"Младший брат" - читать интересную книгу автора (Кенжеев Бахыт)

Бахыт КенжеевМладший братРоман


Вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленою? Она уже ни к чему не годна, как разве выбросить ее вон на попрание людям. Матф., V, 13.

Глава третья


Окончательно проснулся Марк только в первом часу. День выдался серый, волглый и томительный, голова отчаянно трещала. Передергивая плечами от холода, он отыскал в ящике письменного стола завалявшийся пакетик «Алка-Зельцер» (приятные иностранные штучки вообще у него водились, но об этом позже), залил шипучий напиток стопкой водки для верности, потом минут пятнадцать стонал и кряхтел под обжигающим душем. По загаженной комнате разнесло ветром из форточки полупрозрачные листочки давешней инструкции для отъезжающих. Боже мой, Боже правый, никогда больше не свидеться с Костей, какой был друг! Был. Об уехавших всегда говорят в прошедшем времени.

— Бесценный документ, господа,—язык у Кости несколько заплетался,—как выхлопотать вызов, куда жаловаться после первого отказа, куда после второго, какие справки требуют, когда получаешь извещение из этого злоедучего ОВИРа... Тяните.—В кулаке он сжимал четыре спички, у одной предварительно отломав головку.—Выигравший получит инструкцию, и она ему рано или поздно пригодится. А вытяну я—так вы все и сдохнете на нашей богоспасаемой родине.

Ободряя Розенкранца в худшие минуты его отъездной эпопеи, Иван знал, что самого его не выпустят за границу никогда. Андрей при всяком удобном случае твердил, что «потеря языковой среды» для него «равносильна самоубийству». Марк... впрочем, он-то и вытянул роковой жребий.

— Исключено.—Он качнул головой.—И сам не захочу, и власти ни за что не отпустят. Нет, ребята, если и доведется мне пересечь границу, то только с советским паспортом в кармане, с визой на въезд обратно в Россию.

— Марк, Марк, не зарекайся, не играй в Морозова. — Лицо Кости после бессонной ночи посерело, глаза потеряли блеск. — Умерла твоя Россия, осталось двести шестьдесят миллионов ублюдков. Как ты здесь выживешь, с твоей-то душой, на что обопрешься?

— А мы разве не Россия, Костя?

— Нет, Андрей. Я с послезавтра эмигрант, а вы... ну что я могу сказать. Слов высоких не люблю, а все-таки—смертью пахнет в этой стране, гибелью, милые вы мои, гниением. Юность наша кончилась. Погуляли мы славно, сливки с жизни сняли — «вот и настала пора отвечать, отрабатывать, авансы. Судьба наступает, а с нею шутки плохи, и боюсь я за вас всех, ребята, по-страшному боюсь. Даже за тебя, Марк Евгеньевич.

— Не каркал бы ты,—поежился Андрей.—Все-таки вегетарианские времена. Ни за литературу, ни за, как ты сказал, душу пока не сажают. Можно выжить, можно. Правда, Марк?

— Да. Если не высовываться. Чего некоторые из нас совсем не умеют. Что у тебя лежит в портфеле, Иван?

— Оттиски статей,—отвечал Иван хладнокровно,—ксерокопия набоковского «Дара», колбасы полкило, льда сухого остатки в термосе... — А еще?

— Ну, краска аэрозольная. Купил сегодня, шкаф на кухне покрасить. Три баллона. — Из которых один начатый. — И что с того?

— То, что уже в мусоропроводе твоя краска. Конспираторы хреновы. Мальчишки. Ты же вроде ученый, Иван. Ты не слыхал о современной криминалистике? О спектральном анализе, извини уж, что лезу в твою вотчину, о том, что у всех химических продуктов из одной партии схожий состав? Ты не понимаешь, что по всей Москве сейчас обыски пойдут? Вчера родился?

— Ничего не знаю,—сказал Иван быстро.—Отказываюсь понимать. Ноу коммент, как говорят американцы. Вы, господа, ничего не слышали, правда? А на твоем месте, Марк, я зашел бы к нам на семинары как-нибудь. Не пожалеешь.

