"Трудная позиция" - читать интересную книгу автора (Рыбин Анатолий Гаврилович)

6

На другой день Крупенин проснулся, как всегда, в шесть часов и соскочил с кровати. Он совершенно забыл о том, что утро праздничное и на службу спешить не нужно, а когда вспомнил, долго стоял раздумывая, что же ему в такую рань делать.

Он бы, конечно, первым делом позвонил Наде и попробовал извиниться за все, что произошло накануне. Но городок еще спал, до рассвета было далеко. Буран за ночь усилился, сбил с крыши антенну и теперь раскачивал ее, настойчиво долбя и строгая кирпичную стену офицерского общежития.

Набросив на плечи мундир с торжественно сияющим орденом, Крупенин закурил неторопливо и подошел к картине — единственному украшению голых стен небольшой холостяцкой комнаты. Эту картину он забрал из родительского дома, когда был последний раз в отпуске. Кто ее автор и когда она появилась в их доме, Крупенин не знал. Было ясно, что рисовал ее не мастер живописи. Но Крупенину картина все-таки нравилась. Нравилась потому, что изображена была на ней та самая песчаная коса Волги, где он в детстве купался, и крутая скала с пещерой, куда прятался от дождя и штормовых ветров. И еще любил Крупенин картину за то, что, глядя на нее, он очень хорошо представлял себе другие волжские места, до боли родные его сердцу. Вот поглядел он сейчас на косу, на пещеру, а взор уже скользнул дальше к Соколиному острову с грядой каменистых утесов, еще дальше к Жигулевскому плесу с постоянно парящими чайками. И уже рыбачий баркас тихо закачался на волнах в ожидании закинутой сети. А на корме появился отец в полосатой флотской тельняшке, в которой он вернулся когда-то с войны в свою Окуневку, широко раскинувшуюся на бугристом волжском берегу.

Конечно, тельняшку отец давно износил. Но сын до сих пор представлял его именно в ней: отцовская коричневая грудь с таинственной татуировкой «Онега», казалось, только для тельняшки и подходила.

Крупенину не было еще десяти лет, когда отец стал брать его с собой на рыбалку. Будил всегда рано, едва на окнах проклюнется сизоватый летний рассвет. Будил необычно, по-своему. Он не кричал сыну «Вставай», а сперва трогал его за руку, за плечо, потом вытаскивал из-под одеяла и сажал на постели, не давая клониться к подушке. И если мать начинала вдруг упрекать отца в грубости, он сердился:

— Не грубость, а закал. Рыбаку, как моряку, нельзя без этого. — И, снова повернувшись к сыну, уже весело спрашивал: — Ну что, Бориска, молчишь? Тоже недоволен, а?

Но Борис был доволен. Он спрыгивал с постели, хватал с лавки штаны и кричал, как отец при удачном улове:

— Флаг поднять!

Сбитая с толку, мать недовольно вздыхала и обиженно махала рукой:

— А ну вас! Оба вы ненормальные...

Сын знал, что говорит она так лишь потому, что сердится, а при хорошем настроении она сама ему советовала:

— Слушай отца, Боря, он плохому не научит.

И он слушал, особенно на баркасе, когда выдавались свободные минуты между закидкой и выводом сети. Тогда отец ложился на корме, открывал солнцу свою бугроватую грудь с фиолетовой татуировкой и рассказывал о том, как плавал по морям и заливам, как подходил на подводной лодке к вражеским кораблям и как эта лодка взорвала самый большой фашистский линкор, не дав ему выйти из гавани. Правда, пострадала и сама лодка, напоровшись на глубинную мину. И так серьезно пострадала, что, не дойдя до своих мест, всплыла и была окончательно разбита вражеской авиацией. Целую ночь пришлось тогда мичману Крупенину, ухватившись за какой-то обломок, качаться на холодных осенних волнах.

— И унесло бы меня к черту на рога, если бы не маяк, — рассказывал отец. — Море, оно ведь какое: то в одну сторону гонит, то в другую. Ничего не поймешь в темноте. А тут — огонек. И направление дает и душу греет. Спасение...

Сын спросил однажды отца:

— А я мог бы так?

Отец долго смотрел на него, прищурившись, но ответил как-то неопределенно:

— Подумай сам.

А чего Борису было думать! Плавал он дальше своих приятелей. Нырял тоже не хуже. Даже мог рыбу доставать из-под камней на глубоком месте. И с баркаса на самой середине Волги прыгал, как все рыбаки: и вниз головой, и солдатиком, прижав руки к бедрам. Единственное, чего не приходилось ему делать, это купаться ночью. Но слышал от тех, кто купался, что ночная вода намного лучше дневной, плавать в ней куда приятнее и легче. И решил он попробовать сам, а главное, отцу показаться, чтобы тот в другой раз был уверен полностью в своем сыне.

