"Башни из камня" - читать интересную книгу автора (Ягельский Войцех)

Осень

Они ждали, как мы договорились, у бетонных блоков, отмечающих границу между Ингушетией и Чечней. С автоматами в руках, празднично одетые в шелковые рубахи, жилеты и заглаженные в стрелку брюки. Мохаммед и Нуруддин даже надели по такому случаю черные шляпы, такие когда-то популярные на Кавказе. Военные формы, ставшие в последние годы такой же физической частью их самих, как волосы, усы или бороды, показались им в Этот День неподходящей одеждой. В Этот День даже их машины сверкали чистотой, что на чеченских дорогах, серых от липкой грязи, было явлением редчайшим.

Они должны были меня охранять, заботиться о моей безопасности. Это ради меня их откомандировали из отряда и окопов над Тереком. Они с нетерпением ожидали меня, потому что Этот День должен был стать для них не только увольнительной с фронта, но и путешествием во времени, напоминанием о жизни до войны.

Мансур уже ждал на аэродроме в станице Слепцовская, в ветхом, изъеденном грибком бараке, промокшем от дыхания пассажиров. Я познакомился с ним раньше. И даже считал, что мы успели немного подружиться. Он приехал за мной в Ингушетию, чтобы опередить здешнюю милицию, настойчиво предлагавшую мне свою охрану еще во время паспортного контроля в аэропорту. Чеченец подкупил их деньгами, оставшимися от выплаченного мной аванса. Остальное он потратил прошлой ночью на оружие и боеприпасы.

Мансур был командиром моего эскорта. «Будешь делать, что я тебе скажу» — такое поставил условие, прежде чем взяться провести меня по Кавказу. Ради безопасности моей жизни он согласился рисковать собственной. Деньги взял за это немалые. Любил повторять, что «хорошая охрана — это главное» и что «хороший охранник скорее сам тебя убьет, чем позволит кому-то тебя выкрасть». Дорога в Грозный была практически непроезжей. Сотни машин, тракторов и грузовиков боролись друг с другом за каждый метр разбитого асфальта. В какофонии клаксонов, проклятий и причитаний продолжалось бегство из Чечни, подальше от российских самолетов, сбрасывавших бомбы на станицы и городки. Самые богатые из беженцев уже давно поселились с семьями в самых дорогих апартаментах единственной в Назрани гостиницы. Вдоль дорог в брезентовых палатках, разбитых на глинистой равнине, кочевали те, у кого не было средств на обустройство в Ингушетии.

Стоя на обочине, мы ждали Мансура — с нашими проездными документами он исчез в толпе, напирающей на окрашенную в белые и красные полоски будку таможенников. Дорога из Грозного в направлении Ингушетии текла полноводной, бурной рекой беженцев. В другую сторону, против течения, отправлялись только мы. Осознание этого тревожило, но в то же время пробуждало нетерпеливое желание действовать, радовало и даже вселяло надежду.

Опершись спиной о машину, подставив лицо осеннему солнцу, я присматривался к тем, в чьи руки отдал свою судьбу. С этого момента я был на них обречен и от них полностью зависел. Я добровольно пошел на это и даже заплатил им за то, чтобы они делали за меня выбор, последствия которого я неизбежно испытаю на себе.

Мансур производил впечатление озабоченного службиста. Остальные, кажется, прекрасно отдавали себе отчет в его недостатках, и все-таки беспрекословно подчинялись ему. Серьезный, задумчивый Омар, улыбающийся от уха до уха Муса, говорливый Мохаммед, Сулейман с бритым черепом и кустистой бородой, вечно подозрительный Нурруддин. Все были из одной деревни, расположенной на полпути между Грозным и скалистой цепью Кавказа. Они знали друг друга с детства. Ходили в одну и ту же школу, гоняли мяч на одном лугу, любили одних и тех же девушек.

Солдатами они стали пять лет назад, когда российские бронетанковые полки ворвались в Грозный, чтобы укротить чеченцев, размечтавшихся о независимости. Сговорились с другими парнями из родной деревни и создали собственный отряд. Командиром выбрали Алмана, ему доверяли больше всех. Тогда им было по двадцать с небольшим лет, и ноль жизненного опыта.

Асфальтовая, неровная дорога поначалу бежала по плоской зеленой равнине, потом, слегка свернув, нырнула в редкую рощицу. Обстрелянные, посеченные пулями, покалеченные деревья торчали серо и неподвижно.

Ехали молча. Мансур спал на сидении рядом со мной, Омар впереди, рядом с водителем, отсутствующий, задумавшийся, ковырял острием ножа в замке лежащего на коленях автомата, а Муса, сидя за рулем, бросал время от времени взгляд в зеркальце, чтобы проверить, не слишком ли отстает от нас едущий второй машиной Нуруддин.

На подъезде к Грозному мы сбросили скорость, чеченцы приоткрыли окна в машинах и выставили дула автоматов.

В теплом осеннем солнце даже лабиринты пожарищ и руин создавали иллюзию пробуждающихся к жизни, полных энергии и надежды. Только в сумерки, которые опускались быстро и как бы неожиданно, меняя тональность и атмосферу всего окружающего, разрушенный город снова превращался в призрачное кладбище, погруженное в пугающий мрак, в котором, как видения, мелькали людские фигуры.

Грозный ничем не напоминал город, известный мне по прошлым приездам. Беззаботный, горделиво задирающий нос и самовлюбленный, крикливый и куда-то вечно спешащий, он неохотно отходил ко сну, как 52 будто считал время, отведенное для сна, потраченным зря. Широкие, обсаженные деревьями улицы, кажется, никогда не пустели. Дети с визгом бегали вокруг плещущих фонтанов, а молодые пары скрывались в тени парковых аллей. Улицы и рестораны в центре города всю ночь шумели голосами и пульсировали музыкой дискотек, которая успешно заглушала голоса муэдзинов, призывающих горцев на молитву в мечети. Водка лилась рекой.

Война, прокатившаяся по городу, разрушила его и искалечила его жителей. Выжгла изнутри пожарами каменные дома двадцатых-тридцатых годов, а их стены изранила тысячами снарядов; ран было слишком много, чтобы они успели рубцеваться.

Город, хоть так не похожий на себя, пытался жить по-старому. Война убила все, кроме иллюзии; бессмертная, она остается единственным спасением и единственной возможностью бежать от действительности.

Рыская по дороге, объезжая бомбовые воронки, бесконечный поток машин струился среди руин своим привычным руслом. Под стенами закопченных, вымерших домов суетились перекупщики и лоточники, буквально выхватывая друг у друга из рук товары и деньги. Кое-как сколоченные из досок и фанеры шашлычные и забегаловки тонули в запахах жареного мяса, кислого пива и дешевого табака.

Когда мы подъезжали к мосту на проспекте Автурханова, Мансур велел Мусе притормозить. Толкнул меня в плечо.

— Тут я дрался… И тут тоже… в декабре, когда мы защищали город… Мы везде сражались, — поправился он. — А в августе девяносто шестого мы весь город заняли. Старая история. Мы были героями, а, Муса?

В голосе Мансура звучала грусть, тоска, сомнения и разочарование. Возвращающимся с войны мир всегда кажется слишком тесным, а их мысли убегают слишком далеко.

— Атутя когда-то встретил американцев, — продолжал Мансур, вдохновленный моим жадным вниманием. У него давно уже не было случая поговорить о тех делах, о тех прекрасных временах славы и смерти. — Они пришли ко мне, чтобы я их проводил к дворцу президента. Московское телевидение сообщило, что россияне его уже взяли. Так они, проводи, мол, чтоб можно было снять и показать в ночных новостях, это, мол, важно. Обещали заплатить. Я их проводил до дворца. Подвалами, канализацией можно было попасть почти в любое место. Мы жили как крысы. А вокруг ничего — только огонь и рвущиеся бомбы. Я их довел туда и обратно, ни с кем ничего не случилось. Они были очень довольны, — Мансур сделал паузу, почесал за ухом, как будто немного смутившись. — Тогда я первый раз позволил себя купить, — он покосился на меня, наблюдая за реакцией. — Не дешево продался!

— Тебя мы тоже защитим, не бойся! — бросил Муса. Мы все рассмеялись.

Мансур тогда был командиром взвода в отряде Алмана. Умел стрелять, знал военную службу, но войну до этого видел только в кино.

Не было у них времени ни на обучение, ни на раздумья. Ни на колебания.

— Когда каждую минуту приходится бороться за жизнь, быстро учишься, как выжить. Большинство наших погибло как раз в начале вой- 53 ны, не успев научиться жить… как убивать, чтобы жить. Бывали моменты, когда я думал, что это уже конец, что я уже не выберусь. И иногда хотел, чтоб так и было, тогда не пришлось бы все это без конца переживать заново.

Два месяца россияне бомбили Грозный. Из пушек, танков, самолетов, вертолетов. Мансур, Муса и Омар прятались по подвалам, но им приходилось выходить на поверхность, чтобы преградить россиянам дорогу в город. Все вокруг полыхало, дома валились на их глазах. Несмотря на зиму, на улицах было жарко от пожаров. А грохот стоял такой, что из ушей текла кровь.

— Иногда я сам удивляюсь: а правда ли это был я? Действительно ли, я все это пережил? Вон там, под вокзалом, — Мансур показал пальцем в сторону вокзала, все равно неразличимого в темноте. — Россияне пробивались в центр города танковыми колоннами. Мы их пропустили, чтобы отрезать дорогу, окружить, уничтожить. Возле вокзала мы взорвали танк их командира, и вся колонна рассыпалась. Для нас, знающих город, подобраться к танку и уничтожить его было несложно. А они живьем попали в пекло. Метались на своих танках, как слепые котята. Они понятия не имели, где находятся, не видели нас в свои перископы, а мы целились в них с крыш и верхних этажей. Один удирал от нас часа два, пока его, в конце концов, не подожгли несколько сопляков. У меня до сих пор перед глазами те солдаты. Выползали из горящих танков и бронемашин, прятались за броней. Стреляли вслепую в воздух, пока не кончались патроны. Выли, проклинали, рыдали, кричали «мама!» Мы патронов даром не тратили. Жаль мне их было, но война есть война. Много российских танков попало тогда в наши руки. На ходу, совсем не пострадавшие. Мы их перекрасили в белый цвет, чтобы наши снайперы по ним не стреляли.

В исламе белый — цвет траура.

После Нового года площадь перед дворцом была так завалена сгоревшими танками и бронемашинами, что невозможно было пройти. Везде валялись горы российских трупов.

— Не знаю, сколько их могло быть, тысячи! За несколько дней мы перестреляли в Грозном целую российскую армию. Мы им говорили, чтобы они забрали свои трупы, а то собаки шныряют по улицам и жрут их. Попробовали человеческого мяса, и уже не убегали, поджав хвосты, на людей смотрели, как на охотничью дичь. Нам их потом пришлось отстреливать, чтобы они целыми стаями не нападали на прохожих.

Девятнадцатого января девяносто пятого года чеченцы приняли решение прекратить защиту президентского дворца. После трех недель непрерывных бомбардировок он был так разрушен, что пребывание в нем грозило смертью. Тяжелые бомбы, предназначенные для разрушения бетонных бункеров и взлетных полос аэродромов, выпотрошили изнутри многоэтажное здание, от которого остался только опаленный и посеченный остов. Бомбы пролетали сквозь этажи, как брошенные сверху камни и взрывались все глубже и глубже, в укрытых под землей подвалах. Защищать было уже нечего.

— Ночью наш командир, Алман, был вызван на совещание во дворец. Вернулся и сказал, что мы отступаем.

Стемнело, лицо Мансура выхватывали из мрака фары проезжающих машин.

— Сказал еще, что президент просил не беспокоиться, потому что его дворец, это только дом, такой же, как другие, только немного повыше. И что в Чечне каждая халупа — дворец президента.

Омар дремал рядом с водителем. Задумчивый Муса что-то напевал себе под нос, не обращая ни на кого внимания.

Лабиринты руин закончились в предместьях, а в лунном свете вырос неожиданно над городом скелет выжженного многоэтажного здания.

— Нефтеперерабатывающий завод, я там работал, — кивнул головой Мансур.

У Мансура были грандиозные планы. Он мечтал стать известным инженером-геологом, искать на Кавказе нефть, писать научные труды, ездить на международные конференции. На Кавказе нефть принесла состояние тысячам смельчаков, отважных и удачливых. Мансур считал, что у него тоже должно получиться. Хотел стать кем-то, мечтал о жизни не только зажиточной и достойной, но и интересной, можно сказать — на мировом уровне.

После войны он уехал из Чечни. Теперь думал только об одном — как вывезти отсюда семью. Из-за этого, собственно, и вернулся. Предчувствовал надвигающуюся новую катастрофу. Знал, что страшная война возвращается, что она вот-вот начнется. Знал, что если останется, если не удастся уговорить семью бежать, ему снова придется воевать. А уверенности, готов ли он еще раз померяться силами с кошмаром, не было. При одной только мысли об этом, его охватывал ужас. Не признавался в этом ни перед Омаром, ни перед Мусой. Но когда мы бывали одни, он не стыдился своих сомнений и опасений.

После бомбардировок захваченный город был отдан на откуп солдатам-контрактникам. Они гарцевали по улицам на гусеничных машинах, сминая стоящие на пути киоски и автомобили. Были хозяевами жизни и смерти. Каждый взрослый житель города мог в любую минуту быть брошен в подземелье, где его ждали пытки, унижения, а нередко и смерть.

— Во время войны за выдачу тел наших солдат русские требовали выкуп. Потом люди сами стали торговать живыми. На живых можно больше заработать.

Только после апокалипсиса город стал соответствовать названию, столетия назад данному ему русскими завоевателями и поселенцами. Сама крепость называлась «Грозная», город — «Грозный», то есть, страшный, ужасающий. Город бесправия и жестокого насилия. Город без учреждений, судов и милиции, где ничего абсолютно не работает, а его жители предоставлены только самим себе. Сами добывают еду, сами, с автоматами в руках, заботятся о безопасности и добиваются справедливости. Город, который видел столько жестокости, что в нем уже нет места сочувствию. Город с печатью смерти, где человеческая жизнь лишена какой бы то ни было мистики, свелась к категории товара.

Война висела в воздухе, отражалась в беспокойных лицах жителей города, в их нервных, резких жестах и движениях. Вот уже несколько дней приезжие рассказывали на столичных базарах, что крестьяне в горах стали распродавать стада, что всегда было безошибочным знаком приближающейся войны.

Российские войска без предупреждения пересекли границу Чечни и медленно продвигаются на юг, в сторону гор, занимая очередные станицы, дороги, мосты и высоты. Об этом говорил по телевидению премьер России Владимир Путин. «Естественно, что наши войска стоят в Чечне. А что в этом странного? Мы в своей стране. Неважно, находятся ли наши солдаты километром ближе, километром дальше. Чечня является частью России, нас не делят никакие границы, которые приходилось бы нарушать».

Но люди давно научились не верить телевидению.

Российских солдат видели под Бамутом, а их танки, бронемашины и артиллерия, говорят, стоят уже на берегу Терека, ждут очередных приказов. Все гадали, что они сделают дальше. Марш на юг казался столь же самоубийственным, как отступление на север. А может — думали чеченцы — россияне окопаются в горах над Тереком и проложат там новую границу? Заберут себе равнинные степи, это будет плата за свободу, а горные ущелья отдадут чеченцам, чтобы жили себе там, как хотят, только бы им не мешали.

Это отсутствие информации, свежая еще память о кошмаре недавно только закончившейся войны и страх совершить что-то непоправимое привели к тому, что пока что дело нигде не доходило до боев. Горожане, хоть и предчувствовали худшее, гнали от себя дурные мысли и сами себя уговаривали, что все как-нибудь обойдется, что должно же найтись какое-то решение.

Я был спокоен, доволен собой, уверен, что получится все, что я запланировал.

Большая война наползала как огромная черная грозовая туча, а я успел до первых капель дождя. Пересек границу прежде, чем с началом войны ее перекрыли наглухо.

Я оказался в отличном месте, чтобы все рассмотреть с близкого расстояния. Почти на самой сцене. И в нужное время — прямо перед началом драмы. У меня был проводник, переводчик и опекун — Мансур и его команда. За оговоренную заранее плату они взялись не только охранять меня, но везде и ко всем водить, все облегчать, преодолевать преграды.

В Чечне, которую в течение одного дня можно проехать вдоль и поперек, кажется, все друг другу родственники, или, по крайней мере, знакомые. Только благодаря узам крови и дружбы здесь удавалось как-то выживать. Сегодня ты мне, завтра я тебе. На Кавказе горцы, чтобы произвести впечатление на посторонних или превзойти соседей, обычно хвастают своими связями и влиянием. Мансур же соблюдал в этом умеренность, что вызывало доверие, а мне давало надежду.

Казалось, ничто уже не сможет помешать мне стать очевидцем истории, самому окунуться в нее, вместо того, чтобы узнавать обо всем только из чужих рассказов. Ведь это мое свидетельство и мой рассказ будут правдивыми. Самыми правдивыми.

В этом-то и было все дело. Быть как можно ближе, увидеть, что там, за поворотом, самому дотронуться, проверить, как оно есть на самом деле. Не затем, чтобы что-то пережить, с чем-то померяться силами, а просто испытать на собственном опыте, вжиться в роль, в чужую роль. А потом пропустить это через свое сознание. Как показать кошмар, если сам его не пережил? А страх? Триумф? Как описать тупик, если ты не видел его даже издалека?

Я нередко задаю себе вопрос, насколько ценен хороший рассказ, стоит ли ради него подвергаться опасности, рисковать жизнью, платить за него волнением близких.

Но, честно говоря, дело вовсе не в рассказе, а в правдивости и честности того, что ты делаешь. А это не поддается никаким расчетам. Порядочность по отношению к себе, по отношению к тем, кому ты будешь рассказывать, и может, прежде всего, по отношению к тем, о ком пойдет рассказ. Рассказ несерьезный, поверхностный, кое какой, выдает недооценку других и полное, презрительное безразличие, жалкое отсутствие уважения к самому себе, к своему делу, к собственной жизни.

Рассказ как далекая вершина, взбираться на нее вдохновляет уже само ее существование.

Если главная цель — правдивое описание происходящего, ее достижению необходимо посвятить практически все. Не считаясь ни с чем и ни с кем, броситься в самый центр событий, стихий, военных катаклизмов, исследовать их, пробовать на ощупь, жадно поглощать, и возвращаться только тогда, когда, насытившись ими и детально познав, ты готов написать хороший рассказ.

Но есть еще ответственность за других людей. Обязательства и ограничения, являющиеся результатом предыдущих решений и поступков. Сама мысль о последствиях удерживает тебя от действий, останавливает на ходу. Принуждает к компромиссу, к отказу.

Еще остаются вечные сомнения и колебания: будет ли твой отказ, своего рода жертва с твоей стороны, замечен и оценен, изменит ли он что-нибудь, исправит ли. Стоило ли? И какой ценой? Не рассказывать, а отказаться от рассказа.

Те, кто испытывает ответственность перед другими людьми, зачастую добровольно все бросают и никогда не познают радостного восторга, который всегда несет с собой привилегия прикосновения к правде.

Те же, кто не связан никакой ответственностью за кого-то, обычно страдают от одиночества.

Штаб чеченского президента размешался в многоэтажном здании в разрушенном центре города; будучи единственным отремонтированным домом в округе, он резко с ней контрастировал. На развалинах, среди руин и пожарищ больше всего била в глаза гладь выбеленных стен и тщательно выметенная улица перед домом, перегороженная пополам бетонными блоками.

Перед штабом все время что-то происходило. Выбегали и вбегали посыльные и часовые, поднимая облака пыли, подъезжала на машинах охрана важных командиров и министров. Из машин выскакивали бородатые, длинноволосые солдаты в живописных шляпах и платках, увешанные автоматами и гранатами. Окружали важнейшую из машин, готовые собственным телом прервать полет пули, прочесывали взглядом крыши и переулки в поисках возможных террористов и похитителей. После короткого, нервного ожидания, расступались, давая дорогу своему начальнику или командиру, за которого они были обязаны без колебаний отдать жизнь, так же как исполнять любые его приказы.

Не похоже было, чтобы солдаты и командиры, да и простые горожане, были напуганы вестью о приближающейся войне. Солдаты производили впечатление закаленных в боях ветеранов, а гражданские готовились к войне как к чему-то неизбежному, но не обязательно катастрофическому. Так крестьянин готовится даже к самой суровой зиме, зная, что просто вынужден ее пережить.

Однако тут явно недоставало чего-то безымянного, мимолетного, но такого ощутимого — чувства единства и силы перед лицом смертельной угрозы. Это особенно бросалось в глаза тем, кто помнил начало первой войны.

Естественно, президент Масхадов объявил мобилизацию, в город ежедневно тянулись с гор новые отряды добровольцев, но не было во всем этом веры в победу, страсти, уверенности в себе. Создавалось впечатление, что чеченские руководители даже не пытались повлиять на ситуацию, они скорее ждали, чтобы россияне сами определились, сделали выбор, приняли какое-то решение.

Россияне и чеченцы напоминали сейчас двух готовящихся к новой схватке боксеров, которые провели уже много поединков и знают друг о друге все. А зная друг друга, зная все козыри и недостатки, ожидают первого движения соперника, чтобы именно он принял на себя смертельный риск первого удара.

Осман, хозяин маленького кафе на проспекте Автурханова, где мы просиживали, убивая время, каждый вечер слушал транзисторное радио, чтобы узнать, какие у России планы. Осман считал, что до войны вообще дело не дойдет, а если и дойдет, то закончится она поражением России. Никому в голову не приходило, что чеченские воины могут позволить россиянам безнаказанно захватывать их страну шаг за шагом. Атака на Грозный, утверждал Осман, означает неизбежность уличных боев, в которых вооруженные автоматами и гранатометами партизаны будут недосягаемы для российских танков, зато сами станут смертельно грозным противником. Впрочем, говорил Осман, новый российский премьер не так глуп, как говорят, потому что вчера вечером снова сказал, что его войска будут избегать столкновений с чеченцами.

Столь же нетерпеливым и уверенным в себе был Апти Баталов, глава президентской администрации, в кабинете которого я не раз сиживал, ожидая аудиенции Аслана Масхадова. «Пусть уже, наконец, нападут, пусть уже все выяснится. Подождем в городе и устроим им тут кровавую баню», — повторял он, источая специфический чиновничий оптимизм.

Из окон президентской администрации даже в пасмурную погоду видны были горы, которые отделяли город от удаленной примерно на двадцать километров реки Терек. Россияне уже стояли над Тереком, а теперь их танки карабкались на окружающие город холмы. С их верхушек они могли уже спокойно обстреливать город.

Кабинет Баталова был огромный. Заставленный тяжелой, мрачной мебелью, он тонул в пыли и запахе старости. Понурую атмосферу канцелярии усугублял вечный полумрак, в котором, вероятно, любил пребывать Баталов. Темные шторы гнали из кабинета светлые, теплые лучи осеннего солнца.

Баталов, лысоватый, довольно плотный мужчина средних лет, без конца крутился возле телефакса. Он уже несколько дней не мог связаться с Москвой, с Кремлем. Телефон Волошина, главы Администрации Президента России молчал, или трубку поднимала одна из секретарш, объясняя, что шефа нет, что она не знает, когда он будет, что она все ему передаст. Без ответа оставались отправленные по факсу заявления и предложения урегулировать конфликт, сочиняемые Асланом Масхадовым, который в своем стремлении избежать войны с Россией отмежевывался от дагестанской авантюры Шамиля Басаева и пытался добиться встречи или хотя бы телефонного разговора с Президентом Российской Федерации.

Болезненно чувствительный во всем, что касалось чести и достоинства, он боялся ехать в далекую Москву без приглашения, без уверенности, что будет там встречен и принят с надлежащим уважением. Многие уговаривали его сделать это, умоляли, чтобы он перестал думать о себе, чтобы спасал страну от войны. Масхадов, однако, продолжал ждать приглашения из Москвы, не хотел допускать даже намека на то, что он испугался и готов бить России верноподданнические поклоны. Его соотечественники, как он считал, никогда бы ему этого не простили.

Российское молчание все больше беспокоило Апти Баталова. Оно напоминало ему историю пятилетней давности, когда российские войска тоже шли маршем на Грозный, а чеченский президент, Джохар Дудаев, не мог допроситься аудиенции Ельцина. Тогда тоже невозможно было дозвониться до Кремля, что-то определить, что-то выяснить. Войну предотвратить не удалось.

Накануне в российских теленовостях показали очередное выступление Премьер-министра Путина, который явно перехватывал у Ельцина кремлевский жезл. Старый Президент все чаще хвалил его за смелость и решительность, ему нравилось, что молодой Премьер-министр для достижения цели не остановится ни перед чем. Теперь Путин обвинял чеченцев и Масхадова в укрывании террористов, которые взрывали бомбы на территории России. Требовал их выдачи и добавлял: «может, тогда мы выведем войска из Чечни и вызовем Масхадова в Москву».

— Но ведь я вчера именно по этому поводу слал факсы в Москву, — от злости Баталов побагровел. — Мы заявили, что готовы впустить в Чечню зарубежных наблюдателей, из ООН, из Европы, из Америки, да хоть из Африки, чтобы они приехали и убедились, что у нас нет никаких террористов. По-моему, это честная постановка вопроса. Почему он об этом не сказал ни слова?

Баталов жаловался, что он покой потерял от мрачных мыслей. Известное дело, в балагане, царящем в Кремле, какая-нибудь секретарша могла затерять присланные из Грозного отчаянные послания Масхадова, могли они затесаться где-то среди других бумаг. Понятно также, что кремлевским чиновником, поглощенным вопросом преемника Ельцина, было не до кавказских проблем. А что если, — а такие мнения тоже 59 имели место, — война в Чечне является не результатом междуцарствия или чьего-то недосмотра, а результатом интриги, тщательно запланированной и реализуемой с холодной, железной последовательностью, интриги, ставкой в которой был Кремль? Если, упаси Боже, это так, тогда ничто, ничто на свете не спасет чеченцев от нового катаклизма.

Избавлением от нервных причитаний Баталова, темноты и пыли его канцелярии стал пронзительный, заставивший всех вскочить, звонок красного телефона на столе. На этот номер мог звонить только сам президент Масхадов из кабинета, находящегося тут же, за стеной. Баталов вытянулся за столом по стойке смирно, одернул помятую тужурку полевого мундира и дал рукой знак.

— Президент приглашает, — торжественно объявил он, провожая меня до огромных, обитых искусственной кожей дверей.

Он был прирожденным солдатом, совершенным, образцовым во всех отношениях. Даже россияне, когда-то друзья, приятели и товарищи по оружию, ставшие потом его заклятыми врагами, признавали, что таких офицеров, как чеченец Аслан Масхадов было в российской армии не больше полудюжины. Добрые старые времена, самые, может быть, счастливые дни его жизни. Прошло всего десять лет. Как одна минута, и в то же время — целая эпоха.

Солдатом он стал по воле отца и старейшины гордого племени алироев, много лет назад заселявшего ущелья кавказских гор. В завоеванной россиянами Чечне алирои были самыми непокорными. Чтобы держать их всегда в поле зрения, Кремль приказал переселить все племя с Кавказа на равнины на берегах Терека. Они расстались со своими аулами, но не расстались с сильнейшей от всего остального преданностью оружию, войне и рыцарскому кодексу чести.

Солдатская профессия всегда пользовалась уважением у всех кавказских народов. Солдат уважали, ими восторгались, к ним прислушивались, избирали на самые высокие посты. Генералам здесь не было необходимости совершать вооруженные перевороты для захвата власти. Люди сами им ее отдавали, особенно в трудные времена. Народ считал, что военные, в их глазах — почти аристократия, не только лучше всех обеспечат им безопасную жизнь, но у них хватит разума и силы духа, чтобы править справедливо, избегать искушений, которые неминуемо несет с собой власть. Поэтому чеченцы выбрали себе в президенты сначала летчика, генерала Джохара Дудаева, а после него полковника артиллерии Масхадова, ингуши — генерала Аушева, карачаевцы — генерала Семенова. О генерале-космонавте Толбоеве тоже намекали, что он мог бы стать президентом Дагестана, если бы тамошним горцам приказали или разрешили выбирать себе президента. Лезгины и балкарцы, мечтая о собственных государствах, видели во главе их генералов Мугутдина Кахриманова и Суфьяна Беппаева.

Для покоренных россиянами народов Кавказа служба в имперской армии и бюрократическом аппарате была, чаще всего, единственным способом продвижения, карьеры, прорыва в большой мир. Но для вечных бунтарей чеченцев и этот путь был обычно недоступен. Кремль не доверял им и неохотно впускал на вершины пирамиды власти. Поэтому, будучи прирожденными солдатами, немногие дослужились в российской армии до генеральских лампасов. По иронии судьбы, генералом все-таки стал Дудаев, и именно он позднее возглавил чеченское восстание.

Масхадову же, этому идеальному солдату, которому воинская служба заполняла всю жизнь, не оставляя места не только на политику, но и вообще ни на что другое, солдату преданному, дисциплинированному, готовому выполнить любой приказ, генеральские погоны — его самая заветная мечта — не светили. В генералы его произвел только Дудаев, предводитель чеченского восстания. Но это все-таки было не совсем то.

По мнению его старого приятеля, полковника Василия Завадского, если кто-то в российской армии и заслуживал этого звания, так это Масхадов. Но он был чересчур безупречен, его идеальность колола глаза начальства и коллег. Не от мира сего человек, не из наших дней. Он скорее напоминал книжных героев, офицеров армий Александра и Бонапарта, а может и рыцарей Камелота. Он даже ругаться себе не позволял.

Уже во время учебы в военных академиях в Тбилиси и Ленинграде его называли странным, фанатиком. Аслан не участвовал в вечеринках, не развлекался. Не ходил ни на рыбалки, ни в театры, ни в компании. Вообще ничем не интересовался, ничем не занимался, кроме учебы и военной службы. Без конца только учился и учился. Читал только книги о великих полководцах, знаменитых битвах, или тактике действий артиллерии, теории ведения артиллерийского боя.

Он всегда был на службе. Другие солдатами становились, он им родился, армия была его жизнью, а его средой обитания — приказы, парадные мундиры, запах оружия, изнуряющие маневры, учения и походы. Каждая доверенная ему часть, будь то на реке Уссури, в венгерском Сегеде или в Вильнюсе, вскоре становилась лучшей в полку, дивизии, армии. И так было до самого конца.

— Когда Грачев был назначен командиром дивизии, в какой-то из газет напечатали фотографию, как он во время утренней зарядки бегает вместе с солдатами, — вспоминал Масхадов осенью девяносто девятого во время нашей предпоследней, а в его президентском кабинете в Грозном последней встречи. Он постоянно возвращался к тем старым делам, не в силах покончить с прошлым, таким, казалось бы, неважным по сравнению с сегодняшним днем. Российские войска уже подходили к городу. На севере они стояли на Тереке, а танковые колонны постепенно подходили с запада и востока, замыкая кольцо окружения. На улице перед президентским дворцом с рассвета собирались обвешанные оружием бородатые боевики. — У меня все так бегали — солдаты, сержанты, командиры. И я вместе с ними.

В декабре девяносто четвертого генерал Павел Грачев, уже став Министром обороны Российской Федерации, отдал своим войскам приказ идти на Чечню. Кремлевским начальникам пообещал покорить Кавказ в течение несколько дней. После двух лет кровопролитной войны разбитые и опозоренные российские войска получили новый приказ — отступать. Их победителями стали кавказские горцы под командованием полковника Масхадова.

Когда его полк выходил на полевые учения, Масхадов собирал совещание, как будто готовился к важнейшей из войн. Солдаты могли стоять на плацу два, три, четыре часа, полдня, если чего-то не хватало, если что-то было не так. Проверялось наличие всего необходимого — маскировочных сеток, котелков, саперных лопаток, полевых душей. Чего не хватало, он приказывал изготовить своими силами, но обязательно в размерах и цветах, предписанных армейским регламентом.

Полковник Завадский вспоминал в интервью одной из российских газет о передислокации полка на зимний полигон в Литве. Во время смотра оказалось, что нет белых брезентовых чехлов на автоматы, делающих их незаметными для противника. «На Балтике снег в феврале бывает редко. Аслан отдал приказ «разойдись!», вызвал меня и резко бросил: Где брезент? Я пробовал его успокоить. Где ты видишь снег? — спрашиваю. А он в ответ: А какой у нас месяц? Ну, февраль. А какое время года? Ну, зима. Значит надо вести себя так, как положено зимой. Сшили мы, в конце концов, эти чехлы из старых простыней. У Аслана все должно было быть по уставу. Страшный педант».

Им восхищались, ему завидовали. Не только талантам, но и тому, что всем достигнутым, он был обязан только себе, а не влиятельным родственникам или друзьям в верховном командовании. Каждое подразделение, которое ему поручали, в короткое время становилось лучшим, образцовым со всех точек зрения. Его солдаты проводили время на полигонах, спортивных площадках, в гимнастических залах. Солдаты из других отрядов после службы бездельничали или искали возможность выпить. А у солдат Масхадова даже свободное от учений время было заполнено бесконечными экзаменами, соревнованиями, беседами. Масхадов сам, на равных правах с солдатами, участвовал во всех конкурсах. Заставлял это делать и своих офицеров. Каждого солдата постоянно оценивали, хвалили за успехи, ругали за их отсутствие.

Казалось, у него не было недостатков. И за этого его не любили. Командиры других отрядов, которые постоянно проигрывали ему в различных конкурсах, оценках уровня подготовки, которые во всем ему уступали, не терпели его за это рвение, за то, что он постоянно повышал планку, вынуждал их делать лишние усилия.

Кляли его, на чем свет стоит, и собственные солдаты. Избавленные от убийственного в армии безделья, ощущения заброшенности и полной ненужности, они задыхались от его постоянной опеки, постоянного присутствия, постоянного контроля. Боялись строгих наказаний, которые на них сыпались не только за неподчинение, но даже за малейшую небрежность.

Возможно, именно это, бьющее в глаза, совершенство и отсутствие протекции, были причиной того, что он так и не достиг своего предназначения.

Однако тогда, в Венгрии, он чувствовал себя властелином мира, жизнь казалась прекрасной. Служба в одном из вассальных государств Советского Союза была наиболее престижной с точки зрения карьеры, да и просто приятной в смысле условий. Восточная Германия, Чехословакия или Венгрия — это вам не понурый гарнизон на Волге или Балтике. Там было тепло, богато, чувствовалось пространство.

Ему прочили блестящую карьеру. Даже когда из Москвы пришел приказ о переводе из венгерского Сегеда в Литву. Поедешь на какое-то время домой — предсказывали ему — только затем, чтобы вернуться в Венгрию, кто знает, может уже в качестве командующего артиллерией Южной группы войск.

Но в Венгрию он уже не вернулся. Не успел. Счастье, которое ему до сих пор до неприличия сопутствовало, отвернулось от него, как будто устыдившись. Покинуло оно и Советский Союз, который чеченец Масхадов привык считать своей страной. Тогда он еще не предполагал, что это только начало смуты, а он и его ровесники станут потерянным поколением сорокалетних, пришедших в мир слишком поздно, чтобы подняться в жизни на самый верх, и слишком рано, чтобы, не имея, что терять, просто стать героями.

Литва объявила независимость, а находящиеся на ее территории российские войска оказались за рубежом. Как это случилось раньше в Венгрии, Польше, Германии. Никому они там теперь не были нужны, никто их не боялся, никто ничего даром не давал. Со всех сторон шли требования как можно скорее покинуть страну. Из Европы потянулись на Восток целые составы эвакуированных российских гарнизонов, которые разворовывались и распродавались по пути собственным командованием. Мощная, непобедимая российская армия возвращалась в страну в нищете и унижении. Дома ее никто не ждал, не приветствовал, не морочил себе голову проблемами солдат — что с ними будет, чем займутся.

Вильнюсскую дивизию Масхадова расформировали, а полк самоходных орудий, которым он командовал, перевели куда-то на болота под Ленинградом, теперь снова ставшим Санкт-Петербургом. Масхадовские артиллеристы вместе с семьями вынуждены были из теплых, удобных казарм в Вильнюсе переселиться в брезентовые палатки, разбитые где-то в лесной пустоши.

Масхадов, избранный председателем офицерского собрания, несмотря на трудности и тотальный балаган, как всегда требовал ото всех, и от себя в первую очередь, безупречности во всем. Его бесконечные вопросы и постоянные требования вызывали только раздражение начальства, беспомощного, слишком поглощенного своими собственными проблемами, своей судьбой, чтобы заниматься чем-то еще.

Во времена, когда правило бесчестие, совершенство и рыцарство Масхадова, всегда так раздражавшие коллег, стали невыносимыми. Неожиданно блестящая карьера чеченского полковника, для которого не существовало ничего, кроме совершенствования военного ремесла, была поставлена под вопрос. Начались претензии в отсутствии то одного, то другого, нарекания, вмешательство во все его дела.

Наконец, на одном из совещаний произошло то, что должно было произойти. Оскорбленный Масхадов подал рапорт об отставке. Он, вероятно, не верил, что армия не встанет на его сторону, что так вот просто избавится от него; в конце концов, ему не доставало одного только ордена до звания Героя Советского Союза. Обычно дела об отставке тянулись целыми месяцами. В случае Масхадова армейская бюрократия проявила, однако, исключительную расторопность. Ответ пришел через три недели: переведен в запас. На прощальный прием, который дало в его честь начальство, Масхадов не пришел.

