"Портрет художника в юности" - читать интересную книгу автора (Кенжеев Бахыт)БАХЫТ КЕНЖЕЕВ МЫТАРИ И БЛУДНИЦЫ ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯНа каникулы я давно планировал поехать в строительный отряд: не только заработать на первую в жизни поездку к морю, но и сполна вкусить прославленных удовольствий летнего студенческого труда. Правда, в любом случае провести каникулы в праздности можно было только по предоставлении медицинской справки; легенда о радостной добровольной работе просвещенной молодежи на благо общества, таким образом, несколько обесценивалась. "Свобода - это осознанная необходимость, - утешался я, примеривая форму бойца стройотряда (тогдашнее время было щедро на безвкусные выражения) - холщовые защитные штаны и куртку, украшенную разнообразными шевронами. (На одном из них, который мама по моей просьбе пришила на самое видное место, над нагрудным карманом, изображалась реторта и астрологический знак Солнца.) Собственноручно отгладив новое одеяние, я долго стоял в прихожей перед зеркалом, поворачиваясь то так, то эдак под насмешливыми взглядами сестры, которая, как я полагал, попросту завидовала моему молодцеватому виду. Ты идиотка, Алена, сказал я, неужели ты не понимаешь, что по этой форме за версту можно узнать молодого столичного интеллигента? Но сестра, уже в те годы превосходившая меня житейской сообразительностью, только захихикала в ответ. Ни в Сибирь, ни в Воркутинскую область, где платили действительно порядочные деньги, меня не взяли, сочтя слишком хилым. Наш отряд ехал недалеко, в Смоленскую область, и был отчасти укомплектован гуманитариями - которые, подобно мне, не сумели или опоздали записаться в более приличное место. Поэтому, вероятно, настроение в вагоне было не то что минорным, но все же не таким залихватским, как в отрядах почище, куда студенты старших курсов ездили из года в год. Кое-кто из гуманитариев даже неблагодарно вздыхал, кое-кто помалкивал, уставясь в вечереющий, подернутый стелящимся туманом пейзаж, проносившийся за немытыми стеклами вагона. Вскоре, впрочем, раздались первые аккорды гитары - и народ потянулся в открытое купе, где бряцал по струнам Володя Зеленов. Я не удивился: владея лирой даже на самом среднем уровне, нетрудно извлекать из любимого инструмента русских цыган и студентов те несколько простых аккордов, под звуки которых выросло целое поколение шестидесятых и семидесятых годов. Сам я на этот соблазн до сих пор не поддался, но иной раз с сентиментальным удовольствием слушаю песенки тех лет, воскрешая в памяти серьезные, воодушевленные голоса своих тогдашних сверстников, а иной раз - и огоньки за окном вагона, провисшие линии электропередачи на деревянных столбах, запоздалых, забрызганных грязью велосипедистов у шлагбаума, безропотно ожидающих, когда же, наконец, пронесется мимо столичный поезд. Володя с хором бойцов стройотряда распевал про туманы, про запах тайги, про тяжелую судьбу американского солдата. Вдоволь наслушавшись и даже не без трогательного воодушевления подпевая поначалу, я наконец вышел в тамбур и прислонился лбом к ледяному окну, точь-в-точь, как герои посредственных романов в минуты усталости или душевного смятения. Но я думал не о посредственных романах: Володя Зеленов перешел на гитарное переложение октаметров Ксенофонта Степного, кем-то неумело переведенных на русский язык, и я вспоминал, как далеко за полночь сидел на коммунальной кухне с карманным фонариком и греческо-русским словарем, разбирая записи в тетрадке дяди Глеба - не той, рыжей, которая осталась у меня до сих пор, а серьезной, переплетенной в настоящую кожу пухлой тетрадке, в которую эллоны переписывались набело - в той самой, которую подарил он бабушке в свой последний приезд в Оренбург. Так отгонял я свои наваждения, покуда в тамбур не вышли двое студентов-экзотериков; один из них достал "Стюардессу", другой - порядком помятую пачку "Беломора" (что могло выдавать или сугубую бедность, или известную степень пижонства) и воспроизвел обряд, принятый у курящих папиросы: дунул в картонный мундштук, слегка стукнул им по раскрытой ладони, затем слегка смял его, уплощая, затем смял еще раз в перпендикулярном направлении и только потом закурил. Хозяин "Беломора" был не то что толст, но весьма основателен; круглое его лицо обрамлялось густою неухоженной бородой, а зубы были прокурены до темной и весьма неаппетитной желтизны. Владелец "Стюардессы", напротив, был высок и даже в чем-то изыскан, взгляд его был насмешлив и пальцы рук - тонки, и рыжеватая борода (он тоже был бородат) не дика, но аккуратно пострижена. - Все равно обезьяний цирк, - сплюнул толстый экзотерик, не обращал на меня внимания. - Брось, - миролюбиво отвечал рыжий, - все было довольно терпимо. - Пока они не стали распевать Ксенофонта, - захохотал толстый, - старик, должно быть, вращается в своей могиле со скоростью пропеллера. - У него нет могилы, - заметил рыжий. - Несомненно, есть, - возразил толстый с самым сосредоточенным видом, - сжигать трупы врагов народа в нашей стране принято не было. Расстреляли за непригодностью к тяжелым физическим работам, привязали бирку к ноге, посыпали негашеной известью и завалили землей с десятком таких же бедолаг. А с другой стороны - вот она перед тобой, Юрка, мировая справедливость в виде посмертной славы. Просвещенный народ, так сказать, друг степей калмык, усвоил уроки возвышенной музы. А Зеленов-то, Зеленов, как распевал! даже и сейчас распевает, - добавил он, прислушавшись. Из-за двери тамбура доносился неразборчивый хор молодых голосов, в котором громче всех звучал негустой, но звучный тенор моего приятеля. Впрочем, он и фальшивил больше остальных. - Гэбэшник твой Зеленов, - сказал рыжий. - Молод еще, - с уверенностью отвечал толстый, попыхивая "Беломором". - Да и не думай об этом, Юрка. Посмотри лучше за окно. Такая огромная, такая печальная, такая бессмысленная страна, и мы с тобой, надежда отечественной экзотерики, мчимся куда-то в ночи, чтобы нас беззастенчиво употребили в качестве дешевой рабочей силы. Ты когда-нибудь в жизни строил коровники, Юрка? - Дон Эспиноса в Эпире семь лет был пастухом, и ничего, Петя, - рассудительно отвечал Юрка. - По всем внутренним законам этой страны ты, как впрочем и я, должен сейчас находиться на Колыме или ехать по Сибири, направляясь на ту же Колыму, в столыпинском вагоне. Ты же, счастливый обладатель плацкарты, жрешь ханку, и зря только растлеваешь случайных представителей стройных миров положительного знания. Он дружелюбным кивком указал на меня. - Меня растлить трудно, - отозвался я, - я с алхимической кафедры. В некотором роде представитель науки, наиболее близкой к искусству. Кроме того, я вас обоих, кажется, встречал в Александровском гимнасии. Наших встреч молодые экзотерики не вспомнили, но мой ответ им понравился. Мы познакомились; услыхав мою фамилию, толстый Петя, спросил не родственник ли я Ксенофонту Степному, на что я покачал головой. Как иногда бывает сразу после знакомства, на несколько минут настало неловкое молчание. Я принял предложенный "Беломор", и повторил с папиросой обряд, совершенный Петей, а затем рыжий Юрка извлек из глубин своей студенческой формы - такой же, как у меня, но размера на два больше, чем следовало, и с шевроном в виде лиры, - бутылку водки, которую мои новые друзья называли незнакомым мне словом "ханка". Мы по очереди выпили, утираясь брезентовыми рукавами стройотрядовских курток. Колеса нещадно грохотали, мешая разговору, и от папиросного дыма было трудно дышать. - Откуда вы знаете Зеленова, Алеша? - спросил Петя. - Мы учились вместе в школе, - я говорил чистую правду. - Даже отчасти дружили. - Господи, откуда берутся такие лбы, - вздохнул Петя. - Ну пошел бы на животноводческий факультет, что ли, стал бы там секретарем комсомольской организации. Так нет же: всюду эта коммунистическая мразь запускает свои нечистые лапы. - Зря вы, - дипломатично сказал я. - В коммунистической идее есть своя привлекательность. Разве за нее не гибли лучшие люди России? С бесцеремонностью, не совсем приличной при первом знакомстве, толстый Петя и рыжий Юрка переглянулись и расхохотались, будто я не выразил общепринятую истину, а рассказал скабрезный анекдот. - Пошли в вагон, - пригласил меня Юрка, - мы едем в купе с очаровательной красоткой с театроведческого факультета. Не все же пить без закуски. Я замолчал, уязвленный, однако через несколько минут уже сидел в купе у экзотериков, закусывая