превращалась в гетто, в стенах которого текла в меру нормальная и в меру безопасная жизнь. Но ни под каким предлогом нельзя было выходить за невидимые стены. За ними простирались наводящие ужас охотничьи угодья, где не действовали никакие законы, никакие принципы, а молодежь, особенно юноши, моментально становились желанной добычей.

И только Иса, деревенский король, знал все щели в стенах гетто, все секретные ходы, и только он мог провести любого с одной стороны на другую. Он был единственным связным между двумя мирами.

Поэтому с властью Исы вынуждены были считаться все, все добивались его благосклонности. Россияне, которым он разрешил стать лагерем в деревне и обещал, что никто в них не будет стрелять, если только они не будут совать нос не в свои дела. И повстанческие лидеры, с его согласия укрывающиеся в деревне. И даже партизанские командиры, которым он давал ночлег в собственном доме, и время от времени позволял брать рекрута из числа деревенских юношей.

Иса признавал, что ведет очень рискованную игру, действует на грани дозволенного, постоянно с риском быть уличенным в предательстве. Признавал, что у него множество врагов, его власть давно не дает им покоя. Поэтому он запирал меня в комнате и запрещал покидать дом до сумерек и без эскорта. Не позволял мне выходить на балкон и даже приближаться к окнам. Так я просидел почти месяц.

Комната моя весь день была погружена в полумрак. Пыльные, залепленные в целях безопасности желтоватой бумагой окна и балконная дверь выходили на север. У одной стены стояла тахта, у другой — диван. С вечно запертой балконной дверью соседствовал древний буфет с застекленными дверцами, набитый старыми, заплесневевшими книжками, наполнявшими комнату затхлым запахом погреба.

На оклеенных обоями стенах висели огромные ковры, такие тяжелые, что казалось, они вот-вот с грохотом рухнут на пол под тяжестью взгляда. Еще в ногах тахты стояло старое кресло, обитое коричневым, потертым бархатом.

Обычно я питался на кухне, но в те дни, когда к Исе стекалось много клиентов и гостей, его жена Лейла ставила в моей комнате маленький столик и приносила завтрак и обед.

Моя подпольная жизнь началась еще в ингушской Назрани, в двух шагах от чеченской границы. Там в условленном месте меня ждал проводник, им оказался как раз Иса. Отрекомендовался человеком, который может если не все, то очень многое. Обещал не только перебросить меня через границу, но и привести к скрывающимся где-то в горах Аслану Масхадову или Шамилю Басаеву.

Особого доверия он не вызывал. Несмотря на теплую весну, в черной шляпе и пальто до пят, напоминал скорее актера из малобюджетного костюмного фильма. Но что-то в нем было такое, что подсказывало — среди целой своры навязчиво предлагающих свои услуги проводников именно он будет тем единственным, настоящим. Может, потому что другие не давали мне покоя, неотступно таскались за мной, настаивали, заискивали, угрожали, а Ису я сам вызвал, вытащил с той стороны стены, не зная даже, кто он такой.

Назрань, как и вся Ингушетия, соседка Чечни, были затоплены беженцами. Их можно было встретить повсюду. На базарах, где они пытались раздобыть мизерное пропитание, на площади, где искали случайную работу, в мертвых, разграбленных фабриках и складах, где устраивались на жилье, и, конечно же, на окружающих город пустырях, на которых выросли специально для них устроенные палаточные городки. Они жили даже в вагонах поставленного на запасной путь поезда. Считалось, что из Чечни сбежала в Ингушетию четверть всего населения, и что чеченцев теперь здесь было больше, чем самих ингушей.

Они бежали от войны еще до того, как россияне замкнули кольцо осады вокруг чеченской столицы — Грозного. Многие погибли на дороге в нагруженных пожитками машинах, взорванных танковыми снарядами и ракетами с барражирующих над землей вертолетов. Последними бежали те, кому каким-то чудом удалось пережить гибель Грозного. Выползали из-под руин разрушенного города и, сжимая в руках белые тряпки, бежали, куда глаза глядят, лишь бы подальше от этого кошмара.

Осада города длилась почти полгода. На этот раз россияне не торопились со штурмом. Памятуя о провале в прошлую войну, когда брошенные на Грозный танковые части и пехота были окружены и уничтожены, они не лезли в уличные лабиринты, не атаковали и даже не принимали боя. Медленно, методично, дом за домом, улица за улицей, район за районом разрушали город, бомбили с самолетов, ракетных установок, дальнобойных орудий и танков. Пехота вступала в действие только тогда, когда смолкали партизанские редуты. Грозный капитулировал последний. Прежде чем чеченцы сдали город, россияне успели уже занять даже горные вершины на границе с Грузией. Они были везде.

Они взяли в кольцо покоренный город и страну. Окружили густой сетью тысяч постов, запретили въезд иностранцам и даже чеченцам без документов, подтверждающих, что они действительно были жителями этой несчастной страны.

Потому-то мне и был нужен хороший, доверенный проводник, который не только перевел бы меня на другую сторону, но и обеспечил бы возвращение. Новый, потому что того, которого мне рекомендовали перед поездкой, я в Назрани уже не застал. Выехал без предупреждения, не оставив ни адреса, ни информации, где его можно найти.

Назрань кишела людьми, представляющимися лучшими на Кавказе проводниками, знающими все и всех, всемогущими и неприкосновенными. Большинство выдавало себя за родственников самых известных, скрывающихся в кавказских горах полевых командиров. Уверяли, что для них не составляет ни малейшего труда проводить вас к прославленному родственнику. Причем, предупреждали, что они и только они могут организовать встречу, а также сорвать любую попытку обойтись в этом деле без них.

Вопрос заключался в цене. Что хочешь увидеть? С кем встретиться? — соблазняли кандидаты в проводники. Прогулка по руинам Грозного, а может, визит на поле, по которому выходили из города партизаны, и был ранен Шамиль Басаев? Парнишка, родители которого погибли во время бомбежки, мать, потерявшая трех сыновей? Никаких проблем! А может, что-то особенное? Посещение убежища партизан в долине Аргуна? Интересуют тебя партизаны, скрывающиеся в городе? А может, те, что планируют взрыв бомбы в Грозном? Хочешь увидеть раненных российских солдат? У меня знакомый в военном госпитале, сможешь даже сфотографировать. А может, организовать что-нибудь супер-экстра? Что скажешь на полет с российскими солдатами на операцию в горах? Невозможно? Положись на меня, доверься мне. Ну и, естественно, встречи со всеми Важными и Исключительно Важными Боевыми Командирами. Предоплата.

В городе, где иностранцы появлялись только по пути на другую, запрещенную сторону границы, отделаться от проводников или как-то скрыться от них было просто невозможно. Ради собственного спокойствия, чтобы не наживать себе среди них ненужных врагов и не мозолить глаза, я сидел в гостинице, откапывая в записной книжке и в памяти имена и адреса старых знакомых, которые по моим расчетам все еще должны были быть по ту сторону. Как-то познакомился я с Мохаммедом, таксистом из Грозного. Поскольку у него была грозненская прописка, он мог спокойно возить приезжих через границу. Я оплачивал поездку и посылал с ним письма в Чечню, надеясь, что он кого-нибудь все-таки застанет и привезет ответ. Наконец, отозвался знакомый из Дуба-Юрта. Обещал помочь. Это он порекомендовал мне Ису, а Мохаммед привез его в Назрань.

Иса, так разочаровавший меня в первую встречу, велел ждать, пока он пришлет кого-нибудь из своих людей. Я должен был узнать посланца по спичечной коробке из какого-то индонезийского отеля с белым орлом на красном фоне и арабской надписью.

Вот теперь время стало тянуться невыносимо медленно. Не в силах найти себе места, тщетно пытаясь подтолкнуть ставшие прямо-таки неподвижными стрелки часов, я попросил Мохаммеда повозить меня по лагерям беженцев вокруг Назрани. Мы оба остались довольны: он, потому что я платил ему за целый день, я, потому что убивал таким образом время. Мохаммед рассказывал, как выглядит мир по ту сторону границы, куда я только собирался попасть. Слушая водителя, я пытался представить себе то, что он описывал.

— Я родился в Грозном и знал город, как свои пять пальцев, а теперь то и дело теряюсь в руинах, — говорил, как бы не веря сам себе. — С площади Минутка, ну той, в центре, можешь теперь полюбоваться вокзалом. А когда-то между ними стоял целый район многоэтажных домов. От полумиллионного города остались одни развалины. Я как-то ехал, увидел русских, они шли по улице и взрывали те дома, что уцелели в бомбежках. Удивлялись. «Как это? — говорили, — Мы столько бомб сбросили, а этот уцелел?»

Обычно я ездил к беженцам к поезду, стоящему в чистом поле за деревней Карабулак.

Издалека создавалось впечатление, что поезд остановился из-за аварии или просто так, по желанию пассажиров. Люди прохаживались вдоль вагонов, особенно не отдаляясь, как будто из страха, что поезд тронется без них. Потягивались, распрямляли затекшие руки и ноги. Мужчины, сбившись группами, курили, женщины суетились, собирая разбегавшуюся детвору.

Иллюзия временной остановки исчезала, когда ты подходил ближе.

В вагоне номер двадцать семь жил знакомый Мохаммеда, Алхазур. Когда он попал в Карабулак зимой, считал себя счастливчиком, получив место в поезде. Тут было как-то уютнее, как-то по-людски, теплее, чем в только что поставленных в степи палатках. Люди дрались за места в вагонах, семьи пытались получить как можно больше мест, причем желательно рядом друг с другом.

Не думали они, что им придется сидеть здесь так долго. Главное, пережить зиму, — успокаивали сами себя, — а потом как-нибудь образуется. Но зима стала кошмаром. Нетопленый поезд превращался в холодильник. Мучительней всего была теснота. Сидели целыми днями в бездействии, в духоте и гаме, без всякой надежды на минутное хотя бы одиночество. Все время тебя кто-то толкал, дотрагивался, шумел, со всех сторон окружали лица родных и знакомых, которые с каждым днем, с каждым часом становились все более ненавистными.

Мужчинам было легче. Они занимали места у окон или выходили в коридор покурить. Ну, и им позволено было кричать, когда нервы не выдерживали. Женщины могли разве что плакать. Одна в ту зиму сошла с ума, и врачи вывезли ее в Карабулак. Никто даже не спросил, куда.

Весна, необычно теплая и солнечная, вместо ожидаемого облегчения, поразила их ужасом наступающего лета. В нагретом за день на солнце, пышущем жаром вагоне, невозможно было спать. Жара отбирала сон, последнюю передышку, оставленную им сердобольной теснотой.

Люди целыми днями бесцельно бродили вокруг поезда. Чистая степь, растянувшаяся до самого горизонта, убивала желание что-то делать, лишала всякой инициативы. Вокруг не было дословно ничего, ни одного деревца.

Иногда, особенно вечерами, от поезда все-таки отрывались какие-то силуэты. В одиночестве или вдвоем брели, куда глаза глядят, исчезая за горизонтом. Одинокие шли подумать или поплакать, пары — попытаться отыскать в себе то, что осталось от чувств, от желаний.

А как-то один единственный раз поезд неожиданно тронулся. Присланный из города машинист хотел проверить, исправен ли локомотив, годится ли еще в работу. Неожиданное движение вырванных из летаргического сна вагонов чуть не довело людей до безумия. Одни догоняли поезд, как будто видели в нем последнюю, исчезающую надежду. Другие — наоборот, выскакивали на ходу, сталкивали детей со ступенек на землю, выбрасывали в окна пожитки. Старшие, помнившие выселение чеченцев в Сибирь и Туркестан, кричали, чтоб народ бежал, а то поезд снова увезет всех на погибель.

Алхазур подумывал даже, не вернуться ли еще до начала лета в Грозный. Не мог представить себе лета в поезде, да и тягот еще одной зимы в вагоне он бы уже не вынес. Хотел бежать, сам не зная куда, но твердо веря, что лучше будет везде.

Его удерживало отсутствие документов, а без них он был никем, не существовал. Его не было ни в каких списках, он не мог ничего просить, ничего требовать, никуда записываться.

Он оставил, точнее, потерял себя в разбомбленном городе. Когда начался налет, спрятался вместе со всеми в подвал. Он выжил, но документы и все, что было до сих пор его жизнью, сгорело во время пожара. Не мог простить себе, что, торопясь в убежище, не взял с собой документов. А кто берет с собой паспорт в подвал? Кто бы мог подумать, что бомба упадет как раз на его дом, что именно его жизнь превратиться в руины?!

В Назрани встретил я Ларису из Аргуна.

Ей было двадцать восемь лет. Красивое, хоть суровое лицо, с широкими плечами крестьянки. Ее жизнь навсегда изменилась, когда ранней весной на улицу, где стоял ее дом, въехали бронетранспортеры с солдатами в полевых камуфляжах и натянутых на голову черных шерстяных шлемах с прорезями для глаз.

Не первый раз военные заходили в городок, чтобы проверить документы и обыскать дома в поисках укрывающихся партизан.

Обычно приезжали еще до рассвета, в темноте, когда люди были погружены в самый глубокий сон. Внезапно разбуженные грохотом прикладов и кулаков, ударами сапог в двери, криками, угрозами и ревом моторов, они были совершенно беспомощны.

Ворота и двери срывались с петель под напором пинков, во двор врывались солдаты в бронежилетах, в касках, с закрытыми лицами. Командиры приказывали солдатам закрывать лица, чтобы партизаны не могли узнать их и отомстить.

Но анонимность обеспечивала не столько безопасность, сколько ощущение безнаказанности. Не видно лица, не видно знаков различия, ничего, что указывало бы, из какой они части, полка. И у бронемашин, на которых россияне по ночам заезжали в чеченские городки и аулы, отсутствовали или были замазаны регистрационные номера.

Сначала солдаты устраивали облавы днем. Ночами боялись заходить в дома из-за партизан, возвращавшихся домой на отдых. Окружали танками и бронемашинами целую деревню и по очереди, дом за домом, вытаскивали во двор жителей деревни, проверяя документы, поколачивая прикладами за медлительность или упрямство, разбивая мебель и посуду, все, что могло для хозяев представлять ценность. То, что для них самих представляло ценность, грузили на танки и грузовики и вывозили в казармы в качестве военных трофеев.

Только когда из Аргуна, спасаясь от облав, сбежали почти все молодые мужчины, россияне стали проводить ночные операции.

Поначалу грабили деньги, драгоценности, одежду, ковры, телевизоры, все, что можно было быстро продать на одном из кавказских базаров. Когда городки и деревни были обчищены до нитки, стали приходить за людьми. Арестовывали под любым предлогом и вывозили в гарнизоны. Знали, что на Кавказе каждый отец из-под земли достанет деньги, чтобы выкупить сына, а сын — отца.

Мужа Ларисы, Шамиля, россияне забрали вскоре после обеда в день рождения их старшей дочери. Лариса до сих пор не может себе простить, что поддалась слабости и упросила Шамиля посидеть с детьми, а сама решила сбегать к зубному врачу. Врач опоздал. Застав возле кабинета Ларису, сказал, что только что видел, как солдаты волокли к бронетранспортеру Шамиля.

Они приехали на их улицу, когда Шамиль входил в соседний магазинчик, купить подарок старшей дочери. Лариса успела еще добежать до БТРа, который отъезжал от их дома, но солдаты крикнули, что отпустили мужа. В доме Шамиля, однако, не было, а когда Лариса выбежала на улицу, не было уже и солдат.

В тот день вместе с Шамилем россияне забрали из Аргуна еще двадцать семь молодых мужчин. Трупы четырех из них на следующий день пастухи нашли на лугу. Рыдая и причитая, Лариса побежала туда, но Шамиля среди них не было. Она заметила только, что трупы как будто выпотрошили. По Чечне давно ходили слухи о том, что россияне похищают молодых чеченцев, убивают, а потом забирают сердце, печень, почки для пересадки органов раненным солдатам и пациентам в российских больницах.

Больше года искала Лариса мужа. Когда шестнадцатилетней девочкой ее выдали за него замуж, она не только не любила его, но даже не была с ним знакома. В соответствии с местными обычаями Ларису похитила будущая свекровь, присмотревшая ее в жены для своего единственного сына. В конце концов, Лариса полюбила Шамиля, он был добр к ней, неплохо зарабатывал, будучи мясником и владельцем дешевого мясного ларька на грозненском базаре. Нравилось ей даже то, что ее похитили. Жалела, что пришлось бросить школу, но зато она стала взрослой женщиной, подружки ей завидовали.

В поисках пропавшего мужа или хоть какой-то весточки о нем, она ездила по всей стране, проверяя каждую общую могилу, заходила во все аулы, где находили чье-то тело. Копалась среди останков, пытаясь найти хоть что-то, что напоминало бы о муже. Ездила жаловаться прокурорам, следователям, командирам.

Шамиль, будучи единственным сыном, не воевал ни на прошлой войне, ни теперь. Ни один из партизанских командиров не принял бы в отряд единственного кормильца в семье, единственного сына чеченской матери.

Зато воевал брат Ларисы, Джамбулат. И на той, и на этой войне. Сражался в отряде арабского добровольца Хаттаба, которого особенно ненавидели россияне. Джамбулат был одним из лучших его командиров и ближайшим поверенным.

Джамбулат тоже попал в руки россиян, но остался в живых, благодаря российскому полковнику разведки, который допрашивал его в тюрьме. «Его звали Иван Марков, он был очень честным и порядочным человеком, — рассказывает Лариса. — Во время допросов Джамбулат признался, что был партизаном и что если его отпустят, он и дальше будет сражаться с россиянами. Маркову это очень понравилось, он сказал, что если мы купим два автомата и дюжину гранат, которые арестованный партизан обязан сдать россиянам, и заплатим ему тысячу долларов, а в подарок дадим папаху и серебряный кинжал, он поможет Джамбулату сбежать. Мы все сделали, как он хотел, и он сдержал слово. Человек чести. Как русские офицеры в стихах Лермонтова».

Пользуясь знакомством с Марковым, Лариса много раз ходила к нему с жалобами.

Сначала из-за ареста Шамиля, которого она продолжала искать. Марков злился на солдат, не раз бил их в присутствии Ларисы, обещал помочь. Но на следующий день после каждого такого визита к Маркову, солдаты подъезжали на бронемашине к ее дому. Избивали ее на глазах пятерых детей. Обвиняли в том, что помогает партизанам, пугали, что если она не перестанет искать мужа по комендатурам, сама окажется в тюрьме.

Как-то раз они наткнулись в ее саду на самосейку индийской конопли, которой в Аргуне поросли все придорожные канавы и рвы. Ларису обвинили в торговле наркотиками. В одно из ночных посещений солдат в маске схватил за ноги спящего в колыбели сына Фаттаха, которому не было еще и полгода. Заявил, что Фаттах — имя арабское, значит, Лариса поддерживает арабских боевиков Хаттаба. Малыш, повиснув вниз головой, весь посинел от плача, а солдат сказал, что размажет его по стене, если Лариса немедленно не принесет деньги. Бегая, как безумная, по соседям среди ночи, Лариса собрала несколько тысяч рублей. Солдат взял деньги и бросил мальчика на пол.

В конце концов, пастухи раскопали на поле под Гудермесом могилу, в которой нашли несколько тел. В одном из них по остаткам одежды Лариса узнала Шамиля.

Она продолжала ходить жаловаться Маркову. На смерть мужа, на бесконечные избиения российских солдат, которые продолжали приезжать по ночам к ее дому в Аргуне. Продолжали избивать ее на глазах у детей, грозили, пугали, требовали денег.

Как-то ночью затащили Ларису в спальню и изнасиловали. Ни одна чеченка не признается иностранцу в насилии. Врачи подтвердили, что Лариса была многократно изнасилована. Вывезли ее в Ингушетию, чтобы избавить от беременности, возникшей в результате насилия.

— Я не плачу, чеченцам плакать не пристало, — говорила Лариса твердым, бесстрастным голосом. — Хотела бы никогда больше не возвращаться в Аргун. Никому не желаю там оказаться. Да нет у меня денег, чтобы вырваться оттуда и с пятью детьми уехать куда-то, начать новую жизнь. Не верю, что в Аргуне можно будет когда-нибудь жить по-божески, как когда-то, когда свекровь похитила меня для своего единственного сына. Ту жизнь, те времена уничтожили те, что приезжали к моему дому на бронемашинах, с автоматами и в черных масках. Ненавижу их всей душой и желаю медленной смерти в муках, которые я сама хотела бы им причинить.

Прошло несколько долгих, полных ожидания дней, пока, наконец, не прибыл посланец Исы.

Позвонил от администратора и сказал, что ждет внизу. Когда я бежал по лестнице вниз, в холле гостиницы роилось от российских солдат. Их вид, запыленные, обожженные солнцем лица, бесцеремонное поведение позволяли предположить, что прибыли они из Чечни.

Увидев меня, от суетливого роя мундиров оторвался невысокий чеченец в темном, помятом костюме. С многозначительной улыбкой сунул мне в ладонь коробок индонезийских спичек.

Хамзат был братом Исы. Его огромный грузовик, окруженный целым караваном армейских машин, загораживал подъезд к гостинице. Ему нужна была свита солдат, чтобы беспрепятственно ездить каждый день в Ингушетию или Дагестан, куда он возил продавать собранный в Чечне лом. Если бы он ездил один, пришлось бы давать взятки на постах, делиться прибылью, подвергаться унижениям, заискивать, терять время. А могло ведь случиться и самое худшее — солдаты могли отобрать грузовик или под любым предлогом бросить его за решетку. Поэтому Хамзат возил свой лом всегда с эскортом солдат, которых ему выделял начальник гарнизона в Чири-Юрте в рамках обмена услугами с Исой.