Через несколько лет, когда он присоединился к чеченским повстанцам и стал шефом их штаба, кремлевские чиновники, желая очернить его, приписывали ему участие в подавлении бунта литовцев, вышедших в январе девяносто первого на улицы Вильнюса, чтобы еще раз потребовать независимости. В Москве распускали слухи, что Масхадов приказал своим артиллеристам стрелять в демонстрантов, собравшихся перед телебашней в Вильнюсе.

Масхадов, образцовый солдат, наверняка без колебаний выполнил бы каждый приказ, бывший для него всегда величайшей святостью. А как великолепный канонир разнес бы телебашню в щепки одним выстрелом. В действительности же полку Масхадова было тогда приказано охранять российский гарнизон в случае атаки бунтовщиков.

Его мир рухнул. Конец армии, жизни по уставу, по приказу. Конец мечтам о генеральских эполетах, которые достанутся теперь другим. А ему было уже сорок лет. Только сорок. Он еще был не слишком стар, чтобы перестать мечтать.

Каждый раз, когда я заговаривал с ним об армии и российских генералах, он не выдерживал и взрывался: Какие там они генералы! Стыдно смотреть на эти пропитые, небритые морды! — с презрением и горечью выкрикивал он. — А это их славянство! Эта бессмысленная болтовня, пересыпаемая ужасными ругательствами! Недоученные, невоспитанные, жадные. И это командующие? Это великая армия? Когда-то было высочайшей честью стать российским генералом. А сегодня? О чем тут говорить?!

Масхадов решил вернуться в Чечню, хоть немногое его с этой землей связывало, кроме сознания того, что он чеченец. Возвращался он в эту почти неизвестную ему Чечню еще и потому, что над ней нависла смертельная опасность. Он это чувствовал. Генерал Дудаев, которого Масхадов однажды встретил на полигоне в Тарту, провозгласил независимость Чеченской республики.

Масхадов возвращался на Кавказ с тяжелым сердцем. «Василий Иванович, — писал он в письме Завадскому, — не понимаю, что происходит. Россияне выводят армию из Чечни, но оставляют целые арсеналы на разграбление. Все разворовывается: автоматы, пушки, танки. Дудаев кричит на весь мир, что это конец оккупации, что это свобода. Но я вижу только эти горы оружия, оставленные как будто специально затем, чтобы люди сами начали убивать друг друга».

Масхадов продал удобную квартиру в Вильнюсе, отправил семью в Грозный. Хотел построить себе дом с садом в пригороде. Писал Завадскому, что, как отец, на старости лет хочет заняться землей, отрешиться от всего, что было связано с прошлой жизнью.

«Друг мой, извини, но я сомневаюсь, чтоб у тебя это получилось, — отвечал ему Завадский. — Ты создан совсем для другого. Ты — солдат».

В Вильнюсе на прощальной встрече с товарищами по оружию, последний тост выпили за то, чтобы, если им доведется служить в разных, может даже вражеских армиях, им никогда не пришлось воевать друг с 64 другом.

Война, которую все ожидали, в конце концов, грянула. И как всегда потрясла своей жестокостью и варварством. Грачев бахвалился, что ему хватит пару танков и несколько дней, чтобы раздавить чеченских бунтарей в их гнезде, Грозном. Российская атака, однако, увязла в закоулках города, вскоре превратившегося в кошмарное кладбище руин.

Накануне нового, девяносто пятого года, в разгар пьяного застолья Грачев отдал приказ, чтобы на штурм непокорного города бросили даже тыловые части. Российские полки, окруженные и выбитые до последнего солдата в городских переулках, стали кровавой гекатомбой, ненужной жертвой, брошенной на алтарь войны. Это была первая столь крупная экспедиция российской армии после неудачного нападения на Афганистан и первая битва в городе, в которую красноармейцы вступили со времен кровавого подавления венгерского восстания в Будапеште.

«С тех пор, как мы расстались в Вильнюсе, я потерял связь с Масхадовым. Знал, что его не интересует политика, но в Чечне началась война, я за него переживал, — вспоминает полковник Завадский. — Пока как-то не увидел по телевидению, как по заснеженным руинам Грозного проскальзывают чеченские партизаны, одетые в белые маскхалаты. Тогда меня осенило! Я вспомнил наши совместные походы на зимние полигоны в Литве. Аслан! — подумал я. — Это должен быть он. Наверняка, это он ими командует!»

Масхадов, укрывшись от града бомб в подвалах президентского дворца, действительно командовал обороной города. Сдал город только после двух месяцев уличных боев, когда дальнейшая оборона с точки зрения военной эффективности стала абсурдом. Он приказал своим войскам отойти в безопасные кавказские ущелья, а безлюдные руины города отдал россиянам.

Хотя он уже был тогда главнокомандующим армии чеченских партизан и широко народного ополчения, армии, ведущей войну с завоевателем, а значит, войну справедливую, Масхадов не мог избавиться от терзающих его душу сомнений. Никогда, ни до, ни после этих дней, этот почти идеальный солдат не был так близок к отказу исполнять приказ. Может показаться странным, что именно его охватили сомнения, да еще в ходе войны, то есть в наиболее неподходящий для солдата момент для раздумий, когда любое неповиновение равнозначно измене. Но Масхадов не хотел войны. И был в этом абсолютно одинок. «Дудаев обуревали эмоции, он упивался ими. Я же всегда считал, что мы не должны допускать и мысли о войне», — признался он через несколько лет. Его страшили последствия, жертвы, руины, пепелища.

«Битва за Грозный уже шла полным ходом, а я еще и тогда был готов не подчиниться Дудаеву, прервать войну. При условии, что российские генералы тоже будут готовы покончить с этим безумием, что во имя чести и чисто человеческой порядочности найдут в себе смелость сказать «нет» своему политическому руководству, — вспоминает Масхадов. — Тогда еще я верил, что нам, генералам, удастся то, на что не были способны гражданские политики. Я смотрел на российских офицеров, вспоминал их имена. Для меня они все еще были моими товарищами».


В письме, переданном Завадскому из осажденного города, Масхадов писал:

«Василий Иванович! С первого дня штурма Грозного я звонил Бабичеву, Рохлину, Куликову, Квашнину. Призывал их: давайте остановим войну. Вопреки политикам. Я был готов на все. Но российские генералы думали только об орденах, наградах, повышениях, пенсиях, служебных квартирах. А сколько раз я предлагал им перемирие! Говорил: заберите хотя бы своих убитых, одичавшие собаки начинают их пожирать. Не поверишь, дорогой друг, но Бабичев, вместо того, чтобы поблагодарить, сказал, что согласится на перемирие, если я сдамся и вывешу белый флаг над президентским дворцом. Что я ему ответил? Не стоит повторять такие слова.

Василий Иванович! Если бы ты только видел этот цыганский табор, эти жалкие армейские колонны. Один грузовик тащит на буксире два других, потому что они сломаны, или солдаты продали бензин на водку. Ничего по-настоящему не работает. А солдаты! Грязные, обросшие, стоят на постах и выпрашивают кусок хлеба. Шастают по деревням, воруют кур, гусей, ковры, прячут потом все в лесах, чтобы награбленного не отобрали сослуживцы. Ночами от страха стреляют друг в друга, дезертируют целыми взводами. Я не узнаю эту армию! Трудно поверить в этот разгул торгашества. Тут можешь достать все, что хочешь, были бы деньги. Продадут тебе танк и даже пошлют на верную смерть собственных солдат. Кроме денег российских генералов ничего не интересует.

Офицерская честь? Шутить изволите! Боже, если бы ты только видел эту армию! Помнишь? Когда наши войска отправили в Афганистан, солдаты, по крайней мере, знали, зачем они туда идут. Другое дело, правду они знали, или нет. А этих молокососов погнали в Чечню, как скотину. Даже не сказали им, куда и зачем их гонят! В теплушках, напуганных, везде балаган и хаос, тыловые колонны вместе с ударными частями, как попало. Эх, если бы ты только видел их! Как они выглядели! Не поймешь, то ли армия, то ли разбойники. Заросшие, нестриженные, одеты все по-разному. Вечно грязные и голодные. Когда-то солдат имел право и обязанность идти на смерть чистым. Перед каждым боем армия стриглась, брилась. А теперь? Достаточно посмотреть на этого Рохлина! Генерал, а сидит небритый, в каком-то растянутом свитере. И это должен быть пример для солдат?

Ведь в Афганистане солдаты каждый день получали колбасу. Мылись, сами делали себе походные бани. Невелика философия! А в Чечне армия Грачева питается помоями, а ее саму жрут вши. А ведь Чечня — это не Афганистан, тут не пустыня и не безлюдье, где трудно найти колодец. Тут есть и автомобильные, и железные дороги. Иногда мне кажется, что командование специально не кормит войска, не организует им мытье, чтобы было легче превратить их в варваров, готовых на любое преступление. Поверишь ли, Василий Иванович, они требуют им платить за каждый выданный труп, за каждого пленника?! Их полевые тюрьмы превратились в торги невольниками.

Когда эта страшная, одичавшая российская армия напала на мою страну, уничтожая все на своем пути, как ужасная мор, сам понимаешь, у меня не было другого выхода, как только с горсткой смельчаков оказать ей сопротивление. Я обязан был выполнить свой долг солдата. Я знаю, что ты меня понимаешь».


Беседы с Масхадовым были каторгой. Застарелая болезнь горла вынуждала его поминутно откашливаться, делать паузы, терять нить разговора. Он как огня избегал митингов и выступлений, они прямо-таки нагоняли на него ужас.

Говорил он с каким-то внутренним сопротивлением, неохотно, подозрительно. Невозможно было вытащить из него какой-то военный анекдот, фронтовую историю. Он предпочитал пользоваться избитыми, банальными и патетическими фразами.

Невысокий, крепко сложенный и подвижный, он так никогда и не избавился от манер командира-службиста, целиком поглощенного вопросами устава, дисциплины, боевой готовности, привыкшего к жизни от сих до сих, к рапортам и приказам. Они никогда не позволял себе в беседе откровений, личных размышлений.

Во время разговора он тут же невольно начинал играть роль противника. Съеживался, настороженно замыкался, как будто ждал нападения, на вопросы отвечал быстро и решительно, как будто парировал удары. Каждое слово из него приходилось вытягивать как самую страшную тайну.

С педантичностью неофита заботился о мелочах, манерах и внешних проявлениях власти; скованный, смертельно серьезный, был подчеркнуто вежлив с гостями, метал убийственные взгляды адъютантам. Казалось, форма для него так же важна, если не важнее, чем само содержание, что обычно отличает людей несмелых, неуверенных в себе и своих аргументах, съедаемых комплексами. Сохранить достоинство! Это было главным. Ничего удивительного, что свою официальную биографию он велел озаглавить Достоинство важнее жизни.

Он боялся, что малейший ложный шаг сделает его посмешищем в глазах посторонних, и, что еще страшнее, — земляков. Похоже, он больше всего боялся показаться смешным. Это лишало его уверенности в словах и поступках, и столь типичного для чеченцев саркастического чувства юмора. Как же он должен был страдать от прозвища Вислоухий, которым его наградили за большие, оттопыренные уши, никак не соответствующие его суровому облику!

Подтянутый, полный достоинства, в чистейшем полевом камуфляжном мундире, он всегда сажал меня на один и тот же, выбранный им самим стул, стоявший перед огромным столом, где ждали своего решения стопы документов, уложенные в идеально ровные колонны и шеренги. Сам, поглаживая ладонью то седеющую бороду, то редеющие пепельные волосы, усаживался в кресло напротив.

— С военной точки зрения дислокация войск на Тереке не имеет смысла. Сколько солдат и сколько денег потребуется на содержание такого кордона? И неужели россияне действительно верят, что будут в безопасности за рекой?

На первый взгляд казалось, что он просто серьезен, но чуть позже в голосе появлялись нотки усталости.

— Я вывел своих солдат из северной Чечни, потому что с одними автоматами на равнинах и степях у нас не было шансов против танковых колонн. Но там остались партизаны, которые уже сегодня организуют засады и отбивают станицы, занятые россиянами. Россияне хотят воевать с нами издалека, они предпочитают не вступать в ближний бой. Так 67 можно использовать самолеты и дальнобойные орудия. Кроме того, они нас не видят, а значит, не боятся. Это же проще, чем встать с противником лицом к лицу. Да и меньше угрызений совести, когда не видишь убитых женщин и детей. А наша тактика заключается в том, чтобы воевать с россиянами как можно ближе к их позициям. Мы стараемся подойти к их передовой линии. Тогда они не смогут использовать ни самолеты, ни пушки, ни даже танки из опасения перестрелять свою собственную пехоту. Что дальше? Пойдут ли россияне вперед, будут ли штурмовать Грозный и горы? Это может означать только их поражение. Я ни секунды не сомневаюсь, что Россия проиграет эту войну. По сравнению с прошлой войной у нас не только больше солдат и оружия, у нас, прежде всего, больше опыта. Мы прекрасно знаем, как драться с русскими. Пять лет назад наши солдаты боялись танков, сегодня будут на них охотиться как на зайцев. Немного, правда, опасаюсь, что эти первые, видимые успехи опьянят российских генералов, и они все-таки пойдут дальше.

— А может, еще одумаются? Остановят войну и уйдут с Кавказа?

— Не затем они ее начинали, чтобы останавливать. Это война не только за Чечню, это скорее война за власть в Кремле. Кавказ, как это было всегда, только полигон, на котором российские политики делают карьеры, добывают славу, чины, набивают карманы деньгами. Ельцин болен, стареет, отходит от дел. А его свита любой ценой хочет удержаться у власти. Боятся за свои состояния, которые благодаря власти добыли. Война им нужна для того, чтобы не допустить выборов, а может, и для того, чтобы посадить в Кремле своего фаворита. А генералы, пользуясь случаем, попытаются отомстить за прошлую войну.

У меня, однако, сложилось впечатление, что Масхадов не до конца верил в неизбежность войны. Наверное, он еще рассчитывал, что все закончится демонстрацией силы, угрозами, требованиями, ультиматумами. У него был свой посол в Москве, Майрбек Вачагаев, которому позже российская милиция подбросила в машину пистолет и арестовала по обвинению в нелегальном владении оружием. Как только Вачагаев делал какие-то заявления, давал интервью зарубежным газетам и телевидению, Масхадов звонил ему на следующий день и ругал за неуместную воинственность и неосторожность, которые, в конце концов, спровоцируют Россию на войну. Сам же он в Грозном объяснял немногочисленным журналистам, какие выгоды могла бы получить Россия, живя в мире с чеченцами. Как будто рассчитывал на то, что его слова они передадут в Москву, куда его секретари уже столько дней никак не могли дозвониться.

— Мы могли бы быть самыми преданными и верными союзниками на Кавказе. Если бы Россия договорилась с нами и позволила нам жить по-своему, если бы нас уважала, мы бы прогнали с Кавказа и арабов, и турок, и американцев, — Масхадов на пальцах перечислял, что россияне теряют, объявляя войну Чечне, а точнее говоря, искушал их возможной пользой. — Новая война? Она закончится так же, как все прошлые войны. Ненужными жертвами, пожарищами, морем крови. Кому это нужно? Кому принесет славу? Российская армия огромная и мощная, готова к войнам со сверхдержавами за главенство в мире. Российские военные должны сделать все, чтобы армия не подверглась новому унижению.

— А если войны не удастся избежать?

— Я этой войны не хочу. России придется взять ее на свою совесть. А мы будем сражаться, если такова воля Всемогущего.

В полуразрушенном городе, битком набитом живописными, дикими воинами, старавшимися как можно ярче выделиться среди других, не помышлявшими даже о подчинении кому бы то ни было, ужасающе не к месту выглядел Масхадов, обожающий церемониал, регулярность и железный порядок. Город, готовящийся к новой войне, был скорее стихией того, который войну на него навлек. Ее преданного слуги, всем ей обязанного, Шамиля Басаева.

Он был в городе.

Как ни в чем не бывало, вернулся сюда после своих неудачных военных походов в Дагестан. Вместе с отрядом бородатых забияк разбил лагерь в огромной усадьбе из красного кирпича, которую выстроил себе здесь среди руин после первой войны. Многие жители столицы надивиться не могли наглости молодого джигита: он подверг страну смертельной опасности, а теперь, наплевав на полные молчаливого осуждения взгляды земляков, разъезжает по Грозному со свитой вооруженных партизан на джипах, вздымающих тучи красной пыли! Он говорил, что вернулся в город, чтобы защищать его от россиян. Но многие подозревали, что Басаев, опасаясь мести россиян, специально окопался в безразличной для него столице, чтобы уберечь от бомбежек родное Ведено.

В первый же день Мансур послал одного из своих людей к Басаеву с просьбой принять меня. Ответ должен был прийти со дня на день. Накануне видели, как он, бритоголовый, с бородой до пояса, гневно, издевательски опровергал российские сообщения о том, что он, якобы, опять попал в окружение где-то над Тереком, что он приказал своим боевикам убить каких-то французских журналистов.

Беседуя с Масхадовым, я тянул с вопросом о Басаеве, чувствовал, что он может быть бестактным, неудобным для него.

Они были противоположностью друг друга, взаимным отрицанием всех ценностей, принципов, которых старались придерживаться. Мне казалось, что они должны были презирать друг друга, испытывать взаимное отвращение и отчуждение. Но они были обречены друг на друга. Один без другого ничего не значил, не мог удержаться, не мог одерживать побед, уходить от поражений. Это длилось уже долгие годы.

Не раз приходилось Масхадову терпеть обиды и унижения из-за Басаева. Во время первой войны, когда Масхадов вел секретные переговоры с российскими генералами по поводу перемирия, Басаев совершил дерзкое нападение на Буденновск. Уже тогда, соглашаясь на переговоры, россияне потребовали от Масхадова, чтобы он выдал им Басаева. Масхадов был бессилен. Даже если бы он мог арестовать Басаева, чеченцы никогда бы не простили ему сдачу Москве смельчака, который своей удалью заслужил имя героя и любовь всего Кавказа.

Годом позже Басаев повел партизан на самоубийственный, казалось бы, штурм занятой россиянами чеченской столицы. Операция закончилась неожиданным триумфом. Россияне согласились на перемирие и вы- 69 вели войска. И хоть атаку на Грозный детально запланировал и координировал расчетливый стратег Масхадов, победителем был признан безумный вояка, разбойничий атаман Шамиль Басаев.

Они были отражением друг друга в кривом зеркале. У одного было то, чего другому не доставало. У Масхадова была мудрость, рассудительность, безупречная репутация и уважение земляков. У Басаева — смелость, сила и любовь, которой окружали его кавказские горцы. Без Масхадова Басаев зашел бы в тупик, растратил бы джигитскую славу, потерял войско, погиб. Без Басаева Масхадов был бы генералом без армии.

Когда Басаев совершил набег на Дагестан, его головы домогалась не только Россия, но и многие чеченские командиры, среди которых Шамиль успел нажить себе врагов. Первыми к Масхадову пришли рассорившиеся с Басаевым братья Ямадаевы из Гудермеса. «Теперь или никогда, — уговаривали они. — Он такой же наш враг, как и твой. Нападем на него. Когда он будет возвращаться из Дагестана, ослабленный, ничего не подозревающий. Сам напрашивается, покончим с этим раз навсегда». Масхадов не согласился. Говорили, он не был уверен, удастся ли ему разбить Шамиля, а пойти на риск поражения не мог хотя бы из-за своего положения.

Потом россияне напали на Чечню. Они требовали выдачи Басаева, если Масхадов хотел снять с себя вину за его набег на Дагестан. Интересно, как он должен был это сделать? Как мог удержать Басаева от чего бы то ни было? Приказов Шамиль попросту не слушал. То есть слушал, но только те, которые были ему выгодны. Так же бессмысленно было бы пугать его смертью, потому что смерти Басаев не боялся, а может, просто не верил, что она к нему придет. По крайней мере, не от Масхадова. Арестовать его? То же самое. Уж проще убить.

В конце концов, Масхадов вообще не выступил против Басаева. Не смог он этого сделать, что-то его удерживало. Конечно же, не страх.

— Почему же вы не предотвратили нападение Басаева на Дагестан? Ведь именно это дало России повод к новой войне.

— Восстание начали местные. Басаев поехал туда как частное лицо, как доброволец, а не как представитель чеченских властей. Сам так решил, знал, что это может быть ловушкой, а страну подставлять не хотел. Придумал, что в случае неудачи, возьмет все на себя. Да и трудно было бы его удержать. Я признаю, что со стороны Басаева это было крайне глупо и безответственно. Мы обвиняем его сегодня в том, что он дал России повод для войны, дал Москве все, что ей было нужно. Но мы заявляем, что осуждаем терроризм, готовы с ним бороться. Мы осуждаем нападение на Дагестан. Осуждаем чеченцев, которые участвовали в этой авантюре. Предлагаем создать российско-чеченскую комиссию, целью которой будет выяснение, как это произошло, как все было на самом деле. Чтобы не допустить новых инцидентов, мы создали северокавказские миротворческие силы под единым командованием. Мы можем допустить в Чечню международных наблюдателей, которые проверят, выполняем ли мы свои обещания.

— Одна из российских газет написала, что еще в июле Басаев встретился в Ницце, в доме саудовца Адхана Хашогги, известного во всем мире торговца оружием, с шефом администрации Ельцина, Александром Волошиным. Вы не спрашивали Басаева, зачем он ездил на Лазурный берег?

— Я сказал ему: если хочешь сохранить лицо и завоевать известность, которую ты так обожаешь, расскажи людям обо всем, о чем вы разговаривали. Басаев мне ничего не ответил. Но думаю, война бы началась в любом случае, я был в этом уверен.

Вечерами мы возвращались в деревню. Мансур решил, что там мы будем в большей безопасности, чем в городе. Он тут знал всех, и главное — знал, что, похищая меня, бандиты объявили бы войну всей деревне. Я все-таки был гостем, а похищение гостя на Кавказе является самым страшным позором для хозяев. Это придавало мне большей уверенности, чем автоматы Мансура и его военные заслуги.

Но и дома Мансур не пренебрегал никакими мерами предосторожности. Даже в туалет во двор мне нельзя было выходить одному без сопровождения его младших братьев. Один охранял дверь в туалет, другой демонстративно прохаживался с автоматом вдоль забора. На ночь запирались изнутри, спали в сенях у печи, по очереди дежуря. А перед тем, как лечь спать, Мансур выходил на дорогу и следил за машинами, не проехала ли какая-нибудь из них перед его домом больше одного раза. Каждое утро соседи докладывали ему обо всех чужих, появлявшихся в деревне и в окрестностях.

Я любил возвращаться в деревню в сумерки, когда от усталости не хотелось даже разговаривать, а молчание было заслуженной и оправданной минутой отдыха, не смущало, не требовало поддерживать разговор. В открытые окна теплый ветер приносил запах опаленной осенью травы и влажных от тумана листьев.

После пыльных и душных дней в Грозном вечера в деревне дышали свежестью, смывающей усталость. Горы, днем далекие и едва видимые, вечером, казалось, становились ближе и набирали мощи. Воздух был прозрачнее и свежее, цвета чище и ярче, запахи и звуки более выразительными. Город олицетворял спешку, беготню, неуверенность, работу, беспокойство, угрозу. Деревня и даже сама дорога к ней, клали конец непрерывному, изнурительному напряжению, приносили чувство удовлетворенности от удачно прожитого дня, и радостное ожидание оставшихся, уже только приятных его мгновений.

Сама усадьба Мансура состояла из двух одноэтажных домов, объединенных бетонной крытой террасой. Именно туда, на большой деревянный стол, покрытый цветастой клеенкой, женщины подавали ужин — дымящийся плов, куски отварной баранины, бульон с зубчиками чеснока, молоко, сыры, яблоки. За ужин мы садились с Мансуром и его товарищами. Младшие двоюродные братья рассаживались на стульях под стеной. Женщины с детишками на руках стояли в дверях кухни, прислушиваясь к разговорам. Если в гости заходили старшие, Омар, Муса или Сулейман уступали место за столом. А им в свою очередь братья уступали места на стульях под стеной.

Каждый день приходил кто-нибудь новый. Им был интересен иностранец, новости из далекого мира. Спрашивали, что там слышно и что говорят о них, чеченцах. Недоверчиво качали головами, не переставая удивляться, что мир занимается и какими-то другими делами. Через несколько дней я научился отвечать так, чтобы их не разочаровывать.

Старики охотнее всего вели разговоры о горах. Это были истории, напоенные неизбывной тоской, как воспоминания о милой, но безвозвратно утраченной молодости и счастье, которые уже никогда не вернутся. Рассказывали о каменных аулах и зеленых пастбищах, которые когда-то были их домом, а теперь опустели, почти вымерли. Их мир постепенно уходил, и они вместе с ним.

Старики жаловались, что молодежь не нашла в себе выдержки и сил жить, как раньше. Бежала от изнурительной, но дающей гордое чувство собственной ценности, трудной жизни в горах. Молодые не видели ничего плохого в выборе легкого пути, не собирались превозмогать трудности, наслаждаться радостью от их преодоления, от вечной борьбы с ними. Они не собирались бороться с природой за каждую пядь земли, терпеть жару и жестокие холода. Не испытывали никакой радости от сознания собственной исключительности, не ощущали безопасности и уверенности, которые их предкам давала жизнь в их отрезанных от мира башнях из камня.

Соблазн удобств, свободы от суровых как сами горы обычаев и законов, вера, что их ждут неограниченные возможности и перспективы, гнали молодежь на равнины, в города. Они продавали дома и свои клочки земли, или просто бросали их, и уезжали. Один за другим пустели аулы и хутора, а чем больше они пустели, тем меньше заботы и внимания проявляли к ним чиновники из столицы, вечно занятые дележом денег.

Все реже ремонтировались ведущие в горы дороги, электрические линии, телефоны. Не дождавшись зарплаты, сбегали деревенские учителя. Впрочем, зимой школы в горах и так закрывались из-за снега и морозов, а большинство вообще закрыли, потому что некому было в них ходить. Родители отправляли детей учиться в города, считая, что там им знаний дадут больше и лучше. Уехали и не получавшие зарплату и голодающие деревенские врачи, горцам оставалось только искать помощи у знахарей.

Старики, хоть сами уже давно не были в горах, рассказывали, что там попадаются вымершие аулы, в которых, как в лесу, слышно только пение птиц, и пастбища, на которых пасутся стада оленей. А волки, никем не тревожимые, так обнаглели, что нападают на скот у водопоев и даже на путников в горах.

Рассказывали старики и о российских самолетах.

— В полдень еще два прилетели. Сбросили бомбы на горку у леса. Видно, что-то попутали, там только овцы пасутся.

Резко распахнутая дверь отскочила от стены с неприятным треском. В закусочную их ворвалось семь, может, восемь человек. Встали, направив дула автоматов в наши тарелки. Они появились так внезапно, что Мансур, Омар, Нуруддин и Муса не успели даже протянуться за оружием.

Мы замерли от страха, сжимая в руках вилки с кусочками баранины из стынущего на столе плова.

Но выстрелы не прозвучали. Плечистый бородач, несомненно, командир, с каменным от напряжения лицом вглядывался в Мансура, как будто лихорадочно пробовал отыскать его в памяти. Мансур медленно поднялся со стула; теперь они стояли друг напротив друга, настороженные, недоверчивые, готовые стрелять и убивать.

Из-за грязных окон доносился шум улицы. Кроме нас посетителей в закусочной не было, если не считать юношу в черном с элегантно подстриженной бородкой, присевшего к столу с чашечкой черного кофе. Выпил и вышел из зала, разговаривая приглушенным голосом по радиотелефону. Через минуту вернулся, снова заказал кофе, но на этот раз пил медленно, наслаждаясь его теплом и ароматом.

Молчание прервал Мансур.

— Ты Ахмед… Ахмед Абдуллаев…

Командир опустил автомат и крикнул что-то по-чеченски своим бойцам. Некоторое время они совещались с Мансуром, нервно поглядывая на улицу.

— О тебе уже знают в городе, — бросил мне через плечо Мансур. — Ахмед служит в президентской гвардии. Они подслушали по радиотелефону, как о тебе говорили, что ты сидишь в закусочной и что у тебя только несколько человек охраны, — сказал Мансур. — Ахмед видел, как ты выходил от президента, прибежал тебя предупредить. Уходим отсюда! В этой стране иностранцы стоят немалых денег. Ваша жизнь еще ценится, наша уже ничего не стоит.

В тот день за ужином Мансур решительным голосом заявил, что если он и дальше будет охранять меня, мне придется заплатить больше. Намного больше.

— Или я тебя сегодня же отвезу на границу, и до свидания — сообщил Мансур, а сидящие с нами за столом Муса и Омар, как бы смутившись, отвернули головы. — Если хочешь остаться, плати.

— Я же тебе плачу.

— Надо заплатить больше.

— Что значит, больше?

— Больше значит больше.

Я ожидал этого. Рано или поздно такой разговор обычно происходил. Договора на организацию исследовательских экспедиций в мир кошмара подлежат пересмотру. Их заключают по одну сторону границы, но они становятся неактуальными, могут как угодно изменяться по другую сторону границы, темную. Это даже предусматривается в сценарии поездки, является одним из обязательных пунктов программы, одной из ее привлекательных сторон.

На своей стороне я диктовал условия, выдвигал требования, капризничал, выверял список пожеланий и ставил оплату в зависимость от их исполнения. Безопасно переправленный на другую сторону, я зависел уже только от нанятых мной проводников и опекунов, от их порядочности.

В наших отношениях всегда что-то скрипело, что-то жало, как в новом ботинке, какое-то непонимание, недоговоренность, претензии, завышенные ожидания.

Могло бы показаться, что сам риск и трудности поездки в страну, находящуюся под угрозой нападения более сильного врага, приближающейся войны, должны были освобождать визитеров от любых дополнительных расходов. Казалось, что, будучи добровольными и достоверными летописцами вершащейся несправедливости, мы, журналисты, должны быть желанными гостями, должны быть нарасхват. Естественно, мы были готовы платить за еду, крышу над головой, за арендованную машину и бензин, за личную охрану, водителя, проводника, переводчиков. Хозяева же добавляли к этому еще одну и самую высокую плату — за возможность увидеть кошмар и пожить рядом с ужасами.

Они никогда не понимали нас, точнее, мы никогда не понимали друг друга.

Они трактовали нас как участников дикого, варварского сафари. Были убеждены, что мы испытываем нездоровое, странное удовольствие, наблюдая за страданиями и страхом других людей. Постоянно старались показывать нам трупы. Как только узнавали о ком-то, убитом во время бомбардировки или даже просто умершем по болезни или от старости, тащили туда, зазывали: «Пойдем, труп увидишь». Всматривались в наши лица, проверяя, принес ли нам ожидаемое удовольствие вид умерших, чудовищно искалеченных, рыдающих людей и дымящихся пепелищ. Они действительно старались. И поэтому считали, что, раз возможность наблюдать с близкого расстояния их несчастья имеет для нас такую таинственную ценность, за нее можно требовать солидную оплату.

Отчасти они были правы. Не было у нас никакого общего, великого дела, которое склоняло бы их к солидарности, к лояльности. Мы не были безучастны, но они интересовали нас, прежде всего, как поставщики сюжетов, в лучшем случае, как герои историй, за которыми мы сюда приехали. Им нужно было только выполнить определенную работу — как можно быстрее освободить нас от необходимости пребывать по эту темную сторону границы. А она к тому же со временем становилась все более обыденной, переставала вызывать любопытство. Ее необычность была вызовом только тогда, когда оставалась для нас недоступной.

Они не видели в нас своих спасителей, своих сторонников. И хоть никогда не говорили об этом вслух, ничего от нас не ждали, не верили в действенную силу наших рассказов, нашего свидетельства. Мы их интересовали главным образом как источник дохода, облегчающий существование.

Момент истины наступал почти неизбежно, но облегчения не приносил. Падала с таким усилием поддерживаемая завеса внешних приличий и доверия. Люди, с огромным трудом подобранные и соответствующим образом оплаченные, которые должны были быть гарантией нашей безопасности и успеха, опорой и путем отступления, становились непредсказуемыми ключниками наших судеб. Мы теряли над ними контроль и становились их заложниками. Мы зависели теперь только от их каприза, желания или нежелания, порядочности или нечестности, жадности, неожиданного отказа. Нельзя было им верить. Но нельзя было и не верить им.

Требуя изменений условий нашего договора, Мансур действовал, как опытный охотник. До сих пор он образцово исполнял все договоренности. Я получал все, что хотел. Значит, мог рассчитывать и на большее. Война все больше брала в тиски чеченскую столицу, запирая в ней всех, с кем я хотел встретиться и говорить. Им некуда было бежать от меня.

Мне же нужно было только время и помощь Мансура. Он это понимал, и, наверное, считал отличной наживкой.

Он понимал, что мне известно: отказываясь от нашей договоренности, он мог считать меня товаром, который можно выгодно сбыть кому-нибудь из действующих на Кавказе торговцев невольниками. Как-то, вроде в шутку, сказал, что за вычетом себестоимости и отката для разных посредников, на этом деле можно заработать чистых несколько десятков или даже сотен тысяч долларов.

Чеченцы испокон веков славились нападениями на дорогах и похищением людей ради выкупа. Загнанные агрессорами в суровые горные ущелья, лишенные плодородных полей и пастбищ, как афганские пуштуны, они грабили немногочисленные, пробирающиеся через кавказские горы купеческие караваны и неосторожных путешественников. Охотно совершали набеги в степи над Тереком и Сунжей, чтоб под покровом ночи грабить селения казаков, брать заложников.

Ян Потоцкий, который двести лет тому назад путешествовал по Кавказу и афганским степям, написал в своем походном дневнике: «На днях я видел чеченскую княжну, которую судьба забросила в Афганистан. Она недурна и по-своему образована. Однако не может избавиться от предрассудков собственного племени. Считает, что страна, где никто не грабит на больших дорогах, монотонна и скучна, а украденный платок доставляет ей большую радость, чем купленное ожерелье из жемчуга. Говорит, что князья из ее рода испокон веков грабили путешественников на дорогах, и что она ни за что бы не хотела, чтобы родственники и друзья узнали, что она вышла замуж за мужчину, который не живет разбоем». О кавказских пленниках и зловредных чеченцах, прячущихся в прибрежных камышах, писали Александр Пушкин и Лев Толстой.

Людей похищали ради выкупа, но и для работы, во временное рабство. Когда пленник уже отрабатывал свою определенную стоимость, ему не только возвращали свободу, но и позволяли, если он хотел, поселяться и жить среди своих преследователей, пользоваться такими же правами, как они, включая право основания собственного рода. Кавказская легенда гласит, что именно некий освобожденный из неволи аварец, которому позволили поселиться под Ведено на хуторе, основанном дезертирами из российской армии, положил начало роду Шамиля Басаева. Даже покоренные россиянами, чеченцы нападали на поезда, идущие через их страну в Баку, Астрахань и Махачкалу.

В разрушенной, искореженной прошлой войной Чечне, похищение людей ради выкупа стало единственным, наряду с контрабандой нефти и оружия, доходным предприятием.

Наибольшим спросом пользовались иностранцы, которые сулили надежду на самый высокий выкуп. Чаще всего похищали журналистов и сотрудников международных гуманитарных организаций, прибывающих на Кавказ помочь чеченцам залечивать военные раны и восстанавливать страну из руин. За каждого иностранца неизменно требовали от одного до трех миллионов долларов. Но похищали не только ради денег. За освобождение заложников часто требовали освобождения из тюрем своих коллег, чинов и продвижения по службе для своих приятелей, гарантий безопасности и неприкосновенности для себя. Еще во время войны заложники стали обменной валютой. Брали заложников все — и чеченцы, и россияне, чтобы выменять на своих, на оружие, на деньги, бензин, еду или водку.

Однако пышным цветом эта деятельность расцвела уже после войны.

Во время одной из моих следующих поездок на Кавказ я познакомился со скрывавшимся по деревням Мохаммедом Мохаммедовым, заместителем генерального прокурора, которому Масхадов поручил вести борьбу с торговцами живым товаром.

— Это россияне привили нам эту заразу. В отместку за проигранную войну, — утверждал прокурор. Мне он показался слишком мягким, добродушным и впечатлительным для человека, призванного вести победоносную войну с работорговцами. — Обучили нас этому, выплачивая выкупы за пленных и даже за трупы. Мы пробовали с этим бороться, но не могли допроситься помощи от них. Наоборот! Их олигархи, выслуживаясь перед Кремлем, платили миллионы долларов выкупа, разогревали рынок, а Россия не позволяла нам даже допрашивать освобожденных заложников. Надо, правда, признаться, что и нашим командирам часто не хватало твердости духа, чтобы побороть искушение легкого заработка. Мирное время для многих из нас оказалось труднее войны.

После войны появились настоящие концерны торговцев пленными, располагавшие специализированными подразделениями и субподрядчиками.

Самим похищением занимались небольшие отряды. Вербовали их, часто на одну единственную акцию, среди безработных партизан. Цель указывали таинственные работодатели, которые перед этим пользовались услугами своеобразных аналитических и консалтинговых фирм, занимающихся поиском потенциальных жертв, изучением их привычек, состояний, семей, возможных слабых мест.

