"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)

- 6 -

Не удалось мне пофилонить на удобной больничной койке, в целебной закупоренной атмосфере, среди приятного общества и в нежной женской холе. Не удалось и завершить диссертацию — успел только аккуратно вывести фамилию и имя-отчество автора, надписать название опуса: «Геолого-геофизическое моделирование месторождений» и сочинить самое трудное начало «Введение» о требованиях ЦК и Правительства и постановлениях Мингео. Через неделю вернулся Иваныч, чем-то или кем-то взвинченный и недовольный, снял с колена шины, и я, не удержавшись, почесал открытые места, а он помял колено и заставил осторожно посгибать ногу. От радости я задрыгал ею, а он почему-то сердито выругал за то, что совсем не шевелю. Тогда я перестал дрыгать и чуть-чуть пошевелил.

— Смелее! — потребовал садист в белом халате, но мои усиленные страхом мозговые сигналы почему-то не доходили до колена. И тогда экзекутор сам стал без спроса сгибать и разгибать мою ногу да ещё и спрашивать, издеваясь:

— Больно? А так?

А я, покрывшись потом, ничего не знал и ничего не чувствовал, только задавленно бубнил:

— Да! Нет!

Но на этом Иваныч не унялся и, поставив меня на костыли, приказал опереться на больную ногу. Как бы не так! Мне и на одной хорошо, я уже привык. Такой подлости я от него не ожидал и, естественно, отказался.

— Трус!! — закричал взбешённый целитель, выплёскивая с этим лестным определением всю скопившуюся с утра злость.

«Ну и пусть», — думаю, — «трусы — люди благоразумные, они всегда устраиваются всякими помощниками, консультантами, референтами, всеми уважаемы, ничего не делают, ни за что не отвечают, а денежки гребут».

— Нет! — решительно отказываюсь от выгодного определения, с грохотом отбрасываю костыли и, удерживая равновесие на здоровой ноге, больной имитирую прикосновение к полу.

Иваныч, добившись своего и сознавая жестокость нового лечебного метода, подобрал и сам всунул костыли мне под мышки и спокойно попросил:

— Давай, попробуй опереться, пожалуйста, медленно и расслабленно. Ты сможешь, я знаю.

Если знает, зачем просит? Всё у них, у медиков, на обмане. Держи, больной, ухо востро, а то ни за понюшку угробят инженеры человеческих тел. С другой стороны, если он знает, то мне сам бог велел — взял и оперся, чуть-чуть, стою на двух ногах, одна как вкопанная, а другая, больная, вибрирует, подлая, от страха. Я слышал, что страх любит сосредотачиваться в отдельных частях тела: то ноги отнимаются, то руки трясутся, то живот подводит, то мозги туманит, но у меня так впервые. Однако боли в колене, я бы сказал, если бы он спросил, нет. Нет той, что была на скале и в ковылянии по тайге, и которой ждал.

— Ну, вот, а ты боялся. Молодец, кавалерист! — хвалит улыбающийся Иваныч.

Кто боялся? Я? Да я в жизни ничего не боялся! Кроме тараканов. Особенно когда они ночью, кровожадно шелестя челюстями, сговариваются и парашютируют с потолка на кровать. Так и кажется, что отгрызут что-нибудь во сне. Раздухарившись, пытаюсь лихо шагнуть больной ногой, но испуганный доктор удерживает, схватив за плечо.

— Не торопись. Пока присаживайся.

Сграбастал моё меддосье, полистал, раздумывая о чём-то, но, не придя ни к какому решению, спросил совета у более компетентного собеседника:

— Что мне с тобой делать? Полежишь ещё пару недель или выписать?

Бедное моё сердечко отчаянно заколотилось, предчувствуя свободу, а я, не сомневаясь, посоветовал:

— Пусть полежит, — он, не ожидая такого предложения, уставился на меня с интересом, — но только дома.

Иваныч рассмеялся.

— Наши мнения, коллега, пожалуй, совпали, и это облегчает решение.

Он что-то записал на последней странице моей яркой медицинской истории, захлопнул её и повернулся ко мне.

— Ты как насчёт спиртного?

Тут уже у меня от неожиданности отвалилась челюсть.

— Можно, — отвечаю неуверенно, не отваживаясь обидеть личного врача отказом.

Иваныч снова захохотал, совсем оправившись от утренней депрессии.

— С тобой не соскучишься! Это ты мне должен выставить за отличную работу, а не я тебе, смехотерапевт доморощенный.

Вон ведь как повернул, обрадовавшись собутыльнику.

— Можно, — отвечаю опять и тоже радуюсь, что у него ничего не выйдет. — Только Петьки нет.

— Какого Петьки?

— Ну… этого, — и вытягиваю руку вперёд, как у Петьки в гипсе. — Ему удобно авоську вешать.

Иваныч опять рассмеялся, но слабо, и соглашается:

— Без Петьки не обойтись. А теперь запомни: во-первых, если по пьянке или по разгильдяйству треснешься ещё раз этим коленом, чинить не буду. Сразу всю ногу ампутирую по самую шею. И второе: если к Новому году пойдёшь без костылей, с тросточкой, то за тобой пара бутылок хорошего коньяка. Усёк?

— Можно, — соглашаюсь в третий раз, поклявшись про себя, что если будет так, как он обещает, презентовать не две, а десять. — Константин Иванович! — обращаюсь напоследок.

— Что ещё? — опять начинает злиться Жуков.

— Не надо мне бюллетня, — добровольно отказываюсь от индульгенции для лодырей. — До весны мы в конторе работаем, я смогу, — и сразу представляю, как обрадуется Шпацерман, когда узнает, что придётся мне платить по полной, а не половину по бытовой травме.

Подумав недолго, Иваныч соглашается.

— Ладно, раз настаиваешь, — и добавляет: — Будешь каждую неделю приходить на осмотр.

— Только не к Ангелине… — скороговорю, — Владимировне.

— Это ещё почему? — возмутился Жуков. Наверное, опять хотел спихнуть меня колпачихе.

— А потому, — настаиваю угрюмо, — много воображает, мало знает, — не боюсь нелестной характеристики, — и меня не любит.

Иваныч нахмурил брови, поиграл желваками, осуждая воображалу, внимательно, будто впервые, рассмотрел моё симпатичное лицо и безжалостно оглоушил:

— Правильно и делает, что не любит. — Теперь уже я нахмурил свои жиденькие белёсые брови. — Не за что! — И ещё добавил, как припечатал: — А в том, что мало знает, не тебе, кобылятнику, разбираться. Хочешь мудрый совет?

Я страсть как люблю советы старших, особенно, если они не мешают жить по-своему. Сами-то в молодости им никогда не следовали.

— Можно, — не балую разнообразием ответов.

— Никогда не обсуждай и не осуждай женщин. Ясно? Это не по-мужски.

Чего тут неясного: во-первых, бесполезно, а во-вторых, от них и схлопотать недолго, и не ответишь… по-мужски. Молчу, соглашаясь, а наставник, глубоко вздохнув, трёт шею, на которой, наверное, испытал свой совет.

— К твоему сведению, — продолжает нудить завёдшийся ни с того, ни с сего доктор, — Ангелина Владимировна — лучший лечащий врач на всём обозримом пространстве, добрячка и умница, каких свет не видывал, в заочной аспирантуре учится…

«Подумаешь — в аспирантуре, я, может, сам почти закончил диссертацию и вот-вот открою месторождение на Ленинскую», — возмущаюсь, что не оправдались мои оценки умницы в колпаке. Иваныч опять потёр шею, и я почему-то перестал ему верить.

— Если бы ей добавить немного настойчивости, жёсткости и уверенности в себе… — он опять глубоко и отчаянно вздохнул, — то из неё получился бы высококлассный хирург всесоюзного масштаба, — и, зарвавшись, тут же хитро поправился: — Только неизвестно, выиграла ли бы от этого медицина: хороших хирургов — пруд пруди, правда, женщин среди них нет, а хороших лечащих врачей, настоящих тружеников — раз-два и обчёлся. — Казалось, что он больше убеждает себя, а не меня. — Выполнить удачную операцию — четверть дела, по себе знаю, а три четверти — вылечить и поставить на ноги. — Помолчал-помолчал и завершил: — Что она и сделала мастерски, не любя тебя. Хочешь полезное житейское замечание?

Кто же не хочет себе пользы задаром?

— Можно, — заладил.

— Так вот, запомни, может, пригодится когда, вспомнишь тогда старика, — я быстро прикинул, но не насчитал в нём больше 40, - любые знания — ничто, если не подкреплены характером. Уяснил?

