"Портрет художника в юности" - читать интересную книгу автора (Кенжеев Бахыт)










БАХЫТ КЕНЖЕЕВ





МЫТАРИ И БЛУДНИЦЫ










Часть третья

ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ




ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ


Осень за моим полуподвальным окном совсем не такая, как в Москве четверть века тому назад: та была сухая, хрупкая, исполненная жалкого шелеста, а эта - благополучная, с густым теплым воздухом, с самодовольными темно-зелеными олеандрами, которые, без сомнения, переживут здешнюю почти бесснежную, дождливую зиму. Темнеет в моих нынешних широтах рано, и мимо окна неспешно прогуливаются по бетонным дорожкам владельцы карликовых пуделей и терьеров с прямоугольными мордами. Спиртное в этом городе поразительно дешево, и на моем обеденном столе столь увесистая бутыль водки, что ее предусмотрительно снабдили особой ручкой. Порожние бутылки я складываю в чулан, а когда они перестают помещаться - перемещаю их в черный пластиковый мешок для мусора, стараясь равномерно перемежать хрупкое стекло старыми газетами, чтобы по дому не пошли дурные слухи о странном постояльце, который сутками не выходит из квартиры, ложится под утро и бреется далеко не каждый день. Несмотря на теплую погоду, вода из открытого бассейна во дворе уже спущена, и хотя за все лето я был там всего однажды, мне грустно - как от любой потерянной возможности.

В начале того сентября, как и за год до него, едва ли не каждый второй звонивший в лабораторию просил к телефону Михаила Юрьевича.

Он здесь больше не работает, говорили подходившие к аппарату таким голосом, что у большинства звонивших отпадала охота задавать дальнейшие вопросы. Напрасно: даже армии стран Варшавского договора, в корне пресекшие чехословацкий ревизионизм, не сумели разыскать доцента Пешкина, и по западным радиостанциям о нем не было слышно решительно ничего - а в те годы, надо сказать, любой морячок с краболовного судна, просивший политического убежища, непременно поминался в выпусках радионовостей. Иными словами, Михаил Юрьевич продолжал свою игру, о которой знали только мы с Вероникой Евгеньевной, и, по всей вероятности, уже гулял по улицам какого-нибудь Страсбурга под совершенно другим именем. Паша Верлин к сентябрю не вернулся в Москву, хотя его стажировка должна была продолжаться еще полгода, и с работы в алхимическом департаменте был, по глухим слухам, уволен за нелояльное поведение в дни вторжения, которые застали меня в Крыму, в компании Георгия, Петра и Марины, точнее же - в довольно пакостной столовой на открытом воздухе, именовавшейся не то "Изабелла", не то "Алый парус" - тут память мне решительно изменяет, что странно, потому что иные детали запомнились мне с фотографической точностью: например, именно борщ, холодный общепитовский борщ густо-фиолетового цвета был в четырех тарелках, которые уронил с подноса Георгий, услыхав из динамика торжественную реляцию об интернациональной помощи, оказанной братской Чехословакии. Буквально помню я и слова, которыми он на всю столовую ответил далекому диктору, однако воспроизвести их в печати стесняюсь. Сразу после обеда мои друзья раздобыли бутылку водки и заставили нас с Мариной пить за несчастных чехов и не менее несчастных словаков, приговаривая, как стыдно в эти дни быть гражданами России. Я, правда, попробовал объяснить Петру, что к вступлению в Прагу уже были готовы войска НАТО, в частности, немецкие, однако он ужасно рассердился и, дыша алкоголем, сообщил мне, что самый отвратительный вид пошлости - это пошлость советская, и если я скажу еще что-нибудь в этом роде, то получу от него, Петра, по морде, несмотря на все мои экзотерические таланты. Марина кинулась на мою защиту, но все обошлось - друзья мои, в сущности, были людьми кротчайшими, и на следующий день все мы по-прежнему играли в карты, купались в море, ловили в сухой траве увертливых марсианских ящериц, а после полудня, изображая из себя настоящих аэдов, разбегались на все четыре стороны, чтобы проводить положенные два часа в день в полном одиночестве. Марина поначалу дулась на этот обычай, однако вскоре привыкла.