Солдаты охотно сопровождали Хамзата. Поездки хотя бы в Назрань или дагестанский Хасавюрт разнообразили монотонность службы, помогали убивать время, которое в казармах старого цементного завода, казалось, замерло на месте. К тому же за опеку на границах чеченец во время остановок кормил их шашлыками и поил осетинской водкой. Поэтому в поездки с Хамзатом всегда отправлялись только сержанты, самые опытные и развращенные войной, а такие как раз оказывались полезнее всего при разных проверках и контролях.

Хамзат со свитой как раз возвращался с базара в Назрани, где продал лом, и на обратном пути заехал забрать меня из гостиницы.

Зажатый на заднем сидении между двумя солдатами я мало что видел, но зато и сам оставался незаметным. Солдаты не раскрывали рта и без конца курили. Казалось, ситуация их смущает, может, им было немного стыдно — в конце концов, они ведь обманывали своих, причем в присутствии постороннего человека.

Через границу мы проехали, почти не сбавляя скорости.

Мы ехали вглубь Чечни.

Серый и понурый Ачхой-Мартан, продырявленный снарядами, заставленный наскоро сколоченными будками; разрушенный российскими самолетами Катыр-Юрт, которому судьба отомстила за то, что не приютил партизан, бегущих из осажденной столицы. Измученные, напуганные, понесшие огромные потери на минном поле, с убитыми и раненными на плечах, они остановились в Катыр-Юрте, чтобы хоть немного передохнуть и перевязать раненных. Но напрасно они стучали и кричали, взывая о помощи. Ворота домов остались закрытыми наглухо, партизаны провели зимнюю ночь среди палаток на базаре. На рассвете их заметили российские летчики, а в полдень на Катыр-Юрт обрушился ураган бомб и снарядов.

В предместьях Грозного горели нефтяные вышки и резервуары. Жар огня обманул природу — несмотря на раннюю весну рядом с руинами, красными языками пламени, закопченными и искореженными трубами, расцветал снежной белизной одичавший вишневый сад.

Одно из многочисленных бытующих на Кавказе предсказаний гласит, что Грозный — место проклятое, что разрушительное движение земной коры сотрет его с лица земли.

Гибель города пришла не из недр земли, а с неба. Древнее предсказание оказалось, очевидно, неточным, но кто же в девятнадцатом веке осмелился бы утверждать, что смерть и разрушение будут сеять летающие машины?! А может, это еще и не был вовсе тот, предсказанный апокалипсис?

Город лежал в руинах. Везде, куда ни бросишь взгляд, громоздились пирамиды обломков, среди которых торчали скелеты многоэтажных домов.

Полумиллионный город со своими университетами и фабриками, и, прежде всего, с нефтехимическими заводами и научно-исследовательскими институтами, прославившими его на весь мир, этот город, когда-то богатый, многолюдный и такой по столичному самодовольный, разрушили, дословно сровняли с землей.

Я не узнавал мест и направлений, все утратило свой прошлый облик. Я не мог найти ни развалин гостиницы, в которой когда-то жил, ни мэрии, где много лет назад впервые встретился с Дудаевым. Я не заметил даже Минутки, самого узнаваемого в городе пункта для зарубежных журналистов, которые посещали Грозный во время войны. Я понял, что мы проехали ее, когда наша машина уже нырнула в туннель чтобы по главной улице города, проспекту Автурханова, доехать до центра. Я попросил россиян вернуться.

Эта небольшая, округлая площадь звалась Минуткой, потому что тут человек обычно хоть на минутку останавливался. Здесь автобусы назначали себе остановки, сюда привозили приезжих со всей страны и отсюда забирали тех, кто хотел уехать. В бесчисленных закусочных, расположившихся в окрестных домах, подавали кавказские блюда, соломенного цвета чай, черный кофе в маленьких чашечках. Уже во время первой войны Минутка была до неузнаваемости искалечена. Она лежала на самой линии фронта, была воротами в расположенный на том берегу реки Сумжи и обороняемый джигитами Дудаева центр города вместе с президентским дворцом, последней цитаделью чеченцев.

Но вторая война превратила Минутку в бесформенную, ни на что не похожую груду щебня. Война, точнее казнь, длилась две недели. Все вокруг взрывалось и горело, днем и ночью. Не уцелел ни один из здешних домов, не осталось даже развалин и пепелищ. Минутка превратилась в ровную пустыню щебня, а единственным оазисом жизни, единственным местом, где можно было встретить живое существо, стали военные посты.

Издалека казалось, что война обошлась с центром города милосерднее, чем с Минуткой. Он был слишком большим, чтобы стереть его с лица земли. Остались какие-то формы прошлого, очертания бывших проспектов, теперь превратившихся в глубокие ущелья среди разрушенных и сожженных домов, трубы жилых домов. На одной из улиц, на развалинах я увидел на сохранившемся фрагменте стены дверь. Оно вела в никуда, за ней тянулась только обжитая бродячими собаками пустыня, и все равно возник соблазн подойти и открыть ее.

Вокруг было полно битого стекла — оно хрустело под ногами везде в городе. Везде мусор, щебень, железо, развороченные и выгоревшие остовы машин. Войну пережили немногочисленные стены, теперь пестревшие надписями: «Добро пожаловать в пекло!» и «Тут живут люди». В развалинах царила гробовая тишина, прерываемая только ворчанием моторов российских БТРов, которые время от времени, вздымая пыль, проезжали по пепелищам.

Мохаммед, мой чеченский таксист из Назрани, утверждал, что в разрушенном Грозном все еще живет пятьдесят тысяч человек.

Те, чьи дома, разрушенные и до нитки ограбленные, все-таки уцелели, возвращались и сами потихоньку, кропотливо восстанавливали стены и крыши. Те, кто застал только воронку от бомбы или кучу щебня, собирали доски, кирпичи, куски жести, черепицы, фрамуги дверей и окон, чтобы продать это все счастливцам, дома которых еще можно было спасти.

Казалось, больше всего жизнь теплится в Чернореченском районе. Тут можно было чаще увидеть облачка дыма, плывущие из окон разрушенных домов. А в сумерки кое-где даже поблескивали огоньки, добытые чародейством смрадных, воющих генераторов, символов богатства и силы в городе, погруженном в темноту, лишенном электричества, газа, воды, а часто и глотка свежего воздуха, глубокий вдох которого иногда способен вернуть надежду на лучшую долю.

Многие продолжали жить в подвалах, где прятались в войну. Хоть с неба исчезли самолеты, а автоматная пальба гремела только по ночам, они все еще боялись ночевать в чудом уцелевших домах. Предпочитали затхлые, темные, но безопасные подвалы, из которых на рассвете выбирались на свет Божий, чтобы раздобыть еды и пережить очередной день. Брели крутыми тропинками среди развалин в предместья, где у дорог, ведущих из города, по утрам появлялись крестьяне с овощами и фруктами, а также торговцы с товарами из Ингушетии и Дагестана.

Ритм жизни городу задавали базары, и тот, что побольше, в центре города, и те крошечные, что вырастали на малых улочках. Перекупщицы каждое утро раскладывали тут свои лотки с семечками подсолнечника, газированными напитками и фруктами. Только на базарах можно было достать еду и все, что необходимо для выживания.

На базар приходили даже российские солдаты. Настороженно озирались, опасаясь нападения. Слишком много россиян гибло на базарах от выстрелов или ударов кинжала, а убийц никогда не удавалось схватить. Они уходили от погони в людском море, среди руин, исчезали в лабиринтах подземных переходов и подвалов, по которым, как несла молва, можно было незаметно пробраться из одного конца города в другой. Сколько раз на базаре убивали россиянина, столько раз солдаты в ответ устраивали погромы. Окружали базар, потом входили на площадку, разбивая, растаптывая и опустошая лотки.

Россияне, однако, базары не ликвидировали. Они им самим были нужны. Тут они продавали свою добычу — пожитки чеченских крестьян, отобранные во время чисток в деревнях, а также все, что удавалось выкрасть из казарм: канистры бензина, обмундирование, одеяла, мешки муки и сахара. Тут, наконец, опасаясь отравления, закупали у доверенных торговок мясо, свежий хлеб, овощи, которых так не хватало в их голодном солдатском пайке.

Не только базары, весь город был царством женщин. Их мужчины предпочитали вообще не выходить на улицы, чтобы своим видом не провоцировать россиян на аресты. Женщины держали лавки на базарах, занимались готовкой в придорожных харчевнях, даже ходили на развалины в поисках лома. Продавали его за гроши таким купцам, как Хамзат, у которых были грузовики, деньги, ходы и знакомства, позволяющие вывозить железо в Дагестан или Ингушетию, а то и дальше, вглубь России. В Чечне, где все практически стало ломом, он стоил копейки. Чем дальше, тем больший был на него спрос, тем выше становилась цена.

После заката город переходил в руки мужчин. Кончалось притворство, игра в прятки. Из уличных ущелий как призраки появлялись силуэты людей с автоматами. Чеченские партизаны, пробиравшиеся в город с гор или укрывавшиеся в руинах, подкрадывались в темноте к российским постам и патрулям чтобы бросить гранату, выпустить автоматную очередь, подложить бомбу или мину, убить или хотя бы заставить насторожиться, напугать. Или из минометов, переносных ракетных установок с развалин домов стреляли в направлении Ханкалы, главной базы россиян.

Мрак менял и россиян. По ночам в них вселялся злой дух. В темноте вырывался наружу парализующий страх, и одновременно ощущение безнаказанности, толкающее на грабежи и убийства.

Поэтому перед заходом солнца в городе начиналась лихорадочная суета. Большинство дневных обитателей руин собирались в дорогу, к родственникам в пригородные поселки, где они нашли приют на время войны. В Дагестан или Ингушетию, где их пристроили в одном из палаточных городков для беженцев. Те, кто оставался на ночь, торопливо тушили свечи, чтоб не привлекать внимания, и проваливались в беспокойный, не приносящий облегчения сон.

На закате мы остановились возле российской комендатуры в Старых Атагах. Там нас ждал Иса. Беседовал с серыми от пыли солдатами, которые только что вернулись из дозора в долине Аргуна и теперь отдыхали, развалившись на броне танка. Я достал из кармана спичечный коробок с орлом и арабскими надписями. Это должно было быть знаком, что поездка прошла без помех и неожиданностей. Иса неторопливо попрощался и, покряхтывая, уселся за руль «Волги».

На следующий день он отправил гонца в горы, к одному из скрывающихся там командиров Масхадова, чтобы при его посредничестве президент назначил время и место встречи, а также способ, каким я могу на нее попасть.

Мой хозяин решил, что пока посланец не вернется с гор, никто не должен знать о моем существовании, даже в его собственной деревне. Шпики, которыми кишел каждый аул, немедленно донесли бы об этом российской контрразведке, а от нее Ису не спасла бы даже благодарность сибирских офицеров из гарнизона на цементном заводе.

Поход в горы занимал у курьеров обычно четыре-пять дней. Наш посланник, однако, долго не подавал признаков жизни, а когда, наконец, появился, сказал, что нужно ждать прибытия следующего курьера.

Большую часть времени я проводил в помещении, которое мне выделил Иса, называя его моей комнатой. «Посиди немного у себя», — бросал он извиняющимся тоном, когда ждал прихода гостей. «Поужинаешь с нами на кухне или у себя?» — спрашивала Лейла, жена Исы.

Совместный прием пищи регулировал распорядок дня. За завтраком, в восемь утра, Иса сообщал план действий. Время до обеда, который Лейла подавала на стол между двумя и тремя часами дня, проходило в два этапа. Сначала, сразу после завтрака, наступала фаза надежды, порожденной энтузиазмом и верой Исы. Потом надежда уступала место нетерпению.

Все вести с гор должны были попасть ко мне до заката. Курьеры не ходили по ночам, было безопаснее скрываться среди тысяч перемещающихся днем по всей стране путников. Значит, надо было ждать утра. За обедом все будет известно. Обед решал все.

А вестей для меня все не было. После обеда наступало время разочарования и невыносимого чувства бессилия, которое не отступало до самого ужина, дававшего отмашку на отдых и отключение мыслей. С утра цикл повторялся: завтрак — надежда, обед — ожидание и разочарование, ужин — отсчет очередного дня и возрождение веры.

Монотонность и первоначальная безуспешность предприятия не особенно докучали, их компенсировало сознание, что там, на той стороне, есть жизнь.

Значит, я был в самом центре событий! Так, как всегда мечтал.

Я подсматривал за жизнью своих хозяев, их будничной повседневностью. Изучал их, узнавал Ису, Лейлу, двух сыновей, старшего Аслана и младшего Ислама, жену Аслана; наблюдал, какие они, как живут, осознают ли необычность своей судьбы. Опыт такой жизни казался мне не менее важным, чем разговор с кем-то из скрывающихся в горах чеченских лидеров. Тем более, я был уверен, что рано или поздно встречусь с ними, с Масхадовым или Басаевым, а может, даже с обоими. Я понимал, что в жизни Исы и его семейства я появился всего на мгновение, что покину их, когда пресыщусь, когда решу, что пришло время.

А пока, в ожидании вестников с гор, я изучал жизнь своих хозяев, познавал ее, делал заметки для будущих историй, просматривал свои записи.

Рассматривая принесенные Исой карты, я вычислил, что Масхадов должен находиться где-то в горах в районе его родного Алироя.

Опять пришлось ему бежать от наступающих россиян в кавказские ущелья. Он потерял лучших своих солдат, но пережил зиму и весной во главе партизанских сил спустился с гор. Выслеживаемый российскими самолетами, он петлял среди ущелий и аулов. Не разрешал своим командирам выдавать даже названия селений, где останавливался на ночлег и кормежку.

Россияне, которые до сих пор видели в Масхадове законную власть, подписывали с ним трактаты и соглашения, теперь называли его преступником, террористом, предателем. Объявили его в розыск, обещали денежное вознаграждение за его голову.

Ходили слухи, что ему предлагали отказаться от власти, уйти из политики, уехать в Турцию или доживать дни на государственной даче под Москвой, под бдительным оком секретных служб, наслаждаясь спокойной старостью и назначенной Кремлем пенсией. Он отказался, хотя, говорили, что жена настойчиво уговаривала его согласиться.

Российское правительство издевательски называло его королем без королевства, а значит, любые переговоры с ним были лишены смысла. Кроме того, Кремль утверждал, что Масхадов стал заложником опасных фанатиков и террористов типа Шамиля Басаева, что он поддерживает терроризм (подтверждающие это документы секретные службы, якобы, обнаружили в собачей конуре во время одной из чисток в Старых Атагах), платит террористам премии за каждую удачную акцию. А значит, не заслуживает уважения и, единственное, что ему осталось, это сдаться и просить Президента Российской Федерации о помиловании.

Газеты в Москве уверяли, что Масхадов того и гляди прибудет в Кремль, чтобы принести присягу на верность и предотвратить дальнейшее кровопролитие на Кавказе. Как когда-то побежденный имам Шамиль, он должен был сложить оружие и согласиться на ссылку на одну из подмосковных правительственных дач взамен за гарантию безопасности для себя и своей семьи, а также обещание, что Кремль прекратит кровавые пацификации и бомбардировки чеченских аулов.

Россияне то и дело объявляли, что он ранен, что погиб, что брошенный всеми блуждает по кавказским ущельям.

Чеченские же эмигранты, в свою очередь, утверждали, что все джигиты, может быть за исключением постоянно меняющего свое мнение Басаева, пошли под командование Масхадова. Якобы, он регулярно собирал их в горах на совещания, планировал вооруженные нападения, отправлял посланцев в Европу для тайных встреч с российскими политиками, выступающими против войны. Тайком пробирался даже в Грозный, а его выступления, записанные на кассеты, курьеры развозили по аулам и станицам.

Как-то вечером Ислам, младший сын Исы, принес ко мне в комнату затертую кассету. «Это Аслан», — многозначительно сказал он, беспокойно оглядываясь на дверь. Боялся, видно, что появится отец, или хуже того, мать, и поймают его на чем-то недозволенном.

Мужской голос на кассете тонул в шумах и треске. Я не смог узнать в нем Масхадова. Тем более что говорил он, если это действительно был Масхадов, по-чеченски, что дополнительно меняло тембр голоса.

«Я обращаюсь сейчас к тем, кто, пережив трагические события и потерю близких, решили вступить на путь самопожертвования. Понимаю вас, но не могу поддержать, — шептал Ислам, прижав ухо к репродуктору. — Россия хочет любой ценой доказать, что наша война за свободу — не что иное, как терроризм. Мы не можем допустить, чтобы России это удалось. Поймите, наших врагов не удержит ни ваша смерть, ни смерть сотен тысяч ваших братьев и сестер».

На восьмой день я достал из шкафа книгу: изданные в Москве воспоминания Александра Дюма о путешествии по Кавказу. Надо было, наконец, оторвать взгляд от обоев, которыми было оклеено жилище Исы. Бледно-розовые, поблекшие, с золотисто-зелеными черточками, украшенные розочками симметрично, по два цветочка с каждой стороны черточки.

Но еще до обеда кавказские воспоминания француза стали казаться мне банальными. Наводила скуку и найденная на полке криминальная история Агаты Кристи. Может, причиной тому был невыносимый запах книжной затхлости, а может, мучительное ожидание курьера. Так или иначе, отложил я книжки и вернулся к изучению обоев.

Вечером в комнату без стука вошел Иса. Молча прошел на балкон, потом вернулся в комнату и развалился на диване. Он буквально кипел от злости. Накануне мы увидели по телевизору, как россияне арестовали Хусейна, найдя в его машине повстанческую газету «Ичкерия». Иса провел весь день в визитах к знакомым российским офицерам, но вернулся ни с чем. Никаких вестей о приятеле.

Больше всего его злило легкомыслие и нерасторопность Хусейна, который так легко попался солдатам. Его остановили на одном из тысячи блокпостов, которыми были перекрыты чеченские дороги.

— Как можно было отправиться в путь с запрещенными газетами в багажнике?! Только последний дурак мог так поступить! Надо было с газетами послать какую-нибудь старуху! Бьюсь об заклад, солдаты бы ей под юбку не стали заглядывать. Бог покарал Хусейна, отобрал разум! — ругался Иса. — Поймут, кого схватили, отправят в Россию и тогда его из тюрьмы не вытащить, сгниет за решеткой!

-

Машинально взял лежавшую на столе книгу Дюма. Некоторое время смотрел на нее, как бы удивляясь, что такая вещь оказалась у него в доме.

— Завтра сходим к одному такому, Халиду, может, у него есть какие-то вести с гор. Может, там знают что-нибудь о Хусейне.

Халид жил по соседству в Старых Атагах, недалеко от мечети. Только посвященные знали, что его дом был контактным пунктом, через который шла вся переписка между повстанческими политиками.

К неприметному чеченцу с бельмом на глазу приходили женщины курьеры с приказами и сообщениями. Оставляли послания, забирали другие и исчезали. Через минуту приходили другие женщины, везли корреспонденцию из дома Халида на очередной контактный пункт. Так соблюдался основной принцип конспирации — отдельные курьеры знали только фрагмент сложной сети, были только звеном длинной цепи. Даже арестованные, они не могли выдать своих руководителей.

Халид телевизора не смотрел и понятия не имел, что Хусейн попал в руки россиян. А с гор тоже никто не приходил. Халид предложил, чтобы я записал свои вопросы к Масхадову на листке бумаги и переслал их через курьера. Я согласился, написал несколько фраз на вырванной из школьной тетради страничке. Но продолжал настаивать на встрече. Я не представлял себе, что мог бы не увидеться с ним.

Иса как обычно зашел ко мне после завтрака и сообщил, что на обед приведет кого-то особенного, кто мне многое расскажет и многое объяснит. Я заметил, что хозяин уже несколько дней проявлял беспокойство в связи с моей ситуацией. Заходил без стука и развлекал разговорами, хотел я того или нет. Навещали меня и сыновья, старший Аслан и младший Ислам. Я подозревал, что это Иса велел им не оставлять меня в одиночестве. В последние дни стал также приглашать гостей, которые рассаживались на диване, улыбались и, прерывая неловкое молчание, спрашивали, как дела. Не знаю, правда, делал ли это Иса в силу священного на Кавказе долга гостеприимства или в страхе, что я сойду с ума.

Наш гость был неразговорчивый, высокий, солидный, элегантный мужчина. Иса относился к нему с нескрываемым уважением.

Он был заместителем премьера в правительстве Масхадова. Поскольку президент из-за многочисленных обязанностей не имел времени председательствовать на заседаниях кабинета, именно нашему гостю он поручил это дело. Другими словами, он был последним довоенным чеченским премьером.

Мне он показался человеком глубоко разочаровавшимся. Говорил о потерянной возможности, наверное, единственной, отпущенной нещедрой судьбой, о смертельной угрозе, нависшей над чеченскими горцами. О сожженной земле, которую оставили за собой вероломные россияне. После первой войны, всего четыре года назад, войны незаконченной, но по большому счету ими проигранной, они обещали, что не будут больше воевать, и все споры будут теперь решаться путем политических переговоров.

В качестве министра и вице-премьера он много раз ездил в Москву и всегда возвращался с тяжелым сердцем, с ощущением, что в России никто, абсолютно никто даже не задумывался над тем, как можно было бы мирно разрешить проблему чеченцев. А ведь подписывая перемирие, россияне обязались в первый же год двадцать первого века определить путем переговоров статус чеченской республики.

Однако в Кремле никто не забивал себе этим голову. Россияне знали, что не успеет закончиться оговоренный срок, как слово возьмут генералы, которые так и не простили чеченским горцам недавнее унизительное поражение. Не лучшее ли доказательство тому тот факт, что новое нападение на Чечню возглавили те же люди, которым пять лет назад пришлось спускать российские флаги над чеченскими аулами?