— Я подумаю, — отвечаю солидно.

— Думай, — разрешил Иваныч, — и проваливай: ты мне надоел. Бумаги свои получишь у Ангелины Владимировны, к ней и на осмотр будешь приходить. Будь здоров!

С тем я и завершил больничную эпопею.

В родной камералке меня, пожертвовавшего половиной заработка ради общей премии, встретили с энтузиазмом и долго соображали, куда бы подальше засунуть, чтобы не мешал с торчащей в проход ногой и костылями, непременно падающими на мимо проходящих. Наконец, выбрали самый дальний и тёмный угол под портретом основателя государства, выделили самый старый, скрипящий и шатающийся от немощи стол с трудно выдвигающимися и задвигающимися ящиками и успокоились, возвращаясь к привычному ритму. А мне, чтобы замер, не встревал в ихнюю размеренную жизнь и оберегал подорванное больницей здоровье, сунули огромный рулон миллиметровки, кипу полевых журналов и доверили самое трудное и бесконечное занятие — построение графиков магнитного и естественного электрического полей. Хорошо, хоть такое досталось, а то им, густо заполнившим камералку, сплошь жёнам руководящих кадров, самим порой делать было нечего и приходилось постоянно прерываться на чаи, жор, групповые церемониальные посещения сортира и индивидуальные исчезновения в магазины, больницу, по неизвестной причине, а то и просто домой по неотложным хозяйственным делам, благо жильё располагалось рядом. Громкому и бесперебойному обсуждению текущих семейных, соседских, районных и киношных событий работа не мешала. Вот и сейчас, переволновавшись, они сгрудились вокруг специального стола с наваленными на нём обильными общими объедками, электроплиткой, закопчённым чайником, который и выбросить не жалко, грязным заварником и разнокалиберными чашками, коричневыми внутри от редкого мытья. Позвали и меня, но не настойчиво, поскольку гордец ещё в прошлую зиму высказал категорическое неприятие чая, а следовательно, и их общества. Склонившись над столом и выставив рабочие объёмистые зады, труженицы дружно зачавкали, да так, что у меня живот подвело, и захотелось немедленно жениться и занять вместе с женой своё законное место у обжорного стола, выхватывая соседские куски, которые всегда вкуснее.

Заправляла камералкой и благородным обществом Коганша, энергичная дама, невысокая и корявая, с громким визгливым голосом. Иногда она позволяла встревать в поддержку или в подачку Траперше, худощавой и высокой, вечно оглядывающейся кругом. Остальные молча подчинялись, опасаясь потерять место у кормушки. Я ни той, ни этой зимой не пользовался в спаянном коллективе ни уважением, ни доверием, поскольку по молодости и по глупости не соблюдал установленной субординации и лез с вопросами напрямую к Трапперу. А тот, не встревая в бабьи игры, прятался в каморке шефа, постоянно закрытая дверь которой выходила в камералку, сидел там тихо и уютно, как мышь, что-то делал и лишь изредка выходил, давал короткие наставления чертёжнице и Коганше и скрывался за спасительной дверью. Чаю он, как и я, не пил, зато пил кофе, чего я тоже не делал, и порой из-за закрытой двери прорывались такие опьяняющие запахи, что хотелось немедленно войти к нему и спросить о чём-нибудь: авось, обломится!

Номинальный руководитель мыслительного аппарата творил дома, и это понятно, поскольку светлые мысли всегда приходят во сне или в сортире — не бегать же поминутно за ними из конторы? Лучше караулить на месте. Когда светлые мысли осчастливливали, он приходил к нам потрепаться и попить чайку в приятном женском окружении, но по работе контачил только с Траппером. Мне он за год не сказал и десятка слов, да я и не искал встречной дорожки. Для тех, кто содержал любителей чая и кофе, мыслителей и руководителей, кто в липком таёжном поту, отбиваясь от гнуса и клещей, перегруженный объёмистыми драными рюкзаками с камнями, землёй и инструментом, с приборами, проводами, полевыми катушками и батареями маршрутил кирзачами с подвязанными проводом подмётками бесконечные нехоженые лесные пространства, то карабкаясь на крутые сопки, то спускаясь на дрожащих ногах по каменистым осыпям, переваливаясь через сплошные завалы умерших деревьев, задыхаясь в болотистом мареве, а то и пружиня над землёй по стланиковому ковру, вымокая от частых неожиданных дождей и высыхая на ходу, переходя вброд ледяные ручьи и соскальзывая с мокрых перелазов в такие же реки, кто замерзал в ранние зимы в продуваемых насквозь палатках, стараясь наглухо запаковаться в слежавшихся отсыревших ватных спальных мешках, давно списанных и полусгнивших, кто часто голодал без подвоза продуктов и наживал до 30 лет хроническую изжогу, а то и язву от сухих и консервированных овощей, тушёнки и сухарей, — для тех места в конторе не было, и приходилось занимать их зимой на строительстве жилья.

А парни, которые привыкли к вольнице и ненормированному труду и отдыху без понуканий, для которых восьмичасовое сиденье за столом — каторга, не возражали. Заскорузлые, мозолистые руки их надёжнее держали топор, молоток и кайлу, чем карандаш и ручку, а чистая бумага пугала. К тому же, строили для себя: хитроумный Шпацерман распределил двухквартирные дома сразу, как только появились стены, и каждый будущий владелец поневоле стремился ускорить вселение. Мне, которому коттедж явно не светил, тоже хотелось быть с ними, потому что в многоголосом женском жужжании я страдал от молчания и сбежал бы, если бы не костыли. А пока потенциальные счастливцы жили в единственном барачном пенале с восемью отделениями, и одно из них, холостяцкое, посчастливилось занять нам с Волчковым. А многие маялись на постое у аборигенов, которые не очень-то жаловали приезжих, но делали исключение для геологов, молодых, щедрых и послушных.

И мне довелось поютиться в чужом углу осень и зиму.

Сначала Агафья Петровна не хотела меня брать.

— Куда ты мне такой дохлый? — ласково отфутболивала она меня. — Ни дров нарубить, ни в огороде поишачить. А ну, как сдохнешь?

Я долго и терпеливо убеждал добрую хозяйку, что жилистый и выносливый, с топором родился и всю жизнь проползал по огороду. Она посмеялась и согласилась:

— Шут с тобой, живи! Один дохляк есть, второй — напару, авось, вдвоём что и сделаете.

Первый — это её муж, и вправду невзрачный кормилец со стреляющими на сторону глазами, то и дело порывающийся сбежать к дружкам. Жену он уважал, особенно её крепкие и быстрые кулаки, наработанные на местном цементном заводике, где она руководила женской бригадой грузчиц. Уважал и боялся, жалуясь на матриархат и попутно выклянчивая на пузырёк. Жаловался на то, что в посёлке с появлением нового начальника милиции порядочным людям — он делал ударение на последнем слоге — жить стало невмоготу.

— Раньше как было: нахлюпаешься от души и до одури, и гуляй компания, море по колено. Ори песни, крой матом, задирай встречных-поперечных, устанешь — спи, где приспичит. Никто не мешает, и ты никому не мешаешь. А сейчас? — небритая физиономия страдальца скривилась, прорезавшись многочисленными тонкими морщинами, а глаза заслезились от обиды и притеснения. — Не успеешь выйти с корешами, чтобы отдохнуть по-человечески, сразу, откуда ни возьмись, мильтоны. Хватают ни за что и волокут в кутузку. А там, известно: отметелят как следует, разденут, обольют холодной водой, пока зубы не застучат и хмель не выйдет, отдадут одни трусы и иди, гуляй дальше. — Он вздохнул и вытер слезу. — Не экономят здоровье рабочего человека. Без штанов какая гульба? Да и после валтуза и мытья уже ни в одном глазу. Приходится идти домой. А дома Петровна добавит. Так и живёшь — нервы всё время на взводе. Займи на бутылёк, поправить?