Похищенных людей принимали специализированные фирмы-перевозчики, которые контрабандой переправляли их чаще всего в Чечню, послевоенный оазис беззакония, где после падения старого российского порядка еще не успел возникнуть новый. Руки российских судей, прокуроров и следователей сюда уже не доставали, а власть чеченского правительства ограничивалось — и то не всегда — стенами президентского дворца и министерств.

В Чечне пленников принимали очередные посредники. Задачей одних было обеспечить безопасное укрытие заложников, другие устанавливали контакт с семьями и вели переговоры по поводу выкупа. Третьи — и эти обычно действовали публично и имели безупречную репутацию (то есть брали от торговцев заложниками оговоренный процент) — занимались исключительно обменом заложников на выкуп и передачей его заказчикам, которых они обычно не знали, так же, как и других участников всей операции.

Заложников брали в Москве, Санкт-Петербурге, Владикавказе, Черкесске или Астрахани, но прятали их в Чечне не только потому, что эта бунтующая республика давала гарантию безопасности и безнаказанности, но и из-за ее внушающей ужас репутации.

Торговцы невольниками быстро разобрались, что чем больший страх вызывало имя чеченского командира, которому они доверяли своих пленников, тем более высокий выкуп удавалось выторговать, и тем меньше было проблем и задержек с его получением.

Командиры, стяжавшие славу особенно жестоких — такие, как шальной Арби Бараев или шайка братьев Ахмадовых из Урус-Мартана, — тоже увидели дополнительный шанс легкого заработка, и за крупную сумму охотно признавались в похищениях, с которыми не имели ничего общего. Они просто позволяли использовать свои наводящие ужас имена, брали плату за использование так сказать «фирменного знака». Случалось, что заложника брали в Москве, там его удерживали и потом освобождали после внесения выкупа, а в Чечню только звонили, чтобы оговорить размер суммы.

О том, что очередная транзакция состоялась, безошибочно свидетельствовало появление на базаре в Грозном таинственных мужчин, которые меняли в обменных пунктах такие огромные суммы долларов, что это приводило к краткосрочному падению курса американской валюты.

Такая сложная структура работорговли эффективно затрудняла борьбу с ней. Похитители немедленно передавали заложников другим людям, а сельских жителей, которые за гроши содержали невольников в своих землянках, трудно было обвинить в торговле живым товаром. Сложно было также определить, является ли ведущий переговоры об освобождении заложника посредник благородным героем, заслуживающим восхищения, или посвященным в заговор бандитом, которого следует бросить в тюрьму.

В торговле живым товаром обвиняли в Грозном всех — чеченских министров и даже вице-президента, безработных партизанских командиров, героев недавней войны с Россией, прокуроров, патрулирующих дороги милиционеров и даже командиров российских гарнизонов, которые продавали в кавказское рабство своих солдат, а тех, кто из плена бежал, объявляли дезертирами и наказывали. Охотились за людьми также милиционеры из Дагестана, Ингушетии, Кабарды и Северной Осетии, которые сами похищали людей и перепродавали их торговцам, или, соблазнившись вознаграждением, ловили по всему Кавказу сбежавших невольников и отдавали их владельцам.

Атмосфера была до предела насыщена подозрениями, обвинениями и страхами, на что чеченцы реагировали саркастическими шутками.

Например, такой. Правительство России, чтобы узнать, что же на самом деле творится на Кавказе и кто там похищает людей, решило отправить в Чечню своего аса разведки, наилучшего и неподкупного шпиона, Штирлица, российского аналога Джеймса Бонда, чтобы он на месте все узнал и дал, наконец, достоверную информацию.

— С кого начать? С президента или его врагов? — размышляет сброшенный на парашюте Штирлиц, сидя в придорожном рве. — Начнем, пожалуй, с правительства.

Но, не успел он ступить на полевую тропинку, как из-за кустов выскакивает чеченский джигит и стреляет из автомата в воздух:

— Ты куда? — спрашивает.

— Ну, туда, где правительство, — говорит Штирлиц.

— Лучше не ходи туда, — говорит чеченец. — Знаешь, что там делают с такими, как ты? Бьют, раздевают, все отбирают и отпускают нагишом, как турецких святых.

— Ага, ценная информация, — думает Штирлиц и поворачивается в другую сторону, к оппозиции. Но только развернулся, как джигит снова стреляет в воздух и кричит:

— Туда тоже не лезь! Там таких, как ты, тоже сразу бьют, раздевают, все отбирают и отпускают нагишом, как турецких святых.

— Так куда же мне идти? — разводит руками Штирлиц. А чеченец ему в ответ:

— Никуда не ходи. Здесь раздевайся!

Я согласился с требованиями Мансура. Дело того стоило. Давясь от бессильной злобы и стараясь побороть дрожь в голосе, заявил, что на очередное изменение договоренностей я уже не соглашусь, денег не хватит. И добавил, что он своими новыми требованиями вынуждает меня сократить свое пребывание в Чечне, что из-за него, из-за его жадности, мне, может быть, придется уехать еще до того, как начнется настоящая война, когда такие как я свидетели будут Чечне особенно необходимы.

Он широко улыбнулся, как расшалившийся баловник, который не может дальше скрывать радости от своей удачной шутки. Протянул руку, как довольный ценой купец, желающий завершить сделку.

— Без обиды?

— Без обиды.

Деревенька Мансура широко и удобно расположилась у реки Аргун, катившейся с гор бурным, гневным потоком и только тут, среди невысоких пригорков и лугов, успокоенной и притихшей. Широкая, плоская равнина, отгороженная с севера зелеными холмами на Тереке, тут резко сужалась и поднималась, как будто внезапно привставала на пальцы, подавленная величием монументальных, скалистых гор.

Деревня производила впечатление зажиточной, и, похоже, такой и была. Во время недавней войны местные старейшины умудрились уговорить россиян не трогать деревню взамен за безопасный проезд по дороге, которая проходила через деревню в сторону гор. Соседи потом корили сельчан, что они, заботясь только о себе и пропуская россиян, облегчили им марш на горные районы и подвергли опасности тамошние аулы.

Как и другие селения, которыми пестрило все предгорье, деревня Мансура выглядела огромной, бесконечной. Но с главной, перерезающей ее пополам дороги казалась вымершей, безлюдной. Одноэтажные кирпичные дома с плоскими крышами прятались за мощными стенами и запертыми наглухо, тяжелыми, чугунными воротами, обычно окрашенными в зеленый цвет. Это за ними, вдали от посторонних глаз, шла настоящая жизнь, там скрывались все тщательно оберегаемые тайны. Пыльная грунтовая дорога, пронизывающая деревню, служила в лучшем случае только местом встреч, местным ареопагом.

Утром, когда мы отправлялись в новый поход, дорога была пустой и тихой. Только у некоторых придорожных лотков можно было встретить 78 девочек в цветастых платках, отправленных матерями за хлебом. За стенами дворов женщины разводили огонь, и сизый, пахучий дым от горящих влажных веток, как туман полз по дороге.

Когда вечером мы возвращались, деревня угасала, как догорающая свеча. Одно за другим вспыхивали светлые квадраты окон. В вечерних сумерках, ловя последние минуты прожитого дня, одетые в черное мужчины заканчивали беседу или, присев на корточки под стенами, молча курили табак. Вырванные из оцепенения фарами проезжающих машин, с трудом пробивались взглядом сквозь наползающий мрак, чтобы разглядеть лица водителя и пассажиров, и если узнавали знакомых, медленно, с достоинством кивали в знак приветствия.

За деревней дорога, до этого прямая и ровная, начинала извиваться среди высоких, желтых трав над рекой. Минуя мост, разрушенный российскими самолетами, переправлялась на другой берег по бетонным плитам, которые жители деревни притащили с соседнего цементного заводика. Дальше дорога бежала среди полей до самого отмеченного старыми вербами края города, где присоединялась к скоростному асфальтовому шоссе, которое на ближайшем распутье разделялось на несколько дорог. Одна из них вела в Грозный, другая в Шали и дальше, до Сержень-Юрта и Ведено, затерянных в зеленых, поросших лесами горах, а еще одна вела ущельем Аргуна среди грозных, царственных вершин Кавказа к границе с Грузией.

Чаще всего мы сворачивали в Грозный. Втискивались в караван помятых, заляпанных грязью машин с потрескавшимися стеклами, похожими на паутину. Они медленно проползали одна за другой, скрипя от старости и непосильной поклажи.

По дороге в столицу, на самом краю изрешеченного снарядами асфальта, в голубом дыму выхлопных газов и пыли боролись за место под солнцем хозяева маленьких, пропахших луком шашлычных. Лоточницы совали в руки проезжающим сморщенные, неаппетитные овощи и фрукты, а мясники в палатках развешивали на гвоздях куски мяса. У придорожных хибар дети стерегли пирамиды огромных стеклянных банок, пластиковых баночек и канистр, наполненных желтоватым бензином, который получали домашним способом в садах и огородах из годами сочившейся из дырявых трубопроводов и скважин нефти, теперь пластом залегавшей под всей околицей.

Когда Мансур бывал в хорошем настроении, говорил, что когда-нибудь, когда не будет больше ни войны, ни торговцев живым товаром, ни торговцев наркотиками, я приеду к нему в гости, просто как старый приятель. Тогда мне не придется платить ни копейки за охрану. Он возьмет меня с собой в долину Аргуна, в горы, на озеро и приготовит шашлыки, такие вкусные и сочные, что я буду его проклинать до конца жизни, потому что ничего вкуснее уже никогда не попробую. И ничто не сравнится с красотой тех гор, ущелий, лесов, перевалов и водопадов.

Его деревня была воротами в долину Аргуна. Сразу же за разрушенным мостом горы как бы сходились, оставляя место только для того, чтобы могла протиснуться стремительная река. Сколько раз мы возвращались в деревню, столько раз Мансур показывал рукой на склонившиеся друг к другу горные вершины.

— Волчьи Ворота, — таинственно шептал он, как будто именно там пролегала магическая граница между добром и злом, уродством и красотой, которую стоит только перейти, чтобы освободиться от забот, наслаждаться свободой, жить полной жизнью. Никогда он меня туда не отвез. Не могу поручиться, что и сам там когда-то был.

Еще обещал, что когда-нибудь, когда не будет войны, поедем высоко в горы, чтобы среди орлиных гнезд отыскать Город Мертвых, каменный некрополь, построенный по образу домов и башен горных аулов.

Башни из камня строили на Кавказе в качестве прибежища и сторожевой крепости для купеческих караванов. Завоевание турками Константинополя и открытие морского пути в Индию стали смертным приговором для Шелкового Пути. В покинутые караванами каменные башни вселились кавказские горцы, устраивая в них свое жилье. Со временем башни из камня стали символом, связующим звеном между прошлым и сегодняшним днем, боевым кличем, мифическим оазисом, в котором можно спастись от угрозы и гибели, наслаждаться чувством безопасности, находить веру в будущее, гордится собственной самобытностью.

— Дед рассказывал мне, что когда-то в башнях вместе жили и люди, и скотина. Земли здесь всегда было мало, она не могла прокормить, люди пасли скот, — бормотал Мансур, время от времени бросая взгляд на внимательно слушавших его Мусу и Омара. — Пастухи загоняли на ночь стада в башни, чтобы уберечь от воров. Но когда подворачивался случай, сами нападали на соседние аулы и грабили их. Если успевали загнать украденных коров, овец или коз в башню и запереть ворота, стадо становилось их законной собственностью.

Самолеты появились на рассвете, когда мы допивали чай. Вылетели неожиданно из-за леса, направляясь прямо на деревню. Летели низко, над самыми крышами и верхушками фруктовых деревьев в садах. Казалось, достаточно протянуть руку, чтобы дотронуться пальцами до их стальных брюх. Когда они так стремительно приближались к нам, становясь все огромнее и страшнее, хотелось кричать пилотам, чтоб они подняли машины, иначе разобьются о проселочную дорогу.

От их рева зазвенели стекла в окнах, задрожала земля.

Исчезли за пригорком, чтобы через минуту вернуться. Мы стояли во дворе, задрав головы, вглядываясь в их темные силуэты, едва различимые в солнечном блеске. О том, что они приближаются, говорил теперь только нарастающий, пронзительный вой.

Ребятишки, выбежавшие на дорогу, чтобы лучше рассмотреть летающих чудовищ, теперь в смертельном ужасе прятались за заборами. Во дворе жена Мансура судорожно прижимала к груди заходящегося в плаче младшего сына. Прижимала головку ребенка, закрывая ему ладонями уши.

Во всей деревне люди замерли, задрав головы, пустым взглядом уставившись в небо. Стояли так беспомощно, стараясь не думать о том, что однажды бомбы упадут на их дома и сады.

После очередного, четвертого или пятого захода, самолеты исчезли за лесом. Через несколько секунд оттуда донеслись глухие отголоски взрывов.

Прошла еще минута и жители деревни пришли в себя. Некоторое время привыкали к внезапной тишине. Еще минута, и уже спорили, пытаясь угадать, куда попали бомбы. В мост на реке? Поляну над озером? Кирпичный завод в ущелье?

Мансур был уверен, что самолеты сбросили бомбы на Сержень-Юрт, недалеко отсюда. Мы вышли, по дороге расспрашивая о самолетах. Люди показывали руками горы, кивали головами. Мы взбирались все выше по извилистой лесной тропе, которая вывела нас на широкую поляну.

Деревня называлась Элистанджи. Никто здесь не выискивал в небе самолеты, никто их не ожидал.

Когда взорвались первые бомбы, самолеты уже исчезали в солнечном блеске за горными вершинами на границе с Дагестаном. Только когда стихли взрывы, а ветер развеял над деревней черный дым, люди бросились искать в траве, под деревьями сада своих близких. В тот день в Элистанджи погибло от бомб тридцать пять человек, в основном женщины и дети. Шестьдесят были ранены.

Большинство бомб упало на площадь, во дворы домов, рядом с мечетью, во дворе школы. Между улицами Сельская и Школьная не осталось ни одного уцелевшего дома. Стрелки часов в разрушенных домах остановились в 7.45 утра.

В это время мужчины как всегда собирались на площади, и неторопливо готовясь к молитве в мечети, обсуждали важные дела, а женщины выгоняли детей в сад, чтобы не мешали на кухне.

— Было очень тепло, солнце светило, как летом. Мне и в голову не пришло, что это прекрасная погода для бомбежки. Хоть бы я услышала подлетающие самолеты! Так нет, ничего не слышала. Чистила картошку, и тут вдруг страшный грохот, с земли поднялось облако дыма. Когда дым осел, я увидела на траве под деревом тела старшей дочери и сына. Самый младший, Саид Мансур, лежал в колыбели, весь в крови. Осколком ножку оцарапало.

— У нас в деревне никогда не было никаких партизан. Приходили разные люди, просили впустить их в деревню, граница с Дагестаном совсем близко, за горами. Мы не соглашались. А нас все равно разбомбили.

По всей деревне разлетался стук молотков и топоров. Мужчины подправляли дома, которые еще можно было спасти. В изрытых бомбами садах голосили женщины.

— Чтоб их пекло поглотило! Чтоб вас всех пекло поглотило!

В машине Мансур слушал потертую кассету с песнями чеченских бардов о священной войне, мученичестве и свободе.

Отправляясь на бесконечные войны, чеченцы брали в свои отряды певцов и поэтов, создавать летопись их мужества, преданности делу, блестящих побед и героической смерти. Поэтам и певцам нельзя было ни воевать, ни гибнуть. Они должны были быть рядом с войной, чтобы лучше ее рассмотреть, хорошо прочувствовать. Но их задачей было выжить, в песнях и стихах собрать рассказы других и передать их потомкам.

Тогда, осенью девяносто девятого, Мансур, а вместе с ним и вся Чечня, слушали песни Имама Алимсултанова. Его любили, потому что он провел с партизанами всю войну, два года в горах, лесах, окопах и в схронах. Чеченские боевики берегли его как величайшее сокровище, как главнейшего командира. Он не раз умолял дать ему автомат и разрешить драться. Они отказывали и объясняли, что своей гитарой и песнями он лучше послужит победе, чем сто вооруженных до зубов джигитов. Алимсултанов, искавший смерти на войне, нашел ее в мирное время, когда при нем не было заботливых телохранителей — партизан. Его застрелили в Одессе, где он записывал новую пластинку.

Российские солдаты, у которых не было в отрядах поэтов, покупали у чеченцев пластинки и кассеты Алимсултанова, хоть он пел — правда, по-русски — о священной войне, исламе и неверных. Наверное, старались не слушать слов. Видимо, их очаровывало само пение и мелодия, напоенная такой близкой им сентиментальностью и пафосом.

А молодые чеченцы так же восхищались песнями российского барда Владимира Высоцкого, особенно одной, о волках. Хоть сам Высоцкий давно умер, а стихи об облаве на волков написал тогда, когда в Чечне никто и не помышлял о новом бунте, чеченские джигиты верили, что песня была именно о них. Они же сами говорили о себе: волки. Старого волка выбрали в качестве герба на знамени, девиза борьбы, отличительного знака. Откуда им было знать, что необыкновенный талант, которым добрый Господь благословил русского поэта, заключался среди прочего и в том, что, слушая его песни, каждый был убежден, что они говорят именно о нем.

Не на равных играют с волками

Егеря, но не дрогнет рука.

Оградив нам свободу флажками,

Бьют уверенно, наверняка.

Идет охота на волков, идет охота.

На серых хищников, матерых и щенков.

Кричат загонщики, и лают псы до рвоты.

Кровь на снегу и пятна красные флажков…

Я спросил у Мансура, откуда у чеченцев взялась эта любовь к волкам.

— Волк? — мой вопрос его явно застал врасплох, никогда раньше он, похоже, об этом не задумывался. — А я знаю? Может, потому что он такой смелый, гордый, свободный. Говорят, он умирает молча.

Потом только рассказал мне чеченскую легенду о волке, а точнее, о волчице, которая спасла мир. Когда Бог завершил трудное дело сотворения мира, то вдруг понял, что все идет не так, что он теряет контроль. Хуже всех были люди, которых он так полюбил. Вместо того, чтобы быть благодарными и жить, как он велел, они на каждом шагу нарушали его наказы и запреты, тонули в грехе. Наконец, создатель не на шутку рассердился и решил уничтожить все, что создал. Наслал на Землю страшный ураган, который с корнями выворачивал деревья и валил дома. Люди и звери в страхе бросали свое жилье и бежали, закрыв глаза, от страшной стихии, топча по дороге тех, кто падал от усталости. Они гибли, потому что бежать было некуда, не было спасения от урагана, ничто не могло помочь им. Только старая волчица не убегала. Она стояла, повернувшись мордой к ветру, телом заслонив волчат. Когда Создатель увидел, 82 что кто-то ему противится, приказал урагану дуть еще сильнее. Волчица, однако, еще крепче упиралась лапами и продолжала стоять. Силы кончались, она умирала, но не поддавалась. Видя это, люди и другие звери тоже перестали убегать. Стали собираться за спиной волчицы, которая останавливала вихри. Когда Бог увидел это, он понял, что, какие бы страшные удары стихий он не посылал на землю, ему не удастся ее уничтожить, пока на ней будет жить хоть один волк, создание гордое и независимое, с такой огромной волей к жизни, с таким упорством и достоинством защищающее своих детей. Обрадовался Господь. «Это мое творение достойно жизни и уважения». И утихомирил ураган.

— У нас все знают эту легенду, — сказал Мансур.

Сам он чаще всего слушал песню о Байсан-гуре, кавказском бунтаре, жившем в девятнадцатом веке. «Лучше с честью погибнуть на священной войне, чем жить в унижении, — пел, а точнее выкрикивал хриплым голосом Алимсултанов под грохот рвущихся аккордов гитары, — пусть нам примером будет Байсан-гур»

Байсан-гур потерял на войне ногу, руку и один глаз, но продолжал сражаться и командовать. Когда его отряд шел в атаку, партизаны привязывали его к коню. А когда сам предводитель восстания, имам Шамиль, усомнившись в успехе дальнейшей борьбы с Россией, принял предложенные царем условия капитуляции и шел подписывать мир с российскими генералами, Байсан-гур кричал ему вслед, чтоб он повернулся, чтобы он мог его застрелить. Шамиль не повернулся, зная, что как человек чести Байсан-гур не выстрелит ему в спину. Байсан-гур не сложил оружия и боролся до самой смерти.

Пели в Чечне песни и о Шамиле Басаеве, особенно с тех пор, как он совершил свой дерзкий налет на Буденновск и стал идолом всего Кавказа, обожающего смельчаков, бравурность и мужество. Завидуя славе Шамиля и пытаясь повторить и даже превзойти его подвиг, другие командиры также бросались в гибельные авантюры. Но ни один из них не сумел даже прикоснуться к легенде Басаева.

Мало было песен, героем которых был бы Масхадов, хоть это он командовал партизанами во время войны, и никто не мог отказать ему в мужестве и такой ценной для командующего рассудительности. О нем начали петь, когда он уже стал президентом. К тому же подозревали, что авторами посвященных ему песен были его чиновники и адъютанты, желавшие подольститься к президенту. Песни эти исполнялись в основном по государственному телевидению и на митингах сторонников Масхадова.

Больше всего песен было сложено о Джохаре Дудаеве, первом президенте, который, превратившись в сознании чеченцев в легендарного героя, был живым доказательством избирательности человеческой памяти, стирающей в защитном инстинкте события неприятные, и сохраняющие только приятные, причем со временем такие воспоминания становятся все ярче, сливаясь воедино с мечтами.

Джохара Дудаева я лучше всего запомнил по первой встрече в январе девяносто второго. Из Грузии, где заговорщики только что свергли президента Звиада Гамсахурдия, я решил возвращаться через Кавказ, заглянув по дороге в Чечню, куда лишенный трона грузинский президент собирался отправиться в изгнание. Минул сотый день власти Дудаева, которая скорее отдавала гротеском, чем пугала, и ничем не предвещала кровавой трагедии, войны, уничтожения половины страны и смерти ста тысяч людей. Уже тогда о Дудаеве говорили, как о человеке, которому абсолютно чуждо чувство страха. Никому, однако, не пришло тогда в голову, что памятником этой безрассудной смелости станут руины чеченской столицы, а самого Джохара будут считать национальным героем, святым и чуть ли не Посланцем Бога, пробудившим гордый народ от летаргического сна.

Честно говоря, собираясь в поездку из Тбилиси в Чечню через заметенный снегом, скованный морозом Кавказ, я не рассчитывал ни на какую драматическую историю; у меня такая уже была готова — об уличной войне и вооруженном перевороте в грузинской столице. После визита в Чечню я просто собирался написать о заброшенном на краю света разбойничьем крае и его эксцентричном властелине.

Из первой встречи с Джохаром Дудаевым, я, пожалуй, больше всего запомнил насмешливый взгляд восьмилетнего Ахмеда, с которым я познакомился в президентской канцелярии, где ждал аудиенции и беседы.

Ахмед проводил там целые дни. Его отец был одним из охранников Дудаева и часто брал мальчика с собой на службу. Ахмед сидел в секретариате и играл автоматом. Например, с превосходством объяснял мне и собственноручно демонстрировал, как разобрать и собрать автоматический пистолет «Волк», производство которого президент поручил недавно одной из столичных фабрик. В будущем «Волками», до неприличия напоминающими израильские «УЗИ», должны были вооружить всю чеченскую армию.

— В магазин входит тридцать четыре патрона. Калибр девять миллиметров, такой же, как у «Макарова», — терпеливо объяснял мне Ахмед, молниеносно разбирая пистолет. — Стреляет на пятьсот метров.

Он не мог скрыть добродушного удивления, не понимая, как это взрослый мужчина может не знать таких очевидных вещей. И все-таки любил, когда я приходил. У других взрослых не было для него времени — они были заняты своими делами, в основном подготовкой к войне, которая, как они считали, уже стояла на пороге. У меня время было, а Ахмеду, как каждому восьмилетнему мальчишке, просто хотелось поиграть. Вот только его игрушкой был автомат.

Перед дверью кабинета Дудаева, вдоль длинного коридора, ведущего к президентским покоям, покорно стояли посетители. В тот день президент должен был рассматривать жалобы и просьбы.

Дудаев, в окружении на голову возвышавшихся над ним охранников, быстро вбегал по лестнице на пятый этаж, где находился его кабинет. Никогда не поднимался на лифте. Боялся террористов, покушавшихся на его жизнь. Минуя у дверей кабинета склонившихся в поклоне подданных, милостиво улыбался, пожимал протянутые ладони. Черные, коротко подстриженные усики, ледяной, насквозь пронизывающий взгляд, каменное лицо, длинное, застегнутое до шеи кожаное пальто, черная шляпа, повязанная белой лентой. Если бы он вдруг решил носить и гетры, выглядел бы, ни дать, ни взять, как крестный отец итальянской мафии из Нью-Йорка или Чикаго времен сухого закона.

Он давно уже не надевал генеральский мундир. Старался не носить его, чтобы не вызывать у людей ассоциаций с военной диктатурой. И так, достаточно было ему надеть такие популярные на Кавказе темные солнечные очки, как его противники начинали сравнивать его с южноамериканскими полковниками и генералами, военными диктаторами. Но при всем том, не расставался с пистолетом, который носил в кобуре подмышкой.

Не избавился он и от армейских привычек. Не разговаривал, а отдавал приказы, не отвечал на вопросы, а рапортовал. Выстреливал короткими, простыми предложениями. Подлежащее, сказуемое, дополнение. Точка. Продолжал командовать.

Во время российской войны в Афганистане он руководил ковровыми бомбардировками пуштунских и таджикских сел, а до того, как стать чеченским президентом, четыре года командовал отрядом стратегических бомбардировщиков в Тарту, в Эстонии. В случае начала третьей мировой войны самолеты Дудаева должны были забросать Европу атомными бомбами.

Любовь к пилотированию самолетов осталась у него до конца жизни. Будучи президентом, не раз садился за штурвал своего небольшого самолета и, никого не информируя, включая хозяев, застигал их врасплох, приземляясь без предупреждения в их столицах. Таким способом он посетил Вильнюс, Баку и Ереван, Бейрут и Амман.

Он был первым чеченцем, который в российской армии дослужился до звания генерала. Чеченских горцев, как извечных бунтарей и людей ненадежных, в армии не продвигали, старались их вытеснять. Замалчивали их боевые заслуги, не брали на парады победителей.

В армию их призывали, но допускали максимум до младших офицерских чинов. Другое дело, что каждый офицер в российской армии мечтал, чтобы в своем подразделении иметь хоть несколько сержантов чеченцев. Сами они, правда, неохотно гнули спину перед начальством, зато своим присутствием умудрялись навести порядок и дисциплину в самом худшем, самом разболтанном подразделении.

Влюбленные в военную службу и мундиры, чеченцы очень переживали, что во всей российской армии никто из них не дослужился до чина генерала. Это было тем более обидно, что своих генералов имели почти все их соседи с Кавказа. Когда пришла весть о том, что Дудаев стал генералом, Чечня просто взорвалась безумным ликованием.

Честно говоря, его мало кто знал, немногие о нем слышали, и никто не мог практически ничего о нем рассказать. Всю свою взрослую жизнь он провел вдали от гор, в России, в Сибири, на Украине и на Балтике, в жены себе взял россиянку Аллу, дочь офицера, говорили, еврейку. Жил, как все россияне, пропитался их обычаями и культурой, вступил в коммунистическую партию, думал как они, чувствовал как они, лучше говорил на выученном русском, чем на родном чеченском языке.

Ему прочили карьеру в армии, но он все бросил, когда чеченцы попросили его взять их под свое покровительство. Предложение было для него неожиданным. На Конгресс Чеченского Народа он ехал в качестве гостя, а не претендента на власть. Ну что ж, такова была воля Аллаха!

Когда дошло до выборов руководящих органов Конгресса, начались распри. Ни одна из фракций, ни один из вечно конкурирующих кланов не хотел уступать. И тогда кто-то предложил Дудаева. Идея понравилась. Генерал был человеком извне, без клановых связей. В Чечне, где все друг с другом знакомы и все обо всех знают, никто даже не мог точно сказать, из какого он рода. Когда, наконец, это удалось установить, немедленно вспыхнули жаркие споры, можно ли его род признать благородным, чистым, и даже — действительно ли это род чеченский или только ингушский.

Так или иначе, в конце концов, все согласились на его кандидатуру. Решили, что незачем ломать копья в открытой борьбе, лучше подождать и потихоньку перетянуть желторотого птенца на свою сторону.

Чеченский Конгресс был одной из десятка организаций, неожиданно возникших благодаря столь же неожиданной свободе, которую слабнущая и смертельно больная великая империя не могла уже подавлять с прежней эффективностью. Как все они организации, чеченский Конгресс стал предъявлять властям, поначалу несмело и неумело, требования открыть правду, восстановить справедливость. Со временем стал требовать все больше и все смелее, не терпя возражений. И, наконец, протянул руку за властью.

После нескольких дней революции, митингов и уличных беспорядков, настроенные против власти жители Грозного вместе с призванными на помощь суровыми горцами с высокогорного Кавказа, выгнали из города секретарей, министров и депутатов. Нескольких человек избили; один, увидев врывающуюся в здание толпу, выскочил с четвертого этажа и погиб на месте. Были открыты и разрушены тюрьмы, как это бывает практически во время любой революции. Выпущенные на свободу преступники присоединились к разрушителям старого порядка, а некоторых, которых в других условиях считали бы темными личностями, выдвинули даже в лидеры восстания.

Мало кому до тех пор известного генерала Дудаева объявили героем. Когда были назначены выборы президента, он их выиграл чуть ли не единогласно. Прославился не только на Кавказе, но и во всей России. В Москве, где разыгрывалась важнейшая битва между защитниками старых порядков и адептами новых, верх взяли последние. В чеченском генерале они увидели своего сторонника и друга. Поздравляли его с победой, связывали с ним большие надежды.

Был среди них и земляк Дудаева, чеченец Руслан Хазбулатов, который благодаря врожденной хватке и счастливому стечению обстоятельств, вскарабкался в те революционные дни на самую вершину кремлевской пирамиды власти. После грузина Сталина (о котором, правда, говорили, что он был грузином только в детстве), Берии и Шеварнадзе ни один другой представитель Кавказа не поднимался в России так высоко.

Хазбулатову это, похоже, вскружило голову, потому что вскоре он попытался забраться еще выше — будучи председателем российского парламента, бросил вызов самому президенту.

С треском проиграл все. Президент разогнал парламент, а в депутатов, окопавшихся в здании парламента, приказал стрелять из пушек и танков. В очередной, разыгравшейся в самом сердце Москвы, битве за власть погибли сотни людей. Хазбулатов капитулировал, его бросили в тюрьму. Он никогда так и не смирился с поражением и разочарованием. Даже по прошествии лет, вспоминая о тех днях, не мог скрыть горечи и сарказма.

— Не думаю, что Дудаев появился случайно. Кому-то он был нужен. Кому? А вы только вспомните то время. Распадается Варшавский Договор, война с Афганистаном проиграна, империя разваливается, а ее великая армия целыми составами вывозится из Европы и Афганистана. Солдаты возвращаются домой, где их никто не ждет, никто ничего не может им предложить, — рассуждал Хазбулатов в своем, выложенном дешевыми деревянными панелями, кабинете университетского профессора экономики. Скалил в усмешке подпорченные зубы и без конца раскуривал трубку, ставшую его опознавательным знаком. — Я убежден, что Дудаева именно тогда придумали российские генералы. Им была позарез нужна «черная дыра», какая-то независимая от Кремля территория, независимый ни от кого коридор, через который они бы могли пропустить хоть часть вывозимого из Европы оружия, чтоб компенсировать свою сломанную жизнь и карьеру. А они ведь везли контрабандой не только оружие, но и все, что под руку попадалось. Нефть, наркотики. Вы помните историю того российского журналиста, Димы Холодова? Искал, копал, расспрашивал, разгребал, как все было на самом деле. И что? Получил пулю в лоб еще до начала войны в Чечне. Да и о войне говорили, что она вспыхнула, потому что генералы, опасаясь, что их поймают за руку, решили уничтожить доказательства своей вины, сжечь город, а с ним и все документы, архивы и свидетелей.

— Дудаев этого не понимал или соглашался на роль марионетки?

— Сначала не понимал, потом, однако, уверовал, что всех перехитрит. Да кто он такой, этот Дудаев? Никакой не политик. Обычный генерал, а их к интеллектуалам не причислишь. Я с ним встретился всего один раз, сразу после того, как он пришел к власти, я поехал в Чечню, сориентироваться, что там и как. Помню только его бегающие глаза. Он пообещал тогда, что не сделает ничего безрассудного. Не успел я уехать, он провозгласил независимость. Я ему позвонил и спрашиваю: «Как же тебе не стыдно? Ты дал слово не только как мужчина, но и как солдат». Извинялся, говорил: «Прости, так как-то вышло».

Из Москвы к Дудаеву слали эмиссаров, чтобы его прощупать, уговорить, соблазнить деньгами, привилегиями, чинами. Включая должность командующего всей российской авиации. Ездил в Грозный земляк генерала Хазбулатов, ездил вице-президент России, другой генерал авиации, Александр Руцкой, ездил известный своей изворотливостью Геннадий Бурбулис. Возвращались, как и Хазбулатов, с уверенностью, что договорились с чеченцем, сторговались.

В Кремле оглянуться не успели, а Дудаев в Грозненском драматическом театре в генеральском мундире и зелено-бело-красном шарфе, присягает на Коране отстаивать чеченскую независимость. Слыханное ли дело?!

В глазах Москвы Дудаев совершил не одно, а два страшных преступления — сверг имперскую администрацию в Грозном, распустил парламент и, не спрашивая согласия Москвы, взял власть. Просто так! Без единого выстрела!

Не то, чтобы Москву так уж беспокоила судьба старой администрации в Чечне. Но, если уж Дудаеву захотелось власти, надо было сначала приехать в Кремль, представиться, поговорить. Тогда — пожалуйста. Но так, по собственной инициативе сменить власть? Это ж чистой воды смутьянство. А что, если по примеру чеченцев, и ингуши, башкиры, татары или буряты начнут избавляться от прежних властей, выбрасывать за руки — за ноги московских наместников и сами себе выбирать новых предводителей?

Но и это еще не конец. Чеченец вообще отказался подчиняться России и стал подстрекать других кавказских горцев. Распускал вести, что готов обсудить все с Президентом России, готов раскурить трубку мира, но только с самим Президентом Российской Федерации и только как равный с равным.

Ситуация начинала выходить из-под контроля. Уже не на шутку рассерженный Руцкой еще раз поехал на Кавказ. «Я привык называть вещи своими именами. То, что у вас происходит, это просто бандитизм», — сказал он Дудаеву. «Нет, это революция, на которую мы имеем такое же право, как все остальные», — ответил чеченец.

На этот раз Руцкой вернулся в Москву убежденный, что с Дудаевым нечего церемониться, все равно он слова не сдержит, что с чеченцами надо расправиться, пока не поздно, пока Дудаев не договорился с соседями, и не склонил их тому, чтобы вместе встать на тропу войны против России, пока мятеж не растекся по всему Кавказу.

В Грозном приземлились российские десантники с приказом арестовать Дудаева. На аэродроме их встретили тысячи вооруженных чеченцев. Тысячи других собрались на площади Шейха Мансура. На городских заставах появились баррикады.

Дудаев призвал горцев на священную войну против России. Призвал чеченцев во всем мире, чтобы в защиту своей родины, если возникнет такая необходимость, атаковали все, что принадлежит России — посольства, корабли, самолеты, фабрики, атомные электростанции. (В тот же день восемь чеченцев угнали в Анкару российский самолет со ста семьюдесятью восемью пассажирами, направлявшийся из Минеральных Вод в Екатеринбург).

— Каждая чеченская деревня, каждая улица, каждый дом станет неприступной крепостью, башней из камня, — грозил Дудаев. — Пусть никто даже не пробует с нами воевать. У меня пол миллиона людей под ружьем.

Известный своей неудержимой запальчивостью, он нередко перегибал палку. Учитывая, что вся Чечня насчитывала от силы полтора миллиона жителей, в его армии должен был воевать как минимум каждый третий чеченец, включая детей, женщин и стариков.

Дед Ислам Хасанов, родом из горного аула Шатой, тоже присоединился к революции, хоть признавался, что скорее из любопытства, чем из чувства гражданского долга.

— Я там в политику никогда не вмешивался. Но как по радио сказали, чтоб идти на площадь, потому что русские приехали свергать нашего президента, так я подумал — надо идти. А моя баба в крик. Такой старый, и такой дурной! Никуда не пойдешь! До сих пор справлялись без тебя, и теперь управятся! Тихо, старуха, говорю я, это мужское дело. Взял ружье и пошел.

Дед Ислам днем торговал на базаре заграничными сигаретами и жевательной резинкой. Вечерами подрабатывал таксистом. Днем зарабатывал деньги, впаривая мне привезенные контрабандой из Турции сигареты Лаки Страйк (каждый день обещал завтра достать Ротманс), ночью развозил меня на назначенные чеченскими министрами встречи в учреждениях и духанах.

— Здесь на площади было столько народу, не протиснешься, — Ислам показывал площадь рукой через открытое окно машины. Все его звали дедом, хоть ему только что стукнуло пятьдесят. Он и сам не знал, откуда взялось это прозвище. Назвали и все тут. — Говорят, президент выступал, да я его не видел. Просидел на площади всю ночь, хоть погода была паскудная. Утром, как объявили, что русское войско ушло восвояси, я домой вернулся. Так и кончилась эта моя война, — смеется Дед, сверкая комплектом золотых зубов. — Но если надо будет, опять пойду. Нам, чеченцам, война не впервой.

