"Портрет художника в юности" - читать интересную книгу автора (Кенжеев Бахыт)










БАХЫТ КЕНЖЕЕВ





МЫТАРИ И БЛУДНИЦЫ










Часть третья

ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ




ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ



Дорогие новогодние подарки были не слишком приняты в нашей семье, хотя, просыпаясь первого января, мы с сестренкой и находили в вывешенных загодя хлопчатобумажных чулках дедморозовские гостинцы: и морщинистые грецкие орехи, и конфеты "Ну-ка, отними", с миловидной барышней и щенком на задних лапах, и нежно-зеленые яблоки с малиновыми боками, и пахучие, с легко отстающей шкуркой китайские мандарины, брызгающие в лицо сладчайшим соком. Дорогих подарков не было, зато, при некотором сопротивлении отца, уроженца безлесных степей, дней за десять до конца года, выстояв с матерью сумеречную, перетаптывающуюся очередь на елочный базар, размещавшийся возле магазина "Цветы" на Кропоткинской, мы обязательно приносили небольшую ёлку: конечно же, настоящую, а не синтетическую, и отец, изображая недовольство, ставил ее в оцинкованное ведро, и укреплял особыми распорками, чтобы не шаталась и, не дай Бог, не упала, и долго отмывал руки от смолы. Потом мы с мамой и сестрой развешивали на ней украшения, извлеченные из общего коммунального чулана, где семье полагался угол. Иные были снабжены проволочной петелькой, то и дело вываливавшейся из посеребренного нутра игрушки, иные - тугой жестяной прищепкой, позволявшей им не свешиваться с елочной ветки, а стоять на ней вертикально. Я особенно любил простые, без изморози и узоров, стеклянные шары, умещавшие на своей зеркальной поверхности всю нашу комнату вместе с ее обитателями - сидящей на полу сестрой (ее работа была: продевать зеленые нитки в проволочные петельки), распаковывающей игрушки мамой (всякий год она обязательно покупала две-три новых), отцом, скептически стоящим в отдалении со стеклянной фигуркой космонавта в руке; Аленка же восторженно замирала от снегирей и ласточек из папье-маше, весьма правдоподобно раскрашенных и выглядевших на ветках, как живые, несмотря даже и на то, что настоящие ласточки улетали из наших широт зимовать в Египет, вспоминая по дороге воспевшего их поэта, и вряд ли могли бы приземлиться на новогодней елке в московском подвале. И - если уж я о птицах - вероятно, больше всех радовался обитавший у нас той зимой щегол, которого мама на весь день выпускала из клетки летать по комнате. Поначалу он бился в оконные стекла, потом привык и по большей части дремал на абажуре, с появлением же елки - обосновался среди ее негустых ветвей, и сестра, хлопая в ладоши, показывала его соседкам, забредавшим за солью и спичками, и как-то само собой получилось, что даже на ночь щегла перестали водворять обратно в клетку. Как всякий год, долго распутывались зеленые провода электрической гирлянды, извлеченной из картонной коробки, вся елка посыпалась серебряным дождем, и, наконец, на ее мохнатую верхушку устанавливался рубиново-красный шпиль, разрисованный входившей тогда в моду светящейся краской.

Нет, подарки на новый год были не приняты, однако этот новый год был особенный - в ноябре пришла телеграмма от оренбургской бабушки, а потом приехала плацкартным вагоном и она сама - дед к тому времени уже слишком хворал, чтобы путешествовать. Мы с отцом, комкая в пальцах перронные билеты (ему за двадцать копеек, мне - за десять) долго ждали опаздывающего поезда, я даже проголодался, и получил бутерброд с тонким ломтиком любительской колбасы и картонный стаканчик любимой крем-соды. Я всегда любил вокзалы: запах сажи и бездомности, запах пота транзитных пассажиров, монументальную живопись - грозных солдат и кротких земледельцев на высоких, словно в соборе, потолках, и ровный, чуть угрожающий стук подходящего поезда, и тяжелый выдох бегуна-марафонца, когда паровоз, наконец, останавливался, одного или двух метров не доехав до тупика. Бабушка (показавшаяся мне еще крошечнее и суше, чем два года назад) вышла из вагона последней, кинулась на шею отцу, потом поцеловала меня, потом отговаривала нас брать носильщика - а он, посверкивая алюминиевой бляхой, равнодушно слушал ее полушутливые препирательства с отцом. Потом, выстояв порядочную очередь, мы взяли такси, багажник которого явственно просел под тяжестью бабушкиного скарба - циклопических размеров дыня, вобла, до которой я был большой охотник, соленый арбуз, два или три килограмма подсолнечных семечек, кисло пахнущая казахская кошма и Бог весть что еще, рассованное по авоськам, торбам и фибровым чемоданам.