Марк, вздохнув, покачал головою, а Розенкранц зачем-то пожал Ивану руку, за ним и Андрей. К скользким темам больше не возвращались, к высоким тоже. Под утро, когда прогудел по туманной улице первый троллейбус, настала пора расходиться. На лестнице, на пыльных и грязных ее ступенях, Марк обнял друга, и они трижды поцеловались. Константин отстранился, кажется, всхлипнул, взглянул Марку в глаза — и вся троица стала неторопливо спускаться. Хлопнула дверь на улицу. Марк вернулся в комнату и закурил. За стеною уже трезвонил будильник, поставленный для верности в тарелку с медяками, заворочалась соседка. Просыпалась она тяжело, вечно охала и кашляла в полусне. Вчера, после ухода всей компании, разъяренный Иван настиг коммунальную патриотку по дороге в комнату, сделал страшные глаза, загородил ей путь.

— Ах ты сука старая, — прошипел он к немалому ужасу Марка. — добилась своего, вредительница? Ты не догадываешься, где мы все работаем, дура? Ты знаешь, что стоит мне слово сказать—и ты у меня в двадцать четыре часа вылетишь к чертовой матери и со службы, и с квартиры этой, и вообще из Москвы?—Он на секунду раскрыл перед носом ошалевшей соседки ярко-алый, переплетенный в настоящую кожу пропуск в свой сверхсекретный институт.—Давай-ка живо свою тетрадку. Тоже мне помощница выискалась! Ты соображаешь, сука безмозглая, что чуть не сорвала товарищу Розенкранцу выполнение государственного задания особой важности?

Послушно протянув тетрадку, Мария Федотовна рванулась к своим дверям и, вероятно, так и не услыхала сдавленного хохота своих обидчиков. Выходка ничего себе, но с квартиры теперь придется съезжать совершенно точно. А куда? И снова морока, снова картонные коробки для книг, опять собирать дурацкую разрозненную посуду, сортировать письма—с каждым переездом их остается все меньше, только стопка от Натальи такая же толстая... глупо-то как.

Прописан был Марк у матери, в однокомнатной квартирке в Хорошово-Мневниках, украшенной превеликим множеством подушек, лоскутных одеял и недорогой фарфоровой посуды. Получили они это жилье на берегу Москвы-реки лет десять назад взамен небольшой комнаты в подвальной коммуналке. Прожил Марк у матери меньше года, с первого же курса института кочевал с волчьим упорством из одного случайного места в другое, в студенческие годы, бывало, и поголадывал, но за независимость свою и свободу держался мертвой хваткой, тем более что фундамент у них был самый что ни на есть хлипкий. Родители давно разошлись; с матери тянуть было непристойно да и не очень возможно, а отец в своем нынешнем состоянии был бессребреник и нищий, и со школьных лет таил него Марк горчайшую обиду. По образованию синолог, работал отец когда-то на зарубежном вещании, захаживали в дом хорошо одетые гости немногословные улыбчивые китайцы, приносили соевый соус в баночках и диковинную лапшу, мать бегала на коммунальную кухню проверять пироги, к вящей зависти многочисленных соседей, и устилала стол крахмальной скатертью, и гоняла Марка в рыбный магазин на Арбате за осетриной. Чуть ли не в том же магазине отец потом работал грузчиком и выделял Марку алименты: двадцать четыре рубля в месяц. Положим, Андрею доставалось не больше, но много ли ему было нужно в своем Харькове? А Марк учился в английской школе, куда кое-кто из одноклассников, бывало, подкатывал к началу занятий на черной «Волге» с шофером. Вот вам и обида, почти ненависть, вот и уязвленность сердца, вот безумное желание выбиться в люди, чтобы кому-то что-то доказать— Господи правый!—вот и драма почти на всю жизнь. Марк и службы своей, порядком ему опостылевшей, не бросал, все надеясь, что рано или поздно вынесет его неведомой волною на небесную высоту, где обретаются холеные дети ответственных работников, сами понемногу в этих самых ответственных работников превращающиеся. Самое ужасное состояло в том, что Марк яснее ясного понимал всю суетность и никчемность своих мечтаний, а совладать с собою не мог. И в результате, отдавая парикмахеру Жоре на Новом Арбате четыре, скажем, рубля—сумму, пробивавшую в его финансах ощутимую брешь,—он испытывал не столько радость столичного пижона, сколько злобное удовлетворение. Простая прическа в детстве стоила пятнадцать копеек, модельная, или как там—сорок плюс одеколон, от которого со стоической улыбкой всегда отказывался подросток Марк... и был такой Витька Быстров, проводивший своей барской ладонью именно по модельной стрижке... и были серо-зеленые благотворительные талончики на питание в школьном буфете, которые каждый месяц получал он в темном уголке коридора от подслеповатой учительницы математики... у-у-у! Впрочем, покладистая буфетчица иногда обменивала талончики не на пошлые булочки и сосиски, а на шоколадку или даже на несколько серебряных монеток, которые Марк тут же издерживал на сигареты с фильтром, совсем недавно появившиеся в Москве. Блаженная детская бедность, потные гривенники, сгинувшие марки английских колоний—где вы?.. Сегодня на бульваре, задумавшись, он вдруг забрел в самую гущу ветвей цветущей яблони и чуть не сошел с ума от запаха и прикосновения лепестков, а яблоневая ветка до сих пор стоит в бутылке из-под вина, выпитого вчера с друзьями,—так вот, по этой жизни, несущей во чреве завтрашние потери, он, Марк, будет тосковать куда горше, чем по детству, и какая уж там сентиментальность, просто слезы по прошедшему, безо всякой сладости...