Москва поняла, что дело не шуточное, но поскольку она сама еще не была готова к войне — в Кремле продолжали править два президента, России и империи СССР, и неизвестно пока было, кто из них победит, — отозвала с Кавказа своих десантников. Вместо того, чтобы сломить дерзкого чеченца, унизить его, поставить на место, неудачная атака на столицу его только раззадорила и возвысила в глазах земляков, которые увидели в нем новое воплощение знаменитых кавказских повстанцев и имамов.

Враги Дудаева, а здесь их всегда хватало, жаловались потом, что Россия из неизвестного генерала сама создала мифического героя. Он сам в этот свой врожденный героизм свято верил. Роль предводителя он пока только изучал, сочтя ее миссией, которую ему вверила судьба.

Страной Дудаев командовал как летным эскадроном. Никого не слушал, не принимал никаких советов, подсказок. Лучше чувствовал себя в роли бунтаря, разрушителя, чем строителя, созидателя. Управление страной ему явно не удавалось.

Невысокий, очень худой, с мальчишеской фигурой. Мне запомнились его ладони, нежные и ухоженные, непохожие на сотни других мужских рук, шершавых, угловатых, крепких в пожатии.

Голос мягкий, лицо приятное, с правильными чертами. Загадочная, немного высокомерная улыбка, как у иллюзиониста, который заранее знает, что произойдет, и радуется самой перспективе увидеть изумление на лицах публики.

Умел и любил обольщать. Мог, например, в разгар беседы, ни с того, ни с сего, вставить, что высоко ценит знакомство с журналистами, потому что они люди культурные, вежливо слушают и не задают глупых вопросов. Разговаривая, не отводил глаз, впивался горящим взглядом в своего гостя, как будто хотел проверить искренность его намерений.

Взгляд у Дудаева как у дьявола, а нос как у орла — говорилось о нем в одной из песен.

Для начала я спросил, как он себя чувствует в роли президента страны, которую никто не признает.

— Обойдемся! — пожал он плечами. — В мире царит право сильнейшего, никто других законов не соблюдает. Чем больше страна, тем охотнее она присваивает себе закон джунглей. А если бы нас признали? Что бы изменилось? Чеченский флаг вывесили бы в ООН? ООН — это пережиток. Аллах нас признает, и это главное.

Кстати говоря, он требовал отставки генерального секретаря ООН, которого обвинял во всех войнах в мире, голоде и других несчастьях. А при упоминании высказываемых в его адрес упреков в диктаторских замашках, возмутился, удивленно вздернув брови.

— Недемократичные методы? Западные либералы не имеют права поучать нас, что значит быть демократом, а что — диктатором на Кавказе. Тут нет государств с многовековыми демократическими традициями. Зато есть наследство тоталитарного режима. Впрочем, излишек демократии заканчивается анархией. Кто вам дал право нас осуждать или смеяться над нашими обычаями? Мы, может, натерпелись больше других. Почему же литовцы или латыши могут иметь свое государство, а нам, чеченцам не позволяют этого? Мы добьемся этого права, нравится это кому-то, или нет! И устроим свое государство так, как сочтем нужным.

Что касается будущей войны с Россией, он был полон самых худших предчувствий. «Нападут на нас, будет война», повторял Дудаев, а за ним и вся страна. А может, было наоборот, и это он, прислушиваясь к опасениям земляков, поверил в ее неизбежность? Говорил, что не хочет войны, что готов вести переговоры, но, наверное, сам не верил, что спор между россиянами и чеченцами можно разрешить полюбовно. Его упрямство, обостренное чувство чести, порывистость, приводили к тому, что он с трудом шел на договоренности, уступки. С другой стороны, чтобы с ним сторговаться, избежать войны, хватило бы какого-нибудь эффектного, пустого, но очень пафосного по форме жеста со стороны России. Жеста, на который не мог решиться российский президент Ельцин, потому что ему самому как воздух был нужен такой же, он сам обязательно хотел доказать свою силу и решимость. Лучше всего кому-то более слабому, например чеченцам.

— Все, чего я хотел, это сесть за стол переговоров, как равный с равным, — говорил Дудаев и напоминал, что корона с головы российского президента не свалилась, когда он оказал такое уважение руководителям татар и башкир. Чеченец обещал, что если только Россия согласится на это, он откажется от своего поста, и будет сажать цветочки в саду. — Россияне должны помнить, что им не найти лучших друзей, чем чеченцы, но они могут сделать нас и своими злейшими врагами. Мы никогда не смиримся с порабощением. Такими нас создал Всемогущий. Нас легче убить, чем сломить.

Дудаев пугал россиян тем, что получил в свое распоряжение ракеты, способные нести атомные боеголовки на расстояние пяти тысяч километров, что брошенную в Чечне сотню учебных самолетов «Альбатрос» он готов приспособить к нападению камикадзе на Кремль, что в любую минуту может привести на Кавказ сто пятьдесят тысяч афганских моджахедов, закаленных в боях с россиянами и жаждущих мести.

— Я не хочу этой войны, потому что боюсь, что она может стать началом новой мировой, за которую я не хочу нести ответственность, — говорил Дудаев. — До этого не дойдет, пока я все контролирую.

Земляки генерала боялись, что он так вжился в роль нового кавказского имама, что осознанно провоцировал россиян на войну, чтобы иметь возможность повторить путь величайших героев чеченской истории.

А еще его посещали дурные предчувствия, он весьма критически оценивал ситуацию в мире. Предсказывал жалкий конец цивилизации.

— Весь мир постоянно нарушает законы природы. Все катаклизмы — это как раз результат отхода от природы, морального упадка. А сегодня все к тому идет, — размышлял он. — Вы только посмотрите, Европа собирается легализовать браки педерастов. Это конец, абсолютное дно, полная деградация. Все великие империи гибли, когда человечество отворачивалось от законов природы и морали. Римская империя — последние семь цезарей были гомосексуалистами, негодяями. И все понесли за это наказание. То же самое — Византия, Османская империя — все они пали, как только стали нарушать нормы морали. Сто тысяч раз Землю заливала вода, а океаны пересыхали и становились пустынями. Так будет и теперь.

Советники умоляли его сдерживать ораторский запал, больше следить за тем, что он говорит. Он, например, обещал чеченцам, что пригласит на Кавказ американских нефтяников, и у горцев скоро появятся золотые краны в ванных, а из них будет течь верблюжье молоко. Собирался построить гигантский трубопровод, который доставлял бы на продажу в пустынную Аравию кристальную, ледяную воду с кавказских гор. И все время подстрекал другие кавказские народы на бунт против России. Предлагал ингушам, осетинам, черкесам создание Горной Республики, включающей весь Кавказ, от Черного моря до Каспийского. «Теперь или никогда. Вместе мы сможем», искушал он соседей. Он уже рассорился с Россией, ему терять было нечего. А им — наоборот. Они сдвигали на лоб бараньи папахи и в задумчивости чесали затылки. Было о чем поразмыслить. С одной стороны жалко упускать случай. Москва слаба и слишком занята своими проблемами, может, и вышло бы что. А с другой — пойди-ка, попробуй задираться с Россией!

Он обещал сделать Чечню мусульманской республикой, живущей по законам Божьим. С тех пор, как он стал президентом, пятница, а не воскресенье как раньше, была в Чечне выходным днем. О внезапной набожности президента ходили даже анекдоты.

— Мы самые примерные мусульмане в мире, — говорит на одном из митингов восторженный Дудаев. — Мы такие набожные, что молимся три раза в день.

— Нет, Джохар, не три, а пять, — тихо подсказывает вице-президент Зелимхан Яндарбиев, устыдившись, что его шеф, хоть присягу давал на Коране, понятия не имеет, что по мусульманским обрядам верные молятся пять раз в день.

— А кому нравиться, тот молится и пять раз в день. Такая у нас свобода, — выкрикивает ничуть не обескураженный Дудаев.

Дудаев живет в сказочном мире, причитали чеченские противники президента. Но жизнь в Чечне все меньше напоминает сказку. Скорее уж, разбойничьи рассказы. Хоть российские солдаты давно уехали домой, по улицам Грозного продолжали расхаживать усатые боевики, обвешанные автоматами, гранатами и портупеями. По ночам гремели выстрелы. Иначе и быть не могло, если одним из первых президентских указов Дудаев дал чеченцам право на ношение оружия. Сам раздавал автоматы, призывая людей на штурм парламента.

Никого уже в Чечне не удивлял вид мужчины с автоматом на плече или пистолетом за поясом. У нас мужчины носят не только брюки, но и автоматы, говаривали чеченцы.

Люди ходили с оружием на работу (если, конечно, она у них была), на вечерние прогулки, на дискотеки. Покажи мне свое оружие, и я скажу, кто ты. Новый автомат Калашникова стоит дорого, а значит, его владелец относится к людям зажиточным. А вот уж наверняка богачом был кто-то, кто имел Кольт или Томсон, или особенно модный Стечкин. Человек без автомата мог быть только бедняком или пацифистом. Так или иначе, уважения не заслуживал.

Больше всего вооруженных мужчин можно было встретить на площади перед домом правительства. Первый кордон состоял из гвардейцев и полицейских. На каждом этаже правительственного здания были посты. Неразговорчивые мужчины в костюмах проверяли документы, расспрашивали, что и как, звонили, куда надо, или просто спали. С пистолетом за поясом приходили на работу министры. С пистолетом не расставался и сам Дудаев.

Он раздал чеченцам оружие, потому что ждал войны с Россией.

— Россияне ударят в самый неожиданный момент. Мы должны быть бдительны, сплочены, готовы, — часто повторял Дудаев.

— Будь бдительным! Враг не спит! Война не кончилась! Пусть люди не жалуются, что в магазинах пусто, что все дорого, везде нищета. Пусть не жалуются, что он руководит страной, как воинской частью, пусть не расспрашивают о цене, которую им придется заплатить за свободу. Кто не с нами, тот против нас! Да здравствует революция!

— Мое дело правое, и я готов за него погибнуть, — повторял Дудаев.

Видно, не читал он Оскара Уайльда, написавшего, что не каждое дело свято только потому, что кто-то готов за него умереть. Не знал, наверное, и Вольтера, но, похоже, мог бы согласиться с его максимой о человеке свободном, который идет на небо той дорогой, какая ему нравится.

* * *

С этими чеченцами всегда были одни проблемы.

«Был только один народ, который вообще не поддался психологии покорности — не отдельные личности, не бунтовщики, а весь народ…» — писал Александр Солженицын в «Архипелаге Гулаг».

Никто из покоренных российской империей народов так ожесточенно не защищал свою свободу. Российские генералы давно подчинили себе кавказских беев, шамхалов, азиатских ханов и даже польских королей, но не могли справиться с чеченскими горцами, которые бесконечно бунтовали, бесконечно сопротивлялись. С точки зрения количества вооруженных выступлений против метрополий, чеченцы, наверняка, входят в первую десятку колоний не только России, но вообще всех империй.

Победив грозные казанское и астраханское ханство, окрепнув и собрав силы, слабая до этого Россия с восторгом любовалась своей новообретенной мощью, а ее цари предались мечтам об империи, какой еще свет не видывал. Первые российские конквистадоры, поначалу несмело, не желая дразнить ни Турцию, ни Персию, появились на Кавказе в шестнадцатом веке. Опасаясь Европы, Москва решила попытать счастья на Юге. Апостолы российского империализма звали очередных царей в поход к южным морям.

«В Европе без войны никто не уступит нам и пяди земли, — писал великий пропагандист колониальных завоеваний генерал Алексей Ермолов, консул Кавказа, российский Писсарро, Кортес и Сесиль Родес в одном лице. — В Азии целые царства лежат у наших стоп». И российские войска двинулись на юг, на завоевания. Путь к величию и мощи преграждал Кавказ.

Россияне поначалу пытались обходить неприветливые, упирающиеся в небо горы, протискиваясь песчаными берегами Каспийского и Черного морей; потом открыли среди скал проезжую дорогу, которую назвали военной. Побеждая в войнах с персидским шахом и турецким султаном, Россия поглотила земли грузин, армян, азербайджанцев, а также дагестанских и кабардинских горцев. Но посреди этой огромной завоеванной территории все еще оставались непокорные, не признающие ничьей власти, земли доблестных чеченцев и черкесов. «Мы победили в войне турецкого султана, а он, признав превосходство московского царя, подарил ему весь Кавказ», — якобы объяснял некий российский генерал черкесским старейшинам. В ответ один из них указал пришельцу парящего высоко в небе орла: «А я тебе дарю эту птицу, — сказал он. — Она твоя, поймай».

Война с горцами была только вопросом времени.

Она стала неизбежной еще и потому, что другого способа подчинить их не было. В отличие от кабардинцев, черкесов, аварцев или грузин, у них не было своих властителей, которых обманом, подкупом или угрозами можно было переманить на свою сторону, уговорить или заставить, чтобы они вместе со своими княжествами и всеми своими подданными приняли чужое господство. У чеченцев не было настоящих князей. То есть, они были, но давно, много веков назад; их изгнали, как своих, так и чужих, кумыкских и кабардинских, совершив кавказскую крестьянскую революцию, история которой, обрастая легендами, сохранилась не в документах, а в песнях и преданиях.

Укрывшись в горах в своих аулах и башнях из камня, они жили в свободных сообществах крестьян, пастухов и воинов, не рвущихся в другой мир и не считающихся с окружающей их действительностью, живущих по извечным неписанным законам.

У всех были равные права и одинаковые обязанности, и важнейшей из них была верность роду и племени. У них не было собственной армии (каждый взрослый мужчина был воином), учреждений (им всегда приходилось всего добиваться самим, они не могли ни на кого рассчитывать, отстаивали себя сами перед лицом любой несправедливости, учреждения считали выдумкой людей слабых, которые не могут постоять за себя), судей (все споры разрешали старейшины), полиции и тюрем (от преступлений лучше всего уберегал чир — святой долг кровной мести, который передавался до двенадцатого поколения; на Кавказе говорят, что стреляешь раз, а эхо сто лет повторяет выстрел).

В делах чрезвычайной важности — война, мир, месть, ссоры между родами или споры из-за межи — созывался Мехк-Кхел, великий совет старейшин. В случае вражеских набегов чеченцы оглашали всеобщую военную повинность и выбирали командира. Если он погибал, выбирали нового. Власть всегда была поручением, никогда — наследством. У чеченцев не было властвующего рода, уничтожение которого могло привести к гибели всех. В мирное время у них вообще не было ни правительства, ни предводителей. Нежелание, невозможность кому-то подчиниться, выслушивать чьи-то распоряжения, воевать по приказу отступали только перед стремлением выжить.

Мирное время не было, однако, на самом деле мирным. Чеченские роды боролись друг с другом за право быть самым достойным уважения, самым храбрым, самым гордым. Быть лучше других, вызвать восхищение — главная цель. Покрыть себя позором — страшнейшее проклятие. Поэтому чеченцы вечно соперничали в том, кто храбрее, кто сильнее, быстрее, мудрее и гостеприимнее, вернее всех традициям и этикету, кто дольше помнит и мстит за обиды, нанесенные ему самому или его роду. Даже сражаясь с захватчиками, соперничали между собой, кто проявит в бою больше мужества.

А в умении воевать они упражнялись из поколения в поколение, отражая нескончаемые набеги захватчиков: скифов, македонцев, хазар, монголов, арабов, персов, турков и, наконец, русских. В боях с врагами учились стойкости и храбрости, попутно перенимая от врагов разные подлые хитрости и излишнюю жестокость. Ибо агрессоры в своем стремлении покорить кавказских горцев со средствами не церемонились, прививая им веру в то, что достойная цель оправдывает любые средства.

Ничего удивительного, что даже соседи считали чеченцев разбойниками, людьми дикими, жестокими, непримиримыми и не щадящими никого, даже самих себя. Их бравада граничила с безумием. Обид не прощали никогда. Предпочитали выйти на бой один против десяти, чем покориться, попасть в неволю и покрыть себя позором. Кому-то, кто оказался трусом, лучше было поискать себе другое место для жизни. У чеченцев никто не подал бы ему руки, на такого не взглянула бы ни одна девушка.

Вечно поглощенные собственными проблемами, они были замкнуты в своем кругу. Мнение своих значило все, мнение чужих — ничего. По отношению к чужим можно было совершать поступки, которые считались преступлением, если касались побратимов. Они не связывали понятие свободы с обязанностями или ответственностью, для них свобода была правом делать, что хочешь. В этом своеобразно толкуемом военном эгалитаризме их дополнительно укрепляла мусульманская вера, которая учит, что нет рабов и властелинов, что все равны перед Создателем, и никакой верный не может быть ничьим подданным, а тот, кто примет мученическую смерть в бою, попадет в рай, который кроется в тени сабли. Даже их пастыри, имамы, испытывали огромные трудности в поддержании дисциплины и послушания.

Россиянам, для которых иерархия, власть и подчинение были естественной средой обитания, это сопротивление чеченцев какой бы то ни было подвластности, эта граничащая с безумием непокорность представлялись непонятными, дикими, варварскими. Они пугали, побуждали к уничтожению, оправдывали самые страшные преступления.

Российские цари, один за другим, как зачарованные, погрязали в кавказских войнах, пытаясь сломить дерзких горцев, потому что само существование чеченцев считали угрожающим вызовом государству. Им не давало покоя то, что хоть владычество России охватывало половину Азии и четверть Европы, в империи продолжал существовать этот островок мятежников. Казалось, для российских царей покорение Кавказа и кровь, пролитая ради укрощения тамошних горцев, были своего рода помазанием на власть.

«Терпеть не могу этих каналий, имя, несомненно, заслуженное здешними горскими племенами, осмелившимися противостоять власти Светлейшего Государя», — писал с Кавказа приятелю Ермолов, для которого порядок был идентичен прогрессу.

Уже в начале двадцатого века, когда в России шла кровавая гражданская война, командующий «белой армией» генерал Антон Деникин с непонятным упорством повторял: «Если я не возьму Кавказ, не возьму Россию». И вместо того, чтобы воевать с красными, идти на столицу, Петроград увяз на Кавказе, губя армию и с треском проигрывая всю компанию.

По России прокатывались вихри событий, революции, войны, бунты и дворцовые заговоры, а цари, не считаясь ни с чем, боролись за Кавказ, пуская на ветер четверть государственной казны, содержа в горах многотысячную армию. Один из хроникеров того времени писал, что Кавказ считался диким, непонятным краем, княжеством тьмы, куда шли армия за армией, и откуда никто не возвращался прежним.

Отчаянная, почти самоубийственная привязанность чеченцев к анархической свободе, их индивидуализм и эгоизм привели к тому, что практически на протяжении всей истории над ними витал призрак истребления. Они не терпели никакого командования, ни чужого, ни своего, родимого. Не соглашались терпеть власть, которую навязывали им чужеземцы, не хотели покорно принимать и свою.

Храбро боролись с агрессорами за свою свободу. Но на войне у них это выходило лучше, чем в мирное время, когда они эту свободу, отвоеванную, уцелевшую, проматывали в смутьянстве и склоках. Они наделяли властью только тех, кто умел воевать и побеждать, но понятия не имел о повседневных трудах правления.

Российский историк Дмитрий Фурман писал, что чеченцы сами стали причиной своих бед и собственным проклятием. Их недостатки были прямым продолжением их же достоинств. Одни и те же черты делали их страшными для врагов и для них самих. Борьба за свободу была для них борьбой за выживание. Не желая подчиняться, принимали бой, воюя — навлекали на себя погибель. «Все превращалось в собственную противоположность. Фантастические победы предвещали неизбежную катастрофу».

А Лев Толстой, который, как царский офицер, тоже воевал с чеченцами, говорил, что Кавказ — странный край, где война и свобода, два абсолютно противоположные, казалось бы, понятия сливаются воедино.

Пока бледнолицые и светловолосые пришельцы из России только путешествовали по землям чеченских горцев, не вступая с ними в споры и предлагая дружбу, в горных ущельях и степных предгорьях царил мир. Война вспыхивала тогда, когда россияне начинали навязывать горцам свои законы и порядки. Поводом для первых вооруженных столкновений стали пастбища на берегах рек, которые русские поселенцы отбирали у чеченцев под свои станицы; налоги, которые они пытались собирать с горцев, принудительные работы на строительстве дорог, мостов и крепостей, возводимых по берегам рек, законы, запрещающие чеченцам нападать на купеческие караваны и похищать людей ради выкупа, а также кровавые российские карательные экспедиции в чеченские аулы.

Цели россиян казались самыми благородными — они хотели установить закон и порядок, основать школы, положить конец кровной мести и разбоям. Дело только в том, что все эти блага они собирались навязать силой, осчастливить дикие горские племена, предварительно заставляя их покориться. «Выбирайте: покорность или ужасное истребление», приказывал чеченцам генерал Ермолов, считавшийся в царской столице человеком прогрессивным, другом декабристов, российским Бонапартом. Он любил повторять, что, как человек родится в крови и мучениях, так железом и кровью создаются мощные державы. Потом российские генералы объясняли, что заплачена уже слишком высокая цена, слишком много пролито крови, слишком много костей российских солдат отбеливают ветры и солнце в горах, чтобы забыть о Кавказе.

Ермолов выбрал жестокость своим любимым и самым эффективным оружием. «Я желаю, чтобы мое имя будило в туземцах ужас, и было равнозначно смертному приговору», — объяснял он своим офицерам, а чеченцев предостерегал: «Малейшее непослушание, одно вооруженное нападение, и я прикажу сравнять ваши аулы с землей, ваших мужчин вырезать с корнем и перевешать, а женщин и детей продать в рабство».

Ермолов приказывал своим войскам бороться с чеченцами огнем и мечом, захватывать их пастбища и стада, уничтожать посевы, пока «голод не настигнет всех и не заставит покориться», вырубать лесные заросли вдоль дорог, соединяющих русские фактории и крепости, чтобы лишить чеченцев укрытия и возможности устраивать засады. С тех пор для отправленных на Кавказ солдат рубка лесов стала повседневной частью службы.

Чего же достиг Ермолов, которого чеченцы прозвали Ер-мулла? Читая российскую литературу и исторические труды, можно было бы подумать, что он победил, что ему удалось покорить Кавказ. Нет ничего более обманчивого — предостерегает Дмитрий Фурманов. Жестокость Ермолова и его упорное стремление переделать Кавказ по образу и подобию Европы, которую он избрал своим идеалом, окончательно отвратили чеченцев от России, усилили сопротивление, объединили их, толкнули в объятия религиозного фанатизма и священной войны. Даже те, кто до сих пор жил плодами земли, бежали в горы, и их ремеслом стала война. Разбитые российскими войсками, изгнанные из своих аулов и долин, чеченцы убегали в горы, прятались в каменных башнях, скрытых в неприступных скалистых расщелинах, взятие которых унесло бы жизни тысяч солдат. И тут же начинали нападать на российские войска с тыла, как волки, кусали, рвали, проливали кровь, вынуждали к отступлению.

Ермолов хотел завоевать Кавказ и навсегда изменить его. Увы, он не предвидел, насколько Кавказ изменит его самого и всю его жизнь. На сопротивление чеченцев отвечал еще большим насилием и привычной ненавистью, которая сквозила даже в его официальных рапортах, полных проклятий, оскорблений и непристойностей в адрес горцев. Только отозванный с Кавказа с горечью писал он в конце жизни, что задача покорения Кавказа была невыполнимой. «Я уверен, они бы покорились, если бы только знали, как это делается».

Первая серьезная стычка между русскими и чеченцами произошла в начале восемнадцатого века, когда джигиты под командованием некого Айдемира разгромили российский отряд полковника Коха. Потом чеченцы вставали на сторону каждого, кто называл себя врагом России и шел на нее войной, — турок, персов и даже англичан, чьи эмиссары бродили по Кавказу с мешками золота и подстрекали горцев против царя, а горцы еще долго рассказывали потомкам о справедливой английской королеве, которая придет к ним на выручку.

Под конец восемнадцатого века чеченцы подняли первое крупное восстание. Взялись за оружие, не желая больше терпеть навязанных русскими ограничений и участившихся карательных экспедиций. Они совершали наезды далеко за Терек, устанавливая свою границу между миром непрошенных славянских пришельцев и миром горцев. Во главе восстания встал Ушурма из деревни Алды, объявивший себя шейхом и взявший имя Мансур. Россиянам потребовалось целых шесть лет, чтобы подавить восстание, затопившее весь Кавказ. Предводитель бунта Мансур был схвачен и выслан на Соловецкие острова, где вскоре умер.

Потом пришло время Бейбулата, дезертира из царской армии, и трех имамов — аварцев из дагестанского аула Гюмры: Кази-Моххамеда, Хамзат-бека и Шамиля. Они возглавили великое восстание, продолжавшееся половину девятнадцатого столетия. Это не был рядовой мятеж или месть россиянам, это была настоящая революция, которую к тому же объявили священной войной. Имамы боролись не только за свободу, но и за справедливость. Мечтали перевернуть мир, свергнуть господ и освободить порабощенных, обычаи и традиции заменить законами Корана, а на всем Кавказе создать государство Бога, имамат.

Кази-Маххамед, захватив Аварию, Дербент и Кизляр, погиб, окруженный россиянами в ауле Ахульго. Хамзат-бек, не успевший прийти ему на помощь, уже став имамом, был заколот кинжалами в мечети предателем Хаджи Муратом и его братом Османом. И только под предводительством третьего имама, Шамиля, восстание стремительно набрало силу и разрослось.

Судьба одарила Шамиля необычайной мудростью, силой и магией обаяния. Его сравнивали с современными ему великими революционерами и провидцами — Джузеппе Гарибальди, Лайошем Кошутом, Симоном Боливаром, а еще и с Кромвелем, и Скандербергом.

Он создал первое и единственное кавказское государство с правительством, наибами-воеводами, администрацией, судами, налогами и настоящей армией, состоявшей из пехоты, конницы и артиллерии. Отменил привилегии тех, кто считал, что власть принадлежит им благодаря благородному происхождению. Дал свободу и землю крестьянам и невольникам — сделал их гражданами.

В пору расцвета государство Шамиля насчитывало почти миллион душ населения и охватывало земли аварцев и почти весь горный Дагестан, Чечню, часть Ингушетии и кумыкских степей и даже расположенные с южной, грузинской стороны гор, Хевсурию и Тушетию. Сторонники и ученики были у Шамиля и среди живущих на западе Кавказа кабардинцев, черкесов, адыгейцев и абхазов. Имам пробовал даже совершать набеги на Грузию, тем самым вынудив Россию держать в тифлисском гарнизоне значительные силы, которые так пригодились бы царю на войне с Турцией.

Война Шамиля распаляла воображение и будила безумные надежды даже у революционеров и бунтарей в покоренной части Европы. В его повстанческие войска вступали участники разгромленных восстаний в Польше и Венгрии, русские революционеры, обреченные на изгнание за бунт против царя. Никогда ни до, ни после этого Кавказ так не интересовал и не волновал Европу, как во времена восстания имама Шамиля.

Силы, однако, были слишком неравны, и диспропорция росла с каждым годом длящейся уже четверть века войны. Военные пожарища разоряли страну, чеченское население уменьшилось вполовину. Сотни тысяч чеченцев бежали за границу, в Турцию и Аравию (в Турции сейчас проживает почти пять миллионов потомков кавказских беженцев). Дальнейшая борьба грозила полным уничтожением народа, да народ и сам был сыт войной по горло. Не хотели больше воевать и революционеры, обросшие жирком и из благородных борцов за благо народа превратившиеся в новых угнетателей, озабоченных только собственным обогащением.

А русские со временем научились сражаться в горах. Научились также понимать горцев. Князь Александр Барятинский, новый царский наместник на Кавказе, отказался от карательных экспедиций и ермоловской методики огня и меча. Не жег аулы, а помогал восстанавливать те, которые уходили из-под власти Шамиля, тем самым опровергая его угрозы, что даже сложивших оружие чеченцев ждет со стороны России страшная месть. Измученные горцы не видели больше повода держаться имама, правление которого вместо обещанного царства справедливости принесло им только страдания и новую диктатуру. Жизнь победила революцию.

Покинутый всеми, загнанный в аул Гуниб, окруженный со всех сторон намного превосходящей его силы армией, Шамиль сложил оружие и сдался русским.

Он начинал это восстание безрассудно, не считаясь с реальностью. Закончил войну, подсчитывая ее последствия и сгибаясь под бременем ответственности.

Он отказал себе даже в героической смерти, его последний редут не пришлось брать штурмом. Не бросился грудью на русские пушки, чтобы погибнуть и спасти бессмертную славу джигита от позора неволи. Рассудил, что если за это должны будут заплатить жизнью оставшиеся в ауле женщины, дети и старики, будет честнее положить свою славу на алтарь долга перед соплеменниками.

Сдаваясь в плен, он ожидал унижений и казни, но вышло по-другому. Вместо того, чтобы заковать Шамиля в кандалы и бросить в темницу, русские встретили его с высочайшими почестями, как достойного противника. У него даже не отобрали саблю, а царь разрешил ему отправиться в последний поход, совершая паломничество в Мекку. Он умер и был похоронен на святой земле на кладбище Райская Долина.

Милости, неожиданно посыпавшиеся на Шамиля в неволе, оказались для него худшим испытанием, чем самая страшная кара. Они будили сомнения, не позволяли спокойно сомкнуть очи. После его смерти жизнь на Кавказе потекла по старому руслу. Так же как Ермолов, Шамиль хотел перевернуть Кавказ с ног на голову, а в результате Кавказ сам его сломил.

А Кавказ продолжал бурлить. Россияне подавляли одно восстание за другим, а через несколько лет разгоралось новое. Не помогали ни кровавые пацификации чеченских сел, ни погромы, депортации и экспроприации крестьян, земли которых отдавали славянским поселенцам. Не прекращались нападения на гарнизоны и казацкие станицы, похищения российских офицеров. Сигналом к новому бунту становилась каждая из войн, которую Россия вела с Турцией.

Восстание поднял и возглавил его даже великий шейх-суфист Кунта-хаджи, который до сих пор не брал в руки оружия, выступал против имама Шамиля и заклинал чеченцев не дать себя спровоцировать на войну с русскими, ибо это стало бы их концом. «Братья, перестаньте воевать. Разве вы не видите, что нас провоцируют на войну? Они хотят нас таким способом уничтожить» — поучал Кунта-хаджи, когда Шамиль призывал чеченцев идти с ним на священную войну. «Неужели вы действительно верите, что нам помогут какие-то воображаемые турецкие султаны и английские королевы? Научитесь жить с россиянами как добрые соседи. Даже если они будут заставлять вас идти в их храмы, в церкви, — идите туда, это только стены. Важно в глубине души оставаться мусульманином. Боритесь с Россией только тогда, когда она попытается отнять у вас ваши обычаи и язык, потребует, чтобы вы отреклись от самих себя. Только тогда восстаньте, бейтесь, и лучше вам всем до одного погибнуть, чем покориться».

Россияне схватили Кунту-хаджи и тоже сослали на Соловецкие острова, где он и погиб. Однако не все на Кавказе верили в смерть праведного мужа. Многие чеченцы считают, что Кунта-хаджи никогда не умирал и до сих пор бродит по вершинам и перевалам Кавказа, как те, которых называли абреками, появившиеся в горах после падения восстания Кунты-хаджи. Это были дикие, вольные разбойники, они не признавали и не подчинялись никакой власти, грабили богачей, бесчестно наживших свои богатства, нападали на русских купцов и военных.

Кровь затопила Кавказ, когда в начале двадцатого века в России вспыхнула гражданская война, а в Петрограде свергли царя. Чеченцы, ненавидевшие царские войска и чиновников, вступили в союз с революционерами, большевиками, убившими царя. Зато они ожесточенно сражались с казаками и недобитой царской армией под командованием генерала Деникина.

Белых они знали, знали, что от них не приходится ждать ничего хорошего. Красные были новыми, обещали рай. Ленин заверял, что после победы революции они смогут, наконец, жить, как захотят, что они имеют на это право. И хоть сам не верил в Бога, соглашался даже, чтоб они жили по законам Божьим. Не то же ли самое обещал им потом российский президент Ельцин, когда ему нужна была их поддержка в борьбе за Кремль, когда он призывал чеченцев брать столько свободы, сколько они смогут удержать?

Они позволили себя соблазнить, попались в расставленную ловушку. Напрасно ждали награды за помощь в гражданской войне. После победы красные и не подумали исполнить свои обещания. Комиссары в кожаных куртках сменили царских чиновников. В остальном все шло по-старому. В Сибирь отправились новые эшелоны с чеченскими ссыльными — муллами и партизанскими командирами. И чеченцы снова начали бунтовать.

Еще не закончилась война между белыми и красными, а на Кавказе уже провозгласили независимую горскую республику, отправили послов в Париж, Берлин, Варшаву и Стамбул. Она, однако, быстро распалась в результате братоубийственных распрей, подозрений, давних обид, еще до того, как ее успела разгромить Россия. Никто не хотел идти в подчинение самым многочисленным и сильным на Кавказе чеченцам, так же, как черкесские князьки не желали в свое время слушать имама Шамиля, а через много лет кавказские президенты — Джохара Дудаева.

Не обескураженный падением республики горцев, о создании собственного эмирата объявил известный своим благочестием шейх Узум-хаджи, а когда его армия была разбита русскими, четвертым имамом провозгласил себя Наджмуддин, воевавший до тех пор, пока не попал в плен к россиянам и не был расстрелян.

Чеченцы не закончили еще оплакивать эмира и имама, когда новые бунты против россиян подняли их недавние союзники, чеченские коммунисты. Горько обманутые, отчаявшиеся и разгневанные, они взялись за оружие, чтобы смыть позор, потому что обещанный большевиками рай оказался истым пеклом.

Красноармейцы сгоняли их с гор в степи, что бы постоянно держать на глазах этих вечных бунтарей. Отбирали пастбища и угодья, реквизировали стада и урожаи, закрывали мечети, запрещали молиться и даже хоронить покойных по мусульманским обычаям. На руководящие посты в учреждениях ставили славян из России, Украины и Белоруссии, чеченским детям приказывали учиться в школах по-русски. Чекисты колотили по ночам в двери; десятки тысяч людей попали в тюрьмы или пропали без вести. Расстреливали мулл и даже тех, кто просто знал арабский язык и мог читать Коран. Наконец, безудержные чистки добрались и до самих чеченских коммунистов.

В мире шла уже вторая мировая война, Россия воевала с Финляндией, а потом с Германией, когда чеченцы, под предводительством коммуниста Хасана Исраилова и бывшего прокурора Шатоя, Маирбека Шарипова, создали в горах повстанческое правительство, предлагавшего дружбу каждому, кто освободит чеченцев из российской неволи.

Они не очень понимали, что такое фашизм, и из-за чего воюют европейские державы. Зато прекрасно отдавали себе отчет в том, что дальнейшее пребывание под властью России грозит им гибелью. А потому желали успехов каждому, кто бы мог Россию победить. Как индусы и персы желали поражения англичанам, арабы и африканцы — французам, а корейцы и китайцы — японцам. В походе на Баку, к сказочно богатым залежам нефти Апшерона, немецкие войска были остановлены на Волге. И хоть поставили свои флаги на Эльбрусе, самой высокой вершине Кавказа, заняли Моздок, расположенный почти у самого Терека, но до чеченского края не дошли. На Волге потерпели фиаско.

Россияне окрестили чеченцев подлыми предателями. Они никогда не понимали этих их бесконечных бунтов. Считалось, что раз они захватили чеченские земли и доказали свое превосходство, вопрос снят раз и навсегда, и горцы должны теперь считать Россию своей родиной и лояльно служить ей. Кажется, они на самом деле верили, что после ста лет жесточайших войн, их ненавистные враги станут вдруг верными союзниками.

Несколько отозванных с фронта дивизий пехоты при поддержке авиации раздавили мятеж горцев. Потом войска окружили аулы. Была средина морозной, снежной зимы сорок четвертого. Людей сгоняли на площадь и гнали на ближайшую железнодорожную станцию. Там их грузили в вагоны для перевозки скота. Тех, кто сопротивлялся, расстреливали на месте, сжигали живьем, как в хуторе Чайбах, или топили подо льдом, сковавшим горные озера. В недоступные районы высоко в горы отправляли самолеты, ровнявшие с землей дома в аулах.

И снова, как во время кавказской войны, была истреблена половина чеченского народа. Умирали от отчаяния, голода, жажды, болезней и холодов, истощенные полуторамесячным путешествием в самой середине морозной зимы. Больше всего изгнанников погибло именно в ту первую зиму, когда их высадили из эшелонов посреди оцепеневшей от мороза степи. Пребывание на новом месте начали с устройства кладбищ.

Деду Исламу, который во время моей первой поездки в Чечню возил меня по Грозному на своей волге и травил контрабандными турецкими сигаретами Лаки Страйк, было тогда четыре года, так что я думаю, времена изгнания он знал больше по рассказам, чем по собственным воспоминаниям. Правда, он в этом не признался бы ни мне, ни самому себе. С годами он все больше верил, что видел собственными глазами то, о чем мог в лучшем случае слышать.

— В поезде умерли три мои брата и сестра. А вскоре после этого, уже в Казахстане, милиция забрала моего отца. Мы его никогда больше не видели.

Больше всего я любил беседовать с дедом Исламом, когда начинало смеркаться, и он неторопливо разбирал свой лоток.