Агафья Петровна строго-настрого запретила давать деньги главе семьи, и сама забирала его зарплату в стройконторе. И обещала, что если не выдержу — дам, то вышвырнет из дому обоих. Ей, массивной, со здоровенными руками, можно было верить, и я всячески отлынивал от назойливых просьб хозяина. Так до сих пор и мерцают в сумраке комнаты три пары глаз: его, слезливые и умоляющие, и двух его дочек, внимательно, не уставая, всматривающихся в каждый кусок, отправляемый мною в рот. Свободных денег до получки у меня не только не оставалось, но и не хватало. Всё поглощал общий бездонный бюджет. Иногда к хлебу и картошке покупали дешёвые экспортные баночки крабов, захламлявшие со времён японской войны все полки магазинов. Голода они не утоляли, но желудок на время обманывали. В критических ситуациях Агафья Петровна притаскивала пяток здоровенных морских окуней-терпугов, которых местные рыбаки отдавали задёшево, поскольку аборигены их не ели, а скармливали двух- и трёхкилограммовых рыбин свиньям и коровам, отчего молоко у последних отдавало рыбой и было вдвойне полезнее. А то и просто бросали в перегной и навоз на удобрение. Из окуня мы варили с картошкой и луком довольно сытный скользкий суп, предварительно выковыряв из рыбьих хребтов жирных морских червей. По весне, слава богу, Шпацерман выделил нам с Волчковым, как наиболее перспективным работникам, закуток в пенале-бараке, освободившийся от переведённой в другую партию пары.

Эту зиму я намерен провести в полном комфорте — в собственной квартире и в собственном угловом кабинете. Правда, приходится делиться с другими, но приятное общество комфорту не помеха, а, наоборот, достоинство, достаточно вспомнить наши коммунальные квартиры в городах. Лишь бы самому себе не навредить. А оно к тому и идёт. Дали идиоту непыльную работёнку, сиди и радуйся, тяни волынку пока не спросят, а я, дурак дураком, хоть с больной ногой, хоть со здоровой, всё равно со свихнутыми мозгами, в темпе закончил занудные графики и, обрадованный, потащил к Траперу. Тот даже испугался. Что, бормочет, все-все? А я в ответ гордо: угу, те, на которые есть готовые полевые журналы. Он ещё больше сник, боязливо выглянул в охранительную дверь, спросил из-за порога у всех и ни у кого:

— Вы скоро кончите?

Коганиха с грохотом отодвинула стул и с негодованием провизжала:

— Мы не автоматы… как некоторые, — выключила свой ручной механизм и демонстративно прошествовала к чайному столу, чтобы успокоить расстроенные нервы, остальные, как по команде — следом.

Возмутитель болота быстро прикрыл дверь, криво усмехнулся, а я решил, что когда стану техруком, ни за что не женюсь на начальнице камералки.

— Бабьё! — не то выругался, не то пожаловался безвластный руководитель вполголоса, чтобы не услышали, и попросил:

— Ты пока притормози, повыбирай хорошие аномалии и потренируйся над количественной интерпретацией — чем больше, тем лучше, — и я понял, что хотел-то он сказать: чем дольше, тем лучше.

Приказ начальника для любого подчинённого — закон. Я забрал свой злополучный рулон и только повернулся, чтобы, к сожалению начальника, оставить его в добровольном заключении, как в глаза бросилась полка с длинной полулежащей шеренгой книг и мягких сборников.

К книжкам у меня, без преувеличения, трепетное отношение, как к ожидаемой встрече с незнакомым человеком. Они для меня — законсервированные в печати души, оживающие, когда с ними мысленно разговариваешь, и потому есть любимые с родственными душами, а есть нетерпимые, когда разговор не клеится. Они живее и интереснее живых людей. С людьми я схожусь трудно, с книгами — запросто. Уверен, что у каждой человеческой души есть аналог, спрятанный в литературе. Недаром говорят: скажи мне, кто твои друзья, и я скажу, кто ты. А я переиначу: скажи, что ты читаешь, и я скажу, что ты за человек.

— Можно мне посмотреть? — спрашиваю у хозяина.

— Смотри, — разрешает он равнодушно, снова утыкаясь горбатым длинным носом в какие-то важные записи.

И я, перебрав все и пошептавшись со всеми, запомнил тех, что ответили по-родственному, но взял только те, что нужны для интерпретации магниторазведки, и очень обрадовался хорошему знакомому — институтскому курсу магниторазведки. Заодно, в который раз, обругал себя за то, что с садистским ожесточением порвал и выбросил все лекции и не привёз с собой ни одного учебника. Забрав драгоценную литературу и не менее драгоценный рулон я прогремел в свой открытый кабинет под испепеляющими взглядами героических тружениц геофизического тыла и с удовольствием погрузился в забытый мир науки.

Однако, к сожалению, свежий опыт с графиками не пошёл мне на пользу, и я продолжал в том же ускоренном темпе прочитывать умыкнутые книги, классифицировать и осваивать экспресс-способы количественной интерпретации магнитных аномалий. Занятие это оказалось настолько увлекательным, что я стал прихватывать вечера, ещё больше раздражая по горло занятых домом дам, зато приобрёл верного друга и помощника в лице сторожа деда Банзая. Мы в полном согласии и ничтоже сумняшись вволю попивали чаёк из бабского чайника, правда, без объедков, которые великодушно оставляли тараканам и хозяйкам на завтрак. Моё присутствие помогало деду убивать время и сон, а мне время от времени обращаться к нему за разъяснениями по неясному методу, и оба были довольны: он — тем, что двигал науку, а я — тем, что, разъясняя, начинал понимать сам.

Когда активного участия деда не требовалось, и я кое-как додумывался без его помощи, он, скучая, рассказывал мне про то, как воевал в обе японские войны. В первую натерпелся на сопках Манчжурии, но вальса не знал, хвалил русский штык и отчаянность самураев, которые, выпучив глаза, бешено пёрли на наши окопы, и приходилось, крепко уперевшись ногами, нанизывать по две-три штуки. Вернулся отчаянным грамотеем, выучившим вражеский язык, правда, только два слова: «банзай» и «хоросо». Но и их хватило, чтобы в конце второй войны деда назначили старшим охранником пленных японцев, строивших здесь обогатительную фабричку. До чего понятливые, хвалил недавних врагов бывший охранник, не хуже собак: скажешь им «банзай» — работают, скажешь «хоросо» — все, как один, бросают. Нашим и мяса дай, и хлеба, и картохи, и водки с махрой, а эти трескают сырого терпуга с трофейным рисом без соли и довольны. А работают как! Наши бы и по сю пору не сделали фабрички. Нет, без деда я бы тоже по сю пору не справился с ответственной работой. А она оказалась не только увлекательной, но и завлекательной. Смотрю с удивлением: с каждым днём всё растёт и растёт на моём столе кипа обсчитанных журналов, да и женщины меньше базарят и бессмысленно надуваются водой. Коганша почти не рявкает и не визжит, Траперша глаз не поднимает, так занята подсчётами, и в сортир шастают по одиночке, когда припрёт. Ну, думаю, какие молодцы! И невдомёк, что Коган накрутил хвоста Коганше, а та сорвалась на Траперше, и пошла цепная реакция, катализатором которой оказался я, а крайним, естественно — Трапер. Сидит в каморке и глаз бесстыжих не кажет.

У нас не бывает завершения трудового энтузиазма — всегда что-нибудь да помешает: то не вовремя затеянный перекур с политинформацией, то какой-нибудь длинный революционный праздник, то чего-нибудь не хватает и заменить нечем, то дело надоедает и хочется свернуть на другое, поэтому и стараемся отпраздновать будущую победу заранее, а не в результате.

Так и сейчас. Только-только созрел наш трудовой порыв, как его начисто смёл вихрь неотложных предновогодних общественных мероприятий. До 56-го осталось всего-то две недели. Наступила ответственная пора отчётно-выборных собраний, и тут не до журналов и графиков, рабочего времени на заседания не хватает.

В любом деле главное — почин, я уже вспоминал об этом, поэтому первые собрания всегда наиболее важные, они дают настрой и определяют общественный пульс коллектива. У нас он и без того был на пределе — броуновское движение женщин достигло апогея, и если бы не частые чаепития с усиленной закусью, можно было ожидать тяжёлых нервных срывов. Какая уж тут работа? Только два идиота с отсутствующей нервной системой оказались в стороне, отсиживаясь в кабинетах — Трапер и я.

В качестве затравки первым провели собрание членов общества Красного Креста и не помню какого цвета Полумесяца. Оказалось, что я тоже член общества, и отлынить не удалось, особенно в самом начале, когда собирали членские взносы. Больше того, некоторые наиболее сознательные члены, высоко оценив мои деловые и организаторские качества и то, что я ничем не загружен, попытались доверить мне ответственный пост председателя или секретаря, как человеку, к тому же, наиболее сведущему в медицине, чокнутому и ударенному, но Алевтина бросила чёрный булыжник в мою урну, объявив, что у санитаров бывают сборы летом, и полевика выбирать нельзя. И хотя я не возражал, правда, молча, мою самую достойную кандидатуру провалили. В оставшееся до обеда время яростно обсуждали неотложные сан-мероприятия и постановили просить Шпацермана повесить в конторе два умывальника с полотенцами и отремонтировать щелястый сортир, чтобы уменьшить простудные заболевания. Тесно сгруппировавшаяся в углу фракция полевиков, не занятых на строительстве, претензий к Обществу не имела и безмолвствовала. Правда, как выяснилось потом, одобрительно отнеслась к идее вывешенных полотенец, поскольку те вскоре исчезли, использованные на портянки. После обеда никто на работу не вышел. Кроме двух идиотов.