консервами из китового мяса и весьма аппетитными бутербродами, которые достала из своего коврового саквояжа не кто иная, как Марина Горенко. Как я ухитрился не заметить ее раньше? За миновавший год школьные воспоминания, должно быть, основательно выветрились из памяти у нас обоих, потому что мы обрадовались друг другу без всяких задних мыслей. Не знаю, чем приглянулся я своим новым товарищам, но легли спать мы уже под утро, когда за окнами вагона снова прорисовались плоские, грустные российские равнины, безмолвно распластанные под облачным небом. Говорили о разном, прежде всего, конечно же, перебирая общих знакомых (я успел шепнуть Марине, чтобы о моих экзотерических занятиях она помалкивала). - Позвольте, откуда же вы, алхимик, знаете Веронику Евгеньевну? - допытывался Юрка. - Через Жуковкина, - врал я, стремясь поддержать конспирацию, - он был нашим с Мариной школьным товарищем, а Вероника Евгеньевна у них бывала. - Вы знаете, что за Исаака Православного ее чуть не выгнали из университета? - сказал Петя. - Слышал по радио, - кивнул я. - Удивительно, - сказала Марина. - Я понимаю, когда преследуют за убеждения, но Исаак - типичный представитель чистого искусства. Почему не дать ему работать спокойно? - А вот тут ты ошибаешься, - сказал Петя. - Наш режим не терпит не только своих противников. но и любого инакомыслия. Он прекрасно понимает, что любое инакомыслие рано или поздно заставляет сомневаться во всей системе. - Так церковь в средние века не терпела отклонений от канона, - поддержал его Юрка. Наутро всю присмиревшую студенческую братию уже размещали на привокзальной площади в открытых грузовиках, куда для мягкости было брошено несколько охапок сена, а на бортах трафаретом выведено: "Осторожно, люди". До деревни, где размещался отряд, я добрался с изрядно побитой задницей: русские дороги известны, а опыта таких поездок у меня решительно не было. Петя, в силу своего телосложения, пострадал меньше, однако же когда он спрыгнул с грузовика и устремил взгляд на недостроенный коровник, уныло громоздившийся метрах в двухстах от школы, где нам предстояло скоротать сорок дней, я не без злорадства заметил у него в глазах некоторую тоску. И действительно, через несколько дней в отряде уже образовалась своя иерархия, и если к слову "ударник", к чести студентов, они относились с известной иронией, то слово "сачок" было едва ли не самым страшным ругательством. Просвещенный мой товарищ оказался едва ли не на самой нижней ступени означенной иерархии. Уморительно было наблюдать, как взвешивает он на ладони очередной кирпич, перед тем, как положить его в ряд, как бестолково сжимает мастерок, поминутно роняя грязно-серые ошметки раствора то на землю, то на собственные холщовые штаны, как, наконец, он кладет кирпич на место и разравнивает раствор - причем в своем окончательном положении кирпич перекошен так, как не сделаешь даже нарочно. Юрка был не таким разгильдяем, и все же оба приятеля в рабочее время преступно часто сидели на травке, соответственно со "Стюардессой" и "Беломором", и вместо того, чтобы "вкалывать" (еще одно слово из стройотрядовского лексикона), вели неторопливую беседу - иногда переходя на греческий и тем самым вызывая приступы ужасного негодования у ударников труда. - Презабавное существо наш Алексей, - услыхал я однажды. - Столько трухи в голове. Однако же кое-что понимает в экзотерике. И при этом посмотри, как он стремится в коллектив. Как нравится ему быть частью крепкого, здорового целого. - Капле свойственно сливаться с другими каплями, - сказал Юрка, - Даже мы с тобой, выродки и индивидуалисты, держимся вместе и совращаем одного из малых сих. - Ты Алексея имеешь в виду или Марину? - Обоих, - сказал Юрка. - Обоих этих простодушных созданий, одно из которых от души хвастается своими американскими брезентовыми штанами, а другое - томиком Таисии Светлой, украденным в университетской библиотеке. Впрочем, еще он хвастается переносным магнитофончиком, а это вещь действительно полезная. - У Марины дома есть человеческий череп со спиленной крышкой, - сообщил Петя. - Тоже предмет большой гордости. Она в него вставляет свечу, потом садится перед ним и начинает, по ее собственному выражению, медитировать о жизни и