На ужин мама сварила борщ и приготовила по бабушкиному рецепту, котлеты, обильно сдобренные луком и чесноком, сама бабушка казалась усталой и долго рассказывала о дедушкиной болезни, а на следующий же день, попросив отца поставить будильник на шесть утра, отправилась на площадь Дзержинского. Ожидаемой очереди у дверей с бронзовыми решетками не оказалось, и часа полтора бабушка просто топталась на улице, время от времени отогреваясь в метро, а к восьми получила пропуск и прошла в приемную, а затем в один из кабинетов, где чрезвычайно вежливый молодой человек в штатском посетовал, что она потеряла столько времени, предложил чаю, затем извлек из несгораемого шкафа за своей спиной серо-зеленый скоросшиватель с рукописной надписью "Хранить вечно". В нем содержалось всего пять или шесть листочков, один из которых он и протянул бабушке. Та расплакалась, утирая слезы обвязанным кружевами платочком, молодой человек пожимал ей руку и на его спортивном лице появилось выражение самого искреннего сочувствия. Остальные листочки он показать бабушке отказался. На том и расстались; однако бабушка поехала домой не сразу по получении справки, а гуляла по центру часов до двух и даже ухитрилась за это время отстоять в ГУМе порядочный хвост за нейлоновыми рубашками, потом вернулась на площадь Дзержинского, и девица в окошке открывшейся наконец кассы дала ей расписаться в длиннющей ведомости, после чего выплатила триста рублей новыми, двенадцать нежно-фиолетовых хрустящих бумажек с гипсовым барельефом основателя государства. Нейлоновую рубашку бабушка тут же подарила отцу, и мама долго рассказывала о практичности этого нового изобретения, которое можно стирать без мыла в холодной воде, а гладить не нужно вовсе. Затем бабушка вынула из своей дерматиновой сумочки деньги и справку, полученную от молодого человека в штатском, и отец сжал губы так сильно, что они побелели, а бабушка, уже вполне успокоившись, никак не могла решить, на что можно истратить эту довольно значительную сумму - лучше всего, конечно, на памятник, но какой же памятник, если неизвестна могила. В тот вечер она нашла меня страшно похожим на покойного сына ("одно лицо, - сказала она, - только лоб у него был повыше, пожалуй, а так... и тоже в твоем возрасте был нелюдим, от книжки не оторвешь").

Перед самым Новым годом в Центральном доме экзотериков состоялся вечер памяти Ксенофонта Степного. Вся наша семья получила приглашения; надувшуюся Аленку оставили с соседкой, а мы втроем отправились на улицу Демьяна Бедного. Бабушка была в провинциальной жакетке черного плюша и черной же юбке из чего-то вроде сатина, мама надела свое шелковое платье в алых цветах, в последний момент повязавшись импровизированным шарфиком (второпях отрезанным от куска черного шелка, предназначавшегося на кофточку), отец пришел в новой нейлоновой рубашке, в отглаженном костюме, в котором ходил только на партсобрания, в узеньком черном галстуке. Благодаря этому вечеру мы ухитрились попасть в легендарный буфет Центрального дома экзотериков, где отец, не в силах сдержать удивления, взял себе витую темно-коричневую бутылку "Двойного золотого", а своим дамам - по стакану яично-желтого мангового сока и по эклеру, а я отказался от лакомств, скорее всего, от робости, а может быть, и от грусти. За соседним столиком в одиночестве попивал из небольшого конического графинчика водку давешний молодой человек с площади Дзержинского; заметив бабушку, он дружески кивнул ей, потом вздохнул, пожал плечами и вернулся к надкушенному бутерброду, украшенному не только ломтиком нежнейшей розовой семги, но и кружочком лука, и ломтиком кислого даже на вид лимона, и крошечной черной маслиной с заботливо вынутой косточкой.