Можно ли вообще говорить о победе? Чеченские командиры сумели во время войны победить российскую армию, но в мирное время оказались людьми не только некомпетентными, но и мелкими, не думающими ни о народе, ни о давних товарищах по оружию. Чем же они отличались в таком случае от министров из имперских кабинетов, к которым он сам относился несколько лет назад? Кто им позволил узурпировать себе право на истину?

— Все это неважно, — говорил он. — Мы все проиграли, не воспользовались шансом.

Иса, в своих рассуждениях, смотрел в будущее с позитивным настроем, ему была чужда мысль о капитуляции и даже бездействии, он старался найти правильный путь для себя и своих земляков. А бывший премьер находил, кажется, какое-то мазохистское удовольствие, копаясь в воспоминаниях о поражениях.

Потом он еще несколько раз заходил к нам на обед, а однажды мы встретились вечером на берегу Аргуна. Как всегда одетый с иголочки, он принес с собой складной стульчик, какими обычно пользуются рыбаки. Держал речь, картинно сплетая ладони на коленях, ну просто мастер, поучающий послушных учеников, неуклюже примостившихся на каменистом берегу речки.

— Пора забыть о геройстве, о прославлении мученической смерти. Пора думать о том, как выживать, — говорил он. — Для России сто тысяч убитых солдат, это просто военные потери. Для нас, чеченцев, сто тысяч погибших — это геноцид, смерть народа.

Опускался вечер, сгорбленный силуэт вице-премьера на рыбацком стульчике постепенно таял в темноте и стелящемся над рекой тумане. Как только он заговаривал о Масхадове, у меня возникало впечатление, что его охватывает какая-то грусть. Вроде рассказывал разные анекдоты, вроде посмеивался над недостатками и пороками президента, а звучало так, как будто вспоминал кого-то умершего, кого-то, по ком тосковал. Может, и не по нему самому, а по несбывшимся мечтам, желаниям и надеждам, которые оживали при воспоминании о Масхадове.

— Знал ли Аслан, что его ждет? Не знаю, наверное, верил, что все у него получится. Думаю, тогда никого лучше него не было. Но и он не прирожденный руководитель. Видно, не могло получиться, видно, так распорядилась судьба.

Как-то вечером вице-премьер привел с собой прокурора. Масхадов поручил ему в свое время борьбу с теми, кто поддался соблазну заняться известным на Кавказе испокон веков, столь же порочным, сколь доходным промыслом — торговлей живым товаром. Прокурор внимательно слушал речи премьера, утвердительно кивал головой, если считал, что тот затронул сущность вопроса. Было заметно, что он преисполнен таким уважением к премьеру, что кивать приходилось непрерывно.

Прокурор любил изрекать оригинальные сентенции, типа: «в Чечне послевоенное время быстро становится довоенным, а мир оказывается более трудным вызовом, чем война».

— Вообще-то Масхадов был золотым человеком, но наивным до ужаса. В мирном договоре с Россией было положение о том, что в отношениях с Чечней она будет соблюдать международные нормы и права. Масхадов свято верил, что само слово «международные» уже обозначает, что Кремль признает независимость Чечни, — говорил прокурор, когда умолкал премьер. — Или эта история с Яндарбиевым. Кто-то пытался убить Масхадова, и он подозревал, что за покушением стоит именно Яндарбиев, который не смог ему простить проигрыш на президентских выборах. Вместо того чтобы направить дело в суд и все выяснить, Масхадов велел Яндарбиеву поклясться на Коране, что он не имел с покушением ничего общего. Яндарбиев поклялся, и на этом все кончилось.

На вечерние, тайные встречи на берег Аргуна приходили многие министры чеченского правительства. Днем предпочитали не попадаться на глаза российским солдатам, патрулирующим их деревни. Вечерами, когда россияне прятались в казармах, министры собирались у реки, жевали сухую вяленую рыбешку и рассказывали грустные истории о таком недалеком еще прошлом.

— Нам, работавшим когда-то на русских, труднее всего было привыкать к новым порядкам на заседаниях Совета министров. Мы привыкли к тому, что есть повестка дня, председатель, который дает слово, и так далее. А теперь казалось, что мы на базаре, — прокурор задумчиво бросал в реку камушки. — Ссоры, ругань, перекрикивание. Не раз бывало, что министры бросались друг на друга, приходилось их растаскивать. Приходили на заседания с пистолетами, а по коридорам, волки волками, бродили их бойцы, так обвешанные разным оружием, что едва на ногах держались. Не раз и не два Совет министров принимал голосованием какое-то решение, а кто-нибудь из командиров после этого выходил, хлопнув дверью, со словами, что ему наплевать на решение. Масхадов врагов старался привлечь должностями, а о друзьях не заботился. Ничего удивительного, что, в конце концов, все его бросили, один остался.

Наши прогулки к реке понемногу становились ритуалом. И постоянным элементом нудной рутины моей жизни в конспирации. Наступающий вечер оглашал болезненный приговор — с гор опять никто не пришел. Когда темнело, Иса заходил в мою комнату и сообщал:

— Пора проветриться.

В руках у него была кожаная куртка Аслана и его собственный зеленый фез, небольшая круглая шапочка, которая должна была превратить меня в чеченца. Бриться он запретил мне с первого дня. Купил на базаре белые спортивные туфли и мешковатые слишком большие брюки, которые мне приходилось стягивать поясом, чтоб не сваливались. Иса не только постарался переодеть меня, но и нашел чеченский паспорт (так, на всякий случай, подчеркивал он), и назвал меня Вахидом.

Так он обращался ко мне всякий раз, когда мы выходили из дому. Обучил меня нескольким чеченским словам, чтобы я мог отвязаться от любопытных. Местные жители действительно заговаривали со мной по-своему, а на мое бурчание реагировали так, как ожидал Иса. Иса вообще был весьма доволен созданным им образом, хвастал собственным произведением перед доверенными знакомыми.

На реку мы часто заглядывали и по пути домой, возвращаясь от Халида из Старых Атагов. Для меня новости были все те же. Очередные курьеры приезжали без ответа, или с теми же словами, что и раньше — ждать, когда приедет следующий. Одному Богу известно, когда!

Зато хорошие новости пришли Исе. Дела с Хусейном обстояли не так уж плохо.

Россияне, конечно, узнали, кого им удалось арестовать, но не вывезли его ни в Ростов, ни в осетинский Моздок, а посадили в камеру в чеченском Шали. Тут рукой подать. Так что, не все еще было потеряно.

Чтобы разогнать как-то мою мучительную меланхолию, Иса купил на базаре в Старых Атагах сушеную рыбу, лук, помидоры, апельсины, фисташки, медовое пиво и пузатую бутылку осетинской водки. Похоже, он верил, что она, как волшебный эликсир, развеет заботы и сомнения, воскресит надежду и веру.

По дороге мы захватили с собой Хамзата, который только что вернулся, довольный заработком, из поездки в Хасавюрт, где продал россиянам очередной грузовик лома.

Иса отдал продукты придорожному духанщику, который быстренько развел огонь, поставил на него решетку с бараниной. Показал нам полянку в зарослях, возле самой серебрившейся в лунном свете реки.

Мы расселись на плоских прибрежных камнях. Иса открыл настежь двери «Волги», чтобы за водкой и набитой марихуаной сигареткой наслаждаться музыкой своего любимого Адриано Челентано.

Над нашими головами кружили вертолеты, охраняющие с воздуха танковые колонны, ползущие по дороге на той стороне реки. Ночная тишина и усиливающее все звуки зеркало воды позволяли нам прекрасно слышать рокот моторов, а иногда и голоса солдат. Лучи прожекторов позволяли судить, как далеко от нас проходит путь войсковых караванов. А когда на короткое мгновение стихал хор цикад и лягушек, с гор доносилось глухое эхо взрывов.

Мы встречались у реки по ночам, мы — жители деревни, объявленные вне закона, скрывающиеся днем от нежелательных глаз, связанные братством конспирации. Из всей деревни только мы выходили на воздух после наступления темноты, выводимые своими хозяевами на прогулку на каменистый берег Аргуна.

Как-то у реки я познакомился с Сулейманом, партизаном из отряда Шамиля Басаева, чеченского сфинкса, неразгаданного, обожаемого и проклинаемого одновременно.

Сулейман с товарищами сидел неподалеку, на соседней полянке. Он скрывался в собственной деревне. Все знали, что он ушел в горы, но никто — что вернулся на краткий отдых в деревню. Так и должно было быть. За голову Басаева россияне обещали награду в миллион долларов и орден Героя России. Мешок рублей за Сулеймана мог оказаться непреодолимым соблазном даже для самых близких друзей. Зачем накликивать беду? Подвергать ненужным испытаниям близких людей?

Он вернулся с гор неделю назад. Белизна щек выдавала только что сбритую бороду. На реку пришел с братьями, единственными людьми, в чьей преданности и помощи он мог быть абсолютно уверен. Иса был знаком с их отцом по работе на цементном заводе.

Меня сжирало нетерпение. Хотелось расспросить Сулеймана о ста разных вещах, трудно было вытерпеть спокойно пустяшный, ничего не значащий разговор, который завел Иса, расхищая драгоценное время, которого, увы, было и так не много. Боец Басаева, Сулейман казался мне неоценимым источником правдивых новостей о командире, судьба которого успела обрасти уже такими легендами, что превратила его в существо почти мифическое.

На минных полях под Алхан-калой, где огромные потери понесло отступающее из Грозного чеченское войско, Шамиль Басаев был ранен в семнадцатый раз. Прекрасно отдавая отчет в том, насколько смерть Шамиля могла бы подорвать дух чеченских повстанцев, россияне стали распространять слухи о его гибели, а потом, когда дольше не удавалось поддерживать эту ложь, о том, что он потерял на мине обе ноги и глаз.

В Алхан-кале жил еще тогда известный на весь Кавказ хирург, Хасан Баев, специалист по пластическим операциям. Чеченские командиры давно определили его в дежурные врачи. Он складывал из кусочков череп Салману Радуеву, зашивал продырявленную, как сито, грудь Арби Бараева.

В ту зимнюю ночь, когда партизаны выбирались из Грозного, Баев ампутировал семьдесят семь ступней и ладоней, сложил из кусков семь 175 голов, зашил и перевязал бесчисленное количество ран. Кошмарная ночь, видимо, до конца исчерпала его силы и веру, потому что на следующий день с женой и шестью детьми он сбежал в Америку, куда подальше от Чечни.

В ту ночь он оперировал при помощи простейших инструментов, какие смог найти в небогатом военном госпитале. Быстро кончились все перевязочные материалы, обезболивающие средства. Когда в госпиталь привезли раненого Басаева, врач смог сделать только местную анестезию. Шамиль, белый как мел, был в сознании, когда хирург отнимал ему остатки раздробленной стопы. Из Алхан-калы в Долину Ведено в высокогорном Кавказе партизаны везли Шамиля на санях. По дороге началось заражение, борьбу с которым осложняли не только тяжелые полевые условия и зима, но и разряженный горный воздух. Очередной, найденный в какой-то деревне врач отрезал еще часть голени.

Распускаемые россиянами, а может, только подхваченные ими слухи, доносили, что Шамиль сбежал за границу, что у него заражение крови и он теряет рассудок. Якобы во время очередной операции было внесено какое-то заражение, испуганные врачи перекормили Басаева лекарствами, от которых он сошел с ума. Якобы он не только перестал командовать, но вообще бредил, потерял дар речи. Его партизаны, якобы, искали себе нового командира.

Не в силах дождаться известий о смерти Басаева, россияне убеждали всех, что лишенный врачебного ухода он так или иначе скоро умрет. А российские генералы и не собирались ждать. Просто сообщили, что Басаев умер, так как уже долгое время не перехватывали ни одного его телефонного разговора. А раз не разговаривает, значит, умер, хвалился сам шеф штаба, Квашнин. И даже российский Министр обороны, хоть сам не верил в генеральские байки, уверял, что его армия рано или поздно настигнет Басаева.

Но вести с гор противоречили всем словам и надеждам россиян. Итак, Басаев не только был жив, но и фотографировался у своих предполагаемых могил. Семью отправил в Баку, а сам со своим отрядом на зиму пробрался через горы в грузинскую Сванетию, где вступил в союз с местными горцами. Его видели с отрядом в Беной, в Ведено, в Сельментаузене. Кто-то клялся, что встречал его в Кабарде, где ему перевязывали рану на ноге.

Жители чеченских аулов ломали голову над тем, как Шамилю так удается водить россиян за нос. Российские войска всегда опаздывали. Шамиль с отрядом были уже далеко, когда в деревню, где они провели ночь, входили российские солдаты и мстили жителям за оказанный повстанцам приют.

Убежищем для Шамиля партизаны выбрали окрестности его родного Ведено, место безлюдное и дикое, до войны — царство волков и медведей. Партизаны скрывались в горах, высоких и недоступных для танков, среди густых лесов, прятавших их российских преследователей на самолетах и вертолетах. Каждый, кто хотел с ними воевать, должен был идти на их условия — пеший бой с автоматом, лицом к лицу.

Басаев не только продолжал командовать, под его руководством находилась теперь треть всех скрывающихся в лесах партизан. Он взял к себе людей Хаттаба, хитростью отравленного россиянами. Принимал участие во всех важнейших совещаниях партизанских командиров, собиравшихся в горах, но Масхадову, как и раньше, иногда подчинялся, а иногда нет — как ему было в тот момент выгоднее.

После контузии на минном поле под Грозным Шамиль не встречался с журналистами и не давал интервью, но его выступления, появляющиеся на сайте повстанцев в Интернете, свидетельствовали о том, что он остался прежним Шамилем, известным своей невоздержанностью в высказываниях и язвительным юмором. Это, вкупе с острым умом, эрудицией и присущей ему харизмой, делало его любимым собеседником всех журналистов.

Когда-то он обожал шокировать всех байками о карманных атомных бомбах, которые собирался разбрасывать по московским паркам, денежных вознаграждениях за голову Ельцина или планами освобождения всего Поволжья и создания на этих землях мусульманского халифата в Европе. Теперь, отказавшись от своего прошлого светского имени и приняв новое, мусульманское — Абдалла Шамиль Абу Идрис, обещал два с половиной миллиона долларов каждому, кто убьет нового российского премьера Путина. Признавался во всех терактах и политических убийствах не только в Чечне, но и в России. Рассказывал, что создал специальный отряд камикадзе, готовых посвятить собственную жизнь ради того, чтобы как можно страшнее навредить России, доставить ей нестерпимые страдания. Объявил, что террористы, взявшие в заложники сотни людей в московском театре на Дубровке, действовали по его приказу, хотя их целью была на самом деле российская Дума. Никогда не извинялся, не выражал сожаления по поводу невинных жертв. «Наша цель — принудить Россию к заключению мира. Нас обвиняют, что мы убиваем мирных, невинных людей. Это очередная подлая ложь. Невинные люди гибнут сотнями, но в Чечне. Эти невинные, мирные люди в России виноваты уже в том, что, избирая такую власть, платя налоги, не протестуя, они поддерживают преступную войну, жертвами которой становятся чеченцы, — написал Шамиль в одном из своих обращений. — Тот, кто пассивно наблюдает, как совершается преступление, не делает ничего, чтобы ему помешать, становится соучастником преступления. Эти мирные, невинные россияне являются соучастниками геноцида чеченцев. Поэтому я могу им обещать, а я всегда держу слово, что они на собственной шкуре испытают, что значит война, которую развязало их правительство. В следующий раз мои люди не будут брать заложников. Их единственной целью будет уничтожение врага и причинение России кошмарных страданий. Какая разница, убивает ли людей бомба, сброшенная с неба, или подложенная в подвал их дома?»

Теперь не только Россия, но и ищущая дружбы с ней Америка, Великобритания и даже вся Организация Объединенных Наций признали Басаева террористом, человеком вне закона, одним из самых опасных и самых разыскиваемых преступников в мире. Ему это, вероятно, должно было льстить. К разочарованию России, американцы, однако, не обвинили Шамиля в связях с международным терроризмом, но дали понять, что внесли чеченца в черный список только затем, чтобы сделать ничего им не стоящий подарок российскому президенту. «Господин Басаев — террорист — это очевидно. Но нам ничего неизвестно о его деятельности за границами Чечни и России. То есть, международным терроризмом он не занимается», — поясняли негласно американские чиновники, конгрессмены и сенаторы.

Белый Дом приказал американским банкам проверить, имеет ли у них Басаев счета, и если да, то заморозить находящиеся на них средства. Американским гражданам запретили любые контакты и дела с Басаевым. А внесение Шамиля Организацией Объединенных Наций в черный список террористов означало, что ни одно государство не имело права продавать ему оружие и даже разрешать пребывание на своей территории. Международная полиция, Интерпол, обязала правительства стран, где он мог появиться, арестовать его и передать России.

Басаев, со свойственным себе высокомерием, пренебрежительно отозвался об угрозах американцев. «Мне от этого не холодно и не жарко, — заявил он в специальном письме на сайте кавказских джигитов. — У меня не было и нет счетов в американских банках. Моим банком, стоит мне только захотеть, является российская казна, а ее — хвала Наивысшему — пока что даже американцы не в состоянии закрыть. Так что я не боюсь, что мне в ближайшее время будут угрожать финансовые трудности. Оружие для войны с россиянами я добываю у них самих за их собственные деньги. Зачем мне покупать его за границей, морочить себе голову контрабандой, таможенными податями, налогами? Перебрасывать оружие через Грузию или Дагестан? Мне это не выгодно. Зачем мне это, если у меня здесь все под рукой, и я могу получить оружие с доставкой в указанное мною место? И зачем мне нужна дружба Америки? У Америки нет ничего общего с нашей войной. Не она была причиной ее начала, не она будет причиной ее конца. Мы вообще ничего не ждем ни от Америки, ни от Запада. Не понимаем только, почему они могут так беспокоиться по поводу судьбы албанцев в Косове или иракцев под властью Саддама Хусейна, а по поводу геноцида в Чечне проявляют такую сдержанность. Мы когда-то просили только о том, чтобы Запад не давал России денег на войну, которую она ведет против нас на Кавказе. Только и всего. А теперь не ждем даже этого».

— Я видел Басаева неделю назад, — сказал Сулейман тихо и так просто, как будто рассказывал о давно не виденном общем знакомом. — Шамиль все берет на себя, ему все равно нечего терять. Для россиян он — дьявол во плоти, ему уже ничего не поможет.

Многие чеченцы считали, что Басаев брал на себя всю ответственность за теракты, чтобы уберечь от тяжелейших обвинений Масхадова. Но даже если он делал это из лучших побуждений, говорили они, то своим бахвальством и признаниями в терроризме нанес повстанцам непоправимый вред, так что лучше бы он вообще не отзывался.

— Я в этом не разбираюсь. Могу сказать только, что Шамиль, хоть ослабленный телом, не утратил силы духа. Уверяет нас, что и с ним, и с нами все будет в порядке, — продолжал свой рассказ Сулейман. — Чувствует он себя неплохо, если можно так сказать о человеке, которому отрезали полноги. Поначалу ходил на костылях, а потом куда-то съездил и вернулся с деревянным протезом. Заказал себе еще два запасных, а среди партизан получил кличку Деревянная Нога. А посмотришь, как он ходит, никогда не подумаешь, что вместо одной ноги протез.

Теперь стал терять терпение Иса. Слишком много народу у одного костра может привлечь ненужное внимание, показаться подозрительным. Переговорил о чем-то с Сулейманом по-чеченски, потом по кавказскому обычаю обнял и поцеловал его в щеку на прощание.

Обратный путь мы проделали молча, сердились друг на друга. Я на Ису за то, что он прервал встречу с Сулейманом, Иса на меня за то, что я попытался что-то сделать самостоятельно, без его разрешения и помощи.

Когда мы подъезжали к деревне, сказал, что постарается, чтобы я мог снова увидеться с Сулейманом и спокойно поговорить. Но только в деревне, вдали от людских глаз и ушей, чтобы никого не подвергать опасности.

— У себя можешь делать, что хочешь, но здесь все по-другому. Тут, если хочешь чего-то достичь, ты должен поступать по-нашему. Понимаешь? — бросил рассерженно, как учитель, который вдруг понял, что его ученик так ничему не научился, ничего не умеет.

Мы стояли перед облупившимся четырехэтажным домом, который на время войны стал его башней из камня. Башней из камня был он и для меня с тех пор, как я ворвался в жизнь Исы, стремясь увидеть, как же там все на самом деле есть, по другую сторону границы.

Похожие один на другой дни я проводил в квартире Исы. Поначалу просто отдавался течению времени, пассивно и бездейственно. Потом, когда время строптиво замерло на месте, я разработал для себя подробное расписание занятий.

Стало ясно, что все обитатели дома функционируют по одному и тому же принципу. Иса был вечно занят, вечно в бегах, выходил из дому в четверть десятого, возвращался к обеду, а потом, ближе к вечеру шел вместе со мной на прогулку к реке. Лейла с невесткой с утра до вечера возились на кухне.

Аслан, серьезный, педантичный, учил в своей комнате английский и физику по старым русским учебникам. А вечерами занимался гимнастикой и поднимал тяжести. Ко мне заглядывал почти всегда в одно и то же время. За полчаса до обеда и за полчаса до ужина.

Навязанный режим регулировал время и придавал ему смысл.

Утром, после завтрака, я заставлял себя два часа читать. Романы с полки в моей комнате не годились на то, чтобы целиком занять мои мысли. Этой цели лучше служила толстенная книга по истории чеченцев, которую Иса выпросил у кого-то из знакомых. Почти пятьсот страниц, разделенных на двадцать три главы. Я читал ежедневно по одной главе, а потом до обеда делал подробные заметки.