Однажды, направившись в сторону от моря, я забрел в деревушку, не тронутую приморским курортным благообразием. Помню мучительно искривленные, переплетенные кусты самшита на обочинах, монотонное пение цикад, мучнистый вкус зеленого инжира на карликовых, придавленных к земле деревцах с неожиданно большими листьями (так вот они, фиговые листья, подумал я весело), помню собственную жажду и великое удивление, когда с окраины деревни до меня донеслись приглушенные звуки лиры. Они раздавались из увитой виноградом полуразвалившейся беседки в одном из дворов. Играли неумело, но старательно. Я подошел поближе, надеясь если не насладиться незнакомым эллоном, то по крайней мере попросить стакан воды или вина, и уже издали заметил, что я - не единственный слушатель. У забора стояла высокая девушка в соломенной шляпе.

Это была Таня.

- Что за встреча, - начал я развязно, но тут она обернулась и я прикусил язык, потому что по ее загорелому лицу текли самые настоящие слезы. - Мы здесь с компанией, - продолжил я на полтона ниже, - с Мариной, с моими новыми друзьями с факультета экзотерики. А ты с кем? С Некрасовым-Безугловым-Жуковкиным?

- Я одна, - сказал Таня. - Мы с тобой слишком давно не виделись, Татаринов.

- Мы виделись в лаборатории, - сказал я, - не моя вина, что ты ни о чем не хотела говорить, кроме науки.

- Во всяком случае, ни с кем из них я больше не встречаюсь. Мы и с Мариной, собственно, раздружились. Почему у тебя такой идиотски-восторженный вид?

- Невероятное же совпадение, - буркнул я довольно обескураженно.

- От кого ты впервые услышал о Новом Свете, Татаринов?

Я пожал плечами, порядком уже обгоревшими под крымским солнцем.

- Вот и я услыхала от того же самого человека. Если хочешь знать, мы должны были приехать сюда вместе. Тайком от родителей, - с непонятным ожесточением говорила она, - потому что родители очень любили Михаила Юрьевича, но меня бы за него не отдали.

- А он хотел? - тупо спросил я.

- Теперь это уже безразлично. Даже если он жив и здоров, мы никогда не увидимся. Он оставил мне только этот совершенно пустой Крым, который расписывал в течение полугода. Показывал карты с намеченными тропинками, хвастался своим гербарием. Знаешь, - она вдруг оживилась, - он ведь знал названия всех цветов и трав, и по-русски, и по-латыни. Теперь, наверное, рассказывает о нх кому-то еще.

- Позволь, - начал я, простодушно выдавая свою осведомленность, и в то же время с некоторой уязвленностью, - разве он и тебе говорил о своих планах?

- А как ты думаешь? Если человек влюблен - что, впрочем, не мешает ему часами трепаться по телефону с какими-то красотками по-французски, и вечно не бывать дома, и отдавать так называемой любимой женщине один-два вечера в неделю...

Лира стихла, и из беседки вышла, скорее даже вывалилась, чрезвычайно толстая старуха в полуцыганских лохмотьях. Взглянув на нас, она рассмеялась, как смеются только душевнобольные, и помахала в воздухе кисточкой винограда. Магия предыдущего мига рассеялась. Солнце показалось мне слишком ярким, черный виноград на заборе - слишком пыльным, воздух - слишком сухим, и Таня - обыкновенной обиженной девчонкой. Более того, я снова ощутил некоторое раздражение в адрес Михаила Юрьевича.

- Хорош, - сказал я. - И какая конспирация. Лично я ни о чем не догадывался.

- Ты и не должен был ни о чем догадываться, - отмахнулась Таня, - а хорош Михаил Юрьевич, или нет, судить не нам. Впрочем, он о тебе всегда был высокого мнения. Умная голова, говорил он, да дураку дана.

Не знаю, отчего меня при этих словах понесло. Я совершенно забыл про Марину. Я вспомнил жалкие букеты, которые приносил в дом академика Галушкина, вспомнил, как доцент Пешкин стал заниматься со мной и с Таней поодиночке - и меня охватил жуткий приступ ревности к исчезнувшему сопернику, пускай даже он никогда, в сущности, и не был моим соперником.