смерти. Я в возмущении отошел от парочки тунеядцев, не подозревавших, что не одни они знают греческий. Спина моя ныла: в тот день меня определили в подносчики, в паре с Зеленовым, который все время норовил положить на носилки пять-шесть дополнительных кирпичей, выслуживаясь неизвестно перед кем. Джинсами, на которые ушло две месячных стипендии, я не так уж и хвастался, а Марина вовсе не была так глупа, как казалось этим высокомерным типам. Во всяком случае, нам находилось о чем поговорить, и вечерами мы все чаще выходили с нею на невинные прогулки под бесчисленными, пропахшими свежим сеном звездами, то высмеивая жалких бывших коноводов нашего класса, то вполне серьезно рассуждая о природе искуства, о призвании и прочих возвышенных вещах, о которых так лестно беседовать в юности, особенно если рядом с тобою барышня, которая всего три года назад если и смотрела на тебя, то только с жалостью. Впрочем, экзотерики мы не касались: что было, то прошло, сказал я однажды Марине с преувеличенным пафосом, и перешел на рассказ о теориях Михаила Юрьевича. Действительно, думал я, оглядываться на прошлое бессмысленно, и тут же вспоминал, что так называется один из лучших эллонов Исаака Православного. который, по сведениям, полученным от моих новых товарищей, уже несколько месяцев сидел на чемоданах, размышляя, не уехать ли по настоятельным рекомендациям тайной полиции в Североамериканские Соединенные Штаты. Я был за: патриотизм патриотизмом, но если страна занята таким серьезным и отчасти даже мрачноватым делом, как строительство нового мира, почему бы жрецам искусства двусмысленного и не очень-то нужного на данном историческом этапе не отсидеться в безопасности на Западе, а потом, Бог знает, по мере нарастания благополучия и терпимости на родине, вернуться домой. Так же думал и Зеленов, считавший, правду, высылку деятелей культуры (еще не вошедшую в моду в те годы) мерой скорее вынужденной, необходимой ради того, чтобы успокоить прогрессивную мировую общественность. "Платон тоже выгонял из своего идеального государства всех поэтов, - хохотнул в ответ на мои рассуждения Петя, - жаль только, что государство у него было препоганое, помойная яма, концлагерь, в сущности, а не государство. Впрочем, наше - немногим лучше.". В общежитии я выбрал койку рядом с моими новыми друзьями, еще не подозревая, что вскоре они станут в отряде почти неприкасаемыми. Сам я не отличаюсь большой любовью к порядку, но койка, застеленная Петей представляла собой нечто настолько выдающееся, что в армии он, вероятно, не вылезал бы с гауптвахты. Мне было все равно: однокурсники подтрунивали над моей кафедрой, не знали ни философии, ни искусств, и с экзотериками (к тому же явно метившими в аэды) мне было куда интересней. Иногда я приглашал их на наши прогулки с Мариной, и едва ли не всякая становилась поводом для жаркой лекции по истории экзотерики, и я, надо сказать, слушал Петю чрезвычайно внимательно. Ему было что сказать, толстому человеку с короткими руками, которыми он опереточно размахивал посреди скудных, облысевших полей российского нечерноземья. Юрка был менее начитан, зато, отличаясь умом парадоксальным, умел иной раз сбивать спесь с нашего многомудрого товарища, когда тот слишком уж увлекался высотами духа. Впрочем, отдушиной обоим моим новым друзьям служила, разумеется, Советская власть, которую они при всяком удобном случае честили в хвост и в гриву, потешаясь моим озадаченным молчанием или робкими попытками выйти, как я говорил тогда, на почву объективности. Не стану воспроизводить содержания наших тогдашних разговоров на эту тему, давно ставшего общим местом; скажу только, что моя наивная убежденность понемногу стала расшатываться, особенно если учесть, что Петя в своих инвективах не щадил даже основателя государства, золоченый гипсовый памятник которому сиротливо стоял напротив сельсовета на запущенной клумбе, обсаженной анютиными глазками. Марина, не любившая политики, строго замечала, что ребята слишком увлекаются, и что серьезное дело, за которое было пролито столько крови, нельзя обсуждать его столь легкомысленно. Я же, не избалованный девичьим вниманием, завороженно созерцал свою юную подругу, а иной раз просил ее подекламировать (как