Распорядок дня после обеда зависел от электричества. Обычно его не было, и квартира тонула во мраке. Тогда я запирался в своей комнате и при свечах приводил в порядок старые записи. Потерявшие актуальность выбрасывал, другие переписывал заново, придавая им новый смысл. Вечерами Иса вел меня на прогулку к реке.

Я сам удивился, как быстро мне удалось привыкнуть к жизни без электричества и водопровода. Воду приносили из колодца женщины — ни один чеченец бы не допустил, чтоб кто-то увидел его несущим тяжелые ведра. Без света я тоже научился жить. Только входя в комнату, все еще машинально тянулся к выключателю, чтобы магическим щелчком разогнать темноту. Такие чудеса в Чечне уже не случались, казалось, ее жители давно смирились с этим.

Если все-таки появлялось электричество, а Иса не ждал никаких посетителей, после обеда я шел в гостиную, где вместе с хозяевами смотрел телевизор.

В тяжелые дни Иса оставался дома. Он объяснял, что чеченцы делят дни на тяжелые, когда все валится из рук, все идет наперекосяк, ничего не получается, и легкие, когда наоборот все удается. По словам Исы тяжелыми днями были воскресенье, понедельник и, прежде всего, суббота. В такие дни лучше не браться за что-то серьезное, убеждал он. Зато в среду, а особенно в четверг работал, как заведенный. В эти дни все должно было получаться. Даже имам Шамиль — говорил Иса — так планировал свои походы, чтобы выступать именно в четверг.

В тяжелые дни Иса сидел за столом напротив телевизора. Это было его место. Когда он был дома, никто не осмеливался его занять. Впрочем, у каждого из домашних было свое место и своя роль. Меня Иса сажал за стол рядом с собой, боком к телевизору. Третий стул, на котором приходилось сидеть спиной к экрану, всегда оставался пустым. Ждал случайного гостя.

Остальные члены семьи рассаживались на диване под стенкой. Женщины, Лейла и молчаливая Этимат, жена Аслана, смотрели телевизор, стоя в дверях комнаты. Они приводили комнату и кухню в порядок после обеда, начинали готовить ужин, исполняли бесконечные требования и капризы Исы.

Иса, никого не спрашивая, решал, какие программы или фильмы мы будем смотреть. Он и только он имел право вести разговор за столом. Другие могли только слушать и ждать, когда Иса позволит им принять в нем участие. Надолго или всего на минутку, в зависимости от потребностей и заинтересованности хозяина.

Я перенимал их обычаи и порядки. За столом молчал, пока не отзовется Иса, а разговаривая с ним, старался не обращать внимания на Аслана, Ислама или Этимат, которые, если не было ничего интересного по телевизору, раскладывали нарды, популярную на Кавказе игру с шашками и костями.

Впрочем, я заметил, что они стали относиться ко мне, как к своему, хоть и не до конца. Конечно, они привыкли к моему присутствию в их квартире, в их башне из камня, я был для них своего рода развлечением. Но скорее я был нужен им как пришелец издалека, благодаря которому можно хоть на минуту забыть о нависшей угрозе и страхе перед завтрашним днем. Мои дела, заботы, прозаические хлопоты, которые я создавал своим присутствием, позволяли Мадаевым забыть или хотя бы отвлечься от собственной гнетущей повседневности.

Так или иначе, когда я входил на кухню, женщины прерывали свой разговор, чтобы выслушать меня, а в гостиной Аслан и Ислам вскакивали со своих мест так же, как когда входил их отец. Я и сам машинально вставал, как только появлялся Иса. Иса трактовал меня как своего подопечного, старшего сына, Аслан и Ислам — как старшего брата, которому надлежит оказывать такое же уважение, как отцу. Ислам украдкой покуривал, но не осмеливался взять сигарету в руки на глазах отца и даже Аслана. Поначалу при мне курил, не стесняясь. Потом я его больше не видел с сигаретой.

В отношениях с отцом сыновья были обязаны вести себя достойно. И они беспрекословно подчинялись этому правилу. Я никогда не видел, чтобы кто-то из них пошутил, или хотя бы улыбнулся. Никогда ни одного теплого жеста, сердечности. Никогда не видел, чтобы Иса обнял кого-то из сыновей, поцеловал.

— Чеченцу нельзя любить, — сказал он мне как-то. Как бы шутя.

Впечатлительным, эмоциональным чеченцам суровый горский обычай запрещает открывать душу. Тут не принято говорить о любви, разве что речь идет о любви к Родине, Богу и матери, или о граничащем с любовью братстве по оружию и мученичеству.

Признаваться в любви можно, в крайнем случае, самому себе. Но традиция наказывает внешне проявлять презрение к чувствам, не выдавать своей слабости, сохранять каменное, невозмутимое лицо стойкого воина.

Обязанность соблюдать все каноны так понимаемого рыцарства отнимает у чеченских детей привилегию отцовских объятий и нежности. Иса прямо-таки гордился тем, что никогда не играл с сыновьями, ни одного из них не разу не держал на коленях.

— Именно поэтому они и выросли стойкими и крепкими юношами, а не слезливыми бабами, — убеждал он меня. Отец должен воспитывать из сыновей воинов. Так меня воспитывал мой отец, я так воспитывал Аслана, он так же воспитает своего сына. А я, дедушка, смогу с внуком играть и обнимать его хоть до потери сознания. Но с сыном? Никогда. Нельзя мне этого делать.

На Кавказе сыновья принадлежат отцам. Если распадается семья, отец имеет право забрать детей. Другое дело, что в последнее время горцы почти не пользуются этой привилегией и брошенным женам оставляют даже сыновей.

Иса много раз повторял, что святым долгом отца является воспитать в сыне характер рыцаря, воплощением которого в их глазах должен быть отец. Так что отец просто обязан быть образцом, учителем. И действительно, отношения между чеченскими отцами и сыновьями больше напоминали мне отношения между учителем и отданными ему на воспитание и науку учениками.

Мне казалось, что в этой вечной демонстрации чеченскими отцами своей власти, в их борьбе за уважение сыновей и стремлении избежать всего, что могло бы запятнать безупречный идеал для подражания, крылся страх отчуждения и глубокая тоска. Я подозревал, что Иса так ведет себя с сыновьями, потому что чувствует себя виновным, страдает, отрекшись от проявлений любви, от образовавшейся в сердце пустоты. И, наверное, сознает, что, воспитывая сыновей по своему образу и подобию, обрекает их на те же страдания, которые сам когда-то пережил. А может, мне так только казалось — мне, гостю, пришельцу.

— Если мы не исполним своего долга, не сделаем того, чего от нас ожидают, — говорил Иса, — мы не имеем права считать себя отцами своих сыновей и сыновьями своих отцов.

А однажды, у реки, признался, что самым страшным кошмаром, который преследует его ночами, является сон, как российские солдаты бьют и унижают его на глазах сыновей, и убивают только тогда, когда нет сил даже молить о смерти.

По телевизору мы чаще всего смотрели новости. Электричество редко включали надолго, на два-три часа, так чтобы хватило времени посмотреть какой-нибудь фильм.

Не знаю, что больше бесило Ису — сообщения из Чечни или их отсутствие.

Он вглядывался в экран, как в фотографию из семейного альбома, пытаясь рассмотреть мелькающие в репортажах лица. Тут все всех знали. Иногда он вдруг выкрикивал с какой-то детской радостью и гордостью: «Ты только посмотри! Это же дом Хусейна в Старых Атагах. А вот и он, собственной персоной!»

Это разглядывание жизни в зеркале телевизионного экрана бывало для моих хозяев болезненным испытанием. Лейла хваталась за сердце, как только показывали руины Грозного.

— У нас была такая прекрасная квартира!.. Ах, как нам было там хорошо! — вздыхала она. — Все у нас было: красивая мебель, кафель на стенах, паркет на полу. Жили себе спокойно. Правда, мы мало что знали о далеком мире. Но когда не знаешь, что ты хуже других, не переживаешь, не завидуешь… Пока не пришла… эта свобода. Эх, если бы человек знал заранее… Надо было сидеть тихо и радоваться тому, что есть.

Иса слушал новости с каменным лицом: «…вчера, во время спецоперации в деревне такой-то и такой-то наши войска ликвидировали банду особо опасных боевиков и террористов.»

— Видишь! — кричал Иса, ударяя кулаком по столу. — Нас уже даже не убивают! Нас ликвидируют! Как каких-нибудь насекомых или крыс! Если считают нас паразитами, почему тогда мы представляем для них такую опасность? Да возможно ли, чтобы миллион чеченцев был угрозой для ста пятидесяти миллионов россиян?

Новые кадры, фотографии, вырванные из контекста. Какая-то школа, дети в формах, смотрят в камеру огромными черными глазами. Трактор в поле, солдаты на дороге проверяют документы проезжающих.

— Как, они сказали, называется эта деревня? — спрашивает вдруг Иса. — У нас вообще нет такой деревни. Я могу тебе перечислить названия всех четырехсот городов, станиц и аулов. Такой, о которой они говорили, вообще нет. Клянусь, чем хочешь. Такой деревни у нас просто нет.

Его возмущало вранье, услышанное по телевизору, но больше всего потрясало это российское наплевательское отношение к деталям. Ведь если московское телевидение не придавало значения географии и без церемоний называло чеченцев бандитами и террористами, так может, и всю Россию, и весь мир, не трогают, не волнуют чеченские страдания?! А это обрекало бы на безмолвное отчаяние и смерть без права апелляции.

Но еще больше лживых репортажей его тревожило отсутствие сообщений из Чечни. Он внимательно слушал новости из России, с меньшим интересом — новости из-за рубежа.

А потом уже только ждал: вдруг культурные, спортивные новости или прогноз погоды будут прерваны каким-то срочным, тревожным сообщением с Кавказа. Выпуск новостей без известий из Чечни угнетал его и пугал. Он надолго погружался в молчание.

Гнетущую тишину неизменно прерывала Лейла, мать-надежда.

— А что там у вас о нас говорят? Знают люди о нас? — лицо ее освещалось доброй улыбкой. — А то эти такое о нас рассказывают, что человека дрожь пробирает от страха. Диких зверей из нас делают, людоедов. А разве мы такие?

Ислам ждал спортивных новостей, результатов футбольных матчей, голов, парада голкиперов. В школе он играл в футбол и мечтал стать профессиональным футболистом в настоящем клубе. С мечтами уже распрощался, но продолжал лелеять в себе любовь к огромным стадионам, захватывающим матчам, великим футболистам.

Но, запертый в своей деревне, постепенно терял контакт и с этим миром. Давно уже не видел никаких спортивных соревнований. Ни своими глазами, ни по телевизору. Те каналы, которые транслировали разные спортивные игры, в Чечне не принимались. Так же как сюда не доходили газеты. А постоянные перерывы в подаче электричества не позволяли Исламу следить даже за важнейшими спортивными событиями в мире. Он обожал футболистов, которые уже закончили карьеру, переживал по поводу их давно залеченных травм, не знал новых мастеров.

— Боже мой, когда-то я думала, что все эти войны, катастрофы, несчастья случаются где-то там, далеко. В какой-нибудь Африке или Индии. Смотрели мы на это по телевизору и возмущались, что творятся такие безобразия. Мы верили, что другие страны не бросят этих людей, помогут им. И помогали, присылали какие-то самолеты с дарами, войска, — вздыхала Лейла. — Когда у нас все началось, мы тоже сидели в подвалах, свято веря, что надо немножко подождать, и мир опять возмутится, поможет нам. Что никто не позволит убивать людей как скотину. Думали: вот, постреляют немного, попугают друг друга, потом договорятся и опять будет спокойно, как раньше. Только мы сидели и ждали, сидели и ждали, а все тянулось и тянулось бесконечно. Радио слушали, а там никто о нас даже не говорил, никто не спешил останавливать нашу войну, помогать нам.

— А знаете, что вчера сообщили? Я сама слышала. И Аслан тоже, — Этимат отзывалась только тогда, когда Исы не было дома. Ей было семнадцать или восемнадцать лет, намного меньше чем Аслану. Она весь день помогала свекрови по дому и, только убрав после ужина, прощалась и шла в квартиру напротив, где они жили с мужем. И я никогда не слышал, чтобы Аслан заговорил с ней в доме родителей. Этимат храбрела, когда ни свекра, ни мужа не было дома. Тогда хихикала и играла в нарды с Исламом. — Сказали, что специальные чиновники пересчитали всех чеченцев, и получилось, что хоть идет война, и столько наших погибло, нас стало больше, чем перед войной. Как же так?

Регулируемые перерывами в подаче электричества, телевизионные известия были для чеченцев единственным источником новостей и информации, единственным окном в мир. Из Чири-Юрта уже Грозный казался столицей мира, а Москва — туманным, сказочным краем света.

В окно своей комнаты мне разрешалось смотреть только издалека, нельзя было, чтоб меня заметили с улицы. Я видел коричневые стволы деревьев, кажется, кленов, кусочек бетонной стены с воротами, где Иса оставлял на ночь свою черную «Волгу».

Асфальт на улице был старый, потрескавшийся. После дождя, который почти каждую ночь громко барабанил по жестяным подоконникам, в асфальтовых выбоинах собирались огромные лужи грязной, теплой воды, в которой плескались воробьи и голуби. Соседские ребятишки играли на разбитом тротуаре прямо под моим окном. Я слышал их голоса, но не мог увидеть. Только изредка замечал чей-то силуэт, мелькнувший на другой стороне улицы.

Зато мне была видна стоящая напротив будка, в которой один из родственников Исы — а как же иначе? — устроил единственный в деревне магазин, где продавали водку и пиво. Сам Иса от спиртного не отказывался, но магазин велел поставить под домом не ради удобства, а для верности. Он хотел сам все контролировать, хотел сам встречать и провожать российских солдат, выбравшихся в деревню за покупками. Ночью Иса иногда выходил на мой балкон и звал хозяина ларька. Спускал с балкона веревку, к которой тот привязывал двухлитровую пластиковую бутылку. Иса заставлял меня пить вместе с ним молодое, кислое пиво, считал, что оно прекрасно действует на сон. В другой раз приносил сигареты, набитые местной марихуаной — тоже чтоб лучше спалось.

Я научился узнавать его быстрые шаги по лестнице. Аслан шел тяжело, медленно, шаркая ногами. Ислам вбегал домой, перескакивая через ступеньки. Я научился узнавать звук мотора нашей «Волги», различать по тому, как он захлопывал дверь, привез он хорошие новости, или, как обычно, новостей нет никаких.

Деревня Чири-Юрт была, пожалуй, единственным местом, в котором я жил, но которого не видел. Подсматривал за ней издалека, из окна, или ночью, когда она становилась невидимой, а я уже мог отправиться на прогулку к Аргуну и, задрав голову, смотреть на звезды.

Пребывание в квартире Исы создавало иллюзию безопасности и защищенности, силы, какую должны были давать человеку кавказские башни из камня, куда горцы прятались в минуты смертельной опасности. Но стоило только выйти за ворота дома или хотя бы подумать об этом, как ощущение уверенности таяло как сон. Его сменял страх перед подстерегающей опасностью и осознание того, что даже из стен этой крепости тебя могут выкрасть, что на самом деле они тебя ни от чего не защищают, что крепость была, в сущности, тюрьмой.

В тот день Иса до вечера не выходил из дому. Никто не приходил и к нему. С самого утра отключили электричество, и он не мог даже смотреть телевизор. До самого обеда метался по квартире, курил, покрикивал на жену: «Женщина! Не видишь, пепельницы нет? Мне что, тушить сигареты об ковер? Я что, сам обо всем должен думать?»

Ругал жену по-русски, как будто хотел, чтобы я понял, что он говорит. У меня создавалось впечатление, что с каждым днем ожидания его все больше беспокоит молчание Масхадова. Может, он боялся, что я усомнюсь в его власти и влиянии?

Отупляющее бездействие все больше мешало мне высекать в себе хоть искру любопытства и желания беседовать с очередными гостями, которых приводил Иса. Когда накануне к нам пришел военный прокурор повстанческого правительства, я сделал вид, что сплю. Чем его рассказ мог отличаться от историй, которые я слышал уже от прокурора, занимавшегося борьбой с работорговцами, Министра промышленности или заместителя Министра сельского хозяйства?!

За весь день Иса не зашел ко мне ни разу, хоть я прекрасно знал, что он много раз подходил к двери моего убежища. Вел себя, как гость в доме покойника, демонстрирующий уважение к семье умершего.

Вечером не выдержал. Как обычно сначала прошел на балкон, потом уселся на диван.

— Не победят они нас никогда, — заявил он вдруг. — Если надо, будем с ними биться хоть сто лет. Не все, конечно, но всегда найдутся такие, кто возьмет на себя тяготы войны и не даст им покоя. А когда они погибнут, на их место придут другие.

Моему хозяину уже стукнуло пятьдесят, но на голове ни одного седого волоска. Он гордился своим здоровьем и силой.

Тем не менее, на этот раз он не пошел на войну, хоть на той, что была всего четыре года назад, воевал вместе со старшим сыном от первого до последнего дня. «Эх, здоровье не то! — вздыхал Иса. — Сбросить бы пару лет…»

— Они думают, что раз не все ушли в леса, значит, мы покорились. Не все должны сражаться и гибнуть. Должны остаться те, кто воспитает следующее поколение. Они думают, если мы приходим к ним за мукой и цементом, если берем их деньги, подачки, которые они называют пенсией, значит, мы сдались и согласны стать их невольниками. Пусть дают, мы все возьмем! За то, что они с нами сделали, они нам должны в тысячу раз больше!

Разговор с Исой быстро перешел в монолог. Иса не говорил, он произносил речь. Впадал в патетический тон народного трибуна. Подозреваю, что, несмотря на свои пятьдесят, он все еще мечтал о чем-то. Мечтал именно о такой роли — харизматического вождя, предводителя.

Встал с дивана и, проклиная весь свет и Лейлу, от которой нет никакой пользы, долго копался в книжках в шкафу. Наконец достал из-за толстых, пыльных томов несколько пожелтевших страничек. Устав народно-освободительного движения «Рыцарь».

— Вот наша цель и спасение. Нас много, хоть никто пока не знает наших имен, но поверь мне, многие имена тебя бы удивили. Мы везде. В лесах, в деревнях, в Москве. И даже среди тех, кого сегодня наши люди называют коллаборационистами и предателями, ты мог бы найти немало наших товарищей. Россияне организуют новую власть, думая, что она будет им послушной. У нас и там есть свои люди. Они создают вооруженные отряды ополчения, которые, якобы, будут бороться с нашими партизанами. А мы посылаем туда своих людей, чтобы им не приходилось скрываться, чтобы не попали за решетку. И россияне выдают им автоматы! Мы победим их не силой, а хитростью! Воспитаем наших внуков рыцарями, умными, благородными, защищенными от заразы корыстолюбия, воровства и страха. За ними будущее! Бросил мне на софу пожелтевший устав.

— Посмотри на досуге, — сказал, тяжело поднимаясь с дивана. Я некоторое время раздумывал, что мне послышалась в его голосе — ирония или неуверенность ученика, сдающего учителю контрольную работу. — Это, наверное, важнее и интереснее, чем ерунда, которую накропал твой француз, Дюма.

На сон грядущий я прочел первую страницу. В преамбуле было записано, что звание Рыцаря будет присваиваться членам тайного общества только посмертно в признание за заслуги всей жизни. Как благодать избавления.

Магнитофонная кассета, которую привез Халид, чеченец с бельмом на глазу, привела Ису в состояние эйфории. От самой двери стал громко звать Ислама.

— Куда он опять подевался? Никогда его нет, когда нужно, — покрикивал Иса, шагая по коридору в мою комнату. — Этимат! Беги за ним, чтоб мигом тут был!

На этот раз он вошел без стука, уверенный, что обрадует меня своим видом и новостями. Еще в дверях триумфально достал из кармана черного кожаного пальто кассету, как будто видел в ней подтверждение своей важности и влиятельности.

— Есть! Вчера прислали. Если бы этот дурень, Халид, послал кого-нибудь ко мне, мы бы ее еще вчера получили. Да ладно! Главное, она здесь!

Не снимая пальто, тяжело опустился в провалившееся кресло и достал сигарету.

— Сейчас Ислам принесет магнитофон, — бросил, пуская носом дым. Некоторое время кассета перематывалась с тихим шорохом. Потом отозвался голос. Спокойный, хриплый, с характерным покашливанием.

— Это он, на сто процентов он, — шептал Иса, низко склонившись над магнитофоном.

Мне принесли ваши вопросы, на которые я постараюсь ответить. Очень жаль, но в нынешних условиях наша встреча не представляется возможной. Я не имею права рисковать вами и собой. Не собой человеком, а чеченским президентом. Если вы все-таки хотите лично встретиться со мной, прошу вас вооружиться терпением и ждать сообщения. Как только ситуация изменится, я передам вам информацию, так же как эту кассету. Через курьера и доверенных лиц, с которыми вы уже имели возможность познакомиться.

Разочарование и сомнение, вероятно, легко читались на моем лице, потому что Иса приподнял голову и вздохнул.

— Не переживай, он всегда так. Ужасно медлительный. Пошлем ему с Халидом письмо, что ты настаиваешь на встрече и берешь все на себя, да? Он согласится. Должен согласиться, если он мужчина. А если нет, разузнаю, где он скрывается, и сам тебя отвезу, с шиком, на «Волге».