Шорохи и покашливания притихли, и сам Благород Современный, открывая вечер, выразил сожаление, что не удалось выбить Большого зала, который, несомненно, также был бы переполнен, учитывая значение возвращения такого выдающегося аэда в ряды русской культуры. Сухощавый Ястреб Нагорный, и красавица Таисия Светлая, и Иван Петровский, знаменитый критик, и даже почему-то народный скульптор Жуковкин сидели, подобно полубогам, в президиуме, и какие-то старики и старухи выходили к микрофону с воспоминаниями (из которых я, к своему ужасу, уяснил, что дядя Глеб был вовсе не монахом, а кроме того, лучше всего играл после обильной трапезы и возлияния), а во второй части исполняли его эллоны - и я, пожалуй, даже похолодел - настолько это было далеко и от Малого зала ЦДЭ, и от воспоминаний, принадлежавших старикам и старухам, и даже от бабушки, и от меня самого, и от грядущего нового года и программы "Голубой огонек" - родниковой водой в помятой алюминиевой кружке, в жаркий день где-нибудь на среднерусской равнине, вдали от жилья, показались мне эти эллоны, или течением неторопливой, глинистой осенней реки близ кирпичного провинциального городка, продутого степными ветрами, и завыванием метели за окном показались мне они, когда дрожат стекла в доме, а ты сидишь на полу, объятый тревогой и счастьем, протянув руки к говорливому пламени, что беспокоится за приоткрытой дверцей печи. С какими-то не очень нужными словами вызвали на сцену бабушку, и рукоплескали ей, и подарили букет морозно-белых астр, а она стояла, сгорбившись, и не зная, что сказать, и мы пошли домой.

"Много пришло народу", сказала мама.

"Очень много", подтвердил отец, "надо надеяться, им действительно удастся издать книги и пластинки".

Худенькая журналистка в черной водолазке нагнала нас на улице ("ну куда же вы, Анастасия Петровна?"), взяла телефон и адрес, и на следующий вечер приволокла к нам тяжеленный магнитофон "Яуза". Пленка поминутно рвалась, и в комнате пахло уксусной эссенцией, употребляемой для склейки, и журналистка, кажется, была разочарована тем, что сама бабушка, по профессии бухгалтер, не понимает ровным счетом ничего в этом высоком искусстве, и плачет об утрате не замечательного русского аэда, а довольно-таки беспутного младшего сына, практически сбежавшего из дому и, вопреки ее настояниям, залетевшего слишком высоко. Да и отец немного мог добавить к ее рассказам о проказливом детстве (ловля соседских кур с помощью рыболовного крючка и лески, самодельный арбалет, бегство на три дня в весеннюю степь) и сосредоточенной юности Ксенофонта (изучение греческого, дружба со ссыльными, чтение странных книг), я всегда гордился им, развел он руками, но мы были люди простые.

Елка мигала лампочками в углу комнаты, и щегол перелетал с нее к абажуру и обратно, на новогоднем столе, устланном парадной льняной скатертью, высилась заледеневшая бутылка "Столичной" (охлажденная в недавно купленном холодильнике) и бутылка сладкого шампанского; копченый лещ, разделанный мамой на газете, а затем положенный в стеклянную селедочницу, отливал темным янтарем, в розетке для варенья лежало несколько ложек паюсной икры, также привезенной бабушкой. Мне тоже налили шампанского, а потом еще - но на этот, второй раз, пили уже не чокаясь, и один лишний бокал, наполнив, поставили в центре стола, перед фотографией, которую мне когда-то показывал отец.

Праздник получился довольно печальный, но на следующий день я проснулся с тем же ощущением счастья, какое обычно сопровождало меня любым праздничным утром - не сразу, правда, а спустя несколько мгновений после пробуждения, когда вдруг вспоминаешь предстоящую тишину и пустоту по-особому чистых переулков, музыку из уличных репродукторов, красные флаги, свисающие с фонарных столбов, иногда - передвижные ларьки с шипящими баллонами, где за пять копеек можно купить обыкновенный шар, а за десять - летающий, наполненный не то гелием, не то водородом, и обязательно привязать его понадежней - к пальцу ли, к пуговице ли, - а потом все равно упустить, и со смесью сожаления и восторга следить, как исчезает его желтое или изумрудное пятно в бесконечных прохладных небесах. В первый день нового года, правда, шаров не продавали, но все равно было хорошо и спокойно, и из приглушенного радиоприемника лилась грустная, и в то же время энергичная песня комсомольцев-добровольцев, и я, прикрыв глаза, подпевал про себя их слаженному хору.