бы задним числом прося прощения за собственное занудство на больших переменах три года назад, за Надсона и Северянина, которыми мучил я ничего в них не понимавшую первую красавицу класса), и Марина, слегка рдея, с почти профессиональным выражением читала наизусть стихи своей несчастной тезки, вырубая голосом каждую строку и делая длинные паузы на переносах. В одну из таких прогулок, помню, она заявила нашим товарищам, что поэзия стоит ничуть не ниже экзотерики, и кое-в-чем эти два искусства даже пересекаются: тот же Ходынский, в конце концов, начинал со стихов, да и от Феликса Меньшова остался томик недурной лирики. "Зато наоборот никогда не бывало", - вздохнул я, припомнив свои блуждания по зимней Москве с томиком стихов в школьном портфеле. "Выучивший дифференциальное исчисление уже не вернется к арифметике, верно?" К моему изумлению, в сельпо нашего совхоза имелись в продаже батарейки - просроченные, ободранные, но все же работавшие. Мы стали брать на прогулки полученный от Безуглова магнитофон, и вечерний берег извилистой речки с полуутопленной на мелководье резиновой автомобильной покрышкой (едва ли не самое печальное зрелище в мире) оглашался звуками эллонов из моей довольно обширной коллекции - а на том берегу петляла меж холмами проселочная дорога, клубы пыли отмечали движение неслышной полуторки, и звуки расстроенной гармони доносились от деревенского клуба, где раз в неделю для бойцов стройотряда крутили какую-нибудь допотопную ленту. Вечерами кости у меня ломило от усталости, а в глазах мельтешили корявые кирпичи с выжженной черной сердцевиной; я не отставал от сокурсников, на все лады поносивших наших поваров и неизменную пшенную кашу; однако же я был юн, полон сил и, как сказал когда-то Мандельштам, был разбужен, словно выстрелом, дружбой с моими замечательными новыми знакомыми, которых, к слову сказать, недели через две отстранили от строительных работ, определив на постоянное дежурство на кухне: чистить картошку, таскать воду и драить засаленные алюминиевые котлы смесью речного песка с хозяйственным мылом. Эта работа была если не тяжелее, то унизительнее всех прочих, и не одна подтянутая стриженая девица с естественного департамента, проходя мимо крылечка кухни, на котором горбились с ножами в руках два отщепенца, испускала презрительное хихиканье. Все чаще во время наших вечерних прогулок толстый Петя, брезгливо нюхая свои покрасневшие руки, сокрушенно вздыхал, а я, как бы мстя ему за прошлые насмешки, говорил, что истинному аэду безразличны житейские обстоятельства, ибо он постоянно должен парить в облаках. Юрка тоже погрустнел и стал немногословен; даже магнитофонные записи первокласных эллонов не могли развлечь моих незадачливых товарищей. Два вечера подряд они избегали нас с Мариной; на третий мы с нею снова вышли из поселка вдвоем, а подходя к нашему любимому месту на отлогом берегу, в тени плакучей ивы, вдруг услыхали приглушенные звуки лиры и пение по-гречески. Осторожно, чтобы не спугнуть играющего, мы подкрались к самому берегу. Петя сидел лицом к реке и медленно перебирал распухшими пальцами струны дешевенькой советской лиры. Он играл в своем обычном затрапезе, без хитона или даже туники, с простеньким самодельным венком из ивовых веток, а это могло означать только, что он исполняет свой собственный эллон, неуловимо совпадавший в каком-то неведомом измерении не только с его, но и с моей, и с Юркиной, и с Марининой жизнью, и даже с жизнью поганца Зеленова и туманной речной водой, усеянной простодушными кувшинками. - Ты настоящий аэд, Петр, - сказал я тихо, когда он отложил лиру в сторону и обернулся. - До настоящего мне пока далеко, - сказал Петр самым обыденным голосом. - А ты, Георгий? - он протянул ему лиру. - Ты же обещал. Юрка покачал головой. Сидел он, обхватив колени такими же съеденными содой руками, как Петя, и был необыкновенно сосредоточен, как и полагается ценителю нашего искусства, только что кончившему слушать друга. - Получается, что для творчества действительно нужно страдание? - вдруг сказала Марина. - Ты мытье котлов имеешь в виду? Это не страдание, - Петр улыбнулся, как взрослые улыбаются детям. - Это обыкновенная жизнь, от которой никому из нас убежать не удастся. |
|
|