— Жили мы в этом Казахстане в чистой пустыне, все время дул ветер, везде песок. Нам, чеченцам, запрещено было уходить из лагеря без разрешения властей. Если поймают дальше, чем за шесть километров от бараков, накажут. Будь то ребенок, женщина, молодой или старый, без разницы. Держали нас там как скотину.

После двенадцати лет ссылки Россия позволила чеченцам вернуться на Кавказ. Изгнанники возвращались в горы, везя с собой прах близких, умерших на чужбине.

— Выгнать целый народ — все равно, что вырвать растение с корнем. На другой земле может не приняться. И даже если ты его посадишь на старое место, тоже может завянуть, — говорил дед Ислам, пакуя в багажник коробки с мятной жевательной резинкой и турецкими сигаретами. — Многие наши старики не пережили того изгнания. Вымерли. И унесли с собой в могилу всю мудрость. Вот и имеем теперь, что видишь. Молодые не уважают старших, не уважают традиций, не знают языка. Тьфу! Разве после всех этих войн, захватов, погромов и ссылок мы могли бы жить рядом с русскими и чувствовать себя в безопасности? Почему от евреев никто не требовал, чтобы после истребления они стали жить в Германии? Почему никто не удивляется армянам, что они, чудом избежав гибели, не желают жить вместе с турками?

Через много лет российские власти специальным декретом простили чеченцам вину, за которую они были изгнаны с Кавказа. В России, однако, укоренилось убеждение, что чеченцы, да и другие кавказские горцы, — убийцы, разбойники, предатели и друзья Гитлера, верить им нельзя.

Войны, ссылки, угроза уничтожения и постоянно окружающая их враждебность и подозрительность спасли, однако, чеченцев, не позволили им забыть, кто они, не позволили превратить их в выведенного в большевистских лабораториях homo sovieticus.

Отторгнутые, лишенные доступа к житейским благам и чинам, лишенные возможности развития, они могли положиться только на свой старый мир традиций и извечных порядков, на свои башни из камня.

Но даже во времена ссылок, в почти обезлюдевших горах продолжали сражаться чеченские партизаны. Нападали на милицейские посты, жгли учреждения. Отряд деревенского учителя Хасухи Магомадова, воевал в течение тридцати лет и был разгромлен только в семьдесят седьмом году. Потом около пятнадцати лет все было спокойно. Потом появился Дудаев.

Когда я снова приехал в Грозный, город гудел от слухов. Ночью кто-то опять пытался застрелить президента. В чайных и парках мужчины разговаривали только о покушении.

«Это должно быть Беслан, — качали они головами. — Да, это наверняка он, кто ж еще».

Беслан Гантемиров был мэром чеченской столицы. Когда-то держался Дудаева. Однако потом их пути разошлись, а незадолго до покушения Беслан заявил, что не признает власти президента. Дудаев послал к горсовету войска. Взбунтовавшийся мэр был ранен в перестрелке и вынужден бежать из города на другой берег Терека. Туда власть президента уже не распространялась. С тех пор в городе его никто не видел. Но люди знали, что Беслан вернется.

Разозленный на изменника Джохар, заявил по телевидению, что весь род Беслана — трусы и рабы. Весной солдаты Дудаева застрелили двух двоюродных братьев Беслана. Над их могилой мэр поклялся отомстить.

Таких вещей не прощают. Таков закон гор. Поэтому люди знали, что Беслан вернется.

О том, что кабинеты Дудаева находятся на пятом этаже неказистого, серого здания, гордо именуемого президентским дворцом, в Грозном знали все. Свет в окнах горел там день и ночь. Однако никогда не было точно известно, то ли президент сидит над бумагами до поздней ночи, то ли его гвардейцы смотрят телевизор и играют в карты во время дежурства. А может, это горел свет в небольшом гимнастическом зале, где Дудаев два раза в неделю в полночь разминался, медитировал или тренировал приемы карате.

Нападавшие, видимо, знали, что той ночью Дудаев решил допоздна поработать. У Беслана в городе осталось много влиятельных друзей в Министерстве безопасности, в полиции и даже в президентской гвардии.

Ночные перестрелки в Грозном никого уже давно не удивляли. Они стали чем-то привычным, как ночной лай собак. Поэтому, когда в третьем часу утра со стороны площади Свободы долетели автоматные очереди, никто на них не обратил внимания. Но когда рядом с президентским дворцом ухнул гранатомет, даже старики поняли, что на этот раз это не полуночные забавы подвыпивших гвардейцев.

Террористы подъехали к площади на старом «Опеле» без регистрационных номеров. Выскочили из машины и из-за приоткрытых дверок открыли огонь по окнам на пятом этаже. Почти одновременно отозвался гранатомет с другого берега реки. Снаряд пролетел над президентским дворцом и взорвался во дворе одного из жилых домов.

Через несколько секунд стрелявшие вскочили в машину и помчались по главной, абсолютно пустой в это время, улице. Проезжая мимо Министерства безопасности, выпустили по окнам еще несколько автоматных очередей. И только их и видели.

У чеченцев есть поговорка, что достаточно пастуху повернуть стадо, и овцы, бывшие последними, станут первыми.

Чеченская революция, как любая другая, открыла для всех политическую сцену, ранее недоступную, присвоенную горсткой людей. В политике, годами запрещенной, все вдруг стало чудесным образом возможно. Революция, во главе которой встал генерал Дудаев, вынесла на вершину пирамиды власти множество людей, прозябавших до сих пор у ее подножья. Многие оказались людьми случайными, недостойными, а нередко обычными мошенниками, аферистами, темными личностями. Их неожиданное возвышение было ценой, которую чеченцам пришлось заплатить за свободу.

Первым революционным Премьер-министром стал торгаш с базара, почуявший приближающуюся эпоху свободного рынка. Дудаев его вскоре выгнал за воровство миллионов долларов из государственной казны.

Беслан Гантемиров был до революции просто одним из безликой массы сержантов дорожной милиции, вымогающих взятки у водителей. Среди своих товарищей по счастью и несчастью Гантемиров выделялся тем, что мундиром пользовался еще и для того, чтобы проще было воровать машины и продавать их в Ставрополе и Краснодаре. Кстати, чеченская дорожная автоинспекция выдвинула из своих рядов неожиданно много революционеров. Один из них позже стал вице-президентом страны, другой — самым известным на Кавказе торговцем пленниками. Гантемиров, по кличке Бес, прославился во время революции тем, что одним из первых взял под свое командование ополчение горцев и оказал сопротивление российским десантникам, брошенным в Грозный на расправу с Дудаевым. Беслан стал любимцем генерала, который называл его сыном и доверил пост мэра Грозного. Отобрал он этот пост у алчного фаворита, когда тот пытался прибрать к рукам чеченскую нефтехимию и буровые. Обиженный Гантемиров перешел в лагерь оппозиции на другом берегу Терека.

В этом странном сборище затмевал всех стриженный «под ежика» великан Руслан Лабазанов. Революция застала его в грозненской тюрьме, где он отбывал срок за убийство. Позже он неохотно рассказывал, что действительно «заставил навсегда замолчать одного такого в Ростове». Говорят, не одного, а троих, к тому же милиционеров. Впрочем, великан (почти два метра роста, больше ста двадцати килограммов веса) большинство своих проблем всегда решал силой, которую начал тренировать еще в армии, где занимался боксом, борьбой и восточными боевыми искусствами. Достиг такого совершенства, что после выхода в запас, получил разряд мастера и стал лидером адептов искусства каратэ на всей Кубани. Неизвестно, то ли неуемный темперамент, то ли скромная тренерская зарплата привели к тому, что в свободное от работы в спортивном зале время Руслан занимался разбоем.

Узнав о том, что в городе вспыхнула революция, великан Руслан вместе со своим другом Хожей Красавчиком поднял бунт в тюрьме. Во главе полутысячи заключенных взял тюрьму под свой контроль и попросился на службу к Джохару Дудаеву. Великан генералу понравился, он произвел его в капитаны президентской гвардии, а затем назначил шефом личной охраны и советником по делам борьбы с преступностью. Позже, однако, их пути разошлись. Дудаеву донесли, что придурковатый великан выслуживается перед российскими шпионами. Руслан смертельно обиделся, поклялся отомстить.

Уехал со своими бандитами из Грозного, окопался в родном Аргуне. Основал там политическую партию под названием «Справедливость». Его посещало множество журналистов, потому что Руслан, как хороший хозяин, никого не отпускал без подарка на дорогу, без новой разбойничьей байки.

На вопрос, чем он занимается, Руслан неизменно отвечал: «Помогаю бедным. Отбираю деньги у тех, у кого их слишком много, и раздаю тем, кому они действительно нужны. Можно сказать, граблю награбленное. Многие сегодня зарабатывают нечестным путем. Я восстанавливаю справедливость».

Он и не думал скрывать, что отбирать деньги у богатых приходилось силой. А кто бы отдал их по-доброму? Но он не считал это грабительством. «Грабеж — это когда берешь все себе». А он ведь все отдавал бедным и нуждающимся. Себе оставлял только на содержание разбойничьей армии. Была у него и собственная теория убийств. «Убийства бывают справедливые и несправедливые, — говаривал Руслан, уверяя, что сам совершал только справедливые. — Покажите мне хоть одного человека, которого я убил несправедливо, который сам не заслужил своей смерти».

Он считал себя политиком и утверждал, что Дудаев не должен ссориться с Россией. Вспоминал, что когда-то тонул в Кубани, а его спасла некая Таня из Краснодара, которую он с тех пор отождествлял с Россией. «Весь пляж на меня глазел, и только она одна мне помогла и вытащила из воды мои сто килограммов чеченского тела. Никогда этого не забуду». Руслан придумал также, что парламент должен состоять из трех палат. Первая предназначалась для дебатов, вторая — для принятия решений, а третья — для критики принятых решений.

В Чечне он вызывал скорее веселье, чем страх. Говорили, что Руслан хоть и вспыльчивый, но в общем доверчивый, эмоциональный и не слишком мудрый силач, которого любой дурак мог переманить на свою сторону и использовать против своих врагов, обдурить. Ходило о нем множество шуток и анекдотов.

Приходит как-то Руслан в богатый дом убить хозяев, отобрать у них богатство и раздать бедным. Приказывает им стать к стене и приготовиться к смерти.

— Скажи мне на прощание, как тебя зовут, чтобы я знал, кого убиваю, — говорит Руслан хозяйке.

— Малика, — отвечает женщина.

У Руслана слезы набегают на глаза, он опускает изготовленный к выстрелу автомат.

— Значит, останешься жить. Так звали мою мать. Не могу я убить кого-то, кто носит такое же имя, как она.

Поворачивается и спрашивает хозяина:

— А тебя как зовут?

— В документах записано Сулейман, но меня все зовут Маликой.

До гибели во дворе собственного дома в последнем бою, Руслан участвовал в бесконечных перестрелках с джигитами Дудаева и получил в них столько ранений, что говорили, врачи не успевают вытаскивать из его тела пули и осколки.

При президентском дворе появились также таинственные личности с мешками золота. Мстительные россияне решили взять чеченцев голодом, прекратили всякую помощь, объявили блокаду. «В такой ситуации, — заявил Дудаев, — нам придется использовать нетипичные способы добычи средств». Чечня всегда была одной из беднейших и одной из самых отсталых провинций российской империи. Россия не видела необходимости строительства чего-то в стране, где постоянно вспыхивали мятежи и прокатывались войны. Нищета должна была стать для чеченцев наукой и карой на непокорность.

Жизнь в нищете, без каких бы то ни было перспектив, произвол московских чиновников привели к тому, что чеченские мужчины брали с собой сыновей и отправлялись в Россию за хлебом насущным. Каждый мальчишка, достигший тринадцати-четырнадцати лет, ехал с отцом на заработки в Поволжье, на Дальний Восток, в Сибирь. Большую часть года в республике оставались только одинокие, напуганные женщины.

Но тем, кто уезжал на заработки, тоже приходилось нелегко. Они получали самую тяжелую и низко оплачиваемую работу, которую не хотели делать русские. Жили в рабочих общежитиях, в атмосфере неприязни. Они были черными, пришлыми, иноверцами, чужаками. И к тому же, имели деньги. Русский заработает на стройке пару рублей и тут же приглашает друзей, празднует за бутылкой, растрогается, забудет все, что было, есть и будет. А чеченцы не гуляли с другими, откладывали деньги, везли их домой.

Враждебность окружения и традиционно крепкие родственные и клановые связи заставили чеченцев держаться вместе, помогать друг другу, охранять друг друга, защищать от милиции и всего, что им угрожало.

Так родилась чеченская мафия, родная сестра корсиканской и сицилийской. Она взросла на нищете, страхе перед смертью и такой неутолимой жажде жизни, что она оправдывала самые страшные подлости и преступления.

Чеченские мафиозные семьи действовали в Москве, Петербурге, Иркутске, но их базой был Кавказ. Тут жили родители и жены чеченских «крестных отцов» и их «бойцов», тут прятались их дети, и подрастало пополнение. Тут скрывались от российской милиции чеченцы, объявленные в розыск. Став президентом свободной Чечни, Дудаев объявил, что не выдаст ни одного, даже самого страшного преступника государству, которое не признает чеченской независимости.

Он сдержал слово. Мало этого, отправил в российские тюрьмы своих людей, переодетых милиционерами и конвоирами; размахивая документами с фальшивыми печатями, они забирали с собой осужденных чеченцев и растворялись, как в тумане. Таким способом вырвался на свободу из тюрьмы на Амуре Хож-Ахмед Нухаев, глава чеченской мафии в Москве, назначенный позже вице-премьером и шефом контрразведки.

Нухаев, с которым я познакомился в Баку, где, в очередной раз перевоплотившись в банкира и предпринимателя, он строил планы кавказского Общего рынка, кавказской Ганзы, экономического союза городов от Ростова до Ленкорани, от Астрахани до Батуми, слова «мафия» не любил. Предпочитал использовать слово «организация». Чеченская организация, по его словам, возникла не ради того, чтобы обходить законы, наращивать богатство своих членов. Ее заботило благоденствие их горной отчизны. Будучи крестным отцом чеченской мафии в Москве, Нахаев сам обложил себя налогом в пользу республики, подавая пример родственникам и друзьям — Лысому Лече, Старику, Майеру, Слепому Хусаину.

В других странах мафия стремится подчинить себе политиков — министров, депутатов, сенаторов. В Чечне, задыхающейся в тугой петле российской блокады, мафия с благословения Дудаева взяла под контроль всю страну: Министерство нефтяной промышленности, торговли, приватизации, финансов, внутренних и иностранных дел, суды, полицию. Граница между государством и мафией постепенно стирались. Пока, наконец, не размылась настолько, что ее невозможно было уже определить.

Один за другим исчезали институты нормального государства. Закрылись школы, закрылись старые фабрики, которые никого не интересовали. Прекратилась выплата пенсий и даже зарплат. Лишенные работы люди или пополняли армию безработных, или шли в войска мафии. Перестал функционировать транспорт, автобусы и грузовики разворовали. На проезжающие через Чечню поезда начали нападать вооруженные банды.

С тех пор, как Дудаев дал своим гражданам право на ношение оружия, собственную армию имел каждый влиятельный чеченец — крестные отцы мафии, министры, бизнесмены, политики, муллы. Никому ненужные суды и прокуратура были немедленно разогнаны. Личные армии, — а в Чечне их было больше десятка — сами вершили суд. Вступил в силу закон кулака.

Милиционеры перестали выходить из управлений, а если и покидали их, то только затем, чтобы содрать пару рублей с водителей на въезде в город. Они согласились патрулировать улицы только тогда, когда решением родовых старейшин был введен особый закон, гласивший, что на милиционера, применившего оружие против преступника, не распространяется право вендетты.

Закон кровной мести должен был обеспечить биологическое равновесие и безопасность в Чечне. Дудаев запретил гвардейцам стрелять в своих врагов. Ба! Не позволил даже бросать противников в тюрьмы.

— Никто, проливший хоть каплю чеченской крови, не уйдет от сурового наказания. Человек, убивший чеченца, может считать себя живым трупом. Не завтра, так через месяц, через год, через десять лет, в конце концов, его настигнет месть родственников убитого, — объяснял Дудаев. — Зачем мне нужны убийцы в тюрьмах? Там их тоже настигнут мстители. Зачем мне эти трупы?

И, как не странно, поначалу это действительно подействовало! Преступность резко снизилась. Но это мирное сосуществование быстро закончилось. В условиях беззакония люди стали жить по законам криминального мира.

Независимая Чечня становилась государством мафии, черной дырой, в которой исчезали горы грязных денег, мостом, по которому перебрасывались за рубеж нелегальные товары и сырье. Такая ситуация устраивала не только чеченскую, но и все остальные мафии, действующие на территории бывшей империи. В Грозном можно было обстряпать любое дело, не опасаясь полиции и служб безопасности. Следовало только остерегаться конкурентов и платить «налог» в чеченскую казну.

Количество желающих делать бизнес в Чечне постоянно росло, все чаще доходило до конфликтов. Образовывались новые союзы политиков и мафии, возникали новые ориентации. Одни хотели вести дела с Западом, другие — с арабскими странами, а еще кто-то — с Россией. Главенствовали деньги, а не политика. Первых называли в газетах партией прозападных демократов, вторых — мусульманскими радикалами, третьих — российскими лоялистами.

Кремль все туже сжимал петлю блокады, а в Чечню, благодаря предприимчивости «братков», текли сотни миллионов рублей. В независимой Эстонии после введения собственной валюты остались миллиарды ненужных рублей, которые российское правительство должно было выкупить. Москва торговалась с эстонцами, а те тоннами (сто двадцать долларов за тонну) продавали обесценившиеся бумажные рубли неожиданно появившимся покупателям из Чечни. Другие чеченские посланцы обращались в Центральный банк Москвы с фальшивыми авизо, по которым подкупленные российские банкиры выплачивали им очередные миллиарды рублей.

Экономику подменил черный рынок и контрабанда, а торговля полностью перенеслась на базары, куда за покупками съезжался не только весь Кавказ, но и половина России. Торговля шла круглосуточно, в будни и праздники, купить можно было дословно все. На базаре, в этом море нищеты, вдруг выросли оазисы богатства, великолепные дворцы, отгороженные от города высоченными стенами из красного кирпича. Их хозяева лишь изредка покидали свои крепости, а если и появлялись в городе, то разглядывали его из-за тонированных стекол дорогих машин.

С каждым месяцем правления Дудаева росла армия его врагов. Одни уходили от него обиженные, потому что рассматривали власть исключительно как трофей, причитающийся победителям, какими они себя считали. Другие, лишенные отваги и фантазии, считали генерала опасным безумцем, от которого следует избавиться, пока он не накликал беды на страну. Еще кто-то просто разочаровался в нем самом и олицетворяемой им свободе.

Они выступали против него не только из-за несогласия с ним, а скорее потому, что знали — слишком долгое пребывание вдали от власти, вне игры обесценит знакомство и дружбу с ними, их покинут и забудут. Таким образом, борьба с генералом была для них, в сущности, борьбой за существование, делом чести, а остальное было неважно.

Зато ему все еще верили бедные крестьяне с гор, которые съезжались в столицу по первому его зову, готовые за него дать себя порубить на куски и, главное, разорвать в клочья каждого, кого он назвал врагом. А он приглашал старейшин, советовался с мужчинами в бараньих папахах, выслушивал их мнение. Особенно с тех пор, как он разогнал оппозиционный парламент, уже второй всего за два года своего правления.

Все конфликты между генералом и его врагами заканчивались кровопролитием, новыми, еще худшими оскорблениями и бранью. Стан мстителей рос с каждым днем.

Росла разделявшая их пропасть, и все труднее становилось находить мосты, на которых можно было встретиться, договориться. В конце концов, на другом, вражеском берегу Терека, староста станицы Надтеречная назвал Дудаева чужаком, всю жизнь блуждавшим по миру, а значит не достойным доверия. Староста сам себя провозгласил президентом, создал собственное правительство и армию, заявил, что силой возьмет столицу и выгонит из нее Дудаева. Первым же декретом, написанным авторучкой, объявил Дудаева в розыск и назвал изгнанником.

Генерал не озаботился бы мятежниками, разгромил бы их армию, если бы не то, что бунт поддержала Россия, с которой он давно уже был в конфликте. Староста-самозванец даже не скрывал, что получает от россиян все, чего пожелает — чемоданы рублей, оружие, бронетранспортеры, танки и даже вертолеты. Хвалился, что если захочет, получит даже подводные лодки и космонавтов.

Россия не сдавалась, хотя все вокруг ломали голову, за что она так взъелась на чеченского генерала, пусть высокомерного, но готового к примирению. Он хотел подписать с Россией трактат подобный тому, который она заключила с Татарстаном и Башкирией. Однако россияне отказались. Они утверждали, что чеченцы подают дурной пример другим, что если им уступить, за ними последуют ингуши, черкесы, калмыки, тувинцы, буряты, якуты и Бог знает, кто еще; что российское государство повторит судьбу российской империи, распадется, перестанет существовать. Никто, однако, и не думал идти по следам Дудаева. Напротив, опыт чеченцев эффективно сдерживал тех, у кого в голове хоть ненадолго мелькнула мысль о бунте.

Не убедительными были и аргументы, что под управлением Дудаева Чечня стала угрожающим России и всему миру центром международного терроризма и преступных организаций. «Правда такова, что настоящие крестные отцы действующих у нас мафий заседают в Кремле» — утверждал Дудаев. Кроме того, в самой Москве совершалось больше преступлений, чем во всей Чечне, а по количеству покушений на политиков и склонности к использованию в политике насилия Чечню опережал хотя бы тот же соседний Дагестан. Наконец в Кремле постановили, что преступлением, за которое следует покарать чеченцев, является несоблюдение ими российской конституции.

Не удались, однако, ни попытки запугать чеченцев, ни шантаж и интриги, ни экономическая блокада. Не удалось также втянуть их в войну. Дудаев не позволил себя спровоцировать ни тогда, когда по соседству осетины при участии российских десантников учинили погромы братьев чеченцев — ингушей, ни когда российские танки время от времени «случайно» заходили на чеченские земли.

Не удался также план свержения Дудаева кем-то из его чеченских врагов. Охотников объявилось множество. В Чечне росло число покушений на Дудаева, попыток военных путчей. Президент выходил, однако, из всех ситуаций живым, а его джигиты с легкостью отбивали очередные атаки.

Наконец россияне вынуждены были признать, что если они хотят избавиться от Дудаева, им придется все делать самим, никто за них это не сделает. Атмосфера в Чечне стала накаляться. Мужчины вывозили женщин и детей в горные селения, а сами возвращались в столицу защищать президента. Война стучалась в дверь, и даже кавказский закон кровной мести не в силах был ее отпугнуть. Тем более, что небольшая, но красиво выигранная война, нужна была российскому президенту для улучшения настроений в обществе и политического рейтинга. Генералы обещали ему взять Грозный в подарок ко дню рождения.

И в самой Чечне хватало таких, которые утверждали, что к войне с Россией слепо рвался Джохар Дудаев; вместо того, чтобы сдержать Россию, любой ценой избежать войны, он дразнил и провоцировал россиян. Говорили, что вместо того, чтобы уберечь народ от беды, он сам ее накликал. Оказался никчемным руководителем, а его правление было катастрофой, и кто знает, если бы не российское нападение, не выгнали бы его сами чеченцы на все четыре стороны из президентского дворца. Его могла спасти — и спасла — только война, которая все перечеркивает, заставляет забыть обо всем, все отменяет.

Война взяла у него жизнь, и сделала своим должником. Как добрая фея, она отобрала у людей память, а его самого навсегда превратила из беспомощного, временами растерянного провинциала, вспыльчивого и странного, в мифического героя, каким он возможно и хотел стать, но понятия не имел, как и какой ценой. Когда он, наконец, все ясно и отчетливо осознал, было уже слишком поздно. Его жена, Алла, вспоминала, что в последние дни Джохар не боялся смерти и не прятался от нее, он знал, что она неизбежно придет, и устал от нее скрываться.

В свое время его считали воплощением безрассудства, человеком, который ни перед чем не остановится, рвется к недостижимому, ставит перед собой невыполнимые цели и задачи, абсолютно не считаясь ни с реалиями, ни с логикой.

А мне он казался довольно обычным и даже несколько провинциальным. Кроме горящего взгляда черных глаз не было в нем ничего от фанатика, если не принимать за фанатизм его врожденной горячности и болезненного честолюбия.

Ничем особым он не выделялся среди чеченских горцев, был таким же, как все. Может, именно поэтому они его так боготворили. Он был горячий и вспыльчивый как все, такой же, как все, сентиментальный, мечтательный, патетический и тщеславный.

Алла, его жена, любила искусство и сама немного рисовала. Мне говорили, что когда Дудаева произвели в генералы, он велел жене нарисовать свой портрет в генеральском мундире. Он не сторонился развлечений и следил за модой. Еще на службе в российской армии ходил с женой на танцы и щеголял умением танцевать модный тогда в России фокстрот. Не избегал застолий и спиртного. Пил, правда, не водку, как другие офицеры, а какие-то портвейны. И то — рюмку, самое большое — две. Не из отвращения к пьянству или из утонченного вкуса, а для того, чтобы обратить на себя внимание, произвести впечатление своей оригинальностью. После пьянок в штабе другие офицеры тайком пробирались домой, чтобы избежать гнева жен. Дудаев же, красуясь перед коллегами, велел себя провожать, нарочито громко стучал в дверь и кричал: «Женщина! Где ужин?»

Был самовлюбленный, но не заносчивый. Обожал, когда им восторгались, сам, однако, не старался демонстрировать свое превосходство. Придавал огромное значение этикету и церемониалу, уважал давно указанные пути и предписанные традицией роли. Такое, по крайней мере, производил впечатление.

Впрочем, во время той первой встречи, он не слишком интересовал меня как человек, а почти исключительно как президент мятежной республики, которая за свою свободу готова была схватиться с противником в тысячу раз более сильным. Имея в распоряжении полчаса, я расспрашивал о текущих делах, о том, чего я пока не понимал, и удовлетворялся ответами, которые несколькими неделями позже тратили всякую ценность, значение и актуальность.

Не интересовало меня, каким он был, меня интересовала его позиция.

В погоне за событиями и новостями мне не раз приходилось приземляться в незнакомом краю, среди незнакомых людей с единственной целью — сориентироваться в ситуации и рассказать о ней. Постоянная спешка и нервы — успею ли? Доберусь ли до нужных людей? Удастся ли отправить репортаж?

Я мчался сломя голову в партизанские штабы, в министерские кабинеты, в офисы разнообразных партий, названий которых давно уже никто не помнит. Приставал к тысячам людей, чтобы узнать их позицию, получить их комментарии по поводу событий, провоцировал их на откровения, что должно было обеспечить мне первенство и эксклюзивное право на правду. Я заполнял записные книжки фамилиями, датами, номерами телефонов, цифрами, обозначавшими количество убитых врагов и проценты голосов, полученных на выборах.

Больше всего я сердился, когда кто-нибудь из местных останавливал меня на бегу, мороча голову историями, которые мне тогда казались бессмысленными. Я вырывался, когда, хватая меня за рукав, они допытывались о сотнях разных вещей; выкручивался, как мог, когда приглашали меня к себе домой, чтобы похвалиться своими детьми, женой, а иногда просто щегольнуть перед соседями знакомством с иностранцем. Они не хотели понять, что у меня нет на них времени, что у меня есть дела поважнее, что я должен все узнать, рассказать обо всем.

Я объездил пол мира, был свидетелем большинства важнейших событий перелома столетий, видел, как распадалась одна из последних империй, видел рождение новых независимых государств, а также бесчисленные войны, в которые они немедленно погружались. Я был свидетелем покушений и выборов, упадков и рождения новых диктаторов, революций и революционных агоний.

Я встречался и разговаривал с людьми, бывшими главными героями исторических событий. Обычно, и это понятно, у них было не слишком много времени на разговоры. Однако, иногда, как мне казалось, они хотели бы сказать что-то еще, что-то большее, чем официальная прокламация, хотели хоть на минуту сбросить маску и выйти за рамки предписанной, часто навязанной им роли. На это, в свою очередь, не было времени у меня, замотанного, опьяненного важностью события. Мы прощались, обещали друг другу, что в следующий раз…, и расходились, каждый в свою сторону.

Остались от этих встреч обрывки записанных в тетради фраз, чаще всего уже обесцененных и ничего не говорящих, в памяти — смазанные лица, иногда фотографии, иногда глубоко запавшее в память первое впечатление. Поспешно сделанные наброски, мало пригодные для того, чтобы на их основе создать о ком-то свое мнение, нарисовать портрет. Это напоминало кропотливую склейку разбитого на мелкие кусочки сосуда. Никогда не было уверенности, все ли частички удалось отыскать, все ли удалось сложить. А если даже изредка все идеально подходило друг к другу, все равно неизвестно, что изначально было связующим элементом.

Со временем новости и события, за которыми я так гнался, отчасти утратили свою ценность. Да, они все еще были важными, но теперь меня меньше интересовало, сколько врагов убил какой-то солдат, и больше — как чувствует себя человек, когда убивает. Менее важным было количество голосов, добытых каким-то политиком на выборах, важнее — почему он так жаждет власти, и как эта власть его меняет. События и новости не утратили значения, но обрели фон, насытились размерами, красками, иногда звуками, запахом, стали полнее и только теперь понятнее, стали действительно важными.

Достаточно было остановиться и прислушаться, как бесследно исчезало былое одиночество, с которым ты оставался один на один в гостиничном номере или в машине. Теперь у меня находилось время на разговоры, застолья и даже на бездействие.

Когда во мне проснулось любопытство и желание поговорить с Джохаром Дудаевым, узнать его не только как президента и бунтаря, было уже слишком поздно. Он погиб от взрыва российской ракеты, наведенной на сигнал его спутникового телефона во время ночного разговора на лесной поляне.

Я не корил себя за то, что, имея такую прекрасную возможность, я даже не попытался его понять. Так бывало с другими близкими или случайными знакомыми, политиками и солдатами, погибшими прежде, чем я разглядел в них людей. Я скорее испытывал обычную горечь от упущенной, неиспользованной возможности, от необратимости и бренности всего сущего.

Я искал и находил Дудаева — так, во всяком случае, мне казалось — в тех, что пришли после него, в Масхадове и Басаеве, его преемниках и наследниках. Если бы не война, вина за которую частично лежала на нем, Аслан и Шамиль, наверное, никогда бы не столкнулись, никогда бы не перешли друг другу дорогу, ба, может, никогда бы друг о друге не услышали.

Они принадлежали к двум взаимно презирающим друг друга мирам, таким разным, никогда и ни в чем не совпадающим. Масхадов воплощал собой порядок, предвидение, рутину, протоптанные дорожки, долг, готовность договариваться, ответственность за каждое слово и каждый поступок, осознание их последствий. Басаев был стихией и хаосом, воплощением отчаянной смелости, желания жить по-своему, иметь все, что пожелаешь, никогда ни перед чем не склоняться, ни в чем не уступать. Любой ценой. Эгоистичное безумие, которое плевать хотело на принятые когда-то, а теперь докучливые обязательства, зато сулило счастье и исполнение желаний. С другой стороны — ответственность и озабоченность последствиями, порожденные чувством долга и верности однажды сделанному выбору. Трудно представить себе большее несовпадение личностей, темпераментов, кодексов ценностей и жизненных позиций.

Но, будучи столь противоположными, они были обречены друг на друга верными и неверными решениями, сплетением случайных событий и непредвиденных обстоятельств. И главным образом, Дудаевым. Это он вплел их обоих в канву собственной жизни, а умирая, оставил в наследство свои недостатки и достоинства, две стороны своей натуры, так несправедливо разделив их, как будто хотел зло подшутить над своими преемниками.

Масхадов принял наследство по-своему. Серьезно и ответственно, внешне ничего не проявляя, ни разочарования, ни радости. Басаев злился, не скрывал, что рассчитывал на большее, рвал и метал в оскорбленной гордости и доводящем до бешенства бессилии, противился навязыванию себе ограничивающей его хоть в чем-то, чуждой ему роли.

Опутанные объединяющими их, но непримиримыми противоречиями, оба ссылались на одни и те же слова и события, понимая их каждый по-своему, часто толкуя прямо противоположно. Масхадов твердил, что Джохар, несомненно, вел бы себя так же, как он.

— Говорят, что я не мог сравниться с ним в смелости, — как-то сказал он мне. Он не любил Дудаева. Впрочем, взаимно. Не похоже также, чтобы они относились друг к другу с особым уважением. Дудаев был горячий, вспыльчивый, часто безответственный, легко поддавался эмоциям. Масхадов же, даже в охваченной революционным безумием стране, оставался непоколебимо логичным, педантичным службистом. Дудаев жил в мире мечтаний, которые он нередко принимал за действительность. Масхадов твердо ступал по земле, не ходил на митинги, не участвовал в бурных дебатах, не поддавался эмоциям, не повышал голоса и даже не улыбался. — Храбрым, воинственным Джохар бывал только внешне, для публики. Только заняв его место, я понял, что он так же как я больше всего боялся войны, особенно войны братоубийственной, которая послужила бы России поводом для нового нападения.

Масхадов утверждал, что знал Дудаева лучше, чем кто бы то ни было, что они были слеплены из одной глины. На исключительное право знания истиной души Дудаева претендовали, впрочем, все, кого с ним каким-то образом свела судьба.

— Помню, как летом девяносто четвертого враги Джохара стали вооружаться, готовиться к войне. Будучи шефом штаба чеченской армии, я ломал себе тогда голову: неужели Джохар окажется трусом? Почему он ничего не предпринимает? Приходил к нему и говорил: сделай что-нибудь! Люди уже над нами смеются! А Джохар, знай, твердит: подождем еще немного, поговорим со старейшинами, может, удастся договориться. О чем тут говорить — я ему в ответ — каждый день отсрочки только ухудшает нашу ситуацию. Только потом я понял, что Джохар делал все, чтобы оттянуть войну. Потом звонил в Москву, просил, умолял, чтобы ему позволили хоть десять минут поговорить с Ельциным. Без результата. Подчиненные Ельцина, наверное, даже не передавали ему, что звонил Дудаев. Джохара это ужасно расстраивало, он говорил, что в Кремле есть люди, которым нужна война. А когда война уже началась, он искал любую возможность ее остановить, — когда Масхадов рассказывал о Дудаеве, его лицо приобретало снисходительное, хоть немного скучающее выражение, а в голосе появлялась терпеливость, которую хороший учитель находит в себе, чтобы в тысячный раз объяснить не слишком прилежному ученику простую задачку. — Джохар был летчиком и генералом, он прекрасно знал, с какой силой нам придется столкнуться, какие бомбы будут сбрасывать на наш край. Сегодня говорят, что я слабак, потому что не расправился с Басаевым, когда он совершил свой набег на Дагестан. А я боялся не Басаева, а новой войны с Россией.

На Кавказе говорят, что если хочешь остановить дикого коня, ты должен вскочить на него и пуститься еще более диким галопом. Конечно, может случиться, что он тебя сбросит, и ты погибнешь под его копытами. Но если ты попытаешься сначала остановить коня, он точно тебя затопчет насмерть. Дудаев, наверное, пробовал бы вскочить на коня. Масхадов же пытался остановить его на скаку.

Встречу с Шамилем Басаевым откладывали со дня на день. Уже все было оговорено, назначено время и место, но каждый раз, когда мы собирались в путь, кто-то громко стучал кулаком в чугунные ворота двора Мансура, Мансур выходил на песчаную дорогу, минуту разговаривал с незнакомцем, потом возвращался, разводил руки извиняющимся жестом.

Я боялся, что Басаев уедет из города, окопается где-то в горах, а там я его не найду, не смогу ни о чем спросить. Каждый раз проезжая по городу, я просил Мансура проверить, не выехал ли он, и хотя бы заглянуть на улицу, где жил Шамиль (на постройку дома, как он сам хвастался, было истрачено четверть миллиона долларов). Через пару лет, когда россияне разбомбили усадьбу Шамиля, Басаев со свойственным ему бахвальством говорил: ну что ж, придется взять в плен пару русских, они мне мигом все отстроят.

Он не афишировал своего богатства, но и не скрывал его. На Кавказе деньги человек имеет не за тем, чтоб их прятать, стыдиться достатка. Наоборот, их выставляют на показ, чтобы другие, менее предприимчивые и удачливые, изумлялись и завидовали.

Когда чеченское правительство надумало собирать с чеченцев налоги, Басаев без ложной скромности объявил, что в первый год после войны с русскими заработал два миллиона долларов. Признался в том, что имеет четыре джипа, подаренные ему богатыми заграничными приятелями. И добавил, что из заработанных и подаренных ему денег себе он оставляет максимум десятую часть, остальное раздает бедноте и нуждающимся, в первую очередь своим партизанам.

Он не раз повторял, что всегда мечтал жить солидно, на уровне, с шиком. Огромные деньги, золотые Ролексы, Мальборо, хорошие машины, красивые девушки. Он любил жизнь, а самым ненавистным врагом и страшнейшим кошмаром для него была скука, серая повседневность, анонимность, банальность. О том же самом мечтало большинство его ровесников, родившихся уже в собственной стране, куда чеченцам, наконец, позволили вернуться из ссылки в Сибирь и пустыни Туркестана. Может, именно поэтому они так отличались от своих отцов и старших братьев, которые, пережив угрозу уничтожения, с благодарностью принимали саму возможность существования, не смели ничего требовать, ожидать большего. Молодые знали насилие и смерть только по рассказам, а потому не испытывали такого пронзительного страха. Мечтали, хотели жить красиво, черпать жизнь полными горстями.