Все еще спали: мать с бабушкой на большой кровати с медной трубчатой спинкой, под коричневато-зеленым гэдээровским гобеленом, изображавшим замок, пруд с лебедями, заросли акаций, узнаваемых по белым цветам, отец - на полу, где по случаю приезда родственников или фронтовых друзей стелилось сначала несколько номеров "Правды", а затем раскатывался полосатый сине-белый матрас. Посапывающей сестренке полагался обычный чулок (откуда на этот раз торчала белокурая голова куклы с закрывающимися глазами), а мой был почти пуст - зато я обнаружил у изголовья дивана, прямо на новой кошме, довольно большую коробку в оберточной бумаге из ГУМа, с открыткой, на которой четким почерком счетовода было написано: внуку от бабушки. Всякая игрушка в детстве была событием, и мудрено ли, что я не торопился разворачивать пакет, я сидел на краешке кровати, накинув на плечи свое ватное одеяло, и растягивал блаженное гадание. Легкое чувство неудобства, правда, сопровождало мои фантазии - я не мог не понимать, что и кукла, и неведомый подарок куплены бабушкой на деньги, полученные на площади Дзержинского; однако те же самые мысли делали пакет еще ценнее - выходило, что я как бы получаю свое неведомое новогоднее сокровище в наследство от дяди Глеба.

Волнуясь, стараясь не разбудить родителей и бабушку треском разрываемой бумаги, я аккуратно развязал бечевку и развернул пакет. Под двойным слоем обертки (свернутой и отложенной в сторону для будущего использования по хозяйству) оказался обитый тисненой маслянисто-черной клеенкой чемоданчик подозрительно взрослого вида, с позолоченной защелкой. Я раскрыл его и замер. На темно-синем бархате лежала витая, двурогая красавица-лира - и ее тусклые медные струны неслышно задрожали в ответ на мое озадаченное прикосновение. Фотоаппарат "Смена", алхимический набор, сборный самолет с настоящим бензиновым моторчиком мгновенно утратили возможность физического воплощения, и вновь переместились в разряд вещей астральных и недостижимых. Минутное сожаление кольнуло мне сердце - но как было не поблагодарить проснувшуюся бабушку, как было не поглаживать инструмент чисто вымытыми руками, еще не ведая, сколько он сулит мне огорчений и невзгод. Не прошло и часа, как я понял свою детскую глупость - настоящая лира, почти такая же, какую я видел в Александровском гимнасии в длинных пальцах Ястреба Нагорного, была, конечно же, предметом куда более ценным, чем перечисленная подростковая белиберда, и бабушка моя мгновенно превратилась в моих глазах не в скучноватую старушку из глухой провинции, а в мать великого аэда. "А это от нас с мамой, - отец протянул мне копеечный конверт с портретом Германа Титова в космическом шлеме. Я торопливо разорвал его и нашел там еще один абонемент, только не на мелованной бумаге, как мой многоразовый пропуск в гимнасий, а на самой затрапезной, полупрозрачной и ломкой. Это была квитанция об уплате какой-то неразборчивой суммы за право заниматься в экзотерической секции при Дворце пионеров, точнее - в кружке игры на лире. Я уже знал, конечно, что не проучившись хотя бы полугода на этой низшей ступени, нельзя и думать об исполнении эллонов, не говоря уж об их сочинении.

"Я не посмею," - сказал я тающим шепотом, вместо "не сумею"..

"Попробуй, Алеша", - отец глядел на меня с необычной сосредоточенностью.

"Но зачем? - продолжил я. - разве я уже не опоздал?".

"Глеб в первый раз увидел лиру, когда ему было пятнадцать, - сказала бабушка. - У нас был ссыльный сосед из социал-демократов, он и научил его."