- Он тебя не любил, - сказал я. - Он вообще никого не любил. То есть, с виду любил всех, а на самом деле никого. Он умел только играть в любовь. И к экзотерике, и к алхимии, и к женщинам. Его все любили, это было. А он все это растоптал. Предал не только тебя, но и остальных, меня в том числе. На таких, как он, полагаться нельзя.

Слезы на запыленном Танином лице уже высохли, оставив несколько довольно заметных дорожек.

- Мальчишка ты, - вдруг сказала она почти презрительно, - что ты в этом понимаешь? Что ты знаешь о любви, о разлуке, о ненависти и ревности? Не больше, чем знала я, когда за мной ухаживал этот ничтожный Некрасов. Михаил Юрьевич настолько выше нас всех, что мы о нем не имеем права даже разговаривать.

- Ты влюблена, - сказал я, - и ослеплена. Усы, бородка, лира, французский, латынь, алхимия, запрещенные книжки. Хоть что-нибудь в жизни довел до конца твой доцент Пешкин? Сделал открытие, и сам его испугался. Полюбил - или говорил, что полюбил - и убежал черт знает куда. Играл на лире, как настоящий аэд, а сам сочинять боялся, мне Вероника Евгеньевна все про него рассказала.

- Зато с ним было волшебно, - сказала Таня, - а ты, Татаринов, как родился занудой, так занудой и помрешь, и сам никогда ничего не откроешь, и никогда ничего не сочинишь - даже не от страха, а просто по общей рассудительности. Михаил Юрьевич живой, а ты... ты уроженец Мертвого переулка. Ты во всем видишь только средство - и в алхимии, и в эллонах, и в самой жизни, и в любви, наверное. Потому ты и Мариной увлекся, что она красавица и была такой недоступной, хоть и набитая дура.

- Повторяешь уроки доцента Пешкина? - спросил я со всей доступной мне ядовитостью. - К твоему сведению, я не родился в Мертвом переулке, давно там не живу, да и нет такого переулка, он сто лет назад переименован в улицу Островского. Что же до сочинений и открытий - то Вероника Евгеньевна уже слышала мои первые эллоны, пригласила меня к себе в студию и посоветовала подать документы в Экзотерический институт.

- Поздравляю, - сказала Таня. - Марина, вероятно, очень за тебя рада. Она обожает знаменитостей, даже будущих.

- А если я действительно буду знаменит?

- В добрый час, - с неожиданной сухостью сказала Таня. - Мне-то что. Ты же не сможешь вернуть мне моего Михаила Юрьевича.

- Я мог бы его заменить тебе.

- Нет, - Таня, кажется, даже чуть отпрянула от меня, - нет, ты с ума сошел.

- С тобою я, видимо, вечно буду на вторых ролях. Ты знаешь, как я переживал, когда ты меня бросила ради этого министерского сынка?

- И не бросала я тебя, и друг - вовсе не вторая роль. Я правда хочу с тобой дружить, Татаринов. Может быть, в Москве я сумею прийти в себя. Говоришь, он всех нас предал? Меня - точно. Но ты все-таки плохой судья - ты ведь и сам только что был готов предать свою Марину. Мальчишка ты, - повторила она. - Давай не будем об этом больше.

Мы дошли до моря в молчании, и когда с обрыва, поросшего приземистыми длинноиглыми соснами, открылась самая лазурная и тихая из трех бухт Нового Света, пожали друг другу руки и повернули в разные стороны. Я уже опаздывал к ужину, однако провел, вероятно, еще не менее получаса, собирая по обочинам горной тропинки суховатые, пахучие листья, стараясь как можно бережнее отщипывать их от стеблей, чтобы не повредить растению, (которое может считать сорной травой кто угодно на свете, кроме аэда), и складывая собранное в завязанную узлом футболку - крымское солнце к вечеру, утратив свою молчаливую беспощадность, прекратило грозить моим облупившимся плечам.