Я думал, что на следующий день кто-нибудь не выдержит нервной встряски, заболеет. Не тут-то было! Пришли даже те, кто был на бюллетене и на сносях.

Новая сессия открылась собранием членов ВОИР. Начали, как и вчера, со сбора взносов, и снова оказалось, что я тоже член. Правил балом главный рационализатор выгодного проектирования — Трапер. Он привёл впечатляющие цифры массового изобретательства и материальных достижений рационализаторов. Отметил и наши успехи, выразившиеся в двух рационализаторских предложениях, отвергнутых в экспедиции, и ещё двух, находящихся в стадии оформления, и пожелал новому руководству таких же успехов. Насторожившееся собрание жаждало самого интересного и щекочущего нервы — драчки за председательский пост. Поднялась Алевтина и, отметив персональные успехи прежнего руководства, предложила выбрать на новый срок самого достойного из нас. И я нисколько не удивился, когда кто-то из обжитого полевиками угла выкрикнул, спрятавшись за спины товарищей, мою фамилию. Все сразу дружно загалдели то ли за, то ли против, пока снова не поднялся Трапер и с размаху, как и Алевтина, тоже бросил в мою урну чёрный камень, обозначив тем самым явный заговор неспособной элиты спецов против растущих молодых талантов. Мы, объясняет, уже обжигались, избирая полевика, когда не могли получить не только ни одного толком оформленного рацпредложения, но и отчётов вовремя. Лопухов, продолжает, ещё неизвестен нам как рационализатор и изобретатель, пусть сначала что-нибудь придумает, тогда и подумаем о нём. А пока, говорит, предлагаю председателем общества выбрать начальника спектральной лаборатории — и не упоминает из скромности, что там лаборантшей работает Шпацерманиха. У него, мол, уже есть два предложения, не принятые в экспедиции, и если он, будучи председателем, протолкнёт их, то у нас в отчётах исчезнет прочерк в графе о рационализаторской работе. На том и порешили. Вяло обсудили план на год, обязав, в том числе геофизиков, выдать три предложения, и, исполнив гражданский долг, досрочно повалили на обед. После обеда в камералке опять были только два идиота.

На третий день мы занялись обороноспособностью страны. Для начала, как и полагается по регламенту, внимательно выслушали доклад-меморандум председателя ДОСААФ, вернее, председательши, поскольку ею оказалась мошкара в очках, т. е., чертёжница. Говорят, каков командир, таково и войско. В этом смысле нам крупно повезло, что целиком следовало из пространного отчёта, уложенного командиршей в две минуты.

Основная работа по сбору взносов выполнена на все 80, и все присутствующие вздохнули с удовлетворением. Кроме того, общество увеличилось на одного человека, и все повернули головы ко мне, а мне было приятно, что уже внёс свой значительный вклад в развитие общества. Техническое вооружение выразилось в приобретении противогаза, и теперь в случае американской газовой атаки можно будет пользоваться им поочерёдно, и все облегчённо вздохнули. Организована санитарная дружина из двух человек и одних носилок. «Кто, кто?» — заволновались присутствующие, не охваченные мероприятием. Оказалось — сама мошкара и уборщица, которая не пришла, поскольку у неё разыгрался хронический радикулит.

— Достаточно, — остановил разрапортовавшуюся председательшу Трапер, — я думаю, мы заслужили если не отличную, то хорошую оценку точно.

Все с ним согласились, хотя Траперша, забыв, что не дома, попробовала противоречить, но, остановленная презрительным взглядом Коганши, стушевалась и согласилась с мужем.

Дальше последовали выборы. Многие загалдели, что от добра добра не ищут, и требовали оставить командиршей чертёжницу, но та вдруг заплакала и, вытирая глаза и очки, тихо отказалась: «Не буду», и все поняли, что выбор их был неудачным. И тогда я, почувствовав, что кроме боевого обстрелянного лейтенанта выбирать некого, предложил, оттягивая сладостный момент:

— Нам нужен на этом важном посту человек, не понаслышке знающий ратное дело, и поэтому предлагаю выбрать участника двух японских войн деда Банзая.

Почему-то моё сверхрациональное предложение не понравилось партийному комитету, и Алевтина, поднявшись, отвергла кандидатуру деда, не найдя более веской причины, кроме той, что ветеран неграмотен и не сможет писать отчёты. А взамен предложила товарища Трапершу, которая проявила себя грамотным составителем протоколов собраний. Та, засмущавшись, опустила голову и спрятала заблестевшие радостью глаза и зря: если бы встретилась взглядом с лучшей подругой Коганшей, то наверняка бы отказалась. Проголосовали, естественно, единогласно, а я опять остался с носом. После обеда работал только один идиот, а второй попрыгал на очередной осмотр к Ангелине.

Ангелина была на редкость в хорошем настроении. Наверное, обрадовалась мне. Пока я сидел на холодной клеёнчатой кушетке, ожидая осмотра самой дорогой для меня детали тела, она что-то сосредоточенно заносила в мой медгроссбух, а, закончив, не стала ничего щупать, а поднялась, озарённая внутренней улыбкой и позвала:

— Идём, — и вышла в пустой коридор, освобождённый отдыхающими от безделья доходягами, отобрала левый костыль и неожиданно, без всякого предупреждения хотя бы за неделю, приказала: — Иди.

— Куда? — глупо спросил я, непроизвольно отыскивая левой рукой отсутствующую подпорку.

— По коридору. До конца и обратно, — объяснила и обрадовала: — Не бойся, ты в больнице.

Этого-то я больше всего и боялся: упаду, расшибу колено и без промедления в знакомую палату на долгую вылежку к старым друзьям. А потому поскакал на одной ноге да с таким грохотом, что из палат стали высовываться озадаченные серые жмурики с серыми заспанными физиями.

— Да не так! — сердится стартёрша. — На ногу опирайся, дай ей работу, — приказывает, — и не шуми так, а то всех мёртвых поднимешь.

Я совсем испугался — оказывается, у них здесь мертвяков куча, замедлился, оперся на больную ногу, помогая костылём, пошёл так сначала медленно, потом быстрее, вихляя в такт задом, радуясь, что нога и я вместе с ней терпим, даже залыбился от удовольствия. А тут ещё Ксюша откуда-то вышла, смотрит на мой забег и тоже улыбается.

— У нас есть свободная трость? — спрашивает её Ангелина, улыбаясь. И чего они радуются моей радости? И вдруг разом осенило! Сговор! Ангелина узнала о нашем договоре с Иванычем и тоже метит на мой коньяк. Ладно, я не жадный, лишь бы на ноги встать. А уже стою, держусь не за костыль, а за гладкую палку с ручкой крюком.

— Иди, — опять понукает Ангелина в нетерпении заполучить коньяк. Я и заковылял как денди лондонский по скверному стриту с изящной тростью, хотел помахать ею на ходу, но больное колено не выдержало полной нагрузки и чуть не переломилось.

— Не спеши, — уговаривает испуганная алкоголичка, — во всяком деле и, особенно, в выздоровлении поспешность вредна.

Могла бы мне об этом и не говорить. Я всегда и всюду лезу поперёд батьки и выучил на своих шишках, чего стоит торопливость. Но первым быть всегда интереснее, чем опоздавшим.

— Всё, — говорит Ангелина спокойно, — можешь уходить. И так всех на ноги поднял. Больше мы не нужны друг другу.

А я и не знаю, что сказать в ответ, только бессмысленно бормочу, никак не желая расставаться:

— Спасибо… спасибо большое… спасибо за всё…

— Не мне спасибо, — отвергает благодарность гордая врачиха, — Жукова благодари — он тебе колено сделал, только он и мог. — Вздохнула и добавила скорее для себя, чем для меня: — Ему бы чуточку характера, знаменитейшим бы хирургом стал.

Я чуть не выронил трость, услышав, что она говорит об Иваныче то же самое, что и он недавно говорил о ней. Слова вымолвить не могу, совсем растерялся.

— Что уставился? — усмехается она. — Иди давай.

Ладно, думаю, пусть сами разбираются, кто прав, а кто виноват. Третий всегда лишний. Надо бы двигать из больнички, а не могу, всё кажется, что что-то недоделал, недосказал, как с Марьей. Радость переполняет так, что не могу просто уйти, не поделившись ею.