Подходящий момент подвернулся вскорости — как только рыбаки вышли на ночной лов. Бориса тогда дома не было. Он рыбу носил в соседнюю деревню деду. Вернулся вечером и, не дожидаясь ужина, убежал к Волге. На краю неба еще алела узкая щель заката, а вода была уже темная, густая, и противоположный берег со скалой и пещерой лишь слегка угадывался по мутным, расплывчатым силуэтам.

Рыбачьи баркасы неторопливо рокотали на середине реки. На отцовском баркасе огонек был мягкий, отличный от всех других огней. Баркас почти не двигался, а только чуть-чуть подрагивал, будто закрепленный на якоре бакен. Нетерпеливое желание поскорей доплыть до него все сильней разжигало Бориса. Чтобы не пронесло течением мимо баркаса, он забежал вперед шагов на двадцать. Сбросив штаны и рубаху, спрятал их за камнем, приметил рогатой корягой и вошел в воду.

Сперва было страшновато. Казалось, тело поклевывают не то рыбы, не то раки. К ногам цеплялись какие-то водоросли, похожие на бороду водяного. Но Борис не останавливался, заходил в воду глубже и глубже. Он все время смотрел на огонек и уже представлял, как удивится отец, когда услышит за кормой голос сына: «Эй, батя, подавай весло». Он представил даже, как отец обнимет его, пощекочет колючими усами, а потом повернется к рыбакам и скажет с гордостью: «Видали, какой у меня Бориска? Орел!»

Плыть в темноте было действительно приятнее, чем днем. Вода казалась такой теплой и ласковой, что вся боязнь пропала моментально.

Но тут над самой головой пловца неожиданно заревел пароход. Заревел и сразу навис черной громадиной. Вот-вот придавит. Борис сперва сжался от страха, потом выпрямился как пружина и, вытянув голову, изо всех сил замахал руками: «Скорей, скорей от винта». Но тугая вода будто спеленала его, подняла кверху, потом стремительно поволокла куда-то назад и вдруг, перевернув несколько раз, швырнула в кипящую пену.

Подплывать к пароходам ему приходилось и раньше, но только днем и не так близко, и потому водяные качели казались наслаждением. Сейчас, в темноте, он барахтался в водяном вихре, не успевая вскидывать голову и набирать в легкие воздуха. Хотел было крикнуть, чтобы с парохода круг спасательный бросили, да не смог: сильно очень вода по лицу хлестала.

Когда шум парохода отхлынул и волны осели, знакомый огонек снова мелькнул перед взором Бориса. Теперь уже совсем близко, и голоса рыбаков даже слышны стали. Тут бы собраться с силами, взмахнуть раза три-четыре руками и — вот он, баркас отцовский. Но руки онемели совершенно, чужие сделались. Только и хватило сил, чтобы крикнуть.

— Батя-а-а!

Да еще, как во сне, уловил он глуховатый ответный голос с баркаса:

— Эге-ге-ге!

Очнулся Борис на баркасе. Отец держал его животом на своем колене и с обоих боков больно давил пальцами под ребра. Из носа и рта выливалась вода, вызывая тошноту и кашель. Потом отец закутал его в пиджак, дал из фляги глоток водки и уложил на корме. До самого рассвета Бориса мучили озноб и досада, он все время кусал губы, чтобы не расплакаться.

После этого случая свалилась беда. Обнаружилось, что не может он спокойно разговаривать. Только откроет рот, бывало, а слова, как глотки воды, так и захлестывают горло, он или мычит, или стыдливо отворачивается. К тому же стал он бояться плавать в глубоких местах. Зайдет в реку по колено, ополоснется кое-как и сейчас же выбегает скорей, будто кто за ним гонится.

Мать, боясь, чтобы сын не остался заикой на всю жизнь, каждую неделю возила его в город в больницу, показывала знаменитым врачам. Отец же неуклонно держался своей линии: «Волга испортила, Волга и поправит». И по-прежнему поднимал сына чуть свет с постели и увозил с собой на рыбалку. Только теперь в свободное время он уже не рассказывал, как плавал по морям и заливам, а все больше пел протяжные песни и сына заставлял:

— Давай, давай, Бориска, тяни, голос прочней будет. Ведь и Шаляпин от бурлаков наших в знаменитости пошел.

А однажды отец посадил сына к себе на спину, приказал крепче держаться за шею и поплыл с ним по самой середине Волги. Борис едва не закричал от испуга, но деваться некуда, пришлось терпеть. А потом так ему это понравилось, что даже упрашивать отца стал:

— Бать, а бать, еще поплаваем?

И то ли врачи помогли, то ли отцовские старания такими целебными оказались, но не прошло полгода, как Борис плавать стал лучше прежнего, а заикание пропало у него совершенно. Отец, конечно, был уверен, что врачи тут ни при чем, а закал собственный из беды сына выручил. И что бы потом ни произошло: благодарность ли за сына из армии пришла — помог закал; офицером ли сын стал — опять вся суть в закале. А недавно, месяца три тому назад, мать сообщила Борису в письме: «Ох и поддал твой отец пару на радостях, когда узнал, что ты по самолету иностранному ракетой ударил! Четыре дня стаканами гремел и все про закал свой поминал. Думала, конца не будет». Сам же отец не написал об этом ни слова. Он только в каждом письме своем слезно просил сына, как только выйдет награда, непременно прислать ему фотокарточку. При этом настойчиво приписывал: «Не один ведь я, а все окуневцы хотят, чтобы твоему геройству фактическое подтверждение было».