Мы готовы в любую минуту без всяких условий прекратить войну и приступить к мирным переговорам. Проблема в том, что этого не хочет Россия. Россия играет с нами в кошки-мышки. В зависимости от своих потребностей то заявляет, что поддерживает с нами контакт, что переговорный процесс продолжается. То объявляет, что мы все — бандиты и террористы и с нами не о чем говорить. А как я могу сказать своим землякам, что не буду разговаривать с россиянами, а буду продолжать драться? Чеченцы уже устали от вечных войн, держатся из последних сил. Кроме того, если бы я сегодня заявил, что не хочу вести переговоры, это могли бы истолковать так, что я сам развязал войну и извлекаю из нее какую-то выгоду. Да, мы готовы к мирным переговорам, потому что нам эта война не нужна была ни раньше, ни сейчас. Но я не собираюсь ни о чем просить Россию, умолять о милости. Нам не нужна милость. Это Россия, требуя, чтобы мы просили об амнистии и прощении, хочет нас всех прировнять к банальным преступникам. А я верю, что придет еще такое время, когда о прощении и амнистии будут просить, причем стоя на коленях, те кремлевские руководители и генералы, которые развязали эту войну и которые сами являются военными преступниками. Мы не сделали ничего плохого, чтобы просить прощения.

Голос у Масхадова был усталый, но он старался быть дельным. На вопросы отвечал в той очередности, как я их записал. Говорил: отвечаю на первый вопрос, теперь — на второй.

Что будет, если Россия не захочет вести переговоры? Ну, что ж, будет война. Но после каждой войны, даже столетней, наступает время мира. Все разумные люди видят, что эта военная авантюра в Чечне может закончиться для России только плохо. Я говорю это не только как политик, но, прежде всего, как солдат. Никто еще не выиграл войны с партизанами, ни одна держава, ни один режим, ни одна армия. Ни во Вьетнаме, ни в Алжире, ни в Афганистане. Не будет победы над партизанами и в Чечне. Трагедия заключается в том, что сам российский президент, Путин, не хочет в этом признаться. Боится, предпочитает отодвигать в сторону проблемы, откладывать все на завтра. Но если россияне не согласятся на мирные переговоры, мы готовы сражаться с ними до конца.

Заслушавшись голосом Масхадова, Иса, казалось, уже не помнил об отказе встретиться. Улыбался, не отрываясь от магнитофона, с таким видом, как будто хотел сказать: ну, ну, все-таки тебе удалось, ты все-таки настоял на своем. Неужели он ничего не понял? Может, хотел поднять мне настроение, а может, просто радовался при мысли, что избавится, наконец, от необходимости держать у себя доставляющего столько хлопот гостя.

Мойрабочий день… Что ж, скрываюсь от врагов так же, как они скрываются от меня. Думаю, они меня боятся больше. Никогда не провожу в одном месте больше двух дней. Уже восьмой год не ношу другой одежды, кроме полевого мундира. Все время перехожу в другие окопы, все время меняю тайники. Иногда ночую в тайнике буквально в двухстах — трехстах метрах от российских постов и даже штабов. Иногда приходится прятаться от бомб и пушечных снарядов. Располагаю на территории Чечни несколькими канцеляриями, откуда руковожу деятельностью моего правительства. Поддерживаю постоянный контакт с моими представителями за рубежом. Ежедневно говорю с ними по телефону, согласуем действия, планируем, советуемся.

Масхадов не пользовался у Исы ни избыточным уважением, ни симпатией.

— Аслан тут как неприкаянный, — повторял Иса без нотки сочувствия, скорее с упреком. — Он здесь не пришелся ко двору. Он солдат, а не джигит. Жизнь прожил с уставом в кармане и рукой, привыкшей отдавать честь.

Мы не террористы. Нам незачем прибегать к терроризму для борьбы с Россией. Это Россия старается убедить весь мир, что наша борьба за право на жизнь и терроризм — одно и то же. Наша война началась давно, раньше, чем мир услышал об Усаме Бен Ладене. Я не согласен с методами, которыми пользуется Шамиль Басаев. Здесь нет между нами согласия, но и он никакой ни соратник Бен Ладена. Басаев — воин, мститель, считающий принцип око за око наиболее действенным в нынешней ситуации. Но это не тот путь. Если бы удалось принудить Басаева к подчинению и использовать всю его энергию в борьбе другими, моими методами, мы бы достигли значительно большего. Я против убийства невинных мирных жителей. Как человек военный я не смог бы послать солдата исполнять миссию смертника. Это противоречит моему характеру. Но даже камикадзе, которые ищут смерти и жаждут нести смерть, должны соблюдать дисциплину, подчиняться приказам, атаковать только те цели, которые им укажут командиры. Исключительно военные цели.

По мнению Исы проблема Масхадова заключалась в том, что он все меньше приносил пользы. Продолжал оставаться невольников всего, что когда-то определило его жизнь, ему не хватало отваги, силы, а может и воображения, чтобы сбросить это бремя. Он не смог освободиться от собственной тени, а без этого не мог сделать какой-то новый решительный шаг.

Он уже доказал всем свою стойкость характера, мужество и героизм. Только людям от этого отнюдь не легче. Наоборот, с каждым днем войны и оккупации росло число разочарованных, растерянных людей, которые, оставаясь верными избранному ими самими президенту, ожидали от него чего-то другого, кроме героизма. Повседневные тяготы, страдания, физическая угроза уничтожения и желание выжить любой ценой привели к тому, что героизм перестал считаться высшей ценностью.

Пока еще не было открытого недовольства. Иначе люди давно отвернулись бы от Масхадова и его партизан. Но уже появилось, зрело сомнение, действительно ли лесные и городские партизанские вылазки, подполье и конспирация являются самым эффективным способом выживания.

Злой дух Басаева, как проклятие, постоянно преследовал Масхадова. Что бы он не делал, Шамиль все равно оставался воплощением героического, неистового джигита, который не знает, что значит не воевать, для которого война — родная стихия.

Настаивая на приоритете героизма, Масхадов отталкивал от себя и своего дела тех, кто в Шамиле, его себялюбии и безответственности видел причины всех несчастий. Но, отказавшись от него, Масхадов перечеркнул бы все, чего достиг, и навлек на себя самое страшное обвинение — обвинение в предательстве.

Опять этот вопрос! Управляю ли, командую ли, слушается ли меня кто-нибудь? Почему вы, журналисты, постоянно спрашиваете, владею ли я ситуацией? Мне тяжело отвечать на такие вопросы. Тяжело это слушать. Молю Аллаха дать мне силы и терпение дотянуть до конца этого разговора. Так было и во время первой войны, то же самое теперь. Как же тогда получилось, что ничего не контролируя, этот Масхадов два года оказывал сопротивление мощнейшей российской армии во время первой войны, и продолжает бороться на второй?!

Мы договорились с Исой, что на следующий день он поедет на рассвете к Халиду в Старые Атаги и сообщит ему о моем решении остаться и ждать встречи.

Накануне вечером, приводя в порядок свои записи, я переписал в блокнот из порванной газеты высказывание вечного российского диссидента Сергея Ковалева о Масхадове.

«Масхадов — личность трагическая. Очень рассудительный, толковый, достаточно осторожный, замкнутый в себе человек. Недоверчивость характерна для большинства чеченцев, жизнь их этому научила. А в Масхадове, кроме того, крепко сидит российский полковник, воспитанный в окружении, которому искренность и открытость были чужды. Он прагматик — не ввяжется в авантюру или ссору в защиту своих интересов, прежде чем не оценит все обстоятельства. Но до гражданской войны не допустил. Масхадов — человек даже чересчур ответственный. Чересчур, потому что руководитель не имеет права быть пассивным невольником обстоятельств и ситуаций. А Масхадов в какой-то мере именно так себя и повел. Несчастье и вина Масхадова, если вообще можно говорить о какой-то вине, заключается именно в том, что он никогда не решился пойти на риск. Говорят, что он был слабым президентом, что его власть была фикцией. Действительно, особой эффективностью его президентство не отличалось. Но сегодня, когда идет война, он для чеченцев важнее, чем в мирное время. И, похоже, только наши глупцы в Кремле не понимают, что никто кроме него не годится, чтобы сесть за стол переговоров. Что ж, наши власти, как всегда, опять выбирают худшее из возможных решений».

Мне Масхадов всегда казался человеком благородным и печальным.

Поначалу я принимал это за серьезность, которую неизменно приобретает лицо человека, вознесенного на вершину власти. Озарение пришло позже. Это была не серьезность, не задумчивость. Это была спокойная грусть, свойственная человеку, примирившемуся с отсутствием счастья, черпающего утешение в образцово исполняемой обязанности. Обязанности, которую он возложил на себя так давно, что мотивы, которыми он тогда руководствовался, кажутся сегодня непонятными и чуждыми. Обязанности, ставшей тождественной всей его жизни и позволяющей думать только о последствиях. На таком лице трудно что-то прочесть. Остаются только домыслы, ассоциации. Это лицо человека одинокого, которому чувство долга никогда не позволит ни перед кем признаться в страданиях, колебаниях и сомнениях. Если бы таковые у него были. Ему нельзя жаловаться, он так многого достиг в жизни. Можно ли иметь все? Каждый об этом мечтает и верит, что именно с ним, избранным, исключительным случится то, нереальность чего ему прекрасно известна.

Он хотел стать солдатом. И стал им. Правда, не генералом, как ему мечталось, и чего он был достоин как никто другой. Воспитал сына, доказавшего свое мужество во время войны, а потом подарившего ему прекрасного внука. Только вот вынужден он отказаться от радости общения с сыном и внуком — в страхе за их жизнь отправил семью в далекую Малайзию. Смертельная угроза нависла над его семьей, когда он сам удостоился высшей чести — народ избрал его своим предводителем и вожаком. Ему выпало руководить в годину тяжелейших испытаний, во время войны, спасать свой народ от истребления.

Несомненно, судьба щедро одарила его. Лишила, может, только того дара безумства, которое освобождает от вечных раздумий о последствиях, становится спасительным средством от несчастья, потому что позволяет не думать о чужих страданиях. Безумства, обладая которым человек просыпается утром с радостью и не может дождаться ночи, чтобы снова и снова пережить эту почти чувственную радость пробуждения к жизни.

Да, такого безумства в нем нет. Так что он не мог жить иначе, даже если бы хотел этого больше всего на свете. Чтобы избрать другую дорогу, ему пришлось бы пойти наперекор себе. Мог ли он быть счастлив, испытывая чувство вины за неисполненный долг? Можно ли в этой ситуации говорить, что он сознательно лишил себя чего-то? Зная, что существует другое счастье, но зная и то, что такое счастье не для него.

Он печален, потому что понимает — выбранный им путь ведет в никуда. Отказываясь от собственного счастья, он напрасно жертвует своей жизнью — этой жертвы не ценят те, ради которых он это делает. Неправда, что последней умирает надежда. Последними, сразу после надежды, умирают мечты. И тогда остаются только размышления о том, почему жизнь сложилась так, а не иначе, остается только утешительное чувство исполненного долга, иногда отчаяние, а иногда грустная тоска по чему-то неизведанному.

Таким одиноким он, кажется, не был еще никогда. Снова загнанный в землянки и окопы в горах, вынужденный постоянно скитаться с места на место во избежание засад и предательства. Снова окруженный бородатыми командирами, его подчиненными с прошлой войны. Они вновь согласились пойти под его командование, исполнять его приказы. Но мог ли он верить им, предавшим его в мирное время, которое оказалось временем самых трудных испытаний? Предательство можно простить, но забыть, наверное, нельзя. А память о нем не позволяет жить по-старому.

Его самые верные товарищи, лучшие бойцы, или погибли, или попали в российский плен. С ним рядом нет его близких. Остался в горах один, как перст.

Его разыскивают как банального преступник. Его! Лучшего артиллериста лучшей армии в мире, Советской Армии! Бывший командир Масхадова, генерал Боковиков, призывает его сложить оружие, заверяет, что на этот раз россияне вошли в Чечню, чтобы остаться здесь навсегда. Если так, ему не будет места в собственной стране.

А может, они ведут секретные переговоры с одним из его командиров? С ним, вероятно, уже не станут договариваться, раз признали его непримиримым врагом. Но чтобы кто-то из командиров мог подписать мир от имени всей Чечни, нужно сначала уничтожить его, Масхадова. Как когда-то Дудаева.

И все-таки Масхадов знал, что ему делать. Впрочем, ничего другого ему и не оставалось.

Исполнить долг. То есть погибнуть. Или опять победить. Это уже даже не было его выбором. Свой выбор он сделал давно. С тех пор был ему только верен и только в нем искал утешения.

Разве это не значит, что он — избранник судьбы, позволившей ему жить в согласии с самыми почитаемыми им ценностями?

В своих блокнотах я нашел переписанный несколько лет назад фрагмент письма Масхадова полковнику Завадскому.

«Я не знаю, кто виноват в этой страшной трагедии, но моей вины здесь нет. Хуже всего беспомощно стоять и смотреть, как убивают тех людей, которые вверили мне свою судьбу. Но мы не сдаемся, и я верю, что еще придет время, когда моя страна будет не пепелищем, а цветущим садом. Передай, пожалуйста, мой сердечный привет жене, детям и всем нашим старым товарищам, с которыми ты поддерживаешь отношения. Не могу, дорогой друг, сообщить тебе свой адрес, потому что постоянно нигде не проживаю. С уважением. Масхадов».

Все вернулось к прежнему ритму — еда, ночные прогулки к реке и ожидание вестей от Халида. А их не было. Как-то он сам приехал проведать Ису и посоветоваться, что делать в связи с арестом Хусейна.

Через цепочку посредников Халид узнал, что за свободу Хусейна россияне требуют отпустить из плена трех российских офицеров. Это взбесило Ису, на которого возложили обязанность произвести обмен.

Во время прошлой войны он командовал своим батальоном и, как утверждал, пленных брал пачками. Рядовых, сержантов и офицеров и даже офицеров спецслужб — за них можно было выкупить практически любого. Но ведь на этот раз Иса не воевал.

— Откуда я им теперь возьму трех офицеров? — выкрикивал он, мечась по заставленной вещами квартире.

Он прекрасно знал, откуда. Ему только не нравилось, что, выпрашивая у кого-то из командиров пленных для выкупа, он залазит к ним в долг. Долг, который рано или поздно ему придется возвращать. А оплата такого кредита может нарушить покой и порядок в его деревне.

Халид рассказал также о небольшом партизанском отряде, который, якобы, спустился с гор и бродит в окрестных лесах. Партизан как будто бы видели недалеко от Хатуни.

Меня, впрочем, мало волновала судьба Хусейна. Для меня у Халида опять не было никаких новостей. А я уже мечтал о любых, даже плохих. Только бы они были.

А вот информация о появившихся в окрестностях партизанах меня встревожила. Осознав это, я забеспокоился еще больше.

После завтрака Лейла принесла в мою комнату серую картонную коробку. Внутри спали четыре маленьких котенка, родившихся незадолго до моего приезда.

— Я на них могу часами смотреть. Лучше всякого телевизора, а от чтения впотьмах только глаза портятся, — застенчиво проговорила Лейла.

Брошенные матерью котята грустно пищали и прижимались друг к другу, беззащитные в окружающем их мире.

Лейла в нерешительности остановилась у окна и спросила, не говорил ли я с Асланом.

Аслан, старший сын, наследник рода. Невысокий, коренастый, мускулистый, как штангист. Очень солидный и спокойный. Поселился в соседней квартире, брошенной знакомыми Исы, которые выехали в Волгоград, напуганные войной.

Во время первой войны Аслан принимал участие во многих боях, проявляя безграничную храбрость. Не мог он поступать по-другому, ведь под его командой были парни из родной деревни, в которой он должен будет когда-то стать с благословления отца вожаком. Лейла как будто даже меньше даже переживала, когда Аслан воевал бок о бок с отцом. Она знала, что Иса убережет сына не только от смерти, но и не позволит опозорить себя, если бы тому вдруг не хватило смелости. Она верила, что Иса поможет ему достойно пройти это посвящение в мужчину и воина.

Когда началась вторая война, она была счастлива, что и муж, и сын остались дома. Что касается Исы, тут ее сомнения не мучили. Конечно, она боялась ареста и пыток, которые в любую минуту могли грозить мужу за его тайную и рискованную деятельность. Зато она знала, что на войну он не пойдет. А значит, не погибнет.

Что же касается Аслана, такой уверенности у нее не было. В его квартире постоянно собирались давние приятели, которые не ушли в лес. Лейла не знала, о чем они там говорят долгими вечерами.

На Ису рассчитывать не могла. Он бы не стал удерживать Аслана, считая, что долг отца воспитать сына героем. А у Лейлы не было никакого желания становиться матерью героя, мученика. Она хотела иметь сына живым и радоваться внукам.

Боялась она и за младшего, Ислама, который пока что не воевал. Во время прошлой войны отец запретил ему идти в партизаны. В чеченских семьях существовал закон — если старший сын идет на войну, младшие остаются дома, чтобы заботиться о родителях и обеспечить продолжение рода. Эти младшие сыновья вышли из первой войны с огромным комплексом. Старшие братья стали героями, выиграли войну с могучей Россией. Молодые с нетерпением ждали своей очереди. Но когда началась вторая война, Ислам опять остался дома. Послушался Аслана, который всегда был для него идеалом для подражания. У Аслана было все то, о чем мечтал Ислам. Слава героя, заслуженное уважение и образование. Ну, и жена.

Лейла, наверное, больше даже боялась за Ислама, чем за Аслана. Боялась, что младшему сыну не хватит терпения, что перестанет ждать и уйдет в лес, чтобы сровняться со старшим хотя бы в военных заслугах.

Она испугалась, что именно после разговора со мной ее сыновья могут принять решение, которое скажется на жизни всей семьи. Не то, чтобы я мог их в чем-то убедить. Она хоть и относилась ко мне, как к третьему сыну, я все-таки был пришельцем из большого мира, чье мнение, слово или даже жест могли бы повлиять на жизненно важные решения ее сыновей, страдающих комплексом провинциалов.

— Нет, я не разговаривал с Асланом, — ответил я Лейле. Он приняла мой ответ с облегчением.

Я не соврал. Я не разговаривал с Асланом. Я его слушал.

— Не спишь? Не помешаю? — Аслан расхаживал по комнате, перекладывал книжки в шкафу. Ясно было, какая-то тяжесть лежит у него на сердце.

— Аслан, расскажи мне о прошлой войне.

— Там все было просто. На нашу страну напали, надо было сражаться. Мы верили нашим командирам, искренне и наивно. Нам казалось, что достаточно победить и объявить независимость, и все будет прекрасно. Ведь во главе государства должны были встать эти самые великолепные, благородные, геройские командиры, — в отличие от Исы Аслан говорил тихо и спокойно, видно, не унаследовал его ораторских талантов. — А после войны многие оказались просто мерзавцами. Поэтому, когда началась вторая война, и объявили новый призыв, ни я, ни многие из моих товарищей не пошли. Мы уже не доверяли нашим командирам, не могли отделаться от подозрений, что они могут послать нас на смерть не ради дела, а ради своей личной выгоды.

Но сомнения остались. Аслан успокаивался, когда встречался со своими давними приятелями из партизанского отряда. Успокаивался, когда слышал, что многие выехали за границу. Успокаивался, когда видел на улице Омара, который, хоть и сражался на прошлой войне с россиянами в Дуба-Юрте и был ранен, теперь в горы не пошел, укрылся в деревне.

Но стоило Сулейману, тому, из отряда Басаева, навестить его, как беспокойство накатывало новой волной. Чем он сегодня отличается от тех, кого сам во время первой войны презрительно называл трусами?!

Вдруг за то, что он прожил войну без автомата в руках, с ним перестанут считаться, так же, как он когда-то с теми, кто не воевал? Будет ли достаточным доводом его зрелости объяснение, что, став мужчиной, он утратил юношескую наивность? А может наоборот, доводом разочарования, того, что холодный расчет стал ему ближе порыва эмоций, который определял его поступки еще несколько лет назад? Если так, то может лучше умереть, не дожив до старости?

— Та война была правильная, а сегодняшняя подозрительно отдает предательством, — говорил он.

Он забыл, что о той, благородной войне, говорили то же самое, что ее участников так же подозревали в разных низостях.

Аслан много раз повторял: то, что он сидит дома, ничего не значит. Он в любой момент может откопать спрятанный в саду автомат и пойти драться. Так, наверное, и будет. Как только в стране появится новый, никому пока не известный лидер. Настоящий герой без страха и упрека.

А пока что он завидовал Сулейману. Может он, Аслан, и был прав, но жизнь Сулеймана казалась ему несравненно более простой. И счастливой.

Сулейман, однако, себя счастливым не считал.

Он навестил нас, когда, отупев от ожидания, я уже забыл, что он существует. Когда он вошел в мою комнату, я едва распознал в нем мужчину, с которым разговаривал тогда у реки. Он показался мне выше, стройнее, более жилистым, взрослее.

Сулейману было тридцать шесть лет, но выглядел он старше. К партизанам ушел, когда летом 1993 года в город Омск, где у него был небольшой магазинчик с электроникой, дошли вести, что в Чечне назревает гражданская война. Продал свое дело и с наличными в кармане приехал в Грозный, потом пошел на службу в гвардию Дудаева.

Сначала дрался с врагами Дудаева, потом с россиянами, напавшими на Чечню, потом с врагами Масхадова, когда тот сменил Дудаева, теперь снова с россиянами. Подсчитал, что с автоматом не расстается уже десятый год.

Ко мне его привел Аслан, как всегда солидный и серьезный, набожно соблюдающий правила хорошего тона. Рядом они выглядели довольно потешно. Сулейман — высокий, худой как щепка, рыжий, с продолговатым, гладко выбритым лицом. Аслан — невысокий, коренастый, круглолицый, с черной, коротко подстриженной бородкой. Они казались противоположностью друг друга. Необычайное гостеприимство, забота и внимание, с какими Аслан относился к Сулейману, наводили на мысль, что Аслану и самому это приходило в голову, и он всячески старался избежать подобных ассоциаций.