— Вы очень и очень симпатичная женщина, — говорю искренне дрогнувшим от правды голосом, — и очень и очень хороший врач.

Она подозрительно быстро отвернулась, сердито сказала:

— Да иди же ты! И больше не попадайся, — и вломилась в ближайшую палату, захлопнув за собою дверь.

На следующее утро я пришёл на местное ристалище в приподнятом миролюбивом и благодушном настроении, подготовленный к искренним поздравлениям по случаю восстановления на ногах и перехода на более рентабельный способ передвижения. Но, к моему огорчению, никому и дела не было до моей щенячьей радости, все чувства пересиливали тревожные заботы трудного рабочего дня. Большая часть дружного коллектива морально готовилась к занудному комсомольскому собранию, а наименьшая, но более опытная и авторитетная — к недалёкой новогодней пьянке. Меня не беспокоили ни те, ни другие, и я уже за это был благодарен и тем, и другим, простив их невнимание, но, оказалось, напрасно. Пришла от первых наш незаметный в трудах инженер-интерпретатор Зальцманович Сарра и, остановившись у моего стола, недовольно произнесла:

— Мы тебя ждём, Лопухов.

Вот так: меня ждут! Я нужен молодёжи! Несказанная гордость обуяла меня и, окинув высокомерным взглядом Коганшу, уткнувшуюся, к сожалению, в составляемое прозаичное праздничное меню, я, уверенно ступая на больную ногу, бодро двинулся туда, где без моей помощи никак не могли обойтись.

— Вы разве не комсомолец? — словно вылила на разгорячённую голову ведро холодной воды во всё встревающая Алевтина.

Я так растерялся от её холодных слов, что застыл в дверях столбом, как на революционной картине «Не ждали!», или как самонадеянный дурак дураком, или как нашкодивший школьник, и не мог сообразить, что ответить.

— В институте… был…

— Что значит был? — взъярилась партследовательница. — Вас что, исключили?

Стал лихорадочно вспоминать: исключили или нет? Дело в том, что в институте я был во фракции устойчиво пассивных членов союза, отлынивавших от собраний и, особенно, от поручений, которые мне и так никто не давал из-за легкомыслия и плохой успеваемости. Вся моя плодотворная деятельность в комсомоле ограничивалась своевременной уплатой взносов, и всех это устраивало, а больше всех меня. А тут? В этой дыре? С десятком члеников?

— Да… вроде бы… нет, — мямлю, жалкий и сам себе противный, — но… мне уже почти 25, какой из меня комсомолец?

— Он, видите ли, сам себя исключил, — едко вставила Зальцманович, бывшая у нас молодёжным вожаком и почему-то возненавидевшая меня, абсолютно безобидного, с самых первых дней. — И на учёт не становился.

Есть такие люди, которым очень плохо, когда другим хорошо, так вот, душа, с позволения сказать, комсомола из них. Она тоже закончила институт, но только московский геологоразведочный, и тоже не комсомольского возраста, а зачем-то пыжится. Может быть потому, что не отличается, мягко говоря, привлекательной внешностью, особенно зубами, крупными, разрозненными и выпирающими наружу. Да и характер, злобный и язвительный, не способствует нормальным человеческим взаимоотношениям, вот она и компенсируется общественной работой, но как-то и тут неудачно, застряв на нижней комсомольской ступеньке.

Трапер, когда ему оборзевало обозревать отвратную рожу, отсылал интерпретаторшу на полевой контроль к радости бичей. В день её появления все отвлекались на ловлю змей, за каждую из которых страхолюдная инженерша осенью выдавала бутылку, жадно любя жареных гадов. Сама их обдирала и потрошила, сама резала на аппетитные доли, как колбасу, и сама жарила, отпугивая от костра самых закоренелых рецидивистов. Никто не отваживался составить ей компанию за столом, а наиболее боязливые и брезгливые утверждали, божась, что в прошлой жизни квазиморда была гадюкой и теперь, когда ест, у неё с выступающих верхних зубов капает жёлто-зелёный яд. Последнему мало кто верил, и от доброты душевной приносили и ящериц, и лягушек, но их она почему-то отвергала. Любя и жалея несчастную женщину, народ ласково называл её между собой то Змеёй Горынычной за любовь к сёстрам, то Сарняком за воронье имя Сарра.

— И устава не знает, — продолжала обличать невинного союзная подруга, — а там чётко указано: в комсомоле состоят молодые люди в возрасте до 28 лет, а по желанию — до 30…

Ну, нет, у меня такого желания не возникнет, клянусь Марксом-Энгельсом. Сейчас бы как-нибудь отбояриться да отсидеться до отставки.

— Так мне, может быть, уйти? — спрашиваю с тайной надеждой на положительный ответ. — А то стоять трудно. — И настроение как у сбежавшего зэка, которого невзначай накрыли и загнали обратно в зону.

— Нет, нет! — заволновалась добрая Алевтина, покрывшись стыдливыми красными пятнами. — Извините. Проходите, садитесь, — и к Зальцмановичихе: — То, что у вас комсомолец не на учёте, не только его вина.

— Что же мне, бегать за каждым? — взвилась Сарра, и мне показалось, что у неё раздулись щёки. Как бы то ни было, а я прошёл, поскольку меня очень попросили, и не как клеймёный, а как равный равным, намертво оккупировавшим последние стулья в Красном Уголке.

Надо сказать, что наш Красный Уголок — удобное многофункциональное помещение с плохо побеленными облезлыми стенами, жёлтыми потёками в верхних углах и стёртыми, плохо выкрашенными полами из скрипучих досок. О том, что это именно Красный Уголок, сурово напоминают Ленин и Сталин с плакатных портретов в простых некрашеных деревянных рамках, повешенных в простенке между двумя грязными окнами, да совершенно выцветший до бледно-розового цвета транспарант на противоположной стене, чтобы вожди видели, с боевым призывом: «Богатства недр — народу!», как будто можно было их толкнуть кому-нибудь по ту сторону. О том, что это конференц-зал, легко можно судить по груде искалеченных списанных стульев, обычно сдвинутых к задней стене, а сейчас рассредоточенных по всему помещению. О том же, что это местный таможенный пункт для перетряхивания складского барахла, напоминают завалы старых палаток, спальных мешков и сапог, закрывающие облезлые нижние углы за стульями. А о том, что это мастерская — ящики с приборами и растерзанные приборы на двух столах у дальней стены в натюрморте с запчастями и инструментарием. Только однажды, на Новый год, многострадальное помещение приобретает обжитой и необычно праздничный вид, украшенное длинным домино столов, застеленных дефицитной миллиметровкой, и подвешенными на стенах лапником и цветными бумажными и ватными гирляндами, а главное — ёлкой, задвинутой в красный угол рядом с портретами противников новогодних торжеств.

— Приступим, товарищи, — призвала ко вниманию затаившихся товарищей парткураторша. — Сарра Соломоновна, начинайте. Расскажите, — спрашивает с интересом, — чем занималась организация в завершившемся году.

И нам интересно, особенно английским заднескамеечникам, чем мы таким занимались целый год. Оказывается, многим. Вышедшая к президиуму, образованному из одной Алевтины и одного стола, накрытого мятым красным сатином с ритуальными графином и стаканом на нём, наша милейшая секретарша доказала это, бодро зачитав, отчаянно шепелявя из-за дефекта зубов, а может и оттого, что и вправду была сродни пресмыкающимся, длиннющий список чего мы наделали. Что-то и кого-то слушали, что-то обсуждали и одобрили, кого-то обсуждали и заклеймили, кому-то писали и кого-то награждали, кому-то поручали и кого-то выдвигали, кому-то что-то собирали и куда-то ходили и ещё многое что-то, кого-то, кому-то, куда-то… Я даже нечаянно задремал под монотонное гудение по старой институтской привычке не тратить времени зря. Мне простительно — я никого не выдвигал, ничего не слушал, никому не писал и никуда не ходил, да и где взять время для спанья? Работа — больница — собрания — еда — книга — работа — больница… и места для сна нет. Некоторые, правда, умудряются преспокойно дрыхнуть на работе, как наш инженер-геофизик Розенбаум Альберт, в просторечьи — Олег. Но ему помогают профессорские роговые очки, за которыми не видно закрытых глаз, и только предательски клюющий нос выдаёт истинное состояние владельца. Я ему часто завидую.

— Какие будут вопросы? — невежливо прерывает дремоту Алевтина.

А какие могут быть? Конечно, никаких. И так всё ясно. Скорей бы кончалась бодяга. Но и без вопросов неудобно. Надо поддержать боевой дух нашей вождихи.