Раньше Крупенин улыбался этим отцовским просьбам и спокойно обещал: «Пришлю, батя, обязательно пришлю». А сейчас растерялся. Уж очень большие неприятности навалились на него здесь, в училище. И радость ему теперь не в радость. «Вот и подтверждай геройство», — со злостью подумал Крупенин и заходил по комнате от стены до стены, глядя себе под ноги. Остановившись, послушал, как бушует за стеной буран, раскачивая сорванную антенну, и опять повернулся к картине.

— Такие-то, батя, дела, — сказал он, широко и твердо расставив ноги. — А ты все «закал» да «закал». Не хватило, значит, закала, батя.

* * *

Надя проснулась задолго до, рассвета и лежала в постели тихо, не шевелясь, чтобы не потревожить родителей. Она терялась в догадках, куда мог исчезнуть в новогоднюю ночь Борис Крупенин. Произойди что-либо чрезвычайное в батарее, она бы знала, потому что о всех происшествиях докладывали начальнику училища немедленно. Да и майор Вашенцев был бы тогда встревожен и не танцевал бы с ней и не провожал ее до самого дому, а находился в дивизионе. «Ну ничего, — успокаивала себя Надя, — как-нибудь переживу. В конце концов, и я могу показать свой характер». Прислушиваясь к воплям бурана за стеной, она шептала:

— Пусть, пусть бушует. Посильней бы еще надо.

Наде захотелось пить. Она спустила с кровати ноги и, не надевая домашних туфель, ощупью пробралась в большую комнату к столу, на котором всегда стоял графин с водой. Надя старалась в темноте двигаться как можно тише, но без шума не обошлось. Стакан выпал у нее из рук.

Из соседней комнаты в ночной рубашке вышла Екатерина Дмитриевна и взяла дочь за локоть. Надя не видела выражения лица матери, но по ее суетливым движениям почувствовала, что мать встревожена.

— Ты почему не спишь? — спросила Екатерина Дмитриевна полушепотом.

— Я сплю, — ответила Надя рассеянно и тут же поправилась: — Я спала, мама, и захотела пить.

— Включила бы свет тогда, — сказала Екатерина Дмитриевна и сделала это сама. Она пристально поглядела на дочь: — Ну пей и ложись. Еще очень рано.

Надя напилась и ушла в свою комнату. Екатерина Дмитриевна пошла за ней следом и на минуту задержалась в дверях, следя за тем, как дочь натянула на себя одеяло и, свернувшись калачиком, положила обе ладони под щеку.

— Усни непременно, — повторила Екатерина Дмитриевна уже ласково. — У тебя ведь сегодня два концерта. Ты не забыла?

«Верно, мне сегодня играть», — вспомнила Надя, и ей стало легче и веселей, она подумала, как хорошо, что весь день у нее будет занят музыкой. Директор филармонии уговорил ее участвовать в двух концертах, а ведь она пыталась отказаться, потому что на этот день у Бориса Крупенина было два билета на праздник русской зимы, где гостей ожидала разнаряженная лентами и бубенцами лихая тройка. Надя никогда не каталась на тройке и все время старалась вообразить, как, наверное, здорово лететь под звон бубенцов по белой равнине и ощущать на щеках, на лбу, на подбородке колючую снежную пыль, взвихренную быстрыми гривастыми конями. Но сейчас ей не хотелось даже думать об этом. «Не нужно мне никакой тройки, — решила она твердо. — Пусть Крупенин один катается, раз он такой... А еще лучше, если весь день будет бушевать буран и занесет все на свете».

Надя долго лежала в постели, стараясь уснуть или хотя бы задремать немного. Раньше она умела закрыть глаза и приказать себе: «Я сплю, я сплю» — и вскоре действительно засыпала. Но сейчас это не помогало. Ей вспомнилось, как два дня назад Крупенин позвонил ей домой и сказал: «Я буду ждать тебя под Новый год в клубе. Приходи обязательно». Как это понять все-таки?..

Запушенное снегом окно чуть-чуть побелело в темноте, стали видны занавески, стены и стол, на котором стопкой лежали Надины книги. Рассвет пробивался в комнату медленно и трудно, словно сквозь мутную воду. Поднялся с постели Андрей Николаевич. Надя услышала, как отец неторопливо походил по большой комнате, закурил, несколько раз чиркнув спичкой о коробок, и сел за стол в своем кабинете. Надя тоже встала, включила свет и принялась отыскивать ноты с фортепьянными пьесами Грига.