Он смущенно предложил перейти в его квартиру, там больше места и удобнее. На самом же деле, он просто не хотел, чтобы мать узнала, что он привел в дом скрывающегося в деревне партизана, что он вообще с ним встречается.

Но в своей квартире он еще больше смешался. Его смущали удобные кресла и диваны, ковры на полу и килимы на стенах, телевизор в углу комнаты и даже расставленная под окном гимнастическая скамья со штангой и гантелями. Мешали друзья, которые, как и я, пришли послушать рассказы Сулеймана. Раздражала даже вежливость и улыбки Этимат, разливавшей чай. С появлением Сулеймана все, что до сих пор радовало его в доме, стало казаться неуместным и в дурном тоне.

О войне и жизни в партизанском лагере Сулейман рассказывал сухо, без всяких эмоций. Так говорят о мелочах повседневной жизни, о чем-то очевидном, без пафоса, без похвальбы, таинственности, характерных для солдат и партизан во всем мире. И даже без веры в победу.

— Мы воюем не ради победы. Это нереально, — сказал он. — Мы воюем только затем, чтобы не проиграть.

Сулейман растерял свою непоколебимую веру в победу, когда после месячной осады Грозного партизаны решили уйти из города и сдали его россиянам. Он считал, что решение о капитуляции было преждевременным.

— Россияне стояли еще в предместьях Грозного, — вспоминал он. — Можно было немного подождать, попытаться впустить их в город, вынудить на уличные бои, в которых стали бы бесполезными их самолеты, вертолеты и дальнобойные орудия. Может, нам удалось бы, наконец, схватиться с ними в ближнем бою. Нас было в Грозном несколько тысяч. Самых лучших, опытных, закаленных в боях бойцов. Верить не хочется, что такая армия была разбита в одну ночь.

Никто так и не узнал, что случилось в фатальную ночь тридцать первого января, когда чеченская партизанская армия решила оставить осажденную столицу. По кавказским аулам и станицам кружат слухи, что чеченцы заплатили российским генералам тысячи долларов за выход через кольцо окружения. Якобы россияне взяли сто тысяч долларов, а потом нарушили договоренность, заминировали указанную чеченцам дорогу эвакуации и атаковали марширующие по минным полям партизанские колонны с вертолетов. Правда, на предательстве они не заработали ни цента, потому что чеченцы расплатились фальшивыми долларами, заранее напечатанными в пользующихся широкой известностью нелегальных типографиях в Иране. Неизвестно кто кого предал.

— Из города мы выходили на запад, на Алхан-калу, Ермоловку, Шами-Юрт и Ачхой-мартан. Ночь была звездная, светлая. Когда начали взрываться мины и налетели российские вертолеты, люди запаниковали. Можно было выйти из города с меньшими потерями, если бы командирам удалось подавить панику. А так люди теряли голову, разбегались, стреляли вслепую, — Сулейман ворошил воспоминания о тех днях, Аслан слушал в глубоком молчании. — В ту ночь погибло несколько сотен наших лучших бойцов.

Те, что выжили, рассыпались в разные стороны, беспорядочно разбегались, не могли найти своих командиров и свои отряды, не знали, куда идти и что делать.

— Мы бежали от россиян в горы. Нас все время преследовали и обстреливали самолеты и вертолеты. Мы тащили с собой раненных, потому что тех, кого мы оставляли в деревнях, россияне забирали не в госпитали, а в тюрьмы, из которых потом уже никто не вышел. Мы заходили в деревни, а люди не открывали нам двери, боялись мести россиян. Мы шли по лесам, бездорожью, падая от усталости, холода, ран и голода. Люди умирали на ходу. Просто останавливались, валились на землю и умирали, — говорил Сулейман, не отрывая глаз от чашки с давно остывшим жиденьким чаем. Он даже не обратил внимания на Ислама, который, узнав о госте, проскользнул в комнату и присел у стены. — Но в горах было еще хуже. Говорили, что нас там ждут заранее подготовленные зимние базы. В основном землянки и пещеры. Но ничего этого не было. Только Хаттаб и Басаев организовали базы. Хаттаб еще до войны вывез в горы бараки из контейнеров, вроде строительных бытовок. Приказал закопать их в глубокие ямы, присыпать землей, замаскировать. В каждом из таких помещений с печками могли на двухэтажных нарах зимовать по двадцать человек. В пещерах устроил схроны продовольствия и оружия. Говорили, что Хаттаб имел в своих кладовых даже бананы, сушеные финики и инжир, у него никто не голодал, никто не мерз. А нас, вместо отдыха и спасения, ждали россияне, которые успели уже высадить там десант. Опять самолеты и бомбы, а тут еще мороз, голод и гнетущие сомнения. В дружественных нам аулах оставили мы по пути десятки тяжело раненных и тех, у кого были обморожены руки и ноги.

Партизанам помогала только погода. Зима оказалась исключительно суровой и мрачной, почти не было солнечных дней, когда вертолеты могли бы осуществлять преследование, а самолеты бомбежки. В серые, затянутые облаками дни, когда небо напоминало предательскую паутину, российские летчики боялись летать в горы.

Удирая со своим поредевшим отрядом, Сулейман присоединился к отряду Руслана Гелаева, пользовавшегося среди партизан огромным уважением. Со своей длинной, седой бородой он выглядел старцем, хоть ему еще не было и сорока. Был человеком очень набожным, но никогда не входил в круг исламских революционеров. Пользовался меньшей известностью, чем Басаев, зато чеченцы больше его уважали. Никогда не искал ни славы, ни постов. Наоборот, после победы в прошлой войне, Гелаев демонстративно отошел от политики и постыдных, братоубийственных распрей из-за власти и денег, в которых погрязли недавние герои войны.

В конце концов, стоя перед выбором — смерть от пули или голодная смерть — Гелаев решил спуститься со своим войском с гор в родную деревню, Комсомольское, отдохнуть пару дней, перевязать раненных, а главное, подкормить бойцов.

— Снова нас кто-то выдал, потому что деревня уже была окружена россиянами, — Сулейман рассказывал свою историю, практически без пауз. Не ждал моих вопросов, не приходилось его торопить. Я ему нужен был не как собеседник, а как кто-то, кому он мог вслух рассказать о своей жизни. Как будто его история, облеченная в слова, должна была стать более правдивой, более значительной, записанной, сохраненной, спасенной от забытья.

— Из тех, кто успел войти в деревню, выжили немногие. Нам удалось остаться в живых, потому что, когда началась стрельба, мы были еще в лесу и успели отступить.

После провала в Комсомольском Гелаев провел уцелевших партизан через перевалы в Грузию, там залег в долине Панкиси, населенной грузинскими чеченцами, кистами. Басаев, к которому теперь присоединился Сулейман, засел со своими партизанами в горах, где лечил начавшуюся гангрену ноги. Командиры пониже рангом, да и известные тоже, слишком верившие в свою счастливую звезду, брили бороды и прятались среди крестьян в аулах и станицах. Один за другим они попадали в российские засады или тюрьмы, выданные доносчиками, соблазнившимися наградой или запуганными. Чеченская партизанская армия была разбита.

— То, что нам удалось выжить — настоящее чудо. И уж совсем не знаю, как назвать то, что нам удалось восстановить отряды, снова собрать тысячи людей, взять под контроль ситуацию, — продолжал Сулейман свой рассказ. — Конечно, у нас недостаточно сил, чтобы оказать сопротивление россиянам, но их достаточно для того, чтобы не бояться и надеяться, что мы продержимся.

Мне казалось, что партизан, человек, решивший продолжать борьбу, должен с неким превосходством, если не с презрением, смотреть на тех, кто воевать не хотел, и, хоть не смирялся с оккупацией, не пытался ей активно противостоять. Сулейман, однако, относился к Аслану и его друзьям как к добрым знакомым, людям других интересов и занятий. Да и они, ну, может, за исключением Аслана, ни в чем не ощущали себя ущербными. Они пришли послушать его рассказ не из потребности пережить пафосное воодушевление, а из простого любопытства, возможно из желания прогнать от себя мысль о том, что они расточительно тратят жизнь на поиски способа, как убить такое бесценное, в общем-то, время.

Мохаммед родился в горах, был потомков одного из четырех благороднейших родов из Ведено. Когда-то только представители этих родов имели право жить в ауле. Остальные — купцы, служба, ремесленники, приезжие, нищие — обязаны были покидать деревню до наступления темноты. Еще дед Мохаммеда имел обыкновение сиживать на камне и разглядывать идущих в аул людей — кто они, откуда родом, чего хотят. Дед часто говорил, что последние настоящие чеченцы погибли во время войны с российскими большевиками почти сто лет назад.

У Мохаммеда было строгое, светлое лицо, черные глаза и орлиный нос, как у кавказских джигитов на гравюрах девятнадцатого века. Не пил водку, не курил, не ругался, даже громко не смеялся, изредка только позволяя себе улыбаться. Не повышал голос, говорил серьезно, сдержанно. Все делал, как положено. Следил, чтобы ни словом, ни жестом не уронить достоинства.

Достоинство, честь и верность родовым традициям были в жизни его единственной мотивацией. Он должен был жить как его дед, деревенский мудрец, и отец, ученый историк. Он не только не имел права нанести ущерб чести рода, но обязан был заслужить уважение сородичей. В соответствии с обычаем знал имена своих предков до девятого колена. А также все великие дела, которыми они прославились. Кодекс, которому он был верен, отбирал право называться чеченцем у того, кто этого не знал. Некоторое высокомерное превосходство явно чувствовалось в его отношении к коллегам, которые ни во что не ставили не только его, но и свое собственное происхождение. За это он их особенно осуждал.

— Только зная, кем были твои предки, узнаешь, кто ты сам такой, — говорил Мохаммед. — А если не узнаешь, кто ты, так и останешься никем.

Мохаммед старался быть точен в словах и скуп — как того требует традиция — в выражениях чувств. Экзальтация была чем-то непристойным, недостойным мужчины. Чеченца. Так же, как безответственность. А именно безответственностью считал он, также как его отец, объявление войны за независимость, с самого начала обреченной на провал. Мохаммед не воевал. Он считал войну делом чуждым, преступным, грязным, неблагородным. Как человек чести не хотел и не мог иметь с этим ничего общего.

А теперь вдруг, неожиданно для самого себя, испытал ненависть.

— Ненавижу все российское. Я не готов пока убивать, или гибнуть, не знаю, буду ли когда-нибудь готов. Но ненавижу всем сердцем, — говорил он вечерами, не сводя глаз с далеких вершин Кавказа, уверяя, что нигде больше не мог бы жить, что его место в долине Ведено и только там. Человек не из его мира, я вполне годился на роль поверенного. Отцу он никогда бы не осмелился рассказать о своих чувствах. — Слышать больше не могу, как они бессовестно врут по телевизору. Влезли в мой дом, переворачивают все вверх ногами, смеются над тем, во что я верю, оскверняют все, что для нас свято. Я бы вынес мысль, что нас убивают, что хотят нас всех уничтожить. Но не могу терпеть этой надменности, наглости, с которой они врут людям в глаза, уверенности, что им все позволено.

Это не было жаждой мести, это была именно ненависть. Мстительность он еще бы понял. Этого требовала традиция. Он обязан был бы отомстить за отца, родственников, запятнанную честь. Но, хвала Всемогущему, никто из его семьи во время войны не погиб. Не пострадал. Впрочем, закон родовой мести распространяется только на кавказских горцев благородного происхождения. На россиян, чужаков, уже нет.

Долго и безуспешно искал он в себе причину проросшей в нем ненависти. Ему хотелось понять, почему сентиментальные песни о священной войне, мучениках и свободе, которые до сих пор вызывали снисходительное презрение, теперь стали его трогать. Признался мне, что боится этой ненависти, потому что не может ни совладать с ней, ни понять ее. Не может оценить, достойно ли это для мужчины его рода. Можно ли ненавидя оставаться человеком чести?

Мохаммед чувствовал себя виноватым, потому что позволил ненависти овладеть собой. Как напоенная дождями река прорывается сквозь щель в плотине, чтобы разрушить ее, так ненависть разрушила, размыла фундамент жизни Мохаммеда. Он позволил ей прорвать в одном месте основу многовековых традиций, норм, обычаев, а их осталось так мало, что они могли стать и вовсе бесполезными. Гордый Мохаммед из Ведено терял такое ясное до сих пор понимание, кто он и что его ждет.

Руслан пил водку, чтобы разогнать сонные кошмары. Бывали ночи, когда он не мог сомкнуть глаз, потому что в памяти возникали друзья и чужие люди, смерть которых ему довелось увидеть. Говорят, что достаточно много раз увидеть смерть, и она уже не пугает. Руслан, похоже, видел ее слишком часто, так что она решила еще при жизни стать его спутницей. Что ж, он был ее должником. Она сделала его свидетелем своей жатвы. Стольких скосила, а его оставила в живых.

Руслан был журналистом. Участвовал во всех боях, все видел. Это он фотографировал Шамиля Басаева, раздающего арбузы своим джигитам в Дагестане. Потом снимал на камеру беженцев, преследуемых российскими самолетами, бомбы, падающие на Грозный и превращающие его в пустынные развалины, побоище партизан, выбирающихся ночью из города по минным полям. Сам шел с ними. У идущего впереди него Малого Асланбека мина взорвалась под ногами и осколком снесла полголовы. В горах на его глазах партизаны умирали от голода, холода и усталости. Не мог бы даже сосчитать, сколько раз он видел человеческую смерть. Днем еще как-то с этим справлялся. Только ночами предпочитал напиваться до отупения, чтобы призраки не смогли до него добраться.

Он не сетовал на свою судьбу, вовсе нет! Просто считал, что слишком частое зрелище чьей-то смерти до добра не доводит. Одни переносят это легче, как он, Руслан, другие хуже, или совсем не могут с этим справиться. Как та девушка в лагере для беженцев в Карабулаке, которая, спрятавшись под кроватью, видела гибель всей своей семьи. Прошло уже два года, а девушка не произносила ни слова и вообще производила впечатление безумной. Впрочем, в Чечне трудно было бы найти кого-то — взрослого или ребенка — кто не видел бы смерти.

Одни после такого потрясения замыкались в себе, другие никогда так и не смогли побороть в себе страх. А были и такие, которые ни с чем не в силах были справиться — ни с болью, ни со страхом, ни с ненавистью. Такие были страшнее всего. Бесцельно слонялись и бросались на людей, как бешеные псы.

Именно таких выискивали по лагерям беженцев, по аулам, станицам и руинам городов те, кто задумал посылать смертников в российские казармы, учреждения сотрудничающих с россиянами властей и даже в саму Россию.

Найти их? Нет ничего проще. Стоило день-другой походить, поискать, а уж потом только ждать оказии. Женщин легче довести до отчаянного шага. Достаточно еще раз сделать больно, унизить, отобрать желание жить, а потом только подсказать способ мести. И соблазнить обещанием позаботиться о семье, которую она осиротит.

С мужчинами было труднее, это ведь на них лежала забота о семье, они были обязаны жить до конца. Так что нужно было выбирать таких, которые уже испытали чувство вины за то, что подвели близких. Не смогли уберечь свои семьи, дома, могилы, честь, одним словом, ничего. Теперь надо было еще на мгновение вернуть им надежду — перспективу безопасного укрытия в лагере беженцев, помощи, работы, цели в жизни. Потом следовало все это опять отобрать, и тогда, лишенные всего, что имели и что могли иметь, они уже были готовы на смерть в терактах. Важно было только не пропустить эту последнюю секунду, когда в них еще тлеет жизнь. Если эта искра погаснет, и из живых существ они превратятся в безвольные, лишенные чувств биологические организмы, на роль смертников они уже не сгодятся.

Кроме проблем со сном Руслана больше всего мучила неспособность думать о будущем. Он не мог ни планировать, ни мечтать, ни намечать перспективы. Сама идея думать о будущем временами казалась ему абсурдной, а чаще просто кошмарной. А без этой способности мечтать, загадывать вперед, внутри поселялась пустота. И еще приходило ощущение, что тело становится тяжелым как свинец, неподвижным, мертвым. Не хотелось уже ничего.

Сулейман рассказывал, что в горах остались только самые сильные и здоровые. Ни разу, причем не из-за нежелания обидеть слушателей, он не сказал: самые лучшие, такие, которые легче всего переносят тяготы лагерной жизни и бесконечных походов по перевалам. В большинстве своем это были такие же как он сам ветераны обеих войн, люди тридцати с небольшим лет. Молодых было немного.

Разделившись на небольшие, по нескольку десятков человек отряды, они постоянно перемещались, скрываясь, как могли, от российских вертолетов и самолетов-разведчиков, непрерывно охотившихся за ними в горах. Они летали даже ночью с включенными прожекторами, обыскивали лесные дороги и поляны.

— Только небольшим отрядам удается достаточно эффективно добывать пропитание, находить безопасные места для ночлега. Спим мы обычно под голым небом, в спальниках. Стараемся не разводить огонь, а если уж делаем это, то выбираем на костер такую древесину, которая дает меньше дыма. Научились находить в лесу такие деревья, — рассказывал Сулейман. — По горам передвигаемся пешком, несем на себе все, что нужно для жизни и борьбы. Каждый тащит килограммов по пятьдесят поклажи. Коней нет, их кормить надо. По этой же причине и раненых у нас немного, их тоже кормить надо. В плен только солдат-срочников. Контрактников, которые приезжают в Чечню на заработки, убиваем на месте, даже пуль на них не расходуем.

Из-за трудностей жизни на лесных базах и лагерях, а так же невозможности прокормить более многочисленные отряды, в горах оставался только постоянный партизанский контингент, необходимый как для обеспечения безопасности руководства, так и для охраны дорог через перевалы. Остальные партизаны скрывались в деревнях, регулярно меняясь, как на вахте, с теми, кто нес службу в горах. Те, кто спускался с горных постов, оставляли в лесу автоматы и тщательно брили бороды. Как Сулейман.

То, что они действовали небольшими отрядами, усложняло им проведение серьезных атакующих операций. С огромными трудностями шло согласование действий, совместных акций. Воевали независимо друг от друга, общались при помощи курьеров, и только изредка встречались в долинах на больших совещаниях командиров, в которых нередко принимали участие и Масхадов, и Басаев.

Из-за отсутствия единой структуры, единой системы, их было трудно уничтожить. Воевали по-своему, непредсказуемо, нестандартно. Поэтому так тяжело было их выследить и победить.

Невозможность содержания в горах большой армии заставила повстанцев отправлять не с чем все большее число добровольцев, бежавших в горы из оккупированных россиянами аулов.

— Тяжело им отказывать, отправлять домой, — продолжал Сулейман. Дали свет, и над нами вспыхнула свисающая с потолка голая лампочка. — Но мы не можем содержать в горах большую армию. Отсылаем их домой, говорим, чтобы ждали, даем какие-то поручения. Время от времени призываем в наши лагеря для обучения. Но в основном сидят дома и ждут приказов. Чтобы уберечь их от россиян, мы сделали им легальные документы, причем такие, которые гарантируют неприкосновенность.

Документы выдавали партизанам чиновники пророссийского коллаборационистского правительства. Одни из страха — во время ночных визитов в их дома партизаны делали им предложение, от которого нельзя было отказаться. Другие по доброй воле.

— Среди тех, кто пошел на службу к россиянам настоящих предателей немного, — говорил Сулейман. — Большинство чиновников и милиционеров — это люди, которые просто хотят выжить. Вроде как служат россиянам, а втихую содействуют нам и не отказывают в услугах.

Зимой, когда кроме прочих сложностей жизни в горах партизанам докучали морозы, а на снегу были ясно видны следы скрывающегося отряда, большинство, иной раз до трех четвертых состава, спускалось в долины, прежде всего в большие города, такие как Грозный, Гудермес или Урус-Мартан. Там, располагая заранее заготовленными документами, они могли без труда смешаться с толпой и переждать до весны. В горах, обреченные на величайшие трудности, оставались только люди слишком хорошо известные, которых уже нигде не удалось бы укрыть.

Жили в скальных пещерах и штольнях, вырубленных в горах много лет назад с целью с тайных баз на вершинах Кавказа доставать, в случае необходимости, своими ракетами неприятельскую Турцию. Несмотря на холод и рано наступающую темноту, партизаны старались как можно реже разводить огонь. Топили снег, чтоб заварить чай или приготовить еду. Приходилось все время быть на чеку, потому что засыпанные снегом перевалы усложняли, а иногда делали просто невозможным уход от преследователей.

Лучшие времена наступали с весенним потеплением, когда на деревьях появлялась листва, дающая укрытие от вертолетов-разведчиков. Легче было совершать переходы по горным тропам. Под прикрытием деревьев можно было пробираться из высокогорного заповедника в окрестностях Ведено до самого Джейраха в Ингушетии и даже Северной Осетии, а оттуда по долинам рек Асса и Терек добираться даже до Грузии. Проще было небольшими отрядами в несколько человек незаметно спускаться с гор к самым поселкам и дорогам, чтобы добыть пропитание или устроить засаду российской колонне. Осенью партизаны снова расходились по большим городам, а их предводители залегали в горных укрытиях.

— Больше всего мы боимся их самолетов и бомб, которые они сбрасывают нам на головы. Мы не знаем, что это за бомбы, но это настоящий кошмар. Иногда после взрывов нас много дней мучит рвота, от других слезятся глаза, — Сулейман задумался. — Есть еще такие бомбы, от которых молодая зеленая трава горит, как солома.