— А сколько, — спрашиваю очень спокойно, даже не интересуясь ответом, — проведено собраний, лекций, обсуждений, политбесед, экскурсий на полевых участках?

Смотрю, заметалась змея, как будто хвост прищемили, нервно перекладывает объёмистый доклад с места на место, переставляет ненужный стакан, оглядывается на партзащитника, а та смотрит в сторону, словно вопрос её абсолютно не касается.

— У нас нет таких возможностей, — освободила хвост секретарша и села, свернувшись клубком, давая понять, что на такие вопросы отвечать не будет.

— Ещё вопросы, — зудит неутомимая Алевтина. — Есть вопросы? — и на меня не глядит, намекает, чтобы не высовывался.

— Есть, — говорю, и опять спрашиваю спокойно, для отмашки: — Какая комсомольская работа проводилась среди несознательной молодёжи на полевых участках?

Ничего особенного в вопросе, а Саррочка-Сарнячка так резко встала и так зыркнула жёлтым взглядом, обнажив верхние резцы, что подумалось: если укусит — мне конец.

— Товарищи, давайте работать конструктивно, — поспешила на помощь партопекунша. — И поскольку вопросов больше нет…

— Есть, — перебили сзади. Я обернулся — Игорёк Волчков, дружок и сосед по пеналу. — Какие проводились спортивные мероприятия?

Зальцманович даже улыбнулась, спрятав зубы, от такого простого вопроса, на который у неё был простейший ответ:

— Мы регулярно проводим физкульт-паузы на рабочих местах, — и, чуть запнувшись, добавила, не ожидая моего дополнительного вопроса: — На полевых участках тоже можно проводить.

Я тоже обрадовался, представив, как, обливаясь потом, пру лосем через заросли багульника и лиан, через поваленные деревья, сгибаясь под тяжестью рюкзака и прибора, весь выдохся, и — раз! — останавливаюсь, быстренько делаю физкультупражнения и дальше, как новенький. Обязательно надо внедрить от имени комсомольского руководства.

— Простите, — обращаюсь робко к рационализаторше, — у кого можно взять комплекс взбадривающих упражнений?

— Всё! — рычит Алевтина. — Кто за то, чтобы принять отчёт с оценкой удовлетворительно?

Все разом возмущённо заволновались, обиженные несправедливой оценкой нашей плодотворной деятельности, и я, как всегда, взял инициативу на себя и от имени всех предложил оценить нас — жалко, что ли! — как минимум на четвёрку, чем вызвал бурное одобрение.

— Хорошо, — поспешила согласиться счётная комиссия из двух секретарей. — Голосуем. Кто за это предложение? Раз, два, три… единогласно.

Мы даже захлопали, обрадовавшись, что нас так достойно оценили.

— Осталось, — продолжает Алевтина, — избрать нового секретаря. Тут уж все замерли — каждому очень хочется, чтобы его не выбрали. Стараемся спрятаться друг за друга, да где там — и место открытое, и нас мало, а со стены вожди уставились укоризненно.

— Партийное руководство и руководство партии, — не поймёшь, где какое, — звонко роняет страшные слова в замерший зал Алевтина, — рекомендует избрать на новый срок… Зальцманович Сарру Соломоновну.

Глубочайший вздох облегчения раздвинул стены, заставив зашататься вождей, стало легко и свободно, послышались сначала робкие, а потом и обвальные выкрики: «Одобрям!», и ведущей ничего не оставалось, как поставить одобренную снизу доверху кандидатуру на формальное, предрешённое голосование. Моя длинная рука поднялась выше всех.

Ободрённые успехами комсомольцы разбежались кто куда, прихватив заодно и переживавших за них в безделье подруг послекомсомольского возраста. В камералке наступила благодатная тишина, самое время для углубления в интерпретационные расчёты и размышления, а не работалось. Остался какой-то разъедающий осадок кругового притворства и вранья.

Раньше, в школе и в институте, я как-то не задумывался, что живу не сам, не самостоятельно, а по чужим правилам, к которым бездумно легко приспособился, как-будто так и надо. Сказали, делай так, я и делал; не делай этого, я и не делал; это плохо, и я, не сомневаясь, соглашался; а это хорошо, и я одобрял. И вот вдруг на исходе комсомольской жизни и на старте самостоятельной трудовой механизм удобного восприятия заклинило. Пока ещё, чувствую, чуть-чуть, не настолько сильно, чтобы сломаться, но настолько, чтобы задуматься. Эти «вдруг» всегда возникают непонятно как и отчего, словно накапливаются, чтобы выплеснуться неожиданно. Сейчас, после собрания, стало вдруг так омерзительно противно, что места не найти. А почему, не могу толком разобраться. То ли потому, что на собраниях мы сами не свои, не люди, а стадо; то ли оттого, что собственная трусость заела; то ли обрыдла Зальцмановичская уверенная харя и Алевтинины партийные указки, а может и потому, что ожидал здесь романтического таёжного геологического братства, а нарвался на всё то же партийно-начальственное хамство, только в миниатюре, больше выпяченное и больнее задевающее. А вдруг я стал взрослеть? А может, ударился не только ногой, но и головой? Отчего-то вспомнилась Марья. Ей-то всё понятно, она во всём уверена, с ней не надо притворяться и финтить. Гад я, что так расстались. Ладно, буду жить со всеми, но отдельно, по собственным правилам. Усмехнулся горько. Наверное, пока не взрослею. Ну и что? Некоторые до старости живут в младенчестве. Я — не против. Собрал свои чертежи и потопал к людям, среди которых собрался жить. Пока — к Алевтине.

— Можно? — вламываюсь в геологическую каморку и вижу, как её невыразительное лицо выразило досаду, что помешали заниматься неотложным делом. На столе папки с надписями «Протоколы», «Заявления» и другие, необходимые геологу. Сбоку к её столу приткнут стол старшего геолога Рябовского, который в основном занимается любимой геохимией, а сейчас он на нашем участке у Кравчука и должен был вернуться со всеми сегодня. Вдоль стен под потолок стояли сплошные широкие стеллажи, заваленные камнями, мешочками с пробами, бумажными рулонами и всяким геологическим хламом, включая грязные кирзачи и молотки с длиннющими ручками.

— Алевтина… — не сразу вспомнил отчество, — Викторовна, давайте посмотрим, что у меня получилось с интерпретацией магниторазведочных материалов.

Она нехотя захлопнула раскрытую перед собой папку, сложила все стопкой, спрятала в стол и процедила сквозь сжатые зубы, не глядя на меня — явно была в обиде за собрание, а может я помешал отвлечься от опостылевшей геологии:

— Давайте.

Быстренько, экономя её время и пока не передумала, разложил на столе Рябовского свою аккуратно оформленную продукцию, она на своём столе — мятую бумажную портянку с результатами геологических наблюдений и точками отбора образцов. С первого сопоставления, с первой аномалии возникли серьёзные разногласия, как это бывает у истинно творческих работников. Там, где по моей интерпретации должна быть магнитная дайка основного состава, у неё шиш с маслом, а там, где у неё такая дайка есть, у меня кукиш с маком. Естественно, каждый стоял на своём, доказывая свою непогрешимость. Если бы не злополучное собрание, может, и вредного противостояния бы не было. Стали раздражённо препираться, обвинять друг друга в некомпетентности, чуть-чуть не дошло до взаимных любезностей: «ты — дурак», «сама — дура!», впору было вцепиться друг другу в волосы. И тогда я, опомнившись, как благородный муж осадил обнаглевшую бабёнку:

— Давайте, — говорю любезно, — вернёмся к статус-кво, согласимся, что оба правы…

— Как это? — перебивает, опешив от моего благородства и деликатности.

— … и поищем провокатора в природе.

Она уставилась внимательно, соображая, на чём я хочу её объехать.

— Только на сей разок, — продолжаю, не обращая внимания на её приятную ошеломлённость, — пойдём обратным путём…

— Уж как, друзья, вы ни садитесь, всё в музыканты не годитесь, — это она о собственном плохом слухе.

— … от известного к ожидаемому. Давайте самую надёжную вашу дайку и посмотрим, какая от неё аномалия.

— Так смотрели уже… — не хочет сдаваться оппонентка, не веря ни мне, ни непонятной, а значит, ненужной геофизике.

— А мы ещё разок, — уговариваю. У меня есть такая репейная черта: уж если прилипну, то не отдерёшь, пока не добьюсь своего. Преподаватели в институте беспрекословно ставили незаслуженный трояк, чтобы только как-нибудь отвязаться. — Да порассуждаем, отчего эти ваши дайки такие вредные.