Красочные сны, великолепные планы и большие амбиции разбивались, однако, о вездесущие препятствия, стены запретов, громоздящиеся повсюду, как скалистые горы Кавказа. Бедность, безнадежность, унижение, отсутствие работы, отсутствие денег, отсутствие будущего. Такую жизнь вело большинство чеченцев в горных аулах. Немногим хватило сил и отваги, чтобы вырваться из этого заколдованного круга.

Молодой Шамиль тоже не подавал надежд, что станет смельчаком. Он был из низкого рода, что в привязанной к традициям Чечне, не сулило ничего хорошего. На свет Шамиль появился в хуторе на берегу речки, на противоположной стороне от Ведено, колыбели Чечни. Говорили, что его предки до того, как чеченцы признали их своими, были невольниками — аварцами, осетинами или даже русскими солдатами, взятыми в плен или сбежавшими из царской армии.

В детстве Шамиль ничем особенным не отличался, да и детство у него было не ахти какое. Так же как у трех его братьев и сестры. Не проявил себя ни в школе, ни в армии, где служил даже не солдатом, а просто охранником на аэродроме. Потом пас овец и вместе с отцом и братьями отправлялся в Россию на поиски заработка на стройках.

Старый Салман Басаев, хоть и был человеком низкого сословия, пользовался среди чеченцев уважением за свои твердые принципы и глубокую набожность. Он никогда не забывал ни об одной из предписанных пяти молитв и даже совершил паломничество в Мекку. Известен был так же на всем Кавказе и даже в южно-российских степях как отличный, солидный мастер-строитель. Он был из тех, о ком говорят, что такой из одного камня может построить целый дом.

Когда его четверо сыновей подросли и окончили семилетки, он, как и другие чеченские отцы, брал их с собой в далекие, на самую Волгу, поездки на заработки. Салман со своими сыновьями-подручными строил россиянам дома, коровники, амбары. В памяти жителей поволжских деревень старик Басаев остался, как человек строгий, мрачный, замкнутый, вечно занятый работой и сторонящийся людей. Ни к кому не ходил в гости, никого не приглашал к себе.

Его сыновья, однако, плохо переносили эти каторжные скитания, с их скукой, бесконечной работой с мастерком и бетономешалкой. Единственным развлечением в этих поездках были бесчисленные романы с деревенскими девчатами, свидания в парках под памятниками ветеранам мировой войны.

Первым сбежал Шамиль, самый непоседливый из четверки сыновей. Это отнюдь не было бунтом против воли отца. Именно старый Салман, причем его родственники никак не могли этого понять, утверждал, что его сыновья созданы для лучшей жизни и больших свершений, что они заслуживают большего.

Но Великий Город его мечты, Москва, тоже не принес Шамилю успокоения и исполнения желаний. В университет, где отец велел ему изучать право (чтобы стать милиционером и бороться с преступниками) его не приняли, из института, куда он поступил на агрономический факультет, вскоре выгнали за халатное отношение к занятиям, лекциям и экзаменам.

Его это особо не заботило. Учеба нагоняла на него тоску. Он мечтал не о том, чтобы корпеть над книгами и вечно подрабатывать сторожем в шашлычных или механиком в троллейбусном парке. Не мог найти себе места, метался, хватался за разные дела, чтобы их тут же бросить, сочтя пустой тратой времени.

В Москве, однако, как раз наступали золотые времена для смельчаков. Агонии империи сопутствовало политическое потепление и революционные события. Сбрасывали с пьедесталов вождей, памятники и старые порядки. Наступали новые времена, переворачивая вверх дном все прежние устои, открывая невероятные возможности начать все заново. С этими новыми порядками, неизвестными, а оттого пугающими, легче и быстрее всего осваивались люди решительные, смелые, дерзкие. А Шамиль всегда считал себя смельчаком.

Он упивался свободой и новыми возможностями. Еще до того, как его вычеркнули из списка студентов, без колебаний бросился в неведомые лабиринты свободного рынка. Взялся за бизнес, занялся компьютерами, что-то покупал, чтобы прибыльно продать, крутился то тут, то там, знакомился с людьми.

Среди первых облагодетельствованных новой, великолепной эпохой, оказались и короли полусвета, гангстеры, контрабандисты и спекулянты, которые из свободы сделали бизнес и навсегда изуродовали само понятие в глазах россиян.

Чеченцы, как обычно, держались вместе. Шамиль не раз пользовался защитой, помощью и советами земляков из московской диаспоры. Сам тоже вызывался добровольцем, когда дело доходило до разборок и войн за зоны влияния. Познакомился с Хож-Ахмедом Нухаевым, считавшимся крестным отцом чеченской мафии, и многими другими смелыми и оборотистыми юношами, которых надежда изменить судьбу привела с Кавказа в Москву, твердо верившими, что им удастся не потратить жизнь даром.

Шамиль старался не терять времени. Искал приключений, веселья, познал вкус женщин и вина. Заработал первые крупные, но не ошеломляющие деньги, наделал первые долги. Но все еще не имел никаких планов, даже приблизительных задумок на жизнь.

Скучающий, ищущий приключений Шамиль в августе девяносто первого пошел на баррикады, возведенные защитниками российского парламента и новых порядков, которым угрожали пытавшиеся повернуть время вспять стражи империи. Именно тогда он впервые испытал наркотическую силу политики и власти.

Осенью спаковал манатки и вернулся в охваченную революционной горячкой Чечню, провозгласившую, как многие другие российские колонии, независимость. Горцы как раз готовились к избранию своего президента. Не долго думая, Шамиль решил участвовать в выборах. Ему было тогда двадцать шесть лет.

Неизвестно, на что он рассчитывал. У него не было своей партии, благородного происхождения, похвастаться было нечем. Так что, вряд ли он руководствовался политическим расчетом. Скорее вечной потребностью острых ощущений, новых приключений, желанием испробовать что-то новое. Так захотел, и все! Трудно даже сказать, что бы он предпринял, если бы его избрали президентом. Выборы выиграл Джохар Дудаев, а Басаев с треском их проиграл. Похоже, особенно о том не жалея.

Вскоре после этого он впервые действительно прославился, его имя огромными буквами кричало с заголовков передовиц российских газет и телевизионных новостей. Из аэропорта в Минеральных Водах Басаев с приятелями угнал в Турцию самолет с почти двухстами пассажиров на борту. В Анкаре, прежде чем сдаться турецким жандармам, потребовал, чтобы Россия признала независимость Чечни и убралась с Кавказа. Обещал освободить всех заложников, если получит гарантию безопасного возвращения в Чечню. Вняв уговорам турков, желавших как можно скорее избавиться от непрошенных гостей, Россия неохотно, правда, но все-таки согласилась на его условия. Самолет с заложниками вернулся домой, а угонщики окопались в горах.

Никто ему не приказывал угонять самолет и требовать независимости Чечни. Ба! Если бы такой человек нашелся, не исключено, что Шамиль поступил бы с точностью до наоборот. Нет, он никого не спрашивал, ни с кем не советовался, не просил ничьего согласия. Даже Дудаева, президента. И впредь он всегда будет так поступать. Не просил разрешения Дудаева на нападение и захват заложников в Буденновске. Не просил согласия Масхадова на вооруженное нападение на дагестанский Ботлих. Делал то, что хотел, что считал правильным.

Упивающийся своей славой, он неохотно возвращался к истории с угоном самолета. Не то, чтобы стыдился. Просто ему это уже было скучно. Не о чем было говорить. Презрительно пожимал плечами, гримасничал, как капризный ребенок, которого заставляют делать что-то, на что у него нет никакой охоты, или предлагают вместо ожидаемого поощрения что-то привычное, а он отказывается.

За турецкую авантюру Шамиль не понес никакого наказания. Наоборот, его заметил сам президент Дудаев, который доверил ему пост командира одного из полков создаваемой в тот момент чеченской армии.

Шамиль имел все, что хотел. Свободу и независимость, деньги, славу и восхищение ровесников. Он стал для них воплощением их мечты о величии, их амбиций и стремлений. В Шамиле и его деяниях они видели себя такими, какими хотели быть — бесстрашными, готовыми на все джигитами.

Перед красным кирпичным домом Шамиля всегда было полно партизан с автоматами. Некоторых из них Мансур знал лично. Увидев его за рулем машины, они громко приветствовали его или махали руками. Другие продолжали молча всматриваться в проезжающие машины.

Мансур, с самого начала возражавший против прогулок мимо дома Шамиля, в конце концов, категорически отказал мне. Сказал, что будет лучше не светиться там без надобности.

— Он сам за тобой пришлет, когда придет время.

Басаева Мансур, похоже, недолюбливал. Может, завидовал. Они были почти ровесниками. Шамилю было тридцать четыре, Мансур — на два года моложе. Но он знал, что ему с Шамилем уже не сравняться, и это осознание предела своих возможностей угнетало его и настраивало враждебно против всех, кто сумел достичь большего.

Он часто говорил о себе — я нефтехимик, инженер. Обычно это случалось, когда на него накатывала волна обиды и сожаления, что жизнь сложилась не так. Искал виновников, потому что за собой никакой вины не чувствовал. И правильно.

Засыпал меня банальными на первый взгляд вопросами. Как живу, сколько зарабатываю, на какой машине езжу, а какую бы хотел иметь. Но в его вопросах не было никакой заинтересованности, похоже, он даже меня не слушал. Только и ждал, когда я закончу, чтобы самому начать говорить. Я — нефтехимик, я — инженер.

Он рассказывал мне о доме в родной деревне и квартире, которую купил в городе, демонстрируя этим свою современность и зажиточность. Рассказывал о мебели, о футбольных матчах, которые когда-то видел по телевидению, о том, что никогда так и не купил машину, не нужна была. Он жил рядом с нефтезаводом, на работу ходил пешком. Вспоминал, как они с друзьями озорничали в школе и как подглядывали за купающимися нагишом в ручье украинками, приезжавшими в Сержень-Юрт отдыхать. Жили они в школе за деревней, разбросанной по зеленым склонам горы, одном из красивейших уголков, которые мне приходилось видеть. Потом в эту самую школу вселились бородатые моджахеды и основали в ней самую известную на Кавказе академию партизанской борьбы. Преподаватели были родом из Аравии, Судана, Алжира и даже Афганистана. А их учениками были юноши из кавказских республик, из Грузии, Азербайджана, Узбекистана, Таджикистана, Киргизии и даже из китайского Туркестана. В зависимости от потребностей курс продолжался три (основной) или шесть (специализированный) месяцев. Каждый раз обучение заканчивалось практическим экзаменом — нападением на российский погранпост или взрывом склада боеприпасов.

Мансур начинал рассказывать о своем старом житье-бытье, о том, каким оно должно было быть, позволял воспоминаниям захватывать себя, дрейфовать вслед за мечтами, чтобы, в конце концов, разбиться на рифах беспощадной реальности.

Как-то вечером мы оба вышли из себя. Раздраженный покровительственным тоном, каким он разговаривал со мной, когда мы были не одни, и его рассказами, в которых прошлое переплеталось с сегодняшним днем, желаемое с действительностью, я бросил ему, что, может, он и был когда-то инженером-нефтяником, да перестал, и никогда больше, наверняка, не станет.

Война, на которой он был моим проводником, навсегда изменила его жизнь, хоть никто не утверждает, что она стала хуже. Просто жизнь ушла из-под его контроля, понесла его, как напуганный чем-то скакун. Уздечка выпала из его рук, и теперь он только пытался удержаться в седле.

Он тосковал по прошлому, хоть я подозреваю, что здорово его идеализировал. Повторял вечно, что он нефтяник, инженер, потому что не мирился со своим сегодняшним, единственно реальным воплощением. Похоже, он не до конца понимал, кто он. Взяв в руки автомат, он из инженера превратился в солдата. Но чувствовал, что, сложив оружие, он не вернется к своей старой ипостаси, а навсегда останется беззащитным, жалким скитальцем на этой однажды выбранной дороге.

Не один Мансур не любил Шамиля. У меня создалось впечатление, что у Басаева врагов было минимум столько же, сколько друзей. Ладно, может, друзей все-таки больше. Он был как великий игрок в покер, которым восхищаются и любят за мастерские розыгрыши, но ненавидят, потому что за его выигрыш приходится платить из собственного кармана.

Многие завидовали его везению и той легкости, с которой ему доставалось все, что другим стоило массу усилий и стараний. Шамилю буквально все удавалось, он получал все, чего только пожелал. Да еще и бахвалился своим фартом, множа вокруг себя завистливых недругов, клянущих несправедливость судьбы.

Поступив на службу в гвардию Дудаева, овеянный недавней славой бесшабашного джигита, Шамиль вместе с другими чеченскими добровольцами вступил в ополчение еще только зарождающейся, таинственной Конфедерации Народов Кавказа. Ее апологеты заявляли, что она возникла в результате договоренности кавказских повстанцев, решивших, наконец, объединиться и завоевать свободу для всех горцев. Враги же утверждали, что это сама Россия, при помощи своих агентов, породила эту разбойничью армию наивных мечтателей, искателей приключений, шалопаев, чтобы удержать в повиновении бунтующие колонии Кавказа.

Присоединяясь к конфедератам, Басаев, однако, не забивал себе голову политикой. Он решил стать конфедератом, потому что война его увлекала, искушала, его просто по-мальчишески тянуло к бурной и обещающей богатую добычу жизни кавказского атамана, бунтаря.

Он очутился в Абхазии, древней Диоскурии, решившей порвать с Грузией. Но до войны бы так и не дошло, если бы не Россия — Кремль постановил наказать Грузию, заправилу мятежей в провинциях.

Басаев стал одним из командиров чеченского отряда. Не прошло и года с тех пор, как россияне объявили его в розыск и поставили вне закона за угон самолета из Минеральных Вод, а он из изгнанника и врага превратился в их союзника и товарища по оружию. Прежде чем по горным тропам через кавказский перевал Карачай, без препятствий со стороны российских войск, Басаев со своим отрядом чеченских добровольцев добрался до Абхазии, они прошли ускоренный курс военной переподготовки, на котором преподавателями были офицеры из России.

Неожиданный союз России с чеченцами ничего абсолютно не значил. Он был результатом простого расчета, сиюминутной необходимости, интриг. Они продолжали считать себя врагами, но отложили в сторону взаимную неприязнь, прикинув, что в данный момент выгоднее каждой из сторон. Для россиян было важнее наказать Грузию — поражение грузинской армии в Абхазии едва не закончилась гибелью президента Эдуарда Шеварнадзе в окруженном, пылающем пожарами Сухуми, распадом грузинского государства и новым подчинением его Москве.

Чеченцы же, учитывая то, что им самим придется оказывать сопротивление России, в абхазской войне увидели шанс опробовать себя в боях, подучить своих солдат, а при случае — обогатиться, поживиться на абхазских складах оружия, оставленного российской армией, отозванной с Кавказа по приказу Кремля.

Не на священных войнах, а на войнах за деньги и ради денег, грязных и запутанных, учился военному делу Шамиль Басаев. На войнах без всяких правил, во время которых резня, погромы и грабежи случались значительно чаще, чем боевые сражения, а захваченные города отдавались на три дня в руки победителей на разграбление.

Военные бури часто возносили на политический Олимп людей случайных, авантюрных, обычно не осознающих того, что они только пешки в чьей-то большой игре. Иногда, правда, случалось, что безвольные, казалось бы, марионетки внезапно оживали, выходили из-под контроля и превращались из послушных кукол в весьма самостоятельных чудовищ.

Хотя по рекомендации самого Дудаева Басаев стал командиром всего кавказского ополчения и даже заместителем Министра обороны в повстанческом правительстве Абхазии, он занимался в основном переброской через горы новых добровольцев, контрабандой оружия и добытых трофеев для себя, своих солдат и Дудаева.

Воевал немного, хотя на Кавказе со временем стало появляться все больше легенд о его ранах, храбрости, жестоких выходках и алчности при разделе трофеев. Сами абхазы, благодарные ему за помощь, не забыли, однако, как он, не желая рисковать жизнью своих солдат, отказался пойти на выручку окруженному грузинами и уничтоженному почти полностью отряду осетин и кабардинцев.

Да и командир из него был никакой, одно название. В ополчении конфедератов воевали, прежде всего, ненавидящие грузин осетины и состоящие в родстве с абхазами черкесы, кабардинцы и адыгейцы. Они и не думали подчиняться приказам Басаева, а к чеченцам, как всегда, относились подозрительно и неприязненно. Сами же чеченцы своим командиром считали не занятого трофеями, контрабандой и бумажной работой Басаева, а командовавшего ими в боях Хамзата Хункарова. Только когда он погиб от пули уже в Чечне, ветераны абхазской войны признали своим командиром Шамиля.

Но Басаев и так привез из Абхазии новую славу, и жену. А еще он познал войну, все ее стороны, включая и ту скрытую, коммерческую. Попробовал фронтовой жизни, показал себя как солдат и командир, видел смерть, почувствовал дрожь страха, наркотическую мощь насилия и абсолютной власти.

Овеянный зловещей славой и обогащенный трофеями, Басаев из Абхазии отправился воевать в Азербайджан, где в Нагорном Карабахе, при поддержке российских войск, местные армяне вели гражданскую войну против азербайджанцев. В Карабахе потерпел поражение. Азербайджанцы, известные своей нелюбовью к риску и жертвам, рассчитывали, что он их выручит взамен за деньги и военные трофеи. Оставили его одного с отрядом против армянских партизан, лучших солдат на всем Кавказе. Басаев пустился в бегство.

Из Баку отправился прямиком в Афганистан, где в затерянном в горах местечке Хост три месяца отрабатывал военное ремесло под наблюдением афганских моджахедов, которые не покорились российской армии во время агрессии и после десятилетней войны заставили ее отступить.

Когда Шамиль вернулся на Кавказ, чеченцы уже отсчитывали дни до начала войны, надвигавшейся неотвратимо, как мрачная, суровая зима. Аслан Масхадов, профессиональный военный, не познавший до того войны, поспешно создавал чеченскую армию по-своему, с уставом, дисциплиной и муштрой. А у Басаева, воспитанника и любимца войны, была под командованием армия похожих на него головорезов, для которых смерть не была ни чем-то новым, ни пугающим.

Оба служили одному и тому же делу, одному и тому же президенту. Шамиль, хоть всегда держал сторону Джохара Дудаева и всегда был ему лоялен, руководствовался скорее инстинктом, чем разумом.

Он сам был джигитом и задирой, к тому же наделенным харизмой и с безумными амбициями, а потому подсознательно искал себе подобного. Ему казалось, что в Дудаеве он нашел родственную душу. Возможно, поскольку он сам еще не был готов командовать самостоятельно, ему нужен был наставник и руководитель, духовный отец. Просто удивительно, как эти два лидера, оба не терпящие никаких возражений, ни разу не поссорились. Шамиль, как послушный чеченский сын, не смел критиковать Дудаева, даже если с ним не соглашался. Исполнял его приказы, а злость и бунт, закипавшие в душе, молча гасил в себе. И только Дудаева он так слушался. После его смерти Шамиль не признал уже ничьего превосходства и даже воле большинства подчинялся только тогда, когда считал нужным и выгодным для себя.

Масхадов хоть отличался от Дудаева нравом и взглядами, хоть ему были чужды фантазии Джохара, оставался рядом с ним из врожденного и закаленного жизнью чувства долга. В каком-то смысле он тоже видел в нем родственную душу. По его убеждению, человек, взявший на себя роль предводителя, мог сделать это только из-за свойственной ему заботливости и ответственности за людей. А они были важнейшими пунктами соотнесения в его собственной жизни.

Я спрашивал и Масхадова, и Басаева о дне и обстоятельствах, в которых они впервые встретились. Ни один из них этого не помнил. Мало того, ни один даже не захотел копаться в прошлом, чтобы восстановить этот момент. Совершенно очевидно, ни тот, ни другой не считали это событие особо важным. И, наверное, не думали, что оно каким-то образом повлияло на их дальнейшие судьбы.

Джохар Дудаев, может, и был легкомысленным, может, и был сумасбродом, но глупцом не был никогда. Масхадов мог его раздражать своей педантичностью, своим отсутствием воображения, но у него не было под рукой лучшего офицера, которому можно было бы поручить создание чеченской армии с основ. Трудно себе вообразить, чтобы Масхадов мог предать президента, подчинить себе доверенную ему армию. Он не представлял никакой угрозы, потому что как к политике, так и к извечным кавказским родовым раздорам относился с высокомерным презрением.

Однако создать полноценную чеченскую армию ему не удалось. Чеченцы, неисправимые индивидуалисты, не собирались ни отдавать ему свои автоматы, ни признавать верховенство главнокомандующего над старейшинами их рода или аула. Когда началась война, солдаты Масхадова разбежались под крыло своих деревенских командиров, а те соглашались сотрудничать и выполнять чужие приказы, только тогда, когда это не угрожало их собственным интересам и доброму имени. А Дудаев поручил Масхадову командовать этим ополчением смутьянов.

Иса Мадаев командовал тогда партизанским отрядом из своего родного Чири-Юрта.

— Не знаю, удалось ли ему выспаться хоть один раз за всю войну. Сколько я его видел, он или сидел над картами и что-то чертил карандашом, или проводил совещания с командирами низшего ранга. К нему можно было войти в любое время дня и ночи. Всегда за работой, всегда невозмутимый, гладко выбритый, в чистом, наглаженном мундире. Я его тогда часто ругал из-за того, что он не хотел выдавать мне столько оружия или денег, сколько мне было нужно, или запрещал проводить какую-нибудь операцию. А теперь я думаю, что у него было ангельское терпение и лошадиное здоровье. Сколько таких как я приходило чего-то требовать от него, грозились, ругались, проклинали, на чем свет стоит. Мы думали о своих отрядах, своих участках фронта, своих аулах. Мы понятия не имели, что происходит в других местах. А он, сидя над этим своими картами и выслушивая рапорты, все планировал.

Ему приходилось справедливо распределять не только оружие и деньги для отдельных отрядов, но и боевые задания для командиров, так чтобы одних не обременять военными поражениями, а других не возвышать боевыми победами. Малейшая ошибка грозила взрывом бунтов в стане добровольцев, его распадом, или еще хуже, кровопролитием в извечных, безысходных междоусобицах.

Он, однако, не совершил ни одной ошибки. Труднее всего ему было убедить командиров, что они должны держаться как можно ближе к наступающим россиянам, чтобы напрасно не рисковать своими моджахедами. «Будьте всегда поблизости, не позволяйте им вздохнуть, — говорил Масхадов. — Чем ближе вы подойдете, тем безопаснее. Не будут же они сбрасывать бомбы на свои войска, не будут стрелять из пушек по своим».

Оставаясь в тени, он готовил планы самых известных партизанских операций. Они принесли бессмертную славу полевым командирам, которым он поручал их проведение, а среди них были и Шамиль Басаев, и Хункар-паша Исрапилов, Руслан Гелаев, оба Асланбека, Большой и Малый, братья Хайхароевы, Турпал-Али Атгериев.

Шамиль Басаев в начале войны абсолютно ничем не выделялся. Командуя одним из лучших отрядов, ничем особенным не отличился. Никто о нем не слышал, мало, кто его знал. Был просто одним из многих партизанских командиров.

Воевал под Бамутом, где россияне когда-то держали в шахтах ракетные установки. В московских газетах и новостях сообщали, что Бамут защищали тысячи партизан. А на самом деле их было немногим более ста, в основном местные крестьяне, торговцы, трактористы, ветеринары, деревенские учителя и их ученики. Бойцами они стали только тогда, когда война пришла на их подворье. Превратили убежища и бункеры в неприступные крепости. Подземными коридорами пробирались прямо под российские окопы или незаметно уходили в поросшие густым лесом горы, исчезая бесследно как призраки.

Басаев быстро ушел лесами в безопасные горы. Казалось, что война все-таки напугала его, была ему не по силам. Растерял где-то былую браваду и залихватскую удаль. То и дело впадал в сомнения, терялся, не знал, что делать, совершал ошибки. Под Ведено Шамиль позволил россиянам заманить себя в ловушку, и они разгромили его отряд. Узнав о потере своего лучшего войска, Джохар Дудаев от злости рвал на себе мундир. Если бы ему удалось тогда дорваться до Шамиля, он бы его, точно, прикончил.

Побитый джигит зашился в лесных дебрях, глотая стыд, зализывал раны. Обдумывал, как вернуть себе доброе имя и славу, выискивал подходящую оказию.

Стотысячный Буденновск, названный так в честь славного маршала, атамана казачьей конницы, расположен на холмистых степных просторах Ставропольского края, почти в двухстах километрах от Чечни. Его жителям казалось, что это достаточно далеко, чтобы можно было не бояться войны, которая к тому же близилась к концу. Российские войска занимали последние чеченские аулы в высокогорном Кавказе, а генералы готовились объявить об окончательной победе.

Тем большим был шок, когда жарким июньским полднем на площадь Буденновска выехали огромные грузовики, из которых посыпались одетые в камуфляжную форму люди и открыли огонь. Застигнутая врасплох милиция поначалу вообще была не в состоянии оказать сопротивление.

Напавшие заняли городской совет и вывесили на нем зеленый чеченский флаг. К вечеру, когда к городу стянули войска, партизаны укрылись в городской больнице. Там забаррикадировались, захватив около тысячи заложников: пациентов, среди которых было много беременных женщин, врачей, случайных прохожих с городских улиц и даже пассажиров автобусов, которые, проезжая в тот день через Буденновск, сделали остановку у автовокзала.

Командир захватчиков назвал свое имя — Шамиль Басаев.

И заявил: если правительство России не согласится прервать войну в Чечне, вывести войска и начать мирные переговоры с руководством чеченских повстанцев, он убьет всех заложников, а потом взорвет больницу вместе со своими бойцами.

Басаев сообщил также, что приказал расстрелять нескольких обнаруженных им в больнице российских офицеров, раненных на войне в Чечне. Чеченские командиры обычно щадили взятых в плен солдат-срочников, но были безжалостны к российским летчикам и солдатам-контрактникам, пошедшим на войну ради денег. «Они же сами согласились убивать и умирать за деньги», — говорили чеченцы.

Прежде чем начать переговоры с Басаевым, россияне дважды посылали войска на штурм больницы, где он засел. В беспорядочной стрельбе и пожаре погибло полторы сотни заложников, большинство от российских пуль.

Наконец россияне согласились на переговоры. Сначала за освобождение заложников Басаеву предложили самолет и столько денег, сколько он потребует. Басаев отказался. Характерно, кстати, что кавказские террористы никогда не требуют денег, освобождения родственников и друзей из тюрем, самолетов, согласия на выезд за границу. Зато всегда требуют прекращения войны в Чечне, вывода российских войск с Кавказа, подписания мирного договора между Россией и Чечней.

После провала предложения с выкупом в кабинет директора больницы в Буденновске — именно там устроил свой штаб Шамиль — из Москвы позвонил лично премьер Виктор Черномырдин (президент Ельцин был это время в Канаде).

Басаев начал торг, требуя провести во всей России референдум о статусе Чечни. «Исключено, — ответил Черномырдин. — Сегодня вы требуете референдума в России, завтра начнете диктовать условия всей Европе». Наконец, после многочасовой торговли и попыток обмануть противника, российский премьер, разговаривая с Басаевым перед телекамерами, отдал войскам приказ прекратить боевые действия и обещал начать мирные переговоры с чеченцами.

«Прошу отпустить женщин, детей и больных, — говорил премьер, а его соотечественники ломали голову над тем, как чеченцам удалось с такой легкостью проникнуть вглубь российской территории и почему Черномырдин разговаривает с чеченским головорезом, главарем террористов, а Ельцин не находит возможности встретиться с чеченским президентом. Возможно, если бы такая встреча состоялась, удалось бы избежать и войны, и трагедии в Буденновске. — Сейчас, когда нас видят и слышат миллионы людей, я отдаю приказ остановить боевые действия в Чечне и начать мирные переговоры».

Басаев пошел на соглашение. Часть заложников освободил еще в Буденновске, остальных — в горном Зандаке, куда он привез их (вместе с группой российских журналистов и восемью депутатами, которые вызвались добровольно заменить заложников) в качестве живого щита, в качестве гарантии безопасности.

Среди добровольных заложников был российский правозащитник и давний диссидент коммунистического режима Сергей Ковалев. Позже он так вспоминал поездку с Басаевым из Буденновска на Кавказ: «А я помню, что, когда мы с заложниками и боевиками Басаева ехали автобусами из Буденновска, на всем пути по Кавказу — в Дагестане тоже, не говоря уж о Чечне, — нас с энтузиазмом приветствовали толпы людей. Басаева, который захватил две тысячи безоружных заложников, убил множество гражданских на улицах города и расстрелял семерых пленных в больнице… этого Басаева приветствовали как национального героя».

Шамиль добился своего, изменил ход войны, (хоть выторгованные им мирные переговоры были сорваны через полгода) стал настоящим героем, его сны обрели реальность. Теперь он был известен не только в Чечне, не только на Кавказе. О нем заговорил весь мир.

Нападение на Буденновск убедило чеченцев и самого Шамиля в том, что цель оправдывает средства. Ведь это не давление зарубежных правительств, не внезапное просветление российских властей привели к тому, что была приостановлена война. Этого добился сам Шамиль, который, прибегнув к террору, крайней форме насилия, добился мира.

После вооруженного нападения на Буденновск — а Басаев похвалялся, что планировал дойти до Москвы, и только алчность российских милиционеров и военных привела к тому, что деньги на взятки закончились еще в ставропольских степях, и ему пришлось занимать первый попавшийся город — с ним уже никто не мог сравниться. Даже другие командиры, завидующие его славе, не склонные к похвалам, не скупились в выражениях признания и восхищения, стараясь не замечать восторга, с которым о Басаеве говорили их собственные бойцы.

Шамиль становился живой легендой.

В Чечне, например, ни с того, ни с сего начали появляться слухи, что под российскими бомбами погибла вся семья Басаева (в действительности же на время войны Басаев вывез семью в Абхазию и Азербайджан), и что нападение на Буденновск было порывом доведенного до бешенства джигита, ищущего смерти, жаждущего мести.

Партизаны из отряда Басаева не могли нахвалиться строгим (в своем отряде он не терпел мародеров, наркоманов, извергов, случалось, что виновных в преступлениях и неповиновении лично расстреливал на месте), но справедливым командиром, бесстрашным и расчетливым, таким, который ради собственной славы не будет рисковать понапрасну жизнью своих бойцов.

Минимальные потери в отряде Басаева обеспечили ему постоянный наплыв новобранцев. Семьи партизан прославляли его как благодетеля, чуть ли не полубога, ведь отправляя сыновей в партизанские отряды, отцы и матери прощались с ними навсегда, не надеясь больше с ними увидеться. А тут, благодаря Шамилю, они возвращались живыми после каждой, даже самой дерзкой операции. Семьям погибших, таких, впрочем, было немного, Басаев платил возмещение, раненных за собственные деньги отправлял на лечение на черноморские курорты Сухуми или Пицунду в Абхазии.

Шамиль Второй — стали говорить о Басаеве в Чечне и на всем Кавказе, сравнивая его с имамом-мятежником девятнадцатого столетия.

О Масхадове не слагали песен и не ставили его в один ряд с величайшими кавказскими героями. Но после смерти Дудаева, разнесенного в клочья российской ракетой, естественным было, что именно он возглавил государство.

Его все уважали и признавали. Но не любили. Ему досталось уважение, а любовь — молодому сорвиголове Шамилю, который с отчаянной отвагой бросал своих моджахедов в самые дерзкие авантюры. И всегда выходил из них живым.

Масхадов считал нападение на Буденновск чистым безумием, смертным приговором лучшим бойцам, потому что только таких взяли на операцию. Он сопротивлялся ее проведению, но был не в состоянии удержать Шамиля. Он думал о последствиях. А Шамиль не морочил себе этим голову. И именно он стал героем.

Масхадову осталось только подписать с россиянами навязанное им силой перемирие и молча проглотить горький стыд, которому подверг его джигит. Он вынужден был признать преступлением и осудить нападение Шамиля на Буденновск, а также пообещать россиянам личный контроль за тем, чтобы Басаев был пойман и передан российским следственным органам, которые вновь объявили его в розыск. Наверняка, ему дорогого стоило не показать своего унижения и злости. Тем более что Шамиль, планировавший укрыться в горах, бесследно исчезнуть, меж тем и не думал отказывать себе в удовольствии наслаждаться славой. Встречался в лесах с журналистами, рассылал через своих гонцов послания и даже диктовал условия договоренностей с россиянами.

— Волос с моей головы не упадет. Хотел бы я посмотреть на того, кто попробует меня выдать, — потешался Шамиль. — А тому, кто заключит мир с Россией, отказавшись от независимости Чечни, я лично пущу пулю в лоб. Никто не имеет на это права.

Масхадов возглавлял почти все чеченские делегации на мирных переговорах с россиянами. Подписал практически все российско-чеченские соглашения. Включая и самое главное, о прекращении войны. Российские генералы не могли им нахвалиться.

«Хоть он и враг, с ним можно разговаривать».

Масхадов встречался с ними при любой возможности, явно и тайно. Чаще всего в Старых Атагах, в одноэтажном доме из красного кирпича, принадлежавшем Ризвану Лорсанову, человеку зажиточному, влиятельному, со связями. Именно из-за этих достоинств с первого же дня войны россияне и чеченцы наделили его неблагодарной ролью посредника и курьера между своими вражескими станами. Встречи Масхадова с российскими генералами держались иногда в такой величайшей тайне, что о них не предупреждали даже самого Ризвана, сходившего с ума, когда в его дворе вдруг появлялись повстанческие лидеры или половина командования российской армии на Кавказе, ошеломляя хозяина и соседей.

А как-то раз, когда переговоры затянулись до поздней ночи, Ризван на своей «ниве» сам отвозил российского генерала Лебедя в Грозный. Генеральский визит следовало держать в величайшем секрете, чтобы никто ни в Москве, ни в горах, не смог торпедировать почти состоявшейся сделки. И хоть он ехал с выключенными фарами, чтобы не привлекать внимания солдат на ближайшем посту, те услышали шум мотора, а неосвещенная машина только усилила их подозрения. Рванулись автоматные очереди. Ризван съехал в ров, выскочил на дорогу, заорал:

— Не стрелять! Не стрелять! Это я, Ризван!

Его тут все знали, и россияне, и местные. Стрельба прекратилась.

— Ризван? Жить тебе надоело? Тоже мне время для прогулок выбрал!

— Лебедя везу, — крикнул в ответ Ризван, забыв, что солдаты не имеют понятия о секретной миссии генерала с фамилией птицы.

— Ризван! Ты, похоже, совсем спятил! — помолчав, крикнул в ответ солдат. — Война вокруг, комендантский час, а этот ночью, не включая фар, лебедя на машине возит!

В тот день, когда Масхадов и российский генерал Лебедь должны были подписать в доме Ризвана мирный договор, чеченец тоже едва не поплатился жизнью. Сначала ему пришлось несколько часов развлекать генерала разговорами и играть с ним в шахматы, потому что сильно опаздывали недоверчивые чеченцы, не принявшие приглашения на борт российского вертолета. Когда Масхадов, наконец, появился, российский генерал так увлекся партией шахмат, что и не подумал ее прерывать. Поздоровался только с чеченцами и вернулся к игре. Масхадов молча, как будто просто приехал на званный обед, обмыл руки и уселся за стол. Договор подписали только под конец ночи, которую Ризван, смертельно напуганный призраком провала переговоров, провел, не сомкнув глаз.

Масхадов был убежден, что необходимо любой ценой прекратить войну. Шамиль считал войну не худшим вариантом. Он не хотел разговаривать с россиянами, считал, что сам факт соглашения отдает предательством. Вместо того, что бы договариваться с Россией, — рассуждал он, — надо как можно скорее ударить, причинить ей кошмарную боль, повергнуть в ужас жестокостью мести.

Джохар Дудаев, как будто охваченный каким-то предчувствием неуклонно приближающейся смерти, войне уделял все меньше внимания. Отдал все на откуп Масхадову и джигитам, оставляя за собой роль символа, знамени. Когда он погиб, появились опасения, что немедленно начнется братоубийственная война между Масхадовым и Басаевым за наследие Джохара.

Чеченцы, однако, не только избежали распрей, но и отбили у россиян свою столицу, пользуясь тем, что самоуверенные российские генералы бросили почти весь столичный гарнизон на преследование партизан в горах. Операцию взятия города запланировал Масхадов — а кто же еще? — а исполнителем стал Шамиль Басаев. Дерзкий штурм увенчал джигитскую славу Басаева. Молниеносная атака застала россиян врасплох и довела до сознания хозяев Кремля, что они не выиграют эту войну, что ее нужно прервать, а к следующей подготовиться значительно лучше.

Эта война вошла в историю как одно из постыднейших поражений имперских армий. Масхадов, фактический победитель, возглавил временное повстанческое правительство, которое должно было осуществлять власть в Чечне до выборов нового президента.

Уже тогда говорили, что в мирное время Масхадов был бы идеальным президентом. Был спокойным, никогда не раздражался, не позволял вывести себя из равновесия, был покладистым и в то же время решительным, справедливым, порядочным. Против выбора Масхадова не протестовала и Россия. Как раз наоборот, в Кремле сочли, что с бывшим полковником российской армии, воспитанном в духе послушания, преклонения и страха перед Россией, будет проще договориться, и кто знает, может, даже выбить из его головы несбыточные мечтания о независимости.