Голова еще побаливала, и вскоре Марк уже сидел в полупустой пирожковой, под резным деревянным панно с тремя богатырями на распутье. Пива не было, пришлось взять водки. После второй стопки Марк огляделся вокруг—и с некоторым неудовольствием узнал в одном из двух парней, сидевших неподалеку за бутылкой, Володю Струйского. Тот тоже поднял глаза, и взгляд его просиял.

— Марк!—подскочил он.—Кореш ты мой бесценный! Сколько лет, сколько зим!

— Недели две,—усмехнулся Марк.

— Да ну? Заметано—подсаживайся к нам. Что с тобою—один, угрюм, водку глушишь? Право, не узнаю. Пошли, пошли.—Он понизил голос.—-С клевым парнем познакомлю. Зануда, но пьет, как лошадь, к тому же угощает. Не кобенься. Ба! «Мальборо»! Тем более пошли. У нас курево кончилось, а в этой лавочке только «Беломор». Дай-ка помогу перетащить твои пирожки, дружище.

Своего собеседника—широкоплечего, с тяжелой нижней челюстью — представил Струйскии как «нашего рязанского коллегу». Из его приоткрытого портфеля свиной кожи торчали засаленные хвостики трех, а может, и четырех увесистых батонов вареной колбасы.

— У вас что, тоже со снабжением неважно?

— По-всякому,—отвечал запасливый рязанец.—Тебя как звать-то? Извини, не расслышал.

— Марк, Марк!—сказал Струйскии.—Гид-переводчик Конторы по обслуживанию иностранных туристов, в некотором роде тоже коллега. Да ты, кстати, его фотографию позавчера видел у Светы.

Настоящая фамилия Струйского была Струйский-Горбунов, но еще лет десять назад отец-полковник решил ее поделить, так что молодой смене досталась первая, романтическая половина, а старшему поколению—прозаическая вторая. Семьи Светы и жизнерадостного Володи дружили домами с незапамятных времен, и даже развод ее родителей не устранил некоторых надежд «стариков» в отношении детей. Но тут что-то не сладилось, не без косвенного участия Марка, появившегося на горизонте в прошлом году. Впрочем, примерно в то же время у Струйского вдруг возникли известные обязательства к некоей Ларисе, девице посторонней, провинциальной, совершенно не того круга. Без прибавления в семействе, в конце концов, обошлось, и все же к сентябрю месяцу Лариса со вздохами, со скрипом была принята в дом — моральных правил полковник держался самых строгих. Женатый Струйскии ничуть не пожертвовал своими правами друга детства, бывал у Светы запросто, в том числе и один. Служил ли он, как папаша, в органах? Неизвестно. Но количество и живость его знакомств заставляли кое-кого призадуматься. Денег и свободного времени у него тоже имелось куда больше, чем полагалось б аспиранту, пускай даже и кафедры чего-то там такого в Московском университете. Так что иные в выводах не стеснялись, но Марк от окончательных суждений воздерживался, памятуя, к слову, и о том, что был Володя прежде всего болтун, хвастун и вообще малый несерьезный.