"Поелику полынь весьма горька, - читал я вечером на дворе, при свете голой электрической лампы, висевшей на перекрученном шнуре, обширную цитату, раскопанную где-то Ксенофонтом и без комментариев приведенную в виде отдельной главки в "Письмах юному аэду", - и притом в себе содержит достаточное количество масла, соли и особливой влаги, то с древних времен всегда почиталась действительным лекарством. Под видом вычисленных составов либо в порошке с сахаром, либо вместо чаю внутрь употребляемая, согревая желудок и внутренности и укрепляя их, возбуждает охоту на еду, помогает варению пищи, в желудке содержимой, и, проницая даже до самых тончайших кровеносных сосудцов, разводит соки и влаги и самую кровь чистит. Сок из свежей полыни с небольшим количеством растертой гвоздики, выжатый и по прошествии лихорадочных припадков, по полуложке с вином внутрь данный, удивительное действие в одержимых оными производит. Полынь так горька, что когда коровы и овцы ею пасутся, то от сей травы у них горькое молоко отделяется. Родильницы и кормилицы, грудью детей кормящие, должны от внутреннего пользования полынных составов воздерживаться, ибо горькое молоко их питомцам может быть вредно. Аэды греческие употребляют полынь, воды морской кипящей на свежие или сушеные листься наливая, для брожения творческих соков и укрепления духа перед тем, как за сочинение сладкозвучных своих еллонов приниматься. Оная вода екзотерическая получает приятный полынный запах, вкус прегорький, особливо ежели смешивать ее с листьями мелко толчеными в равных долях, чего вкусу обыкновенному вытерпеть едва ли возможно. Некоторые люди от природы вовсе не могут терпеть полынных вещей; а иные от употребления оных претерпевают боль в голове и другие худые припадки."

- Забавно, правда? - сказала Марина, склонясь над моим плечом. - Как вы только ее пьете. Я попробовала разжевать листок - пахнет замечательно, но вкус совершенно невозможный.

- То же самое мне говорил провизор нашей тушинской аптеки, - отозвался я, - кроме того, после отвара невозможно целоваться.

- Это я стерпела бы, - Марина засмеялась, - ты представить себе не можешь, как я за этот год полюбила искусство. Я и тебя-то, Алеша, полюбила... ну, не только за это, но не в последнюю очередь.

- А если бы я ничего не сочинял?

- Зачем думать о том, чего нет, - поморщилась она. - Ты еще станешь великим аэдом, а я всегда буду с тобой рядом.

Воду из Нового Света я домой везти, разумеется, не стал, обойдясь купленной в аптеке морской солью, разведенной в обыкновенном кипятке. Из лаборатории была позаимствована вакуумная воронка. Крошеные, разбухшие листочки остались на бумажном фильтре, а в колбе зеленел густой и довольно неаппетитный на вид экстракт. Дома никого не было. Я прибрался в своем закутке, настежь раскрыл окно, поставил на стол граненый стакан с охладившейся жидкостью, разделся и, как положено, натянул на голое тело дешевенький бязевый хитон, купленный накануне в тушинском магазине культтоваров. Лира дожидалась меня в футляре, все так же равнодушно и высокомерно поблескивая лакированным вишневым деревом. На мгновение мне захотелось бросить этот спектакль. "Советский экзотерик, - писал в свое время Коммунист Всеобщий, - смело расстается с вековыми предрассудками, и не блуждает по пустырям в поисках сельскохозяйственных сорняков, которые должны якобы напоминать ему о тщете земного пути и его собственной работы. Он призван прежде всего будить в новом человеке оптимизм, творческие силы, освещать дорогу вперед. Беседа с передовиками производства, прогулка по районам новостроек, первая полоса "Правды", повествующая о новых трудовых победах, иными словами, все напоминающее о радостях созидательной жизни - вот что должно вдохновлять социалистическое искусство." Нет, с Коммунистом Всеобщим мне, пожалуй, все-таки было не по пути. Решительно отпив три крупных глотка из стакана, я закрыл глаза и положил пальцы на струны - однако через несколько секунд уже сломя голову мчался в наш совмещенный санузел, к благословенному и крайне необходимому мне водопроводу, а сразу после этого - и к журчащему унитазу, покрытому изнутри неотмывающимся ржавым налетом. Мальчишкой, гостя у оренбургской бабушки, я однажды разжевал и проглотил крошечный стручок острого перца с ее огорода, после чего все утро носился по окрестным улицам, как сумасшедший, останавливаясь у всех водоразборных колонок. В этот раз чувство было другим, но столь же отвратным - ибо мой отвар, одна из главных святынь экзотерики, оказался не просто "прегорек", но и чудовищно солон, а в совокупности - положительно тошнотворен. Совета было спросить негде - и Петр, и Георгий, и Марина полагали, разумеется, что я давно уже в совершенстве умею совершать все обряды, полагающиеся аэду. Я долго полоскал рот ледяной водой, чистил зубы, мыл вакуумную воронку, чтобы сварить экстракт заново - и вдруг сообразил, что случайно бухнул в него столько соли, что состав моего первого раствора соответствовал не Средиземному морю, а скорее Мертвому. Заново приготовленным отваром я вначале ополоснул рот, чтобы привыкнуть, и только затем выпил его - не торопливо, как в тот раз, а мелкими глотками. Желудок мой протестовал уже не так сильно, и когда горечь и соль во рту чуть-чуть рассеялись, я открыл глаза, рассчитывая, как читал в книжках, увидеть окружающий мир (поросший бурьяном пустырь под окном, и хилые пожелтевшие березы, и очередь за картошкой, которую продавали ведрами прямо с грузовика мрачные люди в темно-синих ватниках, никогда не слыхавшие о Басилевкосе и Розенблюме) преображенным, цельным и прекрасным. Обладая начатками естественнонаучных знаний, я полагал, что пресловутая полынь содержит какой-нибудь неизвестный медицине легкий наркотик, действительно заставляющий бродить творческие соки. В таком случае становился понятным запрет на покупку травы в аптеке - Бог знает, к какому подвиду она принадлежала, и не разрушил ли процесс сушки необходимое аэду вещество. Прояснялась и зависимость действия отвара от места сбора. Однако голова моя, не подчиняясь теориям, вместо обещанного душевного подъема наполнялась только растущим раздражением.