— Для них сто убитых — это просто военные издержки, которые нужно скрыть. Для нас каждый погибший — невосполнимая потеря, — добавил он, распрямляясь на неудобном стуле. Молчаливые чеченцы кивали в поддержку головами. — Нет, в этой войне мы уже ничего не захватим, не будет никаких атак, штурмов. Нет у нас на это сил. После каждого нашего нападения на комендатуру, после каждой засады, после каждого приговора предателю, россияне проводят карательные экспедиции, организуют облавы на нашу молодежь. Мы не хотим, чтобы люди зря страдали. Поэтому, если атакуем, то только тогда, когда это абсолютно необходимо. Мы не сможем их победить. А вот бороться можем хоть сто лет. Россияне могут проиграть только сами себе. А нам важно просто продержаться. И это будет означать, что мы не проиграли.

Наступила тишина. Этимат внесла свежий чай. За окном уже стемнело. Сулейман спросил, нужен ли я ему еще.

Я ответил нет. А зачем? Я уже не мог пробудить в себе любопытства, найти силы для разговора, веры в исключительность и серьезность всего, что меня окружало. Я выслушал рассказ Сулеймана так, как его выслушали Аслан, Руслан и Мохаммед, время прошло быстро и спокойно. Остыл чай в чашках, наступил вечер, минул очередной день. Я думал о том, что сейчас потухнет свет, а я не взял с собой фонарик и придется добираться в свою комнату на ощупь по темному, смердящему мочой коридору.

Я не остановил Сулеймана, когда он прощался, хотя он и был для меня единственным свидетелем событий, ради которых я здесь оказался.

Бой в Комсомольском, о котором он рассказывал, состоялся всего пару недель назад. Я не спросил его о Басаеве, а ведь Сулейман видел его всего неделю назад. Он был источником бесценной информации, а я пренебрег ею.

У реки, где мы познакомились, он говорил: «Я не представляю себе войны без Шамиля. Разное о нем говорят, но Басаев — это настоящий командир».

Чеченцы в лагерях беженцев в Ингушетии, да и многие из тех, кого я встретил в доме Исы, не могли простить Басаеву того, что он навлек на страну новую войну.

— Если он сознательно дал России повод начать войну, значит он предатель, — говорили они, проливая слезы над могилами близких и пепелищами домов. — Если несознательно, если его ослепила гордыня и самолюбие, значит он глупец и предатель, потому что тот, кто хочет быть предводителем, не имеет права думать только о себе, руководствоваться только своими эмоциями и не думать о последствиях.

Одни называли его безумцем, который ради своих амбиций накликал беду на тысячи людей. Другие, его поклонники, а таких всегда было немало, утверждали, что Шамиль принесет не горе, а свободу, что он и есть тот долгожданный смельчак, который не побоится замахнуться на то, о чем другие не осмеливаются даже мечтать.

Говорили, что только на поле битвы может Шамиль искупить грехи, за которые после войны должен будет отчитаться перед земляками. Но были и такие, кто считал, что если бы Шамиль прославился на войне, а потом в Грозном на главной площади пал на колени и попросил прощения, люди бы ему простили. В Чечне насилие и террор были чем-то столь обыденным, что порицать их было бы так же бессмысленно, как проклинать злую судьбу или плохую погоду.

— Если сегодня лицо Масхадова — символ Чечни, то Шамиль — ее душа, — говорил Мохаммед Толбоев, один из лидеров дагестанских аварцев, первый кавказский космонавт. — Он — воплощение всех романтических черт кавказского джигита. Если не погибнет, будет править Чечней.

Неистребимая жажда жизни на острие ножа завела Шамиля в тупик, из которого не было выхода. Не желая, не умея жить в мирное время, он сам себя обрек на войну. Ему навсегда была дана одна судьба — вечного воина, смертника.

Несомненно, он стал героем, для кого-то — эпической легенды, для кого-то — мрачного триллера. Для тех, кто дарил его уважением и любовью, он был воплощением всех достоинств. Для тех, кто его проклинал, был черным ангелом, воплощением всех пороков, изъянов, скрытых нездоровых страстей. Но все равно героем. Мне кажется, он только этого и хотел от жизни. Ему было все равно — славят его или желают смерти в муках. Казалось, единственное, чего он боялся, это неизвестность, в его понимании равноценная небытию.

Сам же Басаев ничего не говорил, ничего не опровергал, ничего не объяснял. Как будто находил удовольствие в том замешательстве, которое вызывал своей личностью. Как будто своим молчанием обещал: буду для каждого таким, каким он хочет, лишь бы я для него существовал.

Война и военные истории только на первый взгляд кажутся легким предметом для описания. Как мощный катализатор они ускоряют реакции, облегчают понимание, открывают, выставляют на показ добрые и злые стороны человечества. Они как лаборатория алхимика, тайная, окруженная как бы прозрачной, но плотной, почти непроницаемой стеной. Увиденная издалека, эта лаборатория дает обрывочное и поверхностное понимание происходящего. Чтобы овладеть настоящим знанием, нужно рассмотреть ее с близкого расстояния, войти внутрь. Сначала нужно найти ворота и входы, ведущие сквозь стену в мир, в котором разворачивается непостижимый, невообразимый кошмар войны.

Но когда пройдешь внутрь, выясняется, что, оказавшись из желания познать правду и ужас в этом мире войны, ты сам уже можешь быть только невольным ее участником. Выясняется, что невозможно оставаться просто внимательным наблюдателем, беспристрастным исследователем.

А это лишает смысла и ценности всю затею, а желание соприкоснуться с правдой и ужасами мира войны превращается в непреодолимое желание вырваться из него любой ценой.

Я обязательно хотел поехать в Комсомольское. Мне казалось, что поездкой в эту сожженную деревню, хоть и сам толком не знал, чего от нее жду, я мог искупить свою минутную слабость, которую совершил, отпустив Сулеймана.

День вставал сумрачный, без солнца, но теплый как бывает весной в горах. Над деревней висело свинцовое небо.

Утром Иса отвез меня прямо к воротам российских казарм. Молча, покуривая сигареты, мы ждали капитана, который обещал взять меня в разрушенные россиянами аулы в предгорьях Кавказа. Иса, хоть утверждал, что обо всем уже договорился, явно нервничал. Не хватало только, чтоб провалился еще один из его планов, чтоб он не сдержал очередное свое обещание! Облегченно вздохнул, когда из ворот выехал газик с капитаном за рулем.

— У тебя максимум полчаса, — бросил капитан, когда мы остановились в деревне. После трехнедельной битвы с партизанами в ней не осталось ни одного целого дома. — Спрашивать можешь, но не отвечай ни на какие вопросы. Тут запросто можно наткнуться на агента спецслужб. Мне проблемы не нужны. Если что, я от тебя отопрусь, еще и арестовать помогу.

Деревня казалась вымершей. Вокруг ни души. Ни человека, ни коровы, ни гуся или курицы. Ни одного живого существа. Никаких звуков, ни вблизи, ни вдали. Мертвую тишину нарушали только пчелы, кружащие над абсурдно белой сиренью, чей сладковатый запах в майский полдень был сильнее даже вездесущего смрада пожарищ.

Я неторопливо шел от дома к дому, издалека, с дороги разглядывая руины. Обходил дворы, полные, как меня предупредили, неразорвавшихся снарядов и мин. Уже возвращался, когда услышал стук топора.

Он испугался, увидев меня, не ожидал кого-то здесь встретить. Звали его Анзор, когда-то он тут жил. Теперь ютился у родственников в Дуба-Юрте, недалеко отсюда. Не хотел быть в тягость хозяевам, вот и ездил в свою деревню, разыскивал по дворам все, что еще могло пригодиться в хозяйстве.

Деревня насчитывала пять тысяч душ. Кто не погиб, убежал. Остались только развалины и пепелища, искореженные остовы сожженных машин и тракторов.

— Партизаны спустились в деревню на рассвете, только начало светлеть, — вспоминает Анзор, почесывая голову под меховой шапкой. — Истощенные, оборванные. Просили еды и разрешения передохнуть пару дней. Было их человек пятнадцать, все местные. Но когда с гор стали спускаться другие, еще и еще, мы поняли — пробил наш час.

Был среди партизан и сам Руслан Гелаев. Россияне рассказывали потом, что он пожертвовал партизанами и родной деревней ради того, чтобы вывезти оттуда свою семью.

— Это неправда, — утверждал Анзор. — Гелаев вывез жену, детей и мать еще до того, как пошел защищать Грозный.

Солдаты появились уже на следующий день. На поле за дорогой расставили танки и пушки. Люди бросились бежать. Но россияне, окружив деревню, возвращали бегущих крестьян, приказали ждать по домам, пока войска не войдут в деревню и не проверят сами, кто был партизаном, а кто нет, кто помогал боевикам, а кто был верен России.

— Да только вошли в деревню, тут же поднялась стрельба, и мы все, несмотря на запрет, опять бросились бежать, — Анзор возвращается памятью к этим дням охотно и без боли; то, что он тогда выжил, когда столько людей вокруг погибло, вселяло в него веру в собственную исключительность. — Но солдаты снова нас остановили и не позволили с места двинуться, пока не проверят, нет ли среди нас партизан. Мы просидели в открытом поле пять дней и ночей. На морозе, без еды, без крыши над головой, посреди боя, между стрелявшими из деревни партизанами и российскими танками и минометами. Наблюдали, как гибнет наша деревня. Все полыхало в огне и грохотало, стоны раненных и рев горевшей живьем скотины долетали до самого поля.

Партизаны защищались три недели. Украдкой пробирались из деревни в лес, оставляя за собой сотни погибших. Россияне бомбили деревню без особой спешки, и только когда смолкали автоматы чеченцев, заходили на улицы и дворы. Шли осторожно, спиной к заборам по обе стороны улицы, взрывая дом за домом, усадьбу за усадьбой.

— Они боялись заглядывать в подвалы, в которых еще могли скрываться партизаны. И правда, в домах было полно раненных, — говорил Анзор. — Так они бросали в дом связку гранат и так шли от дома к дому.

Вытащенные из развалин тела свозили на поле у соседнего Алхазура. Ежедневно по семьдесят, восемьдесят тел. Люди со всей Чечни съезжались, чтоб в разложенных на черном пластике останках распознать своих близких и увести их на семейные кладбища.

Анзор достал из сумки хлеб и козий сыр. Приближалось время обеда. Я не мог с ним дольше разговаривать. Мне пора было возвращаться. В условленном месте за деревней ждал мой капитан. Я пробрался-таки за стену, чтобы быть ближе, лучше рассмотреть, глубже познать. А оказавшись там, только и делал, что прятался. Трудно что-то увидеть своими глазами, вечно оставаясь в укрытии.

Мы поехали с Исой в Дуба-Юрт уже без сопровождения, правда, с разрешения россиян. Я там был в третий раз. Первый раз — как гость Мансура.

В Дуба-Юрте дело не дошло даже до боя, тем не менее, эта некогда богатая деревня тоже перестала существовать. Россияне, остановившись у деревни, даже не пожелали вступать в переговоры. Комендант деревни, Мохаммед Баудинов, отправившийся на переговоры, бесследно исчез. Сразу после этого россияне расставили над рекой танки и пушки и стали обстреливать Дуба-Юрт. Методично, изо дня в день, из ночи в ночь.

Сельчане разбежались, а когда стрельба стихла и они вернулись, застали на месте деревни истое побоище. Не осталось ни одного целого дома. Те, что не были разрушены бомбами и снарядами, сожгли солдаты. Перед этим разворовали, что под руку подвернулось, и вывезли награбленное на грузовиках.

В Чири-Юрте говорили, что соседи поплатились за старые грехи. Во время первой войны горные аулы укоряли жителей Дуба-Юрта, что, заботясь только о себе, они не вышли на бой с российскими частями, а пропустили их через свою деревню, когда россияне преследовали удирающих в горы партизан. Разрушение и грабеж Дуба-Юрта горцы сочли справедливой карой Божьей.

Жители Дуба-Юрта без жалоб и протестов складывали из обломков разрушенные жилища. Каким-то чудом латали изъеденные снарядами и огнем стены, ставили над ними крыши. Среди руин и пожарищ рождалась новая жизнь, о чем возвещали радостно дымящиеся трубы.

Я попросил Ису, чтобы он подвез меня к дому Мансура. Если не считать разрушенной крыши и до последнего гвоздя разграбленного имущества, дом уцелел. Ракетой снесло только верхнюю часть комнаты, осенью служившей нам спальней.

Мансура я не застал. Он выехал с женой и сыном в Германию еще до того, как война разыгралась не на шутку. Его старший брат, Саид Хамзат сказал мне, что иногда ему удается поговорить с Мансуром по телефону. Редко, потому что звонить приходилось из Дагестана. Дорого это было, а кроме того, Саида Хамзата парализовал страх от одного только вида российских солдат.

Он не знал, что случилось с шофером Мусой, от меня узнал, что Омар, который мечтал о Париже, скрывается в Чири-Юрте. Саид Хамзат думал только о том, как выехать из страны, и злился, что Мансуру требуется столько времени, чтобы подготовить безопасную и надежную переброску с Кавказа на берега Рейна.

Выезжая из деревни, я встретил Наруддина, одного из моих давних ангелов-хранителей. Он как раз заканчивал латать крышу над единственной в доме комнатой, пригодной для жилья. Все остальное сгорело.

В отремонтированной комнатенке Наруддин собирался пережить весну и лето. Верил, что россияне когда-нибудь заплатят ему за разрушенный дом, и тогда он планировал восстановить остальные помещения и привести из Ингушетии семью. Пока что в покрытой уже крышей комнате поставил кровать и печку, которую смастерил из старой бочки. Вечерами в сгоревшем доме заваривал на ней чай.

После возвращения Аслан спросил, обратил ли я внимание на мертвые поля.

— Люди не выходят сеять. Мин полно. Россияне ставят эти мины, чтобы отрезать партизанам дорогу к селам. А те, кто все-таки решился весной обработать землю, выгоняют вперед овец. Если пройдут, значит, мин не было, а если которая и взлетит на воздух, мясо и так потом съедят, а кусочек поля можно будет засеять.

В пятницу вечером поехали мы с Исой к Халиду узнать, не было ли для меня вестей, и отправить командирам партизанских отрядов просьбу дать пленных, нужных для выкупа Хусейна.

Иса вошел в дом, оставив меня как всегда в машине. Вернулся ужасно расстроенный. Один из командиров повстанцев поручил ему немедленно освободить из плена татарского журналиста, который брал у него интервью. Он боялся, что журналист не выдержит допросов и выдаст его убежище. Приказал Исе узнать цену освобождения татарина, не считаться с расходами и отнестись к поручению, как к делу первостепенной важности.

Из-за всего этого Иса забыл спросить Халида о моих делах. Но если бы с гор пришли хоть какие-то вести, Халид сказал бы об этом и без вопросов.

Занятый выкупом Хусейна и татарского журналиста, Иса исчезал из дому на целые дни. Возвращался расстроенный, запирался в супружеской спальне, в которую никто кроме него и Лейлы не имел права входить.

Аслан проводил дни с друзьями в своей квартире, а Ислам болтался по деревне. Сбегая из дому, он освобождался от царящих там порядков, строгих, стесняющих свободу, непреклонных.

Дома оставалась хлопочущая на кухне Лейла и молчащая при посторонних Этимат.

Я пытался бежать от губительного одиночества и отравленных сомнениями мыслей, просиживал часами на кухне, ссылаясь то на голод, то на жажду.

Очень мало женщин и женских судеб появлялось в моих рассказах. Женщины были только статистами, элементом декорации мира, который я пытался понять и описать. Они не боролись за власть, не стояли во главе революций, заговоров и терактов, не командовали войсками, не убивали и не гибли в окопах. Так что не их имена были в моих записных книжках, не встречи с ними я искал в погоне за комментариями по поводу событий, прогнозами, эксклюзивным правом на интервью.

Окруженный мужчинами, целиком поглощенный их проблемами, я не находил ни сил, ни времени, чтобы попытаться хоть представить себе, как выглядит батальный пейзаж в глазах женщин, не героев войны, а статисток и жертв. Честно говоря, я даже не испытывал такой потребности.

Воюющие мужчины ревниво оберегали от посторонних тайны мира своих женщин. Не хотели, чтобы им уделяли слишком много внимания. Может, боялись, что хорошо знающие их женщины могут разрушить монументы славы, которые они так усердно воздвигали самим себе, что, рассказывая о страданиях и преступлениях, женщины лишат их войну героического ореола, развеют миф о стойких воинах и мучениках за святое дело.

Только предоставленный чеченскими мужчинами самому себе, я мог выслушивать истории их женщин. Только тогда заинтересовали они меня и показались достойными внимания.

Сразу после завтрака, убрав со стола и помыв посуду, Лейла приступала к чистке обуви. Мокрой тряпкой стирала грязь с голенищ, потом специальной щеткой с пастой чистила до блеска. Чистила сапоги Исы, сыновей, мои.

На протесты отвечала снисходительной улыбкой, а когда я попытался забрать свою обувь в комнату, Иса неодобрительно покачал головой.

— Это ее дело, — бросил он.

Поначалу я воспринял это как очередное доказательство рабской доли женщин. Со временем, впрочем, стал подозревать, что, сохраняя, вопреки всему, верность старым традициям и обычаям, Иса, Лейла и их соседи старались создать хотя бы видимость нормального течения жизни. Давно навязанные роли, старые обязанности были для них единственной связью с прошлым, гибнущим сегодня миром. В прошлой жизни, возможно несовершенной, они умели найти себя, у них были четкие ориентиры. Новую жизнь, которая должна была вот-вот наступить, они не знали, а потому боялись ее. И не ждали от нее ничего хорошего.

Поэтому Лейла чистила обувь, гладила рубашки, подметала в комнатах и мечтала о новых занавесках. Старые Иса унес из дому, кому-то отдел. Она не спрашивала, кому и зачем. Иса никогда бы не позволил ей вмешиваться в свои дела.

Новые занавески стали для Лейлы чуть ли не идеей фикс. Она постоянно о них говорила. Как только заходила в мою комнату, заламывала руки и извинялась.

— Ну, что за вид?! Окна до половины заклеены старыми газетами! Вот в старой квартире у нас были занавеси! Тяжелые, атласные, до самого пола. Как только война кончится, куплю себе новые, такие же.

Часто повторяла, что без занавесок в окнах чувствует себя голой, открытой чужим взглядам, незащищенной. Окна, затянутые пурпурными занавесями из атласа были для нее символом безопасности и покоя.

Без них она чувствовала, что не справляется должным образом с ролью хранительницы домашнего очага. Поэтому она так настойчиво выхватывала у меня из рук обувь и сетовала, когда заставала меня в ванной за стиркой. Поэтому, уставшая и сонная, она всегда ждала, пока Иса отправится на отдых. Она не могла лечь раньше мужа. Так было не принято.

От нее ничего другого и не ждали. Она никогда не работала, как большинство женщин в Чечне. Женщина, зарабатывающая деньги, была живым оскорблением для мужа и неопровержимым доказательством того, что сам он ни на что не годится, не может считаться мужчиной.

Содержание дома и семьи было задачей и обязанностью мужчин, их единственной обязанностью. Их жены и дети, которых они рожали, должны иметь все. Мужчина мог не любить жену, мог с ней не разговаривать и даже неделями не показываться в доме. Но если был в состоянии обеспечить ей достаток и безопасность, все еще мог считать себя хорошим мужем. Бедность тут была практически равнозначна позору.

Любовь не обязательно должна была предварять замужество, хоть неплохо, если она все-таки была.

Лейла не хотела, не умела разговаривать о любви. Женщины на Кавказе, так же как их мужчины, скрывают от посторонних свои чувства. Лейла только рассказывала, что выходила за Ису без принуждения. С радостью. Брак означал для нее желанную зрелость, освобождение из-под власти родителей. Иса, хоть, правда, редко и никогда при посторонних, проявлял иногда нежные чувства, был хорошим, заботливым мужем. У них все было. В их понимании они были счастливы.

Не то, что Тая, жена младшего брата Исы.

Невысокая, худощавая, с красивым, грустным лицом, она приходила в гости, когда знала, что Исы нет дома. Приходила к Лейле пожаловаться и попросить о чем-то. Ее Ахмад был источником вечных огорчений и хлопот.

Если бы не война, может, жизнь Таи и Ахмада сложилась бы лучше. А так — все пошло вкривь и вкось.

Это война перевернула все вверх дном, поставила с ног на голову, отобрала предписанные и хорошо заученные роли.

Из опекунов и хранителей мужчины превратились в смертельную угрозу для семьи. Они не только не могли защитить своих жен и детей, но сами навлекали на них несчастья. Теперь мужчин самих приходилось защищать.

Еще в начале войны россияне объявили, что каждый чеченец, достигший шестнадцати лет и не старше шестидесяти пяти, будет подозреваться в терроризме и связях с партизанами. В страхе перед арестами, болью, унижениями, необходимостью добывать выкуп за освобождение, наконец, смертью, мужчины заперлись в домах. Хоть засовы на воротах и запоры на дверях уже давно не гарантировали безопасности, все-таки они увеличивали шанс выжить. Так что мужчины не имели возможности исполнять ни одной из предписанных им обязанностей. Не могли даже отомстить должным образом, если бы возникла такая необходимость. Как в стране, охваченной войной, ощетинившейся военными постами, с разбитым в пыль гусеницами танков асфальтом искать с ружьем в руках того, кого должна была настичь родовая месть?

Они стали бесполезными.

Иса был исключением. Он продолжал содержать семью, обеспечивал ей достаток и спокойствие. Но Лейла дрожала от одной мысли, что судьба перестанет быть такой милостивой, и с Исой случится то, что с его младшим братом.