Она ухмыльнулась, довольная своими дайками, и согласилась.

Как я и предполагал, от самой любимой её дайки аномалия, конечно, была … с гулькин хвост, и рядом таких же несколько, прямо — стая.

— Ну, что? — лыбится, довольная, и не врежешь, поскольку хорошо воспитан.

— А может, они не магнитные? — высказываю дурацкую мысль, свалившуюся с потолка. — Может, это вообще не диоритовые порфириты?

Алевтина засопела, поджала губы, обиженная за дайку, но спорить с геологическим несмышлёнышем не стала, а полезла в полевые журналы, нашла какой-то, полистала, сверилась со схемой, читает:

— Диоритовый порфирит, порода местами осветлена. — Подумала, подумала над скудной информацией, поднялась из-за стола, обещает: — Посмотрим природу. — Подошла к стеллажу, порылась в камнях, достаёт один, светлый в крапинку, рассматривает в лупу со всех сторон. — Похоже, Кравчук ошибся: это не диоритовый порфирит, а самый натуральный кварцевый диорит с почти полным замещением роговой обманки кварцем. Понятно, почему порода не магнитна.

И мне понятно: стахановец Кравчук, озабоченный вместе со всяким руководством исключительно отбором металлометрических проб, плевать хотел на попутные геологические наблюдения и определения, оставляя их бездельнице Алевтине. Хорошо ещё, что собирал образцы горных пород, да и то, наверное, когда рюкзак не сильно оттягивал плечи. Так что пришлось нам больше додумывать, чем сравнивать, да опираться на известные минералогические определения по соседним участкам. Но я, как ни странно, был не в обиде на лучшего геохимика экспедиции. Своим враньём он разбудил во мне интерес к практической геологии, к дотошной интерпретации геофизических аномалий, к непременному доказательству своей точки зрения, своей правоты. И Алевтина оказалась такой же заводной, поэтому время потеряло для нас главный смысл, уступив его поискам наших общих маленьких истин.

Потом мы ещё прищучили четыре обманные дайки кварцевых диоритов, опозоривших мою высокую профессиональную квалификацию, согласно установили, что дайки основного состава мощностью меньше полуметра для магнитной съёмки неэффективны. А потом наступило время разочарований, когда магнитные аномалии ну никак, даже отдалённо, не подтверждались образцами, и оставалось предположить глубинный характер магнитных объектов, но форма аномалий неумолимо свидетельствовала о выходе их на поверхность.

— Может быть, пирротин? — спрашивает, снова раздражаясь, Алевтина.

Быстро перелистываю затёртые страницы дырявой памяти и — эврика! — почти сразу натыкаюсь на оставленную при чтении в больнице справочника по физическим свойствам запись о самых магнитных минералах: магнетите и пирротине. Правда, о втором было сказано и так, и сяк, но больше, всё же, так.

— А что, — спрашиваю в свой черёд, — его много?

— К сожалению, очень, — обнадёживает Алевтина. — Есть несколько минеральных генераций, — об этом могла бы и не говорить, мне без разницы, — есть обширные и локальные зоны бедных вкрапленников и линейные зоны богатой прожилково-вкрапленной минерализации. Кстати, нередко совмещённые пространственно с полезным оруденением.

Я чуть не подпрыгнул.

— Что же вы до сих пор молчали? — по-свойски делаю ей заслуженный выговор. — Заладили со своими дайками, а о главном ни гу-гу.

Она улыбается, прощая мою несведущую горячность.

— Не очень-то радуйтесь, — льёт мне за шиворот ушат холодной воды. — Установлена обратная зависимость между объёмом колчеданной минерализации и продуктивным оруденением. К тому же последнее, как правило, относится к сравнительно бедным промышленным месторождениям жильного типа.

А мне и такое ухватить не терпится, не зря же толкуют: лиха беда — начало, может здесь и найдётся начало тропочки к моему месторождению на Ленинскую.

— Давайте всё же проверим, — выпрашиваю, и готов встать на колени, даже на больное, — как эти зоны действуют на магнитное поле. Ну что вам стоит?

Она устало откинулась на спинку стула, оглянулась на давно посеревшее окно, предложила, не особенно настаивая:

— Может, завтра? Поздно уже.

— Да вы что? — заверещал я как капризный пацан, которому перед самым сном дали красивую игрушку. — Куда нам спешить?

Мне — точно некуда, и ей — тоже: не надо было тянуть с приятной новостью.

— Живот подтянуло, — жалуется, морщась, а там и подтягивать нечего — давно к позвоночнику прирос.

— Неужели, — стыжу старшую, да ещё партсекретаршу, — прихоти живота для вас дороже богатств недр, которые мы найдём народу? Посмотрим пару-тройку зон и разбежимся, — иду на компромисс, себе не веря.

Она тяжело вздохнула, довольная, что в кои-то времена оказалась кому-то так сильно нужна, вышла из-за стола, включила свет и снова уселась, готовая к продолжению вымучивания природы непонятных аномалий, не внушающих ни малейшего доверия, поскольку их нельзя пощупать, да и сами геофизики напоминают не умеющих плавать, брошенных в мутную воду интерпретации.

Настаивая, я надеялся на лучшее. Ну, не на месторождение, конечно, сразу, но хотя бы на внятные аномалии от богатых рудных тел, а получилось, как она и предрекала чёрным глазом — шиворот-навыворот. Аномалии то есть, то нет, то над рудным телом, то рядом, и амплитуды нераженькие, не скажешь сходу: ага, попалась — хвать, а там — дайка. Даже зло разобрало: не мог, что ли, этот вредоносный пирротин отложиться, где надо. Зря согласился смотреть сегодня: теперь буду всю ночь маяться в размышлениях. А вот над мощными зонами с вкрапленной пирротиновой минерализацией аномалии хоть куда, но почему-то вниз тормашками — отрицательные. Совсем бардак!

Как-то вяло, без интереса, без охотничьего азарта посмотрели поле над большими и неровными выходами габбро-диабазов на фланге рудного поля скарнового месторождения в контакте с известняками. Удалось кое-как проследить скрытые контакты интрузива, и на том спасибо. Слабое магнитное поле над ним явно свидетельствовало о размагничивающих вторичных процессах, с чем и согласились оба, изнеможённые и довольные, что пытка кончилась и следователям больше ничего не извлечь из показаний подозреваемых.

За окном совсем темно — глянцевая темь. С грохотом, хозяином, ввалился дед Банзай.

— Здравия желаю! — глазами юркими нас обшаривает с ног до головы, старается понять: застукал или приважилось? — Не помешал? У вас не шуры-муры?

— Какие там шуры-муры! — жалуюсь верному помощнику и соратнику. — Мозги мне только крутит. — А оно так и есть.

Дед понятливо подмигнул, заблестев замаслившимися глазёнками, авторитетно посоветовал:

— А ты упрись — и на штык! — рассмешив Алевтину как попавшуюся девчонку, обрадованную тем, что ещё может кому-то закрутить мозги. — Некогда мне с вами валандаться, — отрезал дед, не одобрив нашей радости, — пойду, обсмотрю объект.

А мы почему-то не торопились восвояси, не торопились оборвать диорит-пирротиновые ниточки, выжидая чужой инициативы.

— Ого! — воскликнула Алевтина. — Уже девять. Пора. Хозяйка, наверное, разволновалась в неведении. — Наша секретарша снимала комнату.

— Я ещё помурыжусь, — уступаю инициативу, не зная, как разойтись. По-хорошему такой творческий вечер надо бы как-то отметить. Но где? Но разница в возрасте? Но её антиженский вид? К нам, пацанам, что ли, пригласить? Не пойдёт, ей, старшей, неудобно. К себе молодого точно не позовёт, ещё неудобнее. Приходится разбегаться не солоно хлебавши, хотя сегодня, несмотря на весь её непривлекательный пресный вид, она мне нравилась, нравилась не как женщина, а как человек. Наверное, потому, что я — закоренелый эгоист. Так и с Марьей. Использовал… девушку и прости-прощай. Гадко! А как по-другому, когда в отношения вмешиваются приличия-неприличия.

Ну, почему неприлично сделать симпатичному тебе человеку приятное без оглядки и прилично — отказать в этом? Разве прилично оценивать своё отношение к человеку не тем, чего он стоит, а выдуманными прилипчивыми приличиями? И ничего не поделаешь. Общество, а скорее — толпа, диктует правила поведения индивидууму, какого бы он интеллекта и какой свободы ни был, и пусть только попробует не подчиниться. Съедят и его, и визави, съедят … с этим самым и не поморщатся. Поэтому пусть Алевтина уходит одна, а я останусь, как будто заработался, так приличнее.