— Пей до дна, пей до дна,—балагурил Струйскии,—нечасто удается нашему брату заложить за воротник в рабочее время. Почто гуляешь, старина?  Опять путешествовать?

— По подвалам я буду путешествовать... Слушай, Струйский, меня вчера с квартиры согнали. Сучка эта, Марья Федотовна, закатила жуткий скандал. У тебя никто не сдает? Хоть комнату?

— Юморной ты мужик, Марк,—развеселился Струйский.—Зашибаешь прилично, в Конторе вроде на хорошею счету, а ни квартиры, ни хрена. У нас в кооперативе...

— Спасибо,—оборвал его Марк,—спасибо. Вы-то что пьете?

— Отгулы,—собезьянничал Струйский.—К тому же у Сережи кончилась длительная и ответственная командировка. Соскучился по семейству, а? Сергей! Соскучился?

Сергей неторопливо дожевал пирожок и вытер пальцы, затем достал из глубин портфеля обернутый в целлофан новенький том Юлиана Семенова. Между страницами книги обнаружилась глянцевая фотография пухлого младенца.

— Оля,—сказал он.—Два года скоро.

— Семья! — воскликнул Струйский. — Кстати, вот сигареты американские. Марк угощает.

Недоверчиво закурив, Сергей тут же закашлялся и со словами «химия сплошная» ткнул заграничное диво в блюдце. В том же портфеле у него оказался начатый блок «Столичных».

— Что-то ни хрена у вас в Рязани нет,—кольнул его Марк,—ни мяса, ни курева. Неужели даже вас не снабжают? Рязанский коллега вопросительно взглянул на Струйского.

— Одних снабжают, других нет,—застрекотал тот.—Поменьше вопросов, товарищ Соломин, как говорится, вопросы здесь задаем мы. Вот ты, например, явно считаешь, что Сережа из органов. И, выражусь, имеешь полное право остаться при своем законном мнении. Однако, старина.— Он беззастенчиво достал у Сережи из кармана пиджака небольшую бумажку, сложенную вчетверо и порядком потертую на сгибах.—Зри,— он развернул ее перед носом Марка,—предъявитель сего Матвеев Михаил Петрович... является младшим научным сотрудником рязанского НИИ животноводства... и печать круглая, ты полюбуйся на нее, Марк Евгеньевич, это же класс... «Даже вас»! — передразнил он,— Сменим пластинку, Марик. Газеты читаешь?

— Ну?

— Новости слыхал?

Хотелось на воздух. Там, в ранних январских сумерках, начинался снегопад и загорались первые огни проспекта. Где-то по вечереющему городу еще метался Костя, а может быть, уже прощался дома с родными. Ребята поедут завтра с ним в аэропорт, а Марку это не по чину—слишком примелькалась его физиономия в Шереметьеве. Под потолком мерзкой пирожковой зажглись, мигая и треща, люминесцентные лампы.

— В общем, парень, кончили мороку с этим власовцом,—подал голос Сережа. — Отвезли вчера на площадь Дзержинского, подержали для острастки, а сегодня уже и отправили куда подальше.

— Шутишь? — вздрогнул Марк. — Какой суд так быстро управится?

— Для птички такого полета,— Струйский наставительно поднял палец,—никакого суда не требуется. Чрезвычайное, понимаешь ли, заседание Президиума Верховного Совета, лишение советского гражданства за действия, несовместимые со статусом и наносящие ущерб престижу. Звонок по красному телефону. А там в спецсамолет—и катись, Александр Исаевич, колбаской по Малой Спасской! Полагаю, — он посмотрел на часы,—он уже отсыпается в каком-нибудь Франкфурте-на-Майне.