Я кокетничал: с раннего детства следует учиться только профессиональным исполнителям, любителю же, как известно, хватает и двух-трех лет, чтобы достигнуть вполне терпимого уровня. И более того, у самих аэдов, чья игра по традиции ценится больше всего, нередко довольно посредственная техника, да и голосом Господь награждает не всякого из них. Конечно, думал я, исполнителем мне уже не стать, но вдруг проснется во мне иной, много более волшебный талант? Я кокетничал - или боялся? Школьные мои мучители, узнав о предстоящих высоких занятиях, будут издеваться надо мною еще нещаднее, думал я; мне и так приходилось хранить от них в строжайшем секрете свои посещения гимнасия, где я был едва ли не самым молодым слушателем. Да и неудача с музыкальной школой, словно заноза, до сих пор сидела в моей уязвленной памяти.

Однако соблазн был слишком велик. Недаром не мог я дождаться концертов в гимнасии, а после них - мало что не хворал от счастья. Когда кончились школьные каникулы, елочные игрушки, заботливо переложенные бумагой, были снова упрятаны в ящик, и бабушка, нагруженная апельсинами, граммофонными пластинками и пачками индийского чая, уехала обратно в свои пугачевские края, я начал еженедельно ходить во Дворец пионеров, недавно открывшийся на Ленинских горах, куда, по замечательности его, исправно возили представителей дружественных и недружественных стран, восхищавшихся мелким бассейном, на мозаичном дне которого желтели и серебрились монетки всех стран, воздухом, светом, физкультурными залами, небольшим гимнасием с прекрасной акустикой. Правда, добираться до Дворца от метро было неудобно: дорога неважно освещалась, и в полутьме по обеим ее сторонам соловьями-разбойниками дежурили предприимчивые подростки, которые без напрасной жестокости (хотя кое-кто из них и посверкивал во тьме лезвием перочинного ножа) просили своих сверстников предъявить содержимое карманов, и, обнаружив ценные предметы или горстку мелочи, изымали их в собственную пользу. Иной раз грабители проявляли похвальную изобретательность: не шарили по карманам уверявшего, что денег у него нет, а просили его попрыгать, дабы обнаружить предательский звон. Страшно бежать по глубокому снегу, прижимая к груди чемоданчик с инструментом, с ужасом чувствуя, как настигают тебя три грозные тени. Я врывался под стеклянные своды дворца, где слонялись у дверей комсомольцы-дружинники, и, считая ниже своего достоинства доносить на грабителей, долго приходил в себя среди широколиственных, темно-зеленых пальм и фикусов зимнего сада. За панорамными окнами стояла ночь: над пустырем, окружавшим дворец со всех сторон, сияли все те же знакомые звезды, но мир казался мне в те минуты враждебным и страшным, и все мерещилось, как мои преследователи ворвутся в здание, схватят меня, оберут, а может быть, и искалечат. Конечно, лирой в таком настроении заниматься было нелегко. Но неимущих отпускали с миром, и вскоре я стал жалобно отговариваться перед негодяями тем, что все мои деньги состоят из пятака на метро - и это было чистой правдой, деньги на булочку и стакан чаю в буфете я начал оставлять дома.

Занятия поначалу разочаровали меня. Простота лиры обманчива: даже ребенок без труда может научиться бренчать на ней несложные мелодии. Однако же рядовой слушатель редко задумывается о том, что гармонии в экзотерике строятся вовсе не по законам музыки, отчего и теряют так много в отрыве от октаметров. Говорят, великие аэды прошлого могли безошибочно угадывать гармонии по текстам друг друга - поразительное, давно утерянное умение, которое нам приходится восполнять, публикуя октаметры не иначе как в сопровождении нотной записи, для чтения которой требуются основательные знания. Гармонии, исполнявшиеся без слов, поразили и меня своей немузыкальностью - особенно те упрощенные, которым нас учила чудесная Вероника Евгеньевна, в первые же минуты посвятившая всю дюжину присутствовавших подростков в члены Первого круга юных (которые, к слову, не имели право носить даже туники, не говоря уж о венке). Нехотя являлся я на занятия, не чувствуя на первых порах ничего похожего на те восторги, с которыми возвращался с концертов, и примирялся с изнанкой обожаемого искусства только благодаря неистраченным еще вере, любви и надежде.