Ахмад был интересным мужчиной. Рослый, с густой шевелюрой, с красивым лицом. Может, слишком запальчивый, в гневе мог ударить жену, но все были уверены, что с возрастом он поумнеет, и что Тае повезло.

Война резко изменила Ахмада. Если бы он жил в Чири-Юрте, Иса, возможно, мог бы позаботиться и о его безопасности. Но в Шали он был беспомощен. Горячий характер, фигура силача Ахмада бросались в глаза, привлекали внимание. Так что он уже пару раз попадал к россиянам под арест. В конце концов, заперся в доме и вообще перестал из него выходить. Он, который минуты не мог усидеть на месте, теперь целыми днями лежал на кровати, уставившись в потолок. Вечерами стал напиваться, а напившись, все чаще бил Таю, да еще на глазах у троих детей.

Иса ездил в Шали поговорить с Ахмадом. После каждого визита на память Ахмаду оставалось припухшее лицо в синяках. Какое-то время все было спокойно, потом водка снова лишала Ахмада разума.

Ахмад подумывал о разводе, Иса, как старший в семье, не собирался на это соглашаться.

Тая тоже не хотела развода, говорила, что понимает гнев мужа. Не винила его, даже сочувствовала. Понятно ведь, он просто не в силах был вынести неожиданного бездействия. Оно отбирало остатки достоинства и всякое желание жить. Любой предпочел бы бросить семью, чем видеть, что является для нее обузой. Ахмаду было стыдно перед Таей и собственными детьми.

Это бессилие, эту утрату смысла жизни чеченским мужчинам было труднее переносить, чем военные поражения.

Не в силах дождаться, когда мужчины вернуться к своим давним обязанностям, не веря, что они обретут новую роль, чеченские женщины вынуждены были постепенно заменять их во всем. Они, которым когда-то запрещалось одним выходить из дому, теперь на улице не отходили от своих мужей. Их присутствие могло уберечь мужчин от ареста. Правда, не обязательно.

Теперь они торговали на базарах, работали в поле, скитались по стране в поисках своих близких среди пленных или в братских могилах. Многие женщины даже не хотели рожать детей, количество которых когда-то было причиной гордости и исполнением высочайшего долга. Теперь дети, прежде всего, значили страх за их жизнь.

В гости к Лейле приезжала ее старая знакомая из Грозного, доктор Эмма, работавшая в роддоме.

— И зачем они рвутся на белый свет? — выкрикивала она. Несмотря на войну, Эмма продолжала принимать роды в больнице, на которую по какому-то счастливому стечению обстоятельств не упала ни одна бомба. Больница была изрешечена автоматными очередями, а многие палаты разграблены российскими солдатами и местными мародерами, но стены стояли крепко и надежно держали потолок. — На что это похоже?! Вокруг война, никакой надежды, а эти рожают себе и рожают! И ни одна не задумается, как эту крошку потом прокормить, как уберечь от трагедии. А вдруг сама попадется под косу смерти? Что потом такая сиротинка будет делать на белом свете? Пораскинули бы мозгами! Они не знают, что значит потерять ребенка, воспитывать его на погибель!

У Эммы было двое сыновей, и она ежедневно умирала от страха, как бы с ними не случилось самое ужасное. Как с сыном ее подруги, для которого полученная во время бомбежки на прошлой войне рана оказалась сущим проклятием. Для солдата во время задержания и обыска ампутированная до локтя рука была достаточным доказательством того, что он был ранен в боях против россиян. Парня то и дело арестовывали, бросали за решетку, а когда семья выкупала его, возвращался домой избитый, обезумевший от страха.

Со слезами на глазах доктор Эмма клялась, что не пережила бы, если бы такое случилось с одним из ее сыновей. Она боялась, когда сыновья выходили на базар или к приятелям, боялась оставить их одних дома, когда сама уходила в больницу. В конце концов, отправила их в Россию, в Ставрополь. Не видела их, но чувствовала, что там они в большей безопасности. Что вовсе не значило, что так было на самом деле.

— Одиноким сегодня легче, они боятся только за себя. А себя даже оплакивать не придется, — говорила Эмма, вытирая слезы. — Сегодня лучше не иметь детей. Может, и некому будет тебя оплакивать, только это все равно лучше, чем обливать слезами тело собственного ребенка.

В ту ночь кто-то из деревенских выстрелил из автомата в российского часового. С солдатом ничего не случилось, но по деревне прошел слух, что россияне готовятся отомстить. Будут обыски, проверка документов, аресты мужчин, которые вызовут подозрение.

Иса разбудил меня и сказал, что нужно перебраться на ночь к его брату Хамзату. Он не сомневался, что россияне постучатся и в нашу дверь.

Хамзат жил с женой и двумя детьми на самом краю деревни за рекой, в глухом закутке. Его одинокий дом прятался в кустах, высокой траве и лопухах. Казалось, будто деревня выгнала, отказалась от него, не хотела иметь с ним дела. Он стоял слишком далеко от остальных дворов, чтобы обыскивающим деревню солдатом пришло в голову тащиться за реку. Разбуженный нами посреди ночи, Хамзат долго не мог добраться до двери, спотыкался о попадающиеся ему под ноги стулья.

Он решил спрятать меня в деревянной беседке за домом, куда до войны приглашал друзей на посиделки. Там было все, что нужно для приготовления шашлыков — сколоченный из не струганных досок стол и две огромные лавки, а также каменный круг, в котором разжигали костер.

Я спросил Хамзата, почему Иса, всегда в таком прекрасном контакте с россиянами, вдруг стал их бояться.

— Сам видишь. Тут все не надежно. Ни за что не ухватишься, — пожал он плечами. — Никакие законы не действуют, никакие договора не соблюдаются. Нет ни наказания, ни справедливости.

Исе он никогда бы не признался в том, что мне, чужаку, мог сказать. Когда россияне взяли Грозный, а их войска расквартировались почти в каждой чеченской деревне, он почувствовал облегчение. Да, облегчение, потому что верил, что наконец закончится война, страх и хаос, что он в конце концов обретет какую-то почву под ногами, какую-то точку опоры, с которой можно будет что-то начать, что-то построить. Многие тогда думали так же, как он, Хамзат в этом уверен. Слова были не нужны. Он видел это во взглядах, чувствовал.

Но военные, загнав партизан в горы, не собирались наводить порядок. По ночам пьяные солдаты ходили по домам, били хозяев, воровали все, что попало под руку. Забирали из домов девушек. Говорили, что на допрос, проверить, не были ли они связными у партизан. Некоторые не возвращались никогда. А те, что возвращались, запирались в своих домах, плакали и не говорили ни слова. Плакали и их отцы, потому что предпочитали видеть дочь мертвой, чем обесчещенной; опозоренная девушка становилась отверженной, вместо сочувствия на нее наваливалась жуткие страдания изгоя.

Солдаты стреляли, куда попало, арестовывали всех без разбору. Мужчины исчезали из деревни. Одни бежали в горы, других увозили россияне. Приходилось срочно добывать информацию, куда вывезли пленных, чтобы можно было их выкупить. На следующий день после арестов в мечети мулла во время моления оглашал список арестованных и размер выкупа. В кавказских деревнях обычно бывает несколько сотен дворов. Каждый из соседей спешил с помощью, зная, что несчастье, которое сегодня его миновало, завтра может свалиться на него самого.

Россияне обвиняли арестованных чеченцев в участии в партизанских отрядах и требовали сдать оружие.

— Он никакой не партизан, никогда не воевал, даже в армии не был, — начинали переговоры родственники

— Мы вам верим, но у нас есть основания подозревать его, — отвечали русские. — Лучше всего было бы, чтобы ваш родственник сдал автомат, и тогда мы его тут же выпустим.

— А где ему взять автомат, если он его никогда не имел? — спрашивали чеченцы.

— Если у вас нет, купите и отдайте, — звучал сакраментальный ответ.

На Кавказе, а уж тем более в Чечне, покупка автомата никогда не была сложной задачей. Проблема заключалась в том, что человека с тайно приобретенным оружием могли тут же задержать и арестовать как партизана. Самым безопасным способом достать автомат на выкуп родственника была его покупка непосредственно от россиян, которые, пользуясь своим положением, сами диктовали цены. Ни арестованный чеченец, ни его родственники никогда до этого автомата не дотрагивались и даже не видели его. Важно, что в бумагах было записано, что человек сдал оружие.

— Какие мы были глупые! Мы думали, станет лучше. Ничего не изменилось. Наоборот, становилось все хуже. Никакой власти, никакого спасения. Приходили одни, грабили, убивали. Приходили другие — то же самое. неизвестно, кем они были, откуда пришли, — у Хамзата был тихий, усталый голос. Может, поэтому он вызывал большее доверие, чем напичканные восклицательными знаками монологи Исы. — Как-то солдаты заехали на БТРах на поле и убили восемнадцать коров. Все стадо. Наверное, для развлечения, с собой-то забрали только три телки. Люди пошли жаловаться в комендатуру, да куда там! Ничего не доказали. А вечером, по телевизору сказали, что они окружили нашу деревню и уничтожили отряд партизан. Якобы только двоим удалось удрать. Наверное, пастухов имели в виду.

Хамзату казалось, что Чечня никому на самом деле в России не нужна, никого не волнует. Никто от нее ничего не ждет, не хочет о ней ничего знать и слышать. Если бы партизаны не взрывали бомбы в российских городах и поездах, никто бы и не помнил, что существует Чечня и что там идет война.

На взрывы бомб приходится реагировать российскому президенту, который уже давно объявил об окончании войны и победе. Разозлившись, он собирает генералов, устраивает им разнос перед камерами телевидения, и приказывает навести порядок. Генералы успокаивают президента, что все, мол, под контролем, все идет по плану и в соответствии с указаниями, что это временные трудности. Потом разбегаются по кабинетам, хватают телефонные трубки, звонят на Кавказ, матерятся и угрожают подчиненным полковникам и майорам, требуют немедленных действий, докладов. Полковники и майоры вызывают капитанов и лейтенантов. А те, чтобы отличиться, приказывают своим частям организовать облаву в ближайшей деревне, арестовать дюжину мужиков как скрывающихся партизан, обстрелять какой-нибудь лесок. Теперь обратно в Москву летят рапорты. Докладывают об успехах, арестах, потерях, которые несут повстанцы, по телевидению называемые не иначе как бандитами и главарями преступных банд.

По мнению Хамзата Иса мог опасаться именно такой неожиданной вспышки войны донесений. Подкупленные им офицеры наверняка должны были выказать перед начальством свою активность и решительность. А в связи с этим все достигнутые ранее с Исой договоренности потеряют свою актуальность и значение.

— Люди еще сомневались, верили, что с россиянами можно договориться, что можно жить с ними в согласии. Теперь никто уже не верит и ничего хорошего от них не ждет. Тех, что в Москве, мы не волнуем, а те, что здесь с нами воюют, ненавидят нас, как заразу, потому что их эта война самих превратила в диких зверей. Они тут могут делать все, что хотят, совершать любые преступления, зная, что им волос с головы не упадет. Эта свобода вызволила в них все зло, которого они сами боятся, но справиться с ним не могут, — Хазмат задул свечку, за окнами начинало светать. — Нас тоже душит ненависть. У меня Россия связана со школой, учителями, книгами, хоть даже лучшие их поэты и писатели, Лермонтов и Толстой приезжали сюда, чтобы воевать с нами. А для моего младшего, шестнадцатилетнего сына Россия — это уже только бомбы, пьяные солдаты и страх. Для него даже православные кресты связаны с угрозой. Старший тоже не помнит другой жизни, кроме войны. Воевал на первой, убивал людей, и для него это уже не было чем-то необычным.

Наступила тишина. Медленно и неохотно просыпался день.

Не глядя на Хамзата, я спросил, не думает ли он, что мне стоит вернуться. Ответил, что Иса разговаривал с российским полковником и все уладил. Оказалось, что стрелял какой-то пьяный молокосос.

— Вы сами виноваты, — объяснял Иса россиянам. — У нас три года никто водки в глаза не видел. Как велит Коран, наши власти запретили продавать водку, вино и даже пиво. А россияне вернулись, и водка опять потекла рекой.

И еще Иса говорил, что всю ночь думал, как вытащить Хусейна из русской тюрьмы. Под утро успокоился. Определение цены выкупа за татарского журналиста было делом деликатным, но не хлопотным. Выкуп и так оплатит командир с гор. А при случае, может, удастся, размышлял Иса, заполучить трех офицеров для обмена на Хусейна.

А для меня он пригласил своего приятеля, важного офицера повстанческих спецслужб. Он уже ждал меня на диване со своим рассказом.

За обедом Иса кипел от возмущения. Ночью кто-то демонтировал и украл двенадцать километров железнодорожного пути, ведущего из деревни к цементному заводу. А в деревню прибыли новые беженцы с гор с рассказом, что российские войска приступили к уничтожению чеченских кладбищ и каменных башен.

Россияне разрушали надгробия, стреляли по башням из танковых орудий, закладывали тротиловые шашки. И дело тут было не в мести, не в порожденной ненавистью жажде разрушений. Они уничтожали башни методично, вкладывая в это огромный труд. Килограммы взрывчатки, снаряды и даже авиационные бомбы не в состоянии были стереть с лица земли постройки, возведенные сотни лет назад.

Нелегко было разрушить башню из камня. Ее ведь строили именно для того, чтобы она могла устоять против вражеских атак, осад, пожаров, штурмов. Труднее всего было захватить сторожевые башни, в которые горцы перебирались на время войны из своих жилых, обычных башен. Сторожевые башни высотой в двадцать, тридцать метров, ставили из тесаного камня в самых труднодоступных местах, в узких ущельях, по берегам горных рек, куда нельзя было протащить осадные орудия. Попадали в такую башню, карабкаясь по лестнице, которую потом втягивали внутрь. Запирали на засовы прорубленный высоко над землей вход и отверстия узких бойниц. Башни делились на этажи, связанные между собой длинными приставными лестницами. Из башенок на самых верхних этажах, скрытые от вражеских глаз, защитники могли обстреливать осаждавших из луков и ружей, и месяцами оказывать сопротивление превосходящим силам врага. Одна из легенд гласит, что чеченцы, укрывшись в такой башне на горе Тебулос-Мта в долине Аргуна, двенадцать лет успешно отражали атаки войск Тамерлана. Чеченцы говорили, что чем выше башня, тем легче в ней продержаться.

— Они думают, что если разрушат наши башни, победят нас, — выкрикивал Иса, грохая кулаком по столу, так что чай выплескивался из стаканов. — А дело не в башнях! Мы сами как камни! Если будет нужно, сами превратимся в камни!

Видя, что меня все больше угнетает отупляющее бездействие, Иса решил ускорить ход событий. Признался мне, что в деревне скрывается заместитель Министра иностранных дел повстанческого правительства, который, возвращаясь из секретной поездки в Москву, отравился чем-то в пути и теперь отдыхает перед тем, как отправиться дальше в горы.

Была пятница, мусульманский праздничный день. Иса решил, что если я выйду из дому во время вечерней молитвы соответствующим образом приодетый, никто не обратит на меня внимания. Мне предстояло впервые пройтись по деревне, в которой я так давно жил, а видел только сквозь тонированные стекла машины.

Иса попросил, чтобы я оставил дома все, что можно было счесть ценным. Бумажник, часы, обручальное кольцо.

— У нас люди верят, что если входишь с такими ценными предметами в помещение, где лежит больной, ему станет хуже.

Деревня засыпала, когда муэдзин, жалостливо причитая с минарета, призывал людей еще раз сегодня почтить Аллаха. Базар на площади уже вымер. Исчезли торговки, оставив после себя одинокие скелеты деревянных лотков.

Дорога тонула в лужах и болотистой жиже, которую не в силах было высушить никакое солнце. Вдали маячили глыбы пятиэтажек.

В помещение, где скрывался заместитель Министра, входили из прихожей через шкаф. Такой обычный платяной шкаф, только пустой внутри, с дверью вместо задней стенки. В жаркой и душной комнате единственным предметом мебели была железная кровать, на которой приходил в себя больной. Да еще самодельный турник для занятий гимнастикой.

После вступительных любезностей и представлений мы некоторое время сидели молча, пока через шкаф не вошла хозяйка с чарками чая.

Министр был обижен на весь белый свет. Говорил, что чеченцы обманулись во всех. Разочаровались в России, которая, борясь за собственную свободу, отказывала в этом другим. Разочаровались в считающем себя оплотом прогресса и справедливости Западе, который в нужный момент не пришел на помощь; да и в мусульманском Востоке, который не отважился даже на слово протеста, когда чеченские мусульмане гибли под бомбами.

— Сами справимся. Мы неистребимы, — бесстрастно завершил он, придавив ногой окурок.

Что касается поездки в горы, заместитель Министра рекомендовал быть терпеливым.

— Нужно подождать еще пару дней. Нам всем приходится чего-то ждать.

Вечером через открытое окно донеслось громкое пение.

— Зикр танцуют, — ответил на мой вопрос Ислам, младший сын Исы.

Он согласился взять меня с собой в школу при мечети. Ночь была облачная, в темноте мы то и дело натыкались друг на друга. Мрак царил и в главном зале медресе, где, соединившись в магический круг, чеченцы танцевали зикр. Россияне видели в этом обряде военный танец, черную мессу, мрачную языческую мистерию. Те, кто в нем участвовал, считались бунтарями, танцорам грозила тюрьма.

В мерцающем отблеске свечей проплывали лица танцоров, отсутствующие, застывшие. Взывая к Наивысшему, в экстатическом ритме танца и пения, который задавал руководящий церемонией мулла, они, казалось, пребывали совершенно в ином мире, таком далеком от того, что окружало их на земле. В мире чистом и благородном, добром и справедливом. Чтобы в него попасть, надо было вложить в танец столько жара и отрешенности, что многие участники теряли силы и падали без сознания на пол, чтобы через минуту, придя в себя, снова броситься в водоворот танца.

Мой знакомый, путешествуя по Кавказу, стал свидетелем зикра в Грозном. Когда ему наскучило наблюдать за танцем, он пошел перекусить, вернулся, а кольцо танцоров все еще кружилось. Если бы они побежали по прямой, заметил знакомый, отмахали бы не один километр.

Ислам сказал, что иногда тоже танцует зикр, что это раскрепощает, лечит душу, очищает, что он становится лучше. Не зря его мать так беспокоится о нем.

Зикр — это жалоба Богу. Жалоба такая страстная, что туманит рассудок. Умоляя Милосердного о справедливости, человек осознает незаслуженные, страшные обиды, выпавшие на его долю в земной юдоли. Кажется, что те, кому удалось бы вырваться из круга, были готовы на все. На смерть.

На обед Лейла приготовила чеченское угощение — кукурузные клецки и бульон с чесноком. С гор опять никто не приехал.

— Надо еще немного подождать, — утешал меня Иса, громко хлебая суп и выскребывая ложкой тарелку. — Всего пару дней. Можно же выдержать.

Следующую ночь, как и предыдущую, я провел в беседке Хамзата за деревней. На этот раз удрал из дому и Иса. По деревне снова поползли слухи о российской облаве. Все громче говорили и о партизанах, их видели под Хатунью.

В одной из деревень застрелили войта, выслуживавшегося перед россиянами. На мине под Шали подорвался российский грузовик с солдатами. Никто не погиб, но было много раненых. Зато четверо россиян погибли в перестрелке в ущелье Аргуна, сразу за Волчьими Воротами. В деревне говорили, что на этот раз партизаны спустились с гор не на отдых, что готовится действительно серьезная операция. Упоминали городок Аргун, расположенный недалеко от столицы, на важнейшем в стране перекрестке дорог. Вроде, именно на Аргун и заслужившую дурную славу тамошнюю тюрьму собирались напасть партизаны.

Атмосфера в деревне сгущалась. Иса подозревал, что среди беженцев, которые продолжали сходиться в его деревню, ибо весть об удельном княжестве Мадаева молниеносно облетела всю страну, могли быть и засланные россиянами шпики. Они якобы должны были разнюхать, не связан ли он с партизанами.

Благодаря стараниям Исы Чири-Юрт был, похоже, единственной деревней в округе, которая еще не пала жертвой грабежей. Иса подозревал возможность провокации.

Ночью разразилась гроза. Прокатывались громы, молнии рвали небо на части, а через дырявую крышу беседки нам на голову лились потоки дождя. Казалось, что вихри срывают с земли нашу беседку, и ее того и гляди унесет в небо. Перекрикивая ливень, Иса уговаривал меня не бояться, потому что горцы, живущие ближе всех к Богу, можно сказать на расстоянии протянутой руки, ему дороже других людей. Всемогущий, конечно же, не допустит, чтоб с ними что-то случилось.

Мы приехали домой к обеду.

— Я возвращаюсь, — сказал я, склонившись над тарелкой.

— Куда? — спросил Иса, подсовывая мне мисочку с чесноком. — Насыпь немного в бульон. Увидишь, как вкусно. Съешь одну тарелку в день — и можешь не беспокоиться ни о желудке, ни о печени. Куда возвращаешься?

— Ну, просто возвращаюсь.

Только теперь он вытаращил на меня глаза. Ему не хотелось верить, но кажется, все-таки до него дошло, что я говорю об отъезде.

— Как это? Ты хочешь уехать теперь? Да ведь вот-вот приедет кто-нибудь с гор, назначат тебе встречу с Масхадовым. Еще день, другой. Ты же этого хотел. Что я им скажу, если тебя не будет?

За столом никто уже не ел. Лейла, стоя спиной ко мне, мыла посуду. Аслан и Ислам не сводили глаз с белой супницы, в которой стыл бульон.

— Иса, вывези меня на ту сторону.