Марк незаметно перевел дыхание.

— Дешево отделался,—сказал он искренне.

— Разрядка, мать ее!.. Шум! Торговля! Вот ты как полагаешь — быстро его теперь забудут?

— Откуда мне знать?

— Быстро,—постановил Сережа.—Кому он будет нужен в своем Израиле?

— В Израиле?—Марк изумился.

— А куда он еще денется? Будто ты его настоящей фамилии не знаешь.

— Я читал другое,—сказал Марк сухо.

— Где?

— В «Литературной газете». Писали, что он из помещиков. Из донских казаков.

— Знаем мы таких казаков,—бурчал Сережа,—знаем таких помещиков...

— Бросьте базлать!—Струйский подмигнул Марку.—Проводил ты своего Розенфельда?

— Розенкранца.

— Один хрен. Проводил?

— Он такой же мой, как и твой. И откуда ты все знаешь, Струйский?

— Слухом, слухом земля полнится, старина. Не ценишь ты моей дружбы, ох, не ценишь. Другой бы на твоем месте,.. ах! Водочки еще хочешь?

Блеф, думал Марк, сплошной блеф. Только и знает, что цену себе набивать. Проболталась, конечно, Светка. Блеф. И коллега этот рязанский... бандит с большой дороги. Кто же он все-таки такой? Верно, из провинциальных спортсменов или милицейских, самбист какой-нибудь. А может, и впрямь из органов. Младший сержант или вовсе рядовой, шесть классов образования. Тьфу.

— А у нас так не принято,—Сережа изучал его взглядом, исполненным легкого презрения, но вместе с тем и снисходительного дружелюбия. С таких взглядов в пьяных компаниях начинаются либо клятвы в вечной дружбе, либо кровавый мордобой. — Двое, значит, пьют, а третий из себя целку строит. Давай-ка, парень, как тебя, Марк, что ли. Сам понимаешь. Работаем мы, как собаки, служба нервная, опасная. Если пьем—пьем. Если ты наш человек—а ты наш, по глазам вижу, что наш, русский парень,—то и ты с нами выпьешь, друзья тебя угостят, а ты не откажешься. И выпьешь по-нашему, по-русски, без этих жидовских выкрутасов. Я и налью тебе по-русски. Держи.

Он сграбастал бутылку и изобразил фокус, которым и сам Марк не однажды восхищал американских туристов: а именно, выказывая немалую твердость в пальцах, наполнил пузатую зеленую рюмку до самых краев, так что бедному Марку пришлось отпить первый глоток на собачий манер, низко склонившись над столом. Остаток он допил единым махом и тут же принялся прощаться. Струйский увязался проводить его до гардероба.

— О вчерашнем слыхал?—-спросил он вдруг абсолютно трезвым голосом.

— Не понимаю.

— Информирую: какие-то поганцы из диссидентов устроили серьезную пакость в Новодевичьем монастыре, прямо напротив «Березки».

— Слушай, Струйский...

— Не горячись, — перебил его собеседник. — Дело не только в монастыре. По дружбе тебе советую в ближайшее время либо кое от кого держаться подальше, либо, наоборот, держаться к ним поближе.

— Володя, я...

— Не ломай из себя целку, как выражается наш рязанский друг. Сам меня о квартире спрашивал.

«А это уже не розыгрыш,—думал Марк, которому никак не удавалось засунуть руку в рукав пальто.—Не розыгрыш. Поздравь себя, Соломин, заслужил, наконец, доверие...» -

— Вот что, Струйский.—Он принялся медленно застегивать пуговицы.—Я в такие игры не играю. Понимай как хочешь. У меня своя профессия, своя жизнь. Договоримся, что ты мне ничего не предлагал, я от тебя ничего не слышал. Ты ведь, это, ну как его... неофициально?

— Да, Марк, неофициально.—Струйский покачал головой.—Только по большой к тебе симпатии. И не спеши, не спеши так уж наотрез. Есть время подумать. Пока. Свете привет.

— Кланяйся и ты Ларисе,—сказал Марк. Тошнота, мучившая его после угощения рязанского коллеги, стала совершенно нестерпимой.