"Все погибло, - размышлял я, с ненавистью и отчаянием глядя на безмолвную лиру. - Моего запаса эллонов хватит на год, в лучшем случае на два. Морочить голову Марине я смогу немногим дольше. Не своего занудного бывшего одноклассника она любит, а многообещающего аэда . С какой жалостью будут смотреть на меня и Петр, и Георгий, и Вероника Евгеньевна. Как она будет рассказывать о надеждах, которые подавал ее лучший аэд-схоластик, о том, как талантливо и старомодно тот писал, пока хватало юношеского запала, и наконец сломался. Средство, а не цель, - вспомнил я слова Тани. - Разумеется, средство, а что же еще. Если чужие эллоны дают мне возможность примириться с жизнью, то свои будут означать полную победу над нею. Главное, я знаю, что могу писать не хуже дяди Глеба. Это вопрос времени, которого у меня до сих пор вечно нехватало. Времени, сосредоточенности, правильного настроения."

Я снова закрыл глаза, и увидел Таню, удаляющуюся по склону выгоревшего холма: черная на фоне заката фигурка со склоненной головой. Смешно, что она называла доцента Пешкина, как и я, по имени-отчеству. И она меня бросила, подумал я, и он. Через два дня начинается семестр. Не представляю, как и с кем я теперь буду работать в лаборатории. Не представляю даже, смогу ли я снова спокойно колдовать над ретортами, зная, что никогда больше не услышу лиры Михаила Юрьевича и его антинаучных доказательств существования Бога.

Странный высокий звук заставил меня вздрогнуть и очнуться. Далекий от слышанных мною гармоний, он все же представлял собой последовательность нот - обнаженных, разрозненных, словно основа, требующая поперечных нитей. Я прислушался, уже начиная понимать, что раздается он только у меня в голове, и следует немедленно попытаться извлечь те же самые ноты из лиры, запомнить их и подобрать к ним единственно правильные слова. Экзотерические легенды обманывали - мир за окном вовсе не показался мне прекрасным, я просто забыл о нем, и опомнился только с наступлением вечера. В глазах у меня рябили ноты и буквы греческого алфавита, но на листке бумаги был набело переписан эллон - недолгий, всего минуты на полторы, зато, несомненно, мой собственный. "Значит, для настоящего творчества действительно нужно страдание", размышлял я, уже переодевшись в светское и отдыхая на диване. У полыни оказалось крайне неприятное побочное действие: желудок мой совершенно расстроился, слегка успокоившись лишь с приходом родителей. Перед ними и исполнил я, сгорая от гордости, свое первое произведение - на следующий же день беспощадно высмеянное Петром и Георгием, после чего и выброшенное в мусоропровод.