Басаев после войны решил навестить Москву, в которой не был пять лет, и где его уже дважды объявляли в розыск. Потом хвалился, как он прогуливался по московским бульварам, и никто его не останавливал, не проверял документы, хоть он не маскировался и даже бороду не сбрил. «А раньше, — вспоминал Басаев, — каждый постовой при виде моей кавказской морды тут же приказывал предъявлять документы и обшаривал карманы».

Завоеванная известность крепко ударила ему в голову. Он решил, что ему и только ему одному принадлежит слава победителя в кавказской войне. Без всяких сомнений и колебаний выставил свою кандидатуру на президентские выборы. В победе не сомневался.

Масхадов долго колебался, прежде чем согласился участвовать в выборах. И сделал это не из жажды власти, не из вызывающей раздражение уверенности политиков, что только они знают, как изменить мир к лучшему. Президентом он решил стать из чувства долга.

— Я вообще бы не выставлял свою кандидатуру, если бы не знал слишком хорошо всех тех, кого потянуло в президенты, — признался он во время нашей последней встречи.

В его личном, старомодном кодексе чести президентство, царство, власть духовная принадлежали избранным. Демократические системы правления, отдающие власть в руки любого ее пожелавшего, лишь бы его поддержало большинство, казались ему ужасающей профанацией института верховной власти. Среди дюжины претендентов на пост чеченского президента любой казался ему необразованным выскочкой, самонадеянным узурпатором, чье правление могло закончиться для страны позором и катастрофой. Он сам, может, и не разбирался в политике и правлении, но, по крайней мере, знал, что не опозорит поста президента. Одному Богу известно, до каких скандалов могло бы дойти под властью дикого атамана Басаева или поэта-неудачника Яндарбиева, который на старости лет открыл в себе божественное призвание и возжелал называться имамом. А потому Масхадов решил, что единственным спасением будет выдвижение собственной кандидатуры.

Его последние сомнения и страхи развеяли сами россияне. Они твердили, что не сядут за стол переговоров с Басаевым, считают его банальным бандитом, зато готовы пригласить в Кремль Масхадова, которого они называли надеждой Чечни, прагматичным, умеренным, разумным кавказским Ататюрком, ориентированным на светскую Европу, а не на мусульманский Восток, мостом над бурным потоком, на котором встретятся и примирятся заклятые враги. Когда он победил на выборах, россияне объявили, что для них это приятная новость. Нашлись среди них и такие, кто утверждал, что Масхадов был бы прекрасным Министром обороны в правительстве России, и жалели, что теперь он, наверное, не согласиться принять эту должность.

На выборах Масхадов получил две трети голосов, наголову разбив всех своих соперников. Выиграл, хоть не ездил по стране, чтобы завоевать расположение сограждан. Заигрывание на митингах, соревнование в пустых обещаниях представлялись ему ниже его офицерского достоинства. Когда, не дожидаясь объявления о победе, журналисты допытывались, кого он пригласит в правительство и что собирается делать, Масхадов явно смущался, но не скрывал удовольствия, когда журналисты называли его «господин президент».

Шамиль, опьяненный славой победителя России, уверенный в себе и своей счастливой звезде, выборы с треском проиграл. Ему отдала свои голоса только четвертая часть избирателей. У измученных чеченцев Шамиль ассоциировался с войной. Они выбрали Масхадова, дающего им надежду на мирную жизнь.

Шамиль долго не мог поверить в то, что проиграл. К тому же, фиаско на выборах в парламент потерпел его брат, которого в родном Ведено победил какой-то местный учитель. Как будто мало было всех этих горьких поражений, председателем парламента был избран фаворит Масхадова, а не поддерживаемый Шамилем его товарищ по оружию Большой Асланбек, соратник по нападению на Буденновск. Когда во время торжественной присяги Масхадова Басаева спросили, что он думает о результатах выборов и каким видит будущее страны и свое собственное, он в ответ смог только тяжело вздохнуть: «Аллах Акбар — Бог велик!»

Он не был готов к разочарованиям, которые принесло ему мирное время. Болезненно переносил проигрыш Масхадову, обвинял президента, что тот отобрал у него ореол славы кавказского героя, не знал, куда деваться со своим унижением и позором. Вел себя, как капризное дитя, привыкшее к исполнению любых желаний, которое злится и топает ногами, когда впервые получает отказ.

Демонстративно выехал из столицы в Ведено, заявил об уходе из политики. Рассказывал, что поставит пасеку или займется нефтедобычей, будет заочно изучать право или торговать компьютерами, а может, откроет охранную фирму со своими бывшими соратниками.

Но долго в тени не удержался, испугался забвения — вернулся в большую политику, когда расчетливый стратег Масхадов в поисках союзников, нейтрализуя противников, поручил ему пост вице-премьера и фактически своего заместителя.

Впрочем, создавалось впечатление, что, если бы только была такая возможность, если бы хватало постов, Масхадов всех взял бы в правительство, всех сделал министрами, директорами, председателями, генералами. Он хотел угодить всем, всем что-то дать, чтобы всех перетянуть на свою сторону. Как будто боялся иметь врагов. Сначала предложил посты в правительстве Басаеву и Удугову, своим соперникам на президентских выборах. Он прибавлял собранные им голоса к тем, что получили Басаев и Удугов, и выходило, что восемь из десяти чеченцев должны поддержать его правительство.

Чтобы обеспечить себе благосклонность диких горцев, все еще оплакивающих Дудаева, Масхадов сделал их земляка вице-президентом. Быстро сообразив, что таким образом он вызовет недовольство Басаева, который ненавидел вице-президента, он сделал его вице-премьером. Потом одним махом наделил должностями почти всех своих соперников по президентским выборам. Удугов стал Министром иностранных дел, Закаев — Министром культуры, Гелаев — Министром обороны. Таким образом, в чеченском правительстве оказались практически все, друзья и враги, герои и предатели, ученые знаменитости и безграмотные выскочки.

Ожидалось, что, став президентом, Масхадов скорее окружит себя бывшими чиновниками, с которыми его связывало и воспитание, и образование, и биография. Наверняка у него было с ними больше общего, чем с молодыми партизанскими командирами, с которыми судьба его свела случайно. К тому же теперь, когда нужно было восстанавливать страну из руин, ему больше пригодились бы люди старого режима, инженеры и чиновники, а не партизаны-недоучки. Однако именно им отдал Масхадов первенство при назначении на правительственные должности.

Коммунистов и коллаборационистов допускал в правительство только тогда, когда действительно был вынужден это сделать. Говорил, что может они и умеют управлять, но наверняка не имеют на это морального права. Масхадов не скрывал, что министерские посты даются командирам не за их знания и умения, а за военные заслуги. Похоже, он верил, что в мирное время сможет командовать так же, как во время войны.

Ему выпало управлять страной, которую до основания разрушила война, и людьми, которых она развратила. Страной, где свобода была всегда важнее независимости, свобода, понимаемая как ничем неограниченное право вершить как добро, так и зло и даже определять, что есть добро, и что зло. Ему пришлось управлять людьми, которым смерть кажется пустяком по сравнению с оскорбленной честью, а всяческие конституции, предписания, уставы, законы и даже Коран уступают первенство древнему кодексу чести.

Ему пришлось управлять страной, из которой оккупационная армия, правда, ушла, но оставила при этом в каждом ауле по дюжине агентов и диверсантов — они должны были сделать так, чтобы Чечня никогда не выбралась из трясины бандитизма, раздоров и нищеты. Страной, где люди говорят: тебе я верю, но ни на грош не доверяю тому, кому доверяешь ты.

Неизвестно было, с чего начинать. Все казалось срочным и неотложным. Что раньше восстанавливать: дома, школы или нефтезаводы? Вести переговоры с россиянами или разоружать джигитов, которые так привыкли к автоматам, что никак не могли с ними расстаться? А ведь их было около ста тысяч, и они ничего кроме стрельбы не умели, или попросту не хотели делать. Пытаться перетягивать врагов на свою сторону или начать, в конце концов, с ними бороться? Ни на что не хватало ни времени, ни сил. Все валилось из рук.

Кроме того, ни на что не хватало денег. В разрушенной войной стране государственная казна была пуста. Рубли, выделяемые во время войны назначенными Кремлем управляющими, были разворованы до копейки. Когда во время официального визита в Москву, куда он приехал на подписание мирного договора, Масхадов заговорил о деньгах, которые, якобы, широким потоком текли в Чечню на восстановление хозяйства, Ельцин развел руками: «А черт его знает, куда они подевались. Но я проверю».

Масхадову оставалось только сделать вид, что он принял обещание за чистую монету. Он старался любой ценой избежать конфликтов и даже мелких недоразумений с Москвой. В Чечне действовали российские агенты и провокаторы — Масхадов предпочитал делать вид, что ничего не замечает. Отказался от официальной поездки по странам Европы, боялся, что Москву это может задеть. Похоже, он действительно верил, что достаточно лояльно выполнять принятые на себя обязательства, чтобы Кремль также держал слово. Да и что ему оставалось, кроме веры?

Россия же о своем слове быстро забыла. Легко рассталась с призрачной надеждой, что Масхадов сам от имени чеченцев отречется от независимости, что хотя бы из любви к мундиру и красным звездочкам прибудет в Кремль и принесет присягу на верность. Когда же стало ясно, что Масхадов во власянице не появится под стенами Кремля, российские власти отложили дела Чечни в долгий ящик. Ни у кого не было ни желания, ни времени заниматься Кавказом, когда накопилось столько более важных и срочных проблем — как побороть экономический кризис, как противостоять растущей мощи Америки, выхватывающей у России, как рыб из садка, одну за другой ее бывшие колонии и протектораты, что делать с хлещущим водку президентом, и как найти ему наследника престола? Кто бы там морочил себе голову Чечней!

Не зная, что предпринять с Чечней, Кремль решил, что достаточно удержать ее, отягченную бесконечными проблемами, чтобы она не сбежала слишком далеко, чтобы была под рукой, когда у России появится какая-нибудь идея, время и силы, чтобы снова заняться Кавказом.

На помощь Америки и Европы Чечня рассчитывать не могла. Слишком дорога была им дружба с Россией, чтобы причинять ей ущерб из-за каких-то кавказских горцев, к тому же симпатия и сочувствие к чеченцам уменьшались с каждым очередным похищенным ради выкупа иностранцем. Соседскую помощь предложил Азербайджан, но Москва тут же наказала его экономической блокадой. Хотели протянуть руку грузины, но российский Министр внутренних дел предупредил: «Осторожно, у вас будут из-за этого одни проблемы, поверьте мне».

Только однажды российские власти предложили Масхадову помощь: «Если нужно, пошлем тебе немного оружия», — позвонили ему из Кремля, когда в Чечне назревал братоубийственный конфликт, а враги Масхадова готовились совершить вооруженный переворот. Масхадов уже почти согласился, но агенты донесли ему, что такую же помощь в виде автоматов и пулеметов россияне предложили его противникам. Просто они хотели, чтобы чеченцы вырезали друг друга, а потому с удовольстви-130 ем подсовывали кинжалы обеим сторонам конфликта.

Агенты также донесли Масхадову, что россияне настраивают против него мусульманских революционеров. «Вы проливали кровь не только за свободу, но и за веру, — распускали по деревням слухи российские провокаторы, — а теперь этот Масхадов не хочет вам разрешить жить по законам шариата». Российский Министр внутренних дел поехал в Кадарскую долину в Дагестане, встретился с бунтарями, принял от них подарки. Вернувшись, рассказал обо всем Ельцину, а тот заявил по телевидению: «Молодцы! Пусть живут там, как хотят, даже по этому их шариату». «Видите, — продолжали сеять сомнения и подозрения российские агенты, — даже этот Ельцин, хоть водку пьет, а против ислама ничего не имеет. Зато Масхадов не хочет объявить Чечню халифатом верных». Когда Ельцин выгнал премьера Степашина, тот от злости или из зависти (он ведь рассчитывал, что будет назначен следующим президентом, а проиграл провозглашенному военным героем Путину) заявил во всеуслышание, что решение о вводе войск в Чечню было принято за полгода до того, как Басаев с боевиками напал на Дагестан.

Радостное, беззаботное упоение победой в войне уступало место все более болезненному и горькому разочарованию. У Масхадова ничего не получалось, все шло не так, он везде запаздывал. Отправлял людей на поиски похитителей заложников, а в это время кто-то грабил банк. Преследовал воров, а в городе кого-то убивали. Трудно поверить, но ограбили даже его собственный президентский кабинет. Воры вынесли компьютер.

Если он был мягким, от него требовали суровости. Если был суровым, обвиняли в тирании. Когда просил, предостерегал, заклинал, ему смеялись в лицо, называли слабым, бессильным. Когда грозил, стучал кулаком, поднимался стон — Масхадов диктатор. Убийцы, грабители, торговцы невольниками, уверенные в безнаказанности, наплевав не только на уголовный кодекс, но и на Коран и извечный долг кровной мести, спокойно расхаживали по улицам разрушенного города. От Масхадова требовали, чтобы он навел порядок в стране, но земляки никогда бы ему не простили и не забыли, если бы он прибег к насилию. Он даже не мог никого арестовать. Никто бы ему добровольно не сдался, не обошлось бы без применения силы, а если бы преступника удалось, наконец, бросить за решетку, его родственники не успокоились бы, пока тот не оказался на свободе.

Привычному к военной дисциплине Масхадову все труднее было сдерживать ярость, когда его подчиненные сомневались в его решениях или вообще отказывались их выполнять. Воспитанный в мире команд, уставов и приказов, он не выносил критики, особенно со стороны тех, кого он превосходил по своему положению.

А его вдруг стали критиковать практически за все.

Что бы он ни сделал, все вызывало протесты и возмущение. Когда-то всех восхищало, что перед тем, как принять какое-то решение, он долго размышляет, обдумывает, взвешивает возможные последствия. Тогда говорили, что он предусмотрительный, теперь — что нерешительный, что медлит, что у него нет никаких идей, никаких планов. Если он пробовал договариваться с Россией, бывшие полевые командиры обвиняли его в предательстве великого дела. Когда он срывал переговоры, Кремль называл его банальным главарем лесных боевиков. Когда по требованию мусульманского духовенства и боевиков он объявил, что в Чечне высшим законом будет Коран, его земляки возмутились, заявляя, что не готовы еще жить по законам божьим. А когда попытался смягчить правила Корана, его проклинали все. Бывшие товарищи по оружию когда-то с гордостью говорили о нем «российский полковник», теперь дарили только презрением. «Он же всего-навсего российский полковник, да еще штабист, из тех, кто воюет только на карте, — говорили они, — что можно от такого ждать?»

Все чаще вспыхивали бунты и взрывались бомбы, закладываемые его врагами вдоль улиц, по которым он ехал каждый день в президентский дворец. Он вышел живым из дюжины покушений. Как-то ему пришлось выскакивать из горящего автомобиля, в другой раз бомбу подложили на кладбище — он должен был погибнуть во время похорон.

Он становился голым королем без власти, которую у него растащили разбойничьи главари, раздирая страну на куски. У них были деньги, чтобы достать оружие, и оружие, чтобы достать деньги. Во время войны они слушались его приказов как подчиненные. Теперь подчинялись его власти только тогда, когда им было это выгодно. То воевали друг с другом, то мирились, становились союзниками. Раз были на его стороне, другой раз выступали против него, готовые отобрать у него власть.

Отчасти именно из-за них, в страхе перед ними, Масхадов взял в правительство Басаева и даже назначил его своим заместителем, когда сам отправился на паломничество в Мекку. И надо признать, что в роли управляющего небольшого чеченского государства, Шамиль проявил себя не худшим образом. Во всяком случае, он старался.

Вместе со своими соратниками, которых он именовал теперь министрами, Басаев пытался поставить на ноги экономику, обуздать бандитизм и торговлю живым товаром, как чума охватившими Кавказ (сам он похищением людей ради выкупа никогда не занимался). Он действительно серьезно трактовал свою функцию, роль премьера и политика затянула его, как наркотик. Теперь он жаждал славы доброго и мудрого канцлера. Не мог только смириться с тем, что Россия абсолютно игнорирует и его, и президента.

«Я понимаю, меня они ненавидят, считают преступником, но что они имеют против Масхадова? — бесился он, когда оставался наедине со своими ближайшими друзьями и мог не скрывать своих сомнений и эмоций. — Ведь пока мы действуем вдвоем, никто и не пикнет. Все может получиться. Надо только помочь».

Он злился, что россияне видят в нем только шального бандитского атамана, а он в своей мятущейся душе видел себя уже в ином воплощении. И, наконец, он понял, что таким изменившимся он России вообще не нужен. Напротив, россиянам Шамиль был нужен таким, каким был раньше. Им не нужна была нормально управляемая, спокойная, безопасная Чечня. Поэтому они игнорировали Масхадова и отнюдь не желали ему успехов. И Шамиль решил, что дальнейшее премьерство — пустая трата времени, что из трясины нищеты, бесправия и насилия нет никакого выхода. Потеряв ко всему интерес, он отказался от поста премьера. «Примешь ты мою отставку, или нет, меня уже не касается, — написал он Масхадову. — Я ухожу, и ничто меня здесь не удержит».

Пост премьера, который начал было приносить ему такое удовлетворение, оказался очередным горьким разочарованием. Победоносная, героическая Чечня превращалась в склочный базар. Бессильный и разочарованный Шамиль мог только наблюдать, как страна катится в пропасть, а бывшие военные герои грязнут в интригах друг против друга, берут взятки и обрастают жирком, как стирается память о военном героизме и героях, а через черный ход возвращаются давние родовые устои. Как бездарно растрачивается великая победа.

Кроме всего прочего, Шамиля никогда не устраивала второстепенная роль человека для черной работы. Подчинение кому бы то ни было, чему бы то ни было противоречило его характеру. Раз не мог быть первым в государстве, решил, по крайней мере, стать первым в оппозиции президенту Масхадову. Возглавил союз непокорных и разочарованных полевых командиров, которые, как он сам, не нашли себя в мирной жизни. Басаев дал объединению название «Конгресс народов Чечни и Дагестана» и заявил, что отныне его целью будет не только освобождение Кавказа от гнета России, но и создание в горах халифата, живущего исключительно по законам Бога. Такого, за который много лет назад боролся его великий тезка, имам Шамиль.

Воистину странный и извилистый путь прошел Шамиль Басаев прежде, чем из жизнелюбца, искателя приключений и веселых потех превратиться в солдата священной войны, ведущего жизнь отшельника, ищущего мученической смерти, открывающей перед ним врата рая.

Сам он утверждал, что именно война преобразила его из грешника в правоверного мусульманина. Враги, которых у него всегда было под достатком, не верили этому. Они считали, что ислам и джихад были для самовлюбленного Шамиля единственным спасением от небытия забвения.

Ему все труднее было выносить послевоенное время. Каждый день был хуже предыдущего. Бледнела память о военном геройстве, командование бездействующими боевиками граничило с абсурдом, новой же войны ничто не предвещало, даже сама мысль о ней была непростительным преступлением. Повседневность казалась ему такой гнусной, такой недостойной его жизни, что ему хотелось рвать и метать.

Он готов был прозябать в своем аполитичном одиночестве, но при условии, что останется у всех на устах, что его слова будут повторяться всеми, что над его поступками будут размышлять, что будут кружить легенды об очередной свадьбе или визите к президентам соседних кавказских государств, куда он привозил в подарок бочонки меда со своей собственной пасеки.

Но, лишенный войны и отстраненный от власти, он никого не интересовал, с ним перестали считаться. Не было больше влиятельных связей, он ничего не решал, ни в чем не мог помочь, нигде не мог приложить свои силы. Даже денег уже не хватало. И он стал судорожно искать новых друзей и новой возможности возвращения на большую сцену.

Тогда-то он и связался с мусульманскими революционерами, которых прибывшие издалека добровольцы, кочевники священных войн из Аравии, Афганистана и с Балкан, вдохновили на создание на Кавказе государства Бога.

Богатых, готовых к самопожертвованию пришельцев, несмотря на все их воинские достоинства, чеченцы поначалу не понимали и не любили. Их вера казалась слишком непохожей на ту, которую горцы исповедовали веками. Сам Шамиль относился к ним недоверчиво, не понимал их презрения и неприятия радостей жизни, видел в них соперников своей славы.

После войны чеченцы поблагодарили арабов за помощь, но попросили как можно скорее покинуть Кавказ. Этого требовала Россия, утверждая, что иностранные добровольцы — банда террористов, опасных мятежников и людей вне закона, находящихся в розыске полиций всего мира. Тем, что им удалось остаться на Кавказе, они обязаны исключительно Басаеву — он встал на их защиту, а командира арабов, бородатого Хаттаба объявил своим другом и братом. Обрадованные мусульманские революционеры и кочевники священных войн провозгласили Шамиля своим эмиром. В новый союз Шамиль внес свою джигитскую славу, а Хаттаб — заграничные связи и деньги. Ибо араб оказался эмиссаром самого Усамы Бен Ладена, основателя и казначея Аль-Каиды, террористического интернационала, из-за которого и против которого в начале двадцать первого века разгоралась третья мировая война. Хаттаб обеспечивал постоянное поступление оружия и наличных денег на нужды священной войны. Рассказывал, что познакомился с Усамой в Афганистане, что сражался в бригаде, которой командовал саудовец. Хаттаб называл его «добрым человеком» и разделял его идею изгнания «неверных» из всех исламских земель.

Но не только угроза забвения и деньги сделали из Шамиля воина священной войны. Ислам стал для него и глубокой верой, и политической стратегией.

У таких, как он, мирное время отбирало все: цель, смысл жизни, надежды. В кастовом кавказском обществе, связанном по рукам и ногам традициями и кодексами чести, в котором место человека определяется принадлежностью к роду, молодые люди низшего сословия с момента рождения были лишены каких бы то ни было шансов.

Война позволила им выбиться в люди. Поэтому они сопротивлялись возврату довоенных устоев, которые с каждым днем все больше брали верх над недавним революционным порывом. Ислам, проповедующий равенство всех перед Наивысшим и приоритет братства по вере над братством по крови, был для них избавлением и надеждой на лучшее будущее. Они предпочитали жить в государстве, управляемом по законам Бога, а не по законам предков. Тем более, что подвергавшиеся долгие годы губительному влиянию войн и преследований, и, прежде всего, убийственному для традиций влиянию современности, законы предков превратились просто в привычный ритуал, стали скорее легендой, чем всеми признаваемым и исполняемым кодексом и жизни.

В исламе, мусульманской революции и законе шариата увидел Шамиль не только свое спасение, но и спасение погрязшей в беззаконии и насилии, все больше раздираемой междоусобицами, Чечни. Он решил, что только закон Божий позволит объединить чеченцев, и только с помощью Корана можно совершить социальную революцию.

Он стал также ярым поборником экспорта революции кавказским соседям. Понял, что окруженная коррумпированными сатрапами, даже самая справедливая, но отрезанная от мира Чечня никогда не станет по настоящему свободным государством. И что разъедаемый распрями Кавказ никогда не будет суверенным, если не объединится. А объединиться он может только под знаменами Пророка.

Так и позволил Шамиль обольстить себя мечтам, соблазнам и обещаниям новой, теперь уже священной войны.

Мусульманский фундаментализм, вызывающий такую обеспокоенность и дурные ассоциации в России, Европе и Америке, на Кавказе воспринимался исключительно как позитивное явление. Он означал самоутверждение, возвращение к истокам, возрождение, очищение.

Необходимость обустройства страны по законам Корана видел и Джохар Дудаев, который даже отдал своим министрам соответствующие распоряжения, и пришедший ему на смену Селим Хан Яндарбиев, недостаток силы и харизмы пытавшийся возместить воинственностью убеждений.

Как-то, когда мы возвращались из Грозного, Мансур спросил, не хотел бы я с ним поговорить. Хотел, конечно, хотел. Мне самому это не пришло в голову, потому что я был занят мыслями о Масхадове и Басаеве, разговорами о них и с ними. И тревожащей душу надписью на камне у дороги в Гюмры: «Не станет героем тот, кто думает о последствиях».

Я постоянно к ним возвращался, старался еще раз переговорить, подбирал новые, бьющие в самую суть вопросы, выискивал скрытый, возможно, мистический смысл ответов, которые должны были рассеять мои сомнения. Бродил с рассвета до заката, жил в осажденном, готовящемся к смерти городе, пытаясь в спешке — не дай Бог, опоздаю! — и любой ценой узнать и понять только этих двоих людей. Президента и джигита. Как будто именно они были самой главной загадкой, а ее решение могло помочь ухватить суть дела.

Я махнул рукой на встречу с мэром города, родственником Джохара Дудаева, без особого внимания беседовал с несколькими известными, как уверял Мансур, командирами, фамилии которых я даже не записал.

Отказался я и от разговора с Салманом Радуевым, самым странным из всех полевых командиров. Его называли «оборотнем», «человеком с пулей в голове» или «Титаником». Из-за титановых пластин, которыми врачи залатали его раскрошенный пулями череп. Впрочем, он столько раз был ранен, пережил столько покушений, из которых просто не имел права выйти живым, что шрамов, швов и протезов мог насчитать у себя больше, чем живых частей тела. Лицо было изуродовано пулями и ожогами, он потерял глаз, нос и ухо, после очередных операций даже самые близкие люди не могли его узнать, быть до конца уверенными, он ли это на самом деле. Его несколько раз объявляли убитым, а под Урус-Мартаном, говорят, у него была даже своя могила.

Радуев, болезненно завидуя славе Басаева, утверждал, что регулярно разговаривает по телефону с покойным Дудаевым, кстати, его свойственником; признавался во всех без исключения взрывах и похищениях в России, (говаривал, что если не может существовать чеченское государство, не может существовать и российское), в сотрудничестве со всеми возможными разведками, включая ЦРУ и МОССАД, пугал атомной бомбой, которую, в зависимости от настроения, то уже имел, то, как раз, покупал. В Грозном шутили, что он признался бы даже в убийстве Кеннеди, если бы тогда уже родился.

Впрочем, от встречи с Радуевым отговаривал меня сам Мансур. Говорил, что Салман уже ни на что не годен, что его преследуют бесконечные кровотечения и головные боли, что теряет рассудок и держится только на обезболивающих средствах. Но когда Мансур спросил, хочу ли я встретиться с Яндарбиевым, я по его голосу почувствовал, что отказ был бы чем-то неприличным, нарушением правил хорошего тона, пренебрежением своими обязанностями.

Яндарбиев жил в Старых Атагах, типичной чеченской деревне в предгорье, не имевшей, казалось, ни начала, ни конца. По пути в Грозный мы часто проезжали практически рядом с его домом. С тех пор, как он проиграл Масхадову президентские выборы, Яндарбиев держался в тени, мало кого интересовал. Нам не пришлось высылать гонцов, чтобы уговорить его на встречу.

Он все еще горько переживал поражение. Считал, что его бывшие подчиненные командиры, предали его, участвуя в президентских выборах.

— Дело было не во власти, меня самого она не интересовала, — вспоминал он, потирая ладонью бритую голову. — Но странно все получилось. Мы выигрываем войну, но меняем командующего. Как будто отворачиваемся от того дела, за которое воевали.

Отдавая власть Масхадову, Яндарбиев, как будто ему в отместку, объявил Чечню мусульманской республикой, живущей и управляемой исключительно по законам шариата.

— Закон Корана — самое совершенное государственное устройство. В нем в мельчайших деталях прописаны все институты, ситуации, нормы поведения и социальное положение. Коран дает ответ на все вопросы, — характерно прищуривал Яндарбиев в задумчивости левый глаз. — Наш народ чувствовал себя растерянным после падения империи, искал какую-то опору. Боялся экспериментов, выборов, демократии. Да и зачем было прибегать к полумерам, если в нашем распоряжении было оптимальное решение?

Если он хотел из мести усложнить Масхадову правление, то просчитался. Масхадов, далекий от революционной эйфории и религиозных порывов, после глубоких раздумий сам решил обратиться к исламу. Он искал чего-то, что позволило бы ему сохранить единство распадающегося государства, знамени для всех, хоть какого-то дела, идеи, по отношению к которым существовало бы абсолютное согласие.

Ссылаясь на закон Бога, и объясняя им свои поступки, проще было принимать самые трудные решения, преследовать и бросать за решетку преступников, наступать на больные мозоли другим. Подхватив зеленое знамя ислама, Масхадов отобрал его у своих противников, молодых командиров, требующих провозглашения Чечни Царством Господним, о котором они, честно говоря, не имели ни малейшего понятия. Они не знали, чем такое государство должно быть, зато знали точно, чем оно не является и чем не должно быть, другими словами — их сегодняшней жизнью. Отказ от нынешнего положения вещей был для них первым и обязательным шагом на пути к совершенству.

Надеясь, что его непокорные подданные, не признающие никаких людских законов, склоняться, по крайней мере, перед законами Корана, Масхадов приступил к решению задачи уподобить свою страну государству шариата. Осуществление этого он поручил особым трибуналам. В них привлекали людей, осведомленных в религиозном законодательстве и теологии, в большинстве своем получивших образование в Аравии, молодых, нетерпеливых, видевших настоятельную потребность революционных перемен. Это не понравилось старейшинам кланов и старым муллам, отказывающим, в соответствии с традицией, молодежи в праве принимать решения по каким бы то ни было вопросам.

Ни с кем и ни с чем не считаясь, трибуналы объявили, что чеченские суды будут отныне выносить приговоры только на основе Корана. Букве Корана должны были подчиниться и банки, в первую очередь, отказываясь от права ссужать деньги под проценты. Был введен запрет на продажу и употребление водки, признанной дьявольским изобретением. Женщинам приказали одеваться скромно, лучше всего в свободные одежды, скрывающие формы, волосы прикрывать платками. За нарушения требований к форме одежды могло последовать даже увольнение с работы. В будущем предполагалось, что женщины будут работать в отдельных помещениях. Предвиделось создание в школах отдельных классов для мальчиков и девочек.

Русскую кириллицу заменили латинским и арабским шрифтами, арабский язык изучали в школах. Трибуналы запретили празднование Нового Года и христианского Рождества. Начальники тюрем ввели обязательное пятиразовое моление, а тем заключенным, кто не хотел молиться, грозили высылкой в Россию. Было создано также специальное управление нравов и борьбы с безнравственностью с особыми вооруженными патрульными группами, следившими за соблюдением новых порядков.

Революционные трибуналы взялись даже за первопроходческую по своей сути задачу — искоренить повсеместный на Кавказе долг кровной мести, или, по крайней мере, заменить ее поощряемой Кораном денежной компенсацией. Ученые муллы обязались разработать соответствующую таблицу перевода рекомендуемых в качестве отступных верблюдов в более доступные на Кавказе товары. Один из судей назначил, например, компенсацию в размере шестидесяти трех верблюдов, которую должен был заплатить некий чеченец семье сбитого машиной мальчика. Когда наказанный обжаловал решение, судья заменил штраф в верблюдах на коров, из расчета один верблюд — две коровы.

Революционные трибуналы не скупились на суровые приговоры, стремясь указать горцам праведный путь. Пьянство наказывалось розгами, супружеская измена — побиением камнями, убийц приговаривали к смерти, а право на исполнение приговора получали семьи жертв. Экзекуции приводились в исполнение публично и транслировались по телевидению. Для острастки. Трансляции были запрещены, когда разгорелся скандал. В Грозном, на площади Дружбы народов, расстреляли женщину и мужчину за убийство. Другая женщина, заказчица преступления, была в положении, ее казнь отложили до родов. В Бачи-Юрте на Сунже родственник жертв убийцы с согласия трибунала перерезал преступнику горло.

Суровость наказаний и жестокость, с которой их применяли бородачи из патрулей революционных трибуналов, привели к тому, что достаточно быстро пошли на спад преступность, пьянство, наркомания. Правительству удалось ввести запрет на ношение оружия в общественных местах. Даже напуганные чиновники стали относиться к людям более доброжелательно и выполняли свои обязанности, не требуя, как раньше, бакшиша.

Но разнуздавшиеся муллы и боевики революционных трибуналов не собирались быть только послушными слугами президента, тем более, что джигиты подстрекали их к бунту.

Кроме того, в отличие от Масхадова, трибуналы имели реальную власть — собственное войско, полицию, судей и прокуроров. Чеченский халифат стал государством двоевластия.

Все чаще случались вооруженные столкновения. Взбунтовавшиеся полевые командиры пытались взять штурмом телебашню в столице. До кровавых столкновений между бунтарями и верными президенту войсками дошло в Гудермесе и Урус-Мартане.

Революционный трибунал признал Масхадова узурпатором, утверждая, что в Коране нет упоминаний об институте президентской власти. Отставки Масхадова потребовал даже его заместитель, вице-президент Арсанов, который открыто перешел на сторону оппозиции, требуя не только ликвидации поста президента, но и роспуска парламента, и замены их Большим Советом и избранным на нем имамом.

В ответ Масхадов сам созвал Большой Совет, который должен был служить ему поддержкой, и пригласил в него своих яростных противников. Те создали свой Большой Совет и эмиром избрали Басаева.

Президент все еще пытался избежать конфликта, все еще уступал. Отправил в отставку председателя мусульманского трибунала, но, чтобы не обидеть его род, отдал этот пост его дяде. О неповиновении вице-президента просто старался забыть. Выступил с идеей учреждения в Чечне Дня согласия и примирения, прощения старых обид. В ответ его снова попытались убить.

Его противники видели во всем этом проявление слабости и множили свои требования. Он становился их заложников, каждый день капля за каплей отдавал им власть. Достаточно кому-то было взбунтоваться против него, как он предлагал ему пост войта или директора департамента в министерстве. А если в тот момент не было вакантного места, увольнял тех, в верности которых был уверен.

Подданные стали ворчать, что Масхадов теряет лицо.

— Вы думаете, мне легко было терпеть всех этих Басаевых, Радуевых, Бараевых? Думаете, легко было переносить их идиотскую критику, обвинения, все эти бредни? Думаете, у меня не чесались руки раз навсегда призвать их к порядку?

Осенью девяносто девятого, когда российские бронеполки как жуки карабкались на окружающие чеченскую столицу предгорья на Тереке и Сунже, Масхадов носил серебристую бородку. Еще одна уступка мятежным партизанским командирам, для которых заросшие щеки были свидетельством благочестия и доблести.

— Говорят, я слабый, потому что не расправился с Шамилем, когда тот напал на Дагестан. Я не Басаева боялся, а войны с Россией! Россия очень рассчитывала на то, что мы схватим друг друга за глотку, перебьем

друг друга. Стоило начаться гражданской войне, Россия бы тут же отправила войска на Кавказ делить и мирить нас, а на самом деле уничтожать на корню. Если бы Чечня, как Грузия, была независимым государством, если бы ее безопасность гарантировал международный запрет вооруженных агрессий, я бы раздавил своих врагов в мгновение ока. Так как Шеварнадзе расправился со своими бандитами. Ему не приходилось бояться предательского удара в спину. Мне бы тоже хватило сил, и рука бы не дрогнула. Но я не имел права допустить гражданскую войну. Не мог поступить иначе. В конце концов, они тоже боролись за свободу Чечни.

— А стоило ли того? Хорошо, вы не допустили гражданской войны, но война с Россией все равно началась, и вызвал ее тот, кого вы больше всех старались обласкать, Шамиль Басаев.

— Россия напала бы на нас, так или иначе. Будучи президентом, я счел своим долгом оттянуть начало войны, хотел дать стране хоть небольшую передышку. А когда россияне подошли к Грозному, Басаев, Радуев, Исраилов и другие пришли ко мне и сказали: Аслан, что было, то было. Знай, ты можешь на нас рассчитывать. И я подумал: интересно, откуда бы я теперь взял солдат для войны, если бы отобрал у них раньше автоматы и дал в руки лопаты?

— Не вышло. Вы себя чувствуете виноватым?

— Виноватым?.. Не знаю… Война, страдания, смерть невинных людей… Видеть все это и не быть в силах что-то сделать… Это бессилие… Я знаю, что как руководитель, я несу ответственность за все, что случилось. Может, я действительно виноват, может, обманул доверие земляков, понадеявшихся на меня. Не смог предотвратить войну, истребление своего народа. Но я действительно сделал все, что было в человеческих силах, не щадил себя, посвятил все, всего себя. Если я все-таки виноват, то эту вину должны разделить со мной и другие — мой предшественник, Селим Хан Яндарбиев, мой заместитель Ваха Арсанов, Шамиль Басаев, Хаттаб. Зачем они брались за политику? Зачем мешали мне? Если бы не это, может, удалось бы нам построить нормальное государство. А они сделали из Чечни политический балаган, в котором люди с открытыми ртами слушали бредни Радуева.

— А если бы вы знали, чем это все закончится, вы все равно бы выставляли свою кандидатуру на пост президента?

— Я не стремился к власти. Устал от войны, мечтал о передышке, как весь чеченский народ. Он заслуживал отдыха, а не новой войны. Но уже тогда ее угроза существовала. Я со страхом слушал выступления разных политиков, полевых командиров. Меня ужасала эйфория, охватившая их после победы, эта неожиданно выплеснувшаяся жажда власти. Эти призывы к священной войне, к освобождению Кавказа и мусульман всей России, к поднятию зеленых знамен ислама над Кремлем! Я уже тогда видел, что все идет к новой войне. А потому решил, что надо, по крайней мере, ее оттянуть, дать людям немного времени, вздохнуть, залечить раны. Я был убежден, что именно мне удастся выполнить эту задачу лучше других претендентов на президентское кресло. Даже если бы я тогда знал, что война начнется через три года, я тем более принял бы участие в выборах.

— И все-таки, не разочарованы ли вы тем, что произошло? Не мучит вас мысль, что лучше было бы вообще не заниматься политикой, а уйти на пенсию полковника и жить себе спокойно, хоть бы в той же Литве? Жена вас не уговаривала все бросить и уехать куда-нибудь подальше?

— Как бы я мог спокойно жить на офицерской пенсии в Вильнюсе или под Москвой, если бы в это время россияне напали на мою страну? Даже пенсионером я приехал бы в Чечню и воевал. Хоть простым солдатом.

— А если бы вы могли повернуть время вспять и вернуться в самый счастливый день своей жизни?

— Я всю жизнь был солдатом, трудно мне не думать, не чувствовать по-солдатски. Решение вернуться на родину было, наверное, лучшим из принятых мной когда-либо решений. А самым счастливым, наверное, был день, когда Джохар поручил мне должность шефа штаба чеченской армии.

— А худшая минута?..

— Я был честен, я ничего не обещал. Я говорил людям, чтобы готовились к худшему. Но страшнее всего было беспомощно наблюдать, как внезапно, цинично и подло убивают людей, стирают с лица земли деревни, фабрики, больницы, памятники, школы, мосты и кричат на весь мир: не вмешивайтесь, это наше дело! Разве, если безумная мать душит собственного ребенка, ей позволено это делать? Семейное, мол, дело? Война — это не только разрушения, могилы, пепелища. Войны ранят и калечат людские души. Войны приостановить просто, закончить трудно. Войны продолжаются, пока по миру ходит хоть один человек с такой раненной, кровоточащей душой. Пока будет ходить по земле хоть один из нас, тех, что воевали. Мы уже никогда не вернем себе душевного покоя.

— Подписывая мир с Россией, вы не верили, что она сдержит слово?

— Подписывая договор, мы не задумывались, расставаться ли с Россией или нет, мы думали, каким образом этот развод будет осуществляться. Когда я позже встречался с Ельциным в Москве, он спросил меня, согласимся ли мы на такую автономию, какую в России получили татары. Я посмотрел ему в глаза и сказал: никогда в жизни. Потом россияне перестали даже меня уговаривать и давить, чтобы я согласился на какую-то форму автономии. Было ясно, что они начали готовиться к войне.

— На какие уступки России вы готовы были пойти, чтоб она прекратила войну? Готовы ли вы были, например, положить на алтарь мира в Чечне ее независимость?

— Мы никогда не пожертвуем независимостью ради мира. И дело не в принципе, дело в том, что если я, как чеченский президент, откажусь от независимости моей страны, я обреку на войну и гибель своих внуков. Мы же уже четыреста лет воюем. Вся наша история — это одна великая война с Россией. Ермолов, гражданская война, предательства белых и красных, Сталин, Ельцин, Путин. Все время война, все время погромы, пожарища, трупы. Эту войну из поколения в поколения передают в Чечне отцы сыновьям. Пока что ни одно поколение не могло передать потомкам ничего, кроме воспоминаний о жестокостях и несправедливостях со стороны России. Как мы можем жить в России, если она у нас ассоциируется только со смертельной угрозой? Чеченцы собственной кровью веками платят за разгадку загадочности русской души. Телами наших предков усеяны Сибирь и пустыни Туркестана. И мы должны чувствовать себя в России в безопасности? Верить ей? Как народ мы имеем шанс выжить только в независимом государстве, признанном всем миром, таким, которое Россия не сможет безнаказанно захватывать, грабить, рушить по своему усмотрению. Мы хотим независимости для того, чтобы Россия больше не имела права нас убивать.

— А есть ли такое дело, за которое стоит отдать жизнь?

— Да. Свобода. Жить свободным. Верить в своего Бога. Жить, как жили отцы, в согласии с традициями и обычаями. Знать, что тебе и твоим близким ничто не угрожает. За это стоит отдать жизнь.

— А что для вас значит слово «свобода»?

— Свобода — это право жить по-своему. Право на существование. Чтобы никто не мог нас безнаказанно убивать. Вот и вся свобода.

Шамиль Басаев велел мне прийти в обеденное время. Уже с улицы его дом из красного кирпича напоминал боевую крепость. И был крепостью. За голову Шамиля российские генералы пообещали награду в миллион долларов. Потом неоднократно увеличивали сумму.

Огромный двор был заставлен внедорожниками «тойота», военными джипами, полевыми кухнями. Под стеной штабелем были сложены минометы.

Везде сновали бородатые партизаны в полевых солдатских мундирах. Большинство из них участвовало в военном походе Шамиля на Дагестан. Их было легко распознать. Они казались старше. Их выдавали лица, удивительно спокойные, как будто отсутствующие, и жесты, более неторопливые, солидные. Они больше держались вместе, связанные братством недавно пережитого, близостью смерти и страха, осознанием того, насколько их все это отличает от остальных. Меньше говорили, тише смеялись, от вопросов о недавней войне в Дагестане отделывались шутками, не в силах передать словами того, что пережили.

Шамиль приказал поварам накормить нас пловом и отварной, жилистой говядиной из полевой кухни, свежим хлебом и луком. Только после обеда его адъютанты проводили нас по узкой лестнице на второй этаж.

Он был невысокий, но крепко сложенный, молодцеватый. В полевом мундире. Поприветствовал нас быстрым, крепким пожатием руки и уселся, подвернув ноги, на ковер. На левом плече — погон с мусульманским кредо: «Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его».

С тех пор, как он присоединился к мусульманским революционерам, в соответствии с их модой перестал бриться, и теперь длинная черная борода падала ему на грудь. Нашел Шамиль решение и для ранней лысины — брил голову, так же в соответствии с революционными канонами. У меня создалось впечатление, что этот новый облик ему безумно нравился.

— Шамиль Басаев, восемнадцатикратно убитый, — бросил вместо приветствия.

Во время разговора, явно доставлявшего ему удовольствие и развлекавшего его, оставался настороженным, внимательным, точным в словах. В отличие от Масхадова, говорил свободно, быстро, с воодушевлением, со свойственным чеченцам саркастическим юмором. Легко менял роли, как только предыдущая ему надоедала. То был разбойничьим атаманом, пользующимся уличным жаргоном, то через минуту произносил пламенную революционную речь, говорил тоном самоуверенного, не терпящего возражений, государственного мужа. То вдруг проявлялся в нем язвительный насмешник или остроумный, познавший жизнь мудрец, который на наших глазах превращался в скрывающего тысячу тайн заговорщика. Его секретари, адъютанты и охрана, молча сидя на коврах у стены, не сводили глаз со своего командира, как с блестяще играющего спектакль актера.

Шамиль не забывал и о собеседнике, не позволял ему ни на секунду потерять интерес, или не дай Боже, почувствовать скуку. Точно расставлял акценты, пересыпал речь поговорками, которых, кажется, имел в запасе множество на любой случай жизни. Искреннюю, чуть ли не мальчишескую радость доставляло ему поймать гостя на неудачно подобранном слове, неточной мысли.

— А вы не боитесь, что…

— Я, извините, ничего не боюсь.

С его живого лица просто била энергия, дикая жизненная сила, острый ум и какое-то трудно определимое очарование.

— Это было, вероятно, для вас необычное лето. Сначала вас объявили эмиром Кавказа, а потом величайшим террористом. А вы себя сами кем считает? Кто вы? Спаситель Кавказа? Бич Божий? Боевик? Государственный деятель?

— Я — простой мусульманин, стараюсь жить, как приказал Всемогущий.

— Простой мусульманин, которого именуют предводителем священной войны против неверных? Еще недавно вы говорили, что самой большой угрозой чеченской независимости является мусульманский фанатизм.

— И я не изменил своего мнения. Пророк Магомет говорил, что есть три смертельные угрозы для ислама — воинственные безбожники, мусульманские ученые, которые ложно толкуют Коран, и фанатичные неучи. Это их я имел в виду, когда говорил о мусульманском фанатизме. Фальшивые ученые — это продажные муллы, обманывающие верных, чтобы выслужиться перед безбожными тиранами, а воинственные безбожники — это, естественно, россияне.

— Давайте поговорим о вашем обращении в веру. Еще пять лет назад вы прославились, как партизанский командир, но никто тогда, наверное, не предполагал, что вы станете одним из предводителей священной войны, мусульманского восстания на Кавказе.

— Истинным мусульманином меня сделала война. Мы все рождаемся магометанами. И вы, и я пришли в мир как дети Всемогущего. Но мы не в силах с первых же дней найти правильный путь, блуждаем вслепую, спотыкаемся. Блуждают и наши поводыри, наши отцы, духовники, предводители. Часто из лучших побуждений ведут нас по ложному пути. Я тоже многие годы заблуждался. Стремился к ложным ценностям. Еще во время прошлой войны я боролся под знаменем «Свобода или смерть». А сегодня сражаюсь и за веру. Я понял, то, во что я до сих пор верил, — только мираж, что это все бренно. А единственная вечная ценность это вера во Всемогущего. Что только она дает надежду и покой. Конечно, не в один день пришел я к этому. Дозревал постепенно. Пять лет назад, когда Россия напала на нас, западный мир — страж всех священных ценностей, таких как свобода, равенство, справедливость, братство, гражданские свободы — отвернулся от Чечни. Предал нас, как продажная девка, которая идет с тем, кто больше платит. Многому это нас, чеченцев, научило. Мы увидели фальшь наших наставников. Поняли, что можем рассчитывать только на себя и на милосердие Аллаха. Это дало нам огромную силу.

— А как это изменило чеченцев?

— Колоссально. Сегодня на войну с Россией мы идем уже совершенно другими людьми. Мы боремся не только за свободу, но и за веру. Не только мои моджахеды, почти все чеченцы стали в Коране искать ответ на вопрос, как жить. Еще пять лет назад среди нас было много тех, кто не молился, пил спиртное, курил табак, употреблял наркотики. Сегодня вы таких найдете не много, а в моей армии их вообще нет. Я сам бросил курить. Недавно закупил для своих моджахедов мясо в России, так они теперь идут ко мне один за другим и объясняют, что не хотят его есть, потому что скот забит не по мусульманским обычаям. Придется мясо раздать.

— Не кружит ли над Чечней призрак мусульманского фундаментализма?

— Кружит, кружит. Среди нас есть много воинствующих неучей, которые хотели бы установить законы Божьи в один день, не понимая, что люди еще к этому не готовы. Впрочем, не только простые люди. Чаще всего те, кто думает о законе Бога, сами понятия не имеют о Коране, хотя убеждены, что познали все премудрости. Что касается меня, я противник как воинствующего безбожия, так и воинствующего невежества.

— Шамиль Басаев — враг крайностей? Для многих вы являетесь их воплощением.

— Они из меня делают такого. Я сам не знаю, почему.

— Вас это удивляет? А рейд на Буденновск не был крайним решением? Собрать готовых на смерть смельчаков и повести их вглубь России, когда в самой Чечне идет война? Разве это не крайность?

— А что в этом крайнего? Мы все когда-то умрем. Такими нас создал Всемогущий. Выбор, который он нам предоставил, это не когда мы умрем, а как. Умрем, когда будет на то его воля, и ничего с этим не поделаешь, хоть в каменную башню спрячься. Единственный выбор — как умереть. Я решил умереть как воин. Какая же в этом крайность?

— Масхадов говорит, что глупостью и исключительной безответственностью с вашей стороны было нападение на соседний Дагестан, что вы дали России повод к войне.

— А я говорю, что глупостью было подписание перемирия с Россией и предоставление ей времени на подготовку к новой войне. Война бы началась, так или иначе. Уже тогда, после той войны, когда мы разбили россиян, надо было их добить, поставить на колени. Мы говорили Масхадову, чтобы он не договаривался с россиянами, ничего не подписывал. Говорили, что это ошибка, позволить России выйти из войны без контрибуции, без политических уступок, даже без извинений, наказания виновных в уничтожении гражданского населения Чечни. Они ушли из Чечни, как будто ничего не случилось, как будто они не проиграли войну. Масхадов возмущался. Говорил: «Что вы болтаете?! Вы только посмотрите, кто подписался под Хасавюртским договором о перемирии! Сам Ельцин!» Нес всякую чушь об обязательствах, о международном праве. Мы дали России четыре года спокойной подготовки к новой войне. И сегодня мы ее получили. Аллах покарал нас за глупость и гордыню, так же, как покарал афганских моджахедов. Россияне давно провоцировали разные инциденты, так или иначе, они нашли бы предлог для войны. Наше молчание их только подтолкнуло к действиям. Они просто сочли его доказательством нашей слабости.

— Почему Масхадов так верил России?

— У Масхадова душа романтика и советского полковника. Полжизни он прослужил в советской армии артиллеристом. Привык верить Москве.

— Вы сначала вместе воевали против России, потом соперничали на президентских выборах. Еще позже ваши пути разошлись, и вы стали политическими врагами, чуть не вызвав гражданскую войну, а сегодня Масхадов говорит, что вы снова согласились пойти под его командование.

— Сегодня мы снова вместе, потому что нам опять угрожает враг. Мы были едины, потому что у нас был общий враг, Россия. Подписывая мирный договор с Россией, Масхадов привел к тому, что этот враг в понимании многих чеченцев исчез, или, по крайней мере, перестал казаться таким страшным. Мы стали искать врага среди своих, а именно этого хотела Россия. Но мы с Масхадовым остаемся добрыми друзьями, которые с жестокой откровенностью говорят друг другу, что им друг в друге не нравится.

— Предпринимая вооруженный поход на Дагестан, не стоило ли хотя бы предупредить Масхадова?

— А зачем? Я не был его министром или чиновником. Я могу делать, что мне нравится, помогать каждому, кто меня об этом попросит. Лишь бы дело было правое. В Дагестан я пошел в августе на помощь нашим братьям, которые, как и мы когда-то, стали мечтать о свободе и подняли восстание, вернее, их вынудили воевать, потому что на них напали российские войска.

— Я был тогда в Ботлихе, но у меня не было впечатления, что тамошние крестьяне видят в вас спасителя и освободителя.

— А что они должны были говорить? В Дагестане у власти — коррумпированная диктатура. Тысячи людей исчезают или попадают в тюрьмы за неблагонадежность. Они не только боятся говорить, что верят в Бога, они даже верить боятся. Мы поехали в Дагестан, чтобы сражаться не с местными крестьянами, а с россиянами и их марионетками. Мы говорили людям, чтобы они уходили из сел, потому что россияне их разбомбят, как только узнают, что мы там. Мы не сделали ничего плохого ни одному из дагестанских сельчан. И думаю, мы посеяли зерно, которое вскоре прорастет и даст урожай.

— Ходили слухи, что за месяц до нападения на Дагестан вы встречались в Ницце, в доме известного во всем мире торговца оружием Аднана Хашогги, с шефом администрации Ельцина, Александром Волошиным. Вы были на Лазурном побережье?

— Конечно, был. Волошин приехал и дал мне два миллиона долларов на войну. Потом появился миллиардер Березовский и добавил еще четыре, да и Усама Бен-Ладен кое-что подбросил от себя. Еще были представители разведок: российского ФСБ, американского ЦРУ, израильского Моссада. Я положил все эти деньги в швейцарский банк. Только бумажка, на которой я номер счета записал, куда- то пропала, и я деньги никак снять не могу.

— Вы шутите, а обвинение серьезное.

— Вот я и отвечаю на него с соответствующей серьезностью.

— Не считаете ли вы, что дружба с арабским командиром Хаттабом и помощь, которую он оказывает чеченцам, облегчает задачу россиян, изображающих вас этаким кавказским Усамой Бен-Ладеном?

— В Хаттабе я нашел друга и товарища по оружию. Он не был ученым мудрецом, но помог мне найти себя в исламе. Для Запада россияне говорят, что деньги мне дает Бен-Ладен, в России Кремль распускает слухи, что деньги мне дают евреи. Они делают из меня чудовище, связанное с самыми ненавистными врагами. Называют меня террористом, мусульманским фанатиком. И все для того, чтобы отвлечь внимания от реальной ситуации на Кавказе. А тут идет война за свободу народа. Если россияне хотят видеть во мне террориста, ночной кошмар, я с величайшим удовольствием таким стану. Клянусь, я буду продолжать борьбу, даже если мне придется пожертвовать последним чеченцем на земле.

Сверху река Терек и проходящая вдоль ее берега линия фронта казались вымершими, безлюдными. Как и окрестные разбросанные по холмистой степи станицы, поля и пастбища. Тишину прерывала только регулярная, монотонная канонада, доносящаяся из станицы Червленной, которая вместе с важным железнодорожным узлом и вокзалом попала два дня назад в руки россиян.

А над рекой царило блаженное спокойствие, освещенное по-утреннему бледным осенним солнцем. Но в зарослях на другом берегу реки укрывались российские артиллеристы и танкисты. Так, во всяком случае, утверждали чеченские разведчики. Бородатые, обвешанные гранатами и автоматами, они не производили впечатления напуганных близостью русских. А их разделяло максимум несколько сот метров поросшей редким кустарником прибрежной равнины. Если бы россиянам удалось форсировать реку, до столицы бы оставалось всего несколько часов марша.

Мы отправились к реке ночью, чтобы нас не заметили российские снайперы из зарослей на противоположном берегу. Напоследок поужинали борщом с хлебом. При свечах и керосиновых лампах горячий суп хлебал весь отряд Ислама, заступавший на вахту в окопах над Тереком.

Полное затемнение Ислам ввел уже на границах города. Ислам, длинноволосый, невысокий бородач с интеллигентным лицом математика, был командиром Мансура, Омара и Мусы. По крайней мере, до тех пор, пока их бывший командир Алман не вернется из Парижа, куда он выехал залечивать старые раны.

Водитель выключил фары, бойцы затоптали окурки, попрятали фонарики подальше от соблазна. Запыленные, молчаливые, щелкали на ходу семечки подсолнечника. Машина съехала с асфальта на подтопленный луг. Мы были у реки. С левой стороны ярко-красным пламенем полыхали резервуары с нефтью. Мы остановились за бараком, совсем близко от огня. В теплом отблеске стреляющих языков пламени силуэты бойцов мелькали как фигурки в театре теней. Вдали серебристо, холодно поблескивала река.

Ислам повел группу вперед. Мы остановились у сколоченного из досок и листов жести сарайчика. Ислам исчез и тут же вернулся в обществе другого командира и его солдат, выныривающих откуда-то из-под земли как призраки. Сразу же за дверью сарайчика начинались ступеньки, ведущие на несколько десятков метров вниз, в бетонный бункер, где мы должны были провести ночь. Все, за исключением трех бойцов, назначенных Исламом в первый караул у реки.

Было уже далеко за полночь, но в бункере никто не ложился спать. Мы ждали рассвета.

Муса долго вглядывался через бинокль в заросший орешником берег на той стороне реки. Молча дал знак рукой Мансуру, тот пополз на край окопа с минометом в руках. Муса пальцем указал цель. Среди деревьев поблескивала болотно-зеленая броня танков или бронемашин. Мансур выстрелил, и ракета, отбрасывая назад огненный хвост, полетела над рекой. Он не успел зарядить второй снаряд. Не успел даже проверить, попал ли в цель первый.

На нашу позицию обрушился шквал минометного огня. Мины взрывались на прибрежном лугу, швыряя в нас железные осколки, камни и землю.

Три залпа, перерыв, еще три и снова короткая пауза. Слишком короткая, чтобы выскочить из окопа и пробежать эти несколько сот метров плоской, как стол лужайки, которая отделяла нас от зарослей у дороги. Там мы на рассвете спрятали наш джип. Тогда, на рассвете, когда мы подбирались к реке, тропинка через луг казалась нам безопасной.

И новый залп. Снаряды взрывались все ближе и ближе. Российские канониры явно пристреливались к цели. Три, пауза, три, пауза. Оставалось только считать и надеяться, что ни одна из гранат не попадет прямо в окоп, яму, выкопанную в речном песчанике. Метр на полтора, глубиной не больше метра. Здесь на высоком берегу Терека таких было несколько штук. В каждой по три, четыре партизана с автоматами.

И снова гранаты. Три, пауза, три, пауза. На счет три можно было немного распрямиться в окопе. Новый залп из-за реки, и нарастающий свист вжимал нас в мокрый песок, мы прятались за чужие спины и плечи, только бы подальше от осколков.

Я не знал, что происходит с Мусой и Мансуром в соседнем окопе, всего в нескольких метрах от меня. Мы кричали друг другу, но не слышали даже собственного голоса.

Солнце стояло уже высоко, близился полдень.

Я вдруг услышал над собой рокот самолета. Это был небольшой самолетик-разведчик. Он пролетал над окопами, нахально заглядывая внутрь и издеваясь над чеченскими автоматами. Окопы молчали. Каждый выстрел вызвал бы прицельный минометный огонь.

Посты на Тереке могли только пассивно пережидать артиллерийский обстрел, каждый из которых мог оказаться для защитников последним. Если бы россияне пытались переправиться через реку, Мансур с товарищами могли бы просто вступить в бой. А так, только гнулись в окопах перед невидимым врагом.

Неожиданно минометная канонада смолкла. Может, самолетик успокоил российских артиллеристов за рекой, решивших, что не стоит тратить снаряды на горстку партизан.

Муса с автоматом в руках выполз на край окопа и направил ствол на заросли за рекой. Потом повернулся и махнул рукой.

Сейчас!

По двое, с перерывом в несколько секунд, мы выскакивали из окопа, и пригибаясь, спотыкаясь о камни, путаясь в высокой траве, что было сил, мчались через луг к спасительным деревьям.

— Вот так с нами воюют, теперь ты сам видел, — просипел Муса, отплевывая пыль и поглядывая сквозь орешник на линию окопов. — А мне сейчас прикажут туда вернуться.

В отдалении горел нефтяной резервуар, российские самолеты бомбили предгорья над Тереком в районе Долинского, а пастухи в Толстой-Юрте выгоняли на пастбища свои стада.

Омар спросил меня, был ли я в Париже.

— Какой он, Париж? Как там?

Лысеющий, тихий, немного несмелый, он обожал книги. До войны преподавал русский язык и литературу в школе в Грозном, а после уроков подрабатывал в начальной школе в родной деревне.

Рассказывал о той жизни стесняясь, как будто не веря самому себе. Не веря, потому что это время казалось ему таким далеким, почти выдуманным. Стесняясь, потому что любовь к поэзии, к тому же русской, выглядела теперь чем-то неуместным.

Его товарищи прекрасно знали, кем он был, но мне о своем прошлом воплощении он рассказал только тогда, когда Мансур и Муса пошли молиться в мечеть. Даже почувствовав себя уверенней, когда мы уже ездили вчетвером в одной машине, а не тремя, нагруженными людьми и оружием, Мансур, Муса и Омар ни на минуту не оставляли меня одного. Во время молитвы двое шли в мечеть, а третий ждал их возвращения в машине. Этот принцип соблюдался даже на квартирах, где мы останавливались. Они только часто спорили, пытаясь определить стороны света, чтобы не совершить богохульства, не повернуться случайно задом к Всемогущему во время молитвы. Мусса клялся, что при первой же возможности достанет компас.

Я был первым, известным Омару человеком, который видел Париж. Он расспрашивал об улицах, площадях, ресторанах, метро. Ловил каждое слово, как будто боялся что-то упустить. Как будто простился уже с мечтой о Париже и довольствовался рассказом о городе своих снов. И в то же время у меня создалось впечатление, что впервые за долгие годы Омар с удовольствием произносит вслух чужие, экзотические для его уха названия. Елисейские Поля, Бульвар Сен-Жермен, Монпарнасс, Площадь Республики. С кавказским акцентом.

Канонада была слышна даже в центре Грозного. Уже несколько дней из города было видно, как серебристые самолетики, пользуясь солнечной, безоблачной погодой, кружат над облысевшими холмами над Тереком. Издалека это выглядело совсем не страшно, а небольшие машины, снующие в воздухе как пчелы, казались даже симпатичными. Поднимались над вершинами гор, потом, резко пикируя, выплевывали черные рои ракет над холмами.

Холмы были для чеченцев последней линией обороны Грозного. С их вершин они могли держать под контролем с одной стороны широкие равнины на берегах Терека, а с другой — асфальтированную дорогу в столицу. Захватив предгорье, россияне не только видели бы как на ладони весь Грозный, но и накрыли бы перекрестным огнем чеченское ополчение, стоявшее на страже берегов Терека.

Чеченцы были убеждены, что в открытом бою, они не только могли бы оказать сопротивление россиянам, но и разбили бы их, выдавили с северного берега Терека. Однако российские войска, в отличие от предыдущей войны, не штурмовали теперь городов, не вступали в бой с чеченскими партизанами. С рассвета до заката и даже ночью, бомбили они чеченские окопы с самолетов, вертолетов, танков, пушек, минометов. Чеченцы отстреливались редко, чтобы не обнаружить своих позиций. Только под покровом ночи они устраивали засады на российские танковые колонны и обозы. А днем прятались от лавины российского огня.

А россияне продвигались неторопливо, выступали только после того, как их самолеты и артиллерия устранили на пути все препятствия. Максимально широкой дугой обходили станицы и городки, довольствуясь захватом важнейших улиц, перекрестков и возвышающихся над населенным пунктом холмов. Входили в деревни только тогда, когда жители уже разбегались, бросив свои дома и поля.

Таким образом, практически без борьбы, они заняли малонаселенные степи на Тереке, и вышли на подступы к чеченской столице. Чеченцы терпели поражение. И хоть сами себе не признавались в этом, но они были беспомощны против самолетов, танков и пушек, с безопасного расстояния наносивших им смертельные удары.

Молча тащились мы в поселок Долинский, туда, где видные даже из самого Грозного маленькие самолетики, серебристые крестики, резвились над окутанными дымкой холмами.

Мои спутники, мои проводники и опекуны сопротивлялись поездке. Мансур явно не желал, чтобы я был свидетелем чеченских поражений. Вел себя как цензор или политкомиссар, который отрицает очевидные факты, и находит тысячу и один аргумент в доказательство их абсурдности. Прерывал мои разговоры с жителями села и бойцами, неожиданно переходил на чеченский, обрекая меня исключительно на свой пересказ событий.

Сначала приказал Мусе остановить машину в Первомайском, тут же за городской заставой, объясняя, что мы уже приехали в Долинский. Потом убеждал, что, в сущности, ситуация в обеих деревнях одинаковая, то есть там все спокойно, россияне боятся наступать, все хорошо.

Неправда.

Правда читалась на лицах мужчин, собравшихся у мечети. Другим безошибочным знаком приближающейся бури были опустевшие деревенские улочки, обычное место забав голосистой детворы, и, прежде всего, вереница груженных мебелью и скарбом машин, направляющихся в сторону Грозного. Было очевидно, что чеченцы того и гляди сдадут свои оборонные позиции на холмах у Долинского.

Один Омар не пытался меня обманывать. Он уговаривал не ехать в Долинский, потому что на пересекающей долину и прекрасно обозреваемой с холмов дороге, мы будем слишком легкой целью и для россиян, и для чеченцев. Откуда им было знать, кто мы такие.

Муса тоже не рвался ехать, но был на моей стороне.

— Раз он хочет, поехали! В чем дело?!

Они спорили нервно, заядло, кипя гневом. Я уже заметил, что чем дольше мы были вместе, тем чаще они ссорились. Мансура раздражала медлительность и образованность Омара, Омара раздражало хозяйское поведение и покровительственный тон Мансура. Он явно чувствовал себя лучше в обществе простодушного шутника Мусы.

Муса был водителем. Он один не скрывал, что не рвется в герои. В отряде Мансура он был лучшим разведчиком, но только разведчиком.

А всерьез его интересовали только машины. И еще немного женщины.

В отличие от своих одноклассников, Омара и Мансура, Муса бросил учебу при первом же удобном случае. Он не любил рассказывать о себе и своей жизни. Просто не видел в ней ничего особенного, ничего интересного. Никогда не работал. Что делал? Да ничего. Отслужил два года в армии, а потом так, крутился то тут, то там, но каким-то образом ему всегда хватало денег на бензин, икру и шампанское. У него были машины и были женщины. Показал как-то старое письмо от подруги из Саратова: «Ой, Муса, Муса! Только ты умеешь так любить! Ты знаешь, что нужно женщине!»

Слава лучшего водителя на деревне вполне его удовлетворяла.

Внешне одинаковые, они походили на оловянных солдатиков, отлитых в одной форме. Возможно, именно в этом и был источник их раздражения. Им не мешала эта похожесть, пока они были одни. Появление же постороннего наблюдателя будило приглушенное, но такое человеческое желание отличаться от других.

А отличались они только мечтами, которые отобрала у них война. Когда они шли на фронт, им казалось, что это они сами делают выбор, что в любую минуту смогут вернуться к прошлой жизни.

Увы, этот процесс переселения душ нельзя было повернуть вспять и даже на мгновение остановить. Исполняя очередные приказы, они даже не заметили, как перестали что-либо решать в своей собственной судьбе. По приказу воевали, отдыхали, праздновали, или, как сейчас, сопровождали иностранцев во время их кавказских поездок. Оторванные от мира, обреченные друг на друга, они понемногу забывали о прошлой жизни, своих мечтах и амбициях.

Иностранцы стали для них чуть ли не пассажирами Машины Времени, посланцами из прошлого. С их появлением в сердцах Омара, Мансура и Мусы просыпалась робкая надежда на то, что, может, все-таки как-то удастся вернуться в старый мир.

Для своих младших братьев Мансур, Мусса, Омар, Сулейман, Нуруддин были героями. Они воевали, они дали отпор россиянам. Молодежь, затаив дыхание, слушала их вечерние разговоры за столом, рассказы о фронтах, засадах, штурмах. Слушала и завидовала.

Когда началась война, им было по пятнадцать — шестнадцать лет. Многие их ровесники тоже бились с россиянами, многие погибли. Младших на войну не пустили отцы. «Хватит того, что старшие воюют, — решили старейшины, слово которых тут всегда свято чтят, — если они погибнут, тогда, может, придет и ваша очередь, а пока что вы должны вместо них заботиться о семьях».

И вот снова началась война. Российские полки стояли на Тереке, а самолеты ежедневно летали над чеченскими деревнями, сбрасывая бомбы на дороги, мосты, а иногда и на дома, коровники и сады. Парни явно не понимали, почему старшие братья ведут себя так, как будто ничего не случилось. Каждый вечер за ужином старались услышать, что сказал президент Масхадов, а что Шамиль Басаев, самый прославленный командир. Как младшие по возрасту, они не имели права заговорить первыми. Ждали, пока Мансур с товарищами отправятся на отдых. Со мной, пришельцем из далекого мира, вели себя иначе.

— Ты говорил с Шамилем? Как он тебе понравился?

— Ну, что ж, он производит впечатление. В нем есть какая-то магия.

— А что он говорил? Когда начнут воевать с россиянами?

— Сказал, что они уже воюют.

— Эээ! Тогда почему они им все позволяют?

— Шамиль говорит, что ждет, пока россияне войдут в город. Тогда он их окружит и уничтожит. Так он сказал.

— Болтовня! Легко говорить, когда сидишь в удобном, безопасном доме в Грозном. Странный этот Шамиль.

— А что ему делать? Как его бойцам воевать с самолетами?

— Значит, что? Позволят нас бомбить? Ты говоришь, как Мансур. Они должны что-то сделать. Они наши руководители. Я хотел бы знать, пришло ли уже время, готовиться мне на войну, или нет? Если нет, я хочу вернуться к занятиям арабским языком в университете.

Нерешительность старших все больше раздражала мальчишек. Они не понимали этой пассивности. Хотели знать, что будет дальше, что им делать. С каждым днем заметно тускнел в их глазах ореол героизма, окружавший до сих их старших братьев.

Сквозь потрепанные геройские маски и одежды все больше просвечивали старые и новые воплощения Мансура, Омара, Мусы, Сулеймана.

Мансур был теперь уже не только боевым, заботливым командиром отряда, но и гордецом, и невыносимым педантом.

Омар, прозорливый шеф штаба, оказался нудным учителем, который, несмотря на тридцатку за спиной, не смог добыть ни денег, ни жены.

Смелый разведчик Муса стал просто забавным бездельником.

Нелюдим Сулейман — завистливым неудачником и простым лесником.

Героем без страха и упрека не был уже даже Мохаммед, который помогал своему брату-близнецу Идрису вести дела в Москве. Собственно бизнесом занимался Идрис, а Мохаммед только ездил в Россию, чтобы выбивать из несолидных плательщиков своевременный возврат долгов и оплат. Методы убеждения, применяемые Мохаммедом, оказались настолько эффективными, что чеченец прославился на весь Кавказ, и ему не раз приходилось отправляться в Дагестан, Ингушетию или даже Азербайджан не только собирать долги, но и разрешать споры между контрабандистами, браконьерами и деловыми людьми. «Когда дело доходит до конфликтов, всегда обращаются к нам, чеченцам, — рассказывал он. — Просто мы беспристрастные».

Долинский тонул в черном дыме охваченной пламенем нефтяной вышки, в которую попала бомба. Ветер играл смолистым облаком, то прижимая его к земле, укрывая село и холмы вокруг, то внезапно вздымая вверх.

На залитом солнцем октябрьском небе самолеты рисовали белые геометрические фигуры, тут же тающие в голубизне. Над горбатыми вершинами холмов самолеты резко сбрасывали высоту, устремляясь вниз с таким ожесточением, как будто сами хотели разбиться в неприятельских окопах. В последнюю секунду взмывали вверх, сбрасывая бомбы. Повисшие неподвижно над склонами, черные вертолеты ежеминутно выстреливали ракетным жалом.

Чеченские окопы в двух — трех километрах отсюда молчали, оглушенные шквалом огня. Мы наблюдали за этим грозным зрелищем с холма на противоположной стороне долины.

Село пустело. Во дворах люди грузили пожитки на грузовики. Перегруженные машины, тяжко взвывая, выстраивались на дороге в похоронную процессию. Жители села не верили уже, что партизаны удержат окопы. А если россияне займут взгорье, то не завтра, так через неделю, другую, сойдут вниз преследовать партизан, обыскивать подвалы.

Деревенские дворы пустели с каждым часом. Тишину прерывал только стук болтающихся на ветру незапертых ставней. Стрельба на взгорье становилась все громче и как будто ближе.

В молчании возвращались мы в город, погрузившись каждый в свои мысли. Разговор не клеился.

Мое путешествие подходило к концу. Мансур сам торопил мой отъезд.

— Ты здесь уже слишком долго, — повторял он. — Слишком много людей о тебе знает, слишком много о тебе ходит разговоров.

Мы возвращались: я домой, а Мансур, Омар и Муса — в окопы над Тереком.

Так решил Мансур, а я не протестовал, и меня даже не покоробило то, что он опять отобрал у меня право выбора. Так было проще.

— Уезжаю, — твердил я сам себе, — но вернусь, как только захочу. Иногда мне казалось, что я один из них, что из зрителя я становлюсь

участником драмы. Узнаю обо всем из первых рук, от главных героев, разговариваю с ними, везде могу побывать, все увидеть своими глазами.

Я был свидетелем представления, которое разыгрывалось рядом со мной, так близко, что я с легкостью мог принять в нем участие или отказаться от этого, сохраняя контроль над происходящим. Его реализм и близость создавали дополнительную иллюзию того, что, неоднократно перевоплощаясь из зрителя в действующее лицо, я мог бы повлиять на дальнейший ход событий, изменить их бег.

Эта близость дурманила как пары гашиша, искажала реальный образ, порождала убежденность, что ты являешься свидетелем-участником чего-то действительно самого важного на свете. А это создавало ощущение собственной исключительности. В голове не укладывалось, что кроме нас и спектакля, который мы наблюдаем, что-то еще могло существовать, привлекать, быть достойным внимания. Поэтому таким трудным бывает возвращение к реальности, осознание того, что драмы и необычные события, которым мы были свидетелями, на самом деле не заслуживают даже упоминания вскользь, что они никого особо не интересуют. Как и мы.

Возвращение в реальность было и болезненным напоминанием о том, что приблизившись к последней, невидимой, но ясно ощутимой границе, я все-таки не переступил ее, не увидел сам, не убедился, как там, по ту сторону. Не проверил, насколько выслушанные рассказы и набросанные мной записи соответствуют правде. Или хотя бы, стоят ли они того, чтобы их проверять.

Мансур, Омар и Муса отвезли меня в небольшую деревушку на самой границе с Ингушетией. Здесь мы расставались. В деревне ждал Ислам с новой машиной и водителем, который должен был перевезти меня в Ингушетию. Мои проводники и охранники возвращались на свой безнадежный пост у реки.

Мансур крепко пожал мне руку.

— Ты уже сегодня будешь спать в своей постели, — недоверчиво покачал головой Муса.

Прощаясь, Омар не подал мне руки. Как будто это рукопожатие означало бы окончательное прощание со всем, что было его прошлой жизнью. Потом вдруг как будто что-то припомнил и стал лихорадочно шарить по карманам куртки.

— Это твоему сыну. Скажи, от чеченца.

В открытой, испачканной землей ладони лежали металлические щипчики для ногтей с розовым пластиковым зажимом. Память о прошлом его воплощении и, может быть, последний привет утерянному миру.