— Почему вам не нравится Зальцманович? — спрашивает вдруг ни с того, ни с сего, неспешно собирая манатки.

Я и думать не думал о Сарняке — больно-то нужно! — но ответ пришёл сам собой, как будто я его давно обдумал и отложил до случая.

— Потому что уверен, что дело должно быть для человека, а не человек для дела.

Она приятно улыбнулась, загадочно взглянула на меня и вдруг выдала:

— Быть бы вам секретарём, если бы не злосчастный учёт.

Вот это польстила! Хорошо, что я не успел пригласить её ни в ресторан, ни к себе, ни на танцы. Да за такое!.. Врагу не пожелаешь!

— До свиданья, — и утопала, не ожидая, когда я приду в себя от радости. А я облегчённо вздохнул и тоже стал лихорадочно собираться, словно убегая от чуть не свалившейся напасти.

Профсоюзное собрание собрало полный Красный Уголок: приехали геохимики и топографы, пришлось добавлять стулья из камералки, и всё равно на некоторых сидели по двое, а несколько бичей вольготно устроились на складском барахле. Присутствовали даже Шпацерман с Трапером. И только Коган всё мыслил, да я отсутствовал, присутствуя. Забился в дальний уголок и, укрывшись за широкой спиной Игоря, перечитывал так понравившийся в больнице детектив о физических свойствах пород и руд.

Собрание вёл наш профпредседатель, а заодно и старший топограф партии Хитров Павел Фомич. Я знаю двух человек, у которых фамилия соответствует сути владельца — его и себя. Огненно-рыжий Павел Фомич отличался редкой способностью без мыла влезть в любую руководящую задницу и получить то, что хотел. За это его почему-то сплошь не любили, но постоянно отмечали, держа на всякий случай поодаль: а вдруг влезет и не вылезет — операция понадобится. У нас с ним с самого начала сложились тесные и тёплые отношения.

Дело в том, что заумники из Управления придумали для облегчения контроля и собственной отчётности годичные проекты, нисколько не заботясь о том, как в короткое таёжное лето выполнить весь объём работ да ещё в строгой последовательности: сначала топо-подготовка сети наблюдений, за ней геофизические и геохимические работы, а потом — горные работы. Вот и приходится начальнику, чтобы как-то наладить организацию и равномерно занять бичей, сдвигать топоработы на зиму, нередко рискуя в опережении неутверждённого проекта. Дорогие зимой, они оказались вдруг выгодными, поскольку требуют по сравнению с летом меньших затрат, если не считать таблеток от простуды. Прёт рубщик, пыхтя, по колено в снегу, смахивает кое-как мачете, сделанным из обрезка двуручной пилы, торчащие над снегом верхушки кустов да втыкает в снег колышки-пикеты, — и вся работа. А геофизику весной надо найти упавшие пикеты с выцветшими надписями и осторожно продвигаться по недорубленным просекам, постоянно опасаясь наткнуться лодыжкой на торчащие остатки кустов, — какая у него может быть производительность.

Один выигрывает, не дорабатывая, другой проигрывает от недоработок первого — такова, к сожалению, суть взаимоотношений в обществе. На этой общей почве у нас и возник тесный контакт с Хитровым. Я тщетно доказывал ему, что так нельзя, не по-товарищески и не по совести. Если у человека, тем более, рыжего, от рождения нет генов стыда, то бесполезно пересаживать их ему воздушно-капельным путём. И жалобы Шпацерману и Когану ни к чему не привели: им по изуродованным профилям не мытарить, а рубка просек, особенно бесшабашно-бессовестная зимняя, приносила существенный доход родному коллективу и его мудрым руководителям. И против выгоды руководителям не попрёшь, рога обломают. Так что, сколько мы с Хитровым ни ругались, ни цапались тет-а-тет и прилюдно, — всё без толку, всё как горох об стену. Он-то хорошо знал, что, не доделывая и портача, всегда найдёт понимание и защиту у начальства, а потому и не обижался на безрогого сосунка-недоумка. А если я или ещё кто из натерпевшихся геофизиков или геохимиков оборзевали и лезли на рожон, на защиту мужа поднималась бой-баба Хитрованиха, толстущая, громогласная и не стесняющаяся в выражениях. И тогда горе обидчику — он, обмазанный словесным дерьмом, узнавал о себе столько нового, что спешил удрать, чтобы переварить информацию.

Все знали, что Фомич держится мёртвой хваткой за зимние топоработы не только и не столько потому, что они нужны производству, а потому, что они нужны лично ему. Зима в тайге — время разнузданного разгула браконьеров и время дармового пушного обогащения. Сам-то Хитров как охотник — ноль с палочкой, но умело подобранная бригада, сплошь из бывших уркаганов, не боящихся ни чёрта, ни охотинспектора, снабжала начальника и себя соболем и белкой исполу, и всем хватало. Одному для дома, тайной продажи и презентов, другим — для обмена на спирт, за которым и ходить не надо, потому что верные люди сами приносили из посёлка в лагерь. Жёны не только наших начальников, но и экспедиционных сплошь щеголяли в собольих шапках и воротниках. Стоило ли с таким тылом обращать серьёзное внимание на комариные наскоки юнцов, не знающих настоящих законов жизни.

Свой отчётный доклад Хитров развёз на целый час, как будто кому-то, кроме него самого, было интересно. Разве что Алевтине, опять маячившей неприличным розовым цветом в красном президиуме. То и дело уши закладывало обрывками замшевших мероприятий. Особенно часто упоминались соцсоревнование и соцобязательства, о которых мало кто что знал, единогласно принятые повышенные планы, естественно, перевыполненные, о чём мало кто подозревал, рост ударничества и ударников, среди которых геофизиков не было, распределение санпутёвок среди болезненных камеральных дам, разыгранные между ними же ордера на дефицитный ширпотреб, доппитание камеральным дистрофичкам, праздничные подарки их малоимущим детям и ещё, ещё, ещё… Всё, что ни делалось в партии, оказывается, делалось профсоюзом, поскольку все мы его члены, и начальство — тоже.

Потом наступила тягостная заминка в попытке начать плодотворные обсуждения того, что большая часть, прослушав, прослушала. «Кто хочет?.. Ты, Сидоров?.. Может, ты, Иванов?.. Активнее, товарищи!.. Что, никому нечего сказать?.. Не тяните время, товарищи, — пока не обсудим, на обед не пойдём». Первой не выдержала угрозы Алевтина. «Слово имеет парторг Сухотина». И все вздохнули с облегчением, хотя и так знали, что первой будет она. Алевтина отметила хорошую работу профорганизации под руководством парткомитета за истёкший период, особенно в части сбора взносов и распределения льгот, и ни словом не обмолвилась о скотской деятельности топографов, хотя собольей шапки не имела. Потом женщины, обиженные льготами, дружно заблажили, требуя в камералку трюмо. Я бы на их месте воздержался: любая с утра посмотрится, и на весь день обеспечены позывы тошноты. Хотел навстречу предложить завезти трюмо на каждый полевой участок, но вовремя вспомнил, что на сегодняшний день наложил табу на вредоносный язык, и с усилием промолчал, прикусив до боли провокатора. Бичи тоже воспряли, требуя для улучшения быта и поднятия тонуса шашки, шахматы и домино. А я бы добавил карты, а то те, которыми играем, прилипают засаленные к столу, а некоторые просвечивают насквозь и обтрепались по краям от частого приложения к проигравшему носу. Ещё просили газет и роман-газету, и против этого ничего не возразишь, поскольку большинство курило махру.

В общем, время до обеда пролетело не только весело, но и продуктивно, по крайней мере, для меня. После подпитки им пришлось веселиться без меня, а я поопасился утомиться избытком положительных эмоций, большие дозы которых, как известно, вредны. Говорят, что от щекотки умирают. Слышал как-то, что одному ударнику вдруг засветила приличная премия. Две недели они с женой и, естественно, с тёщей в ссорах и слезах распределяли, на что её потратить, а наверху в это время народные заботники решили, что старания ударника тянут не на премию, а даже на медаль. Взяли и порадовали, да так, что бедняга не выдержал и повесился. А ну как я дам дуба от наплыва радостных чувств прямо на собрании и испорчу подъёмное настроение товарищам да и себе тоже? Нет, рисковать нельзя. Лучше-ка займусь составлением геомагнитной карты по тем данным и соображениям, что мы выработали с Алевтиной. Руки и мозги прямо чешутся от нетерпения.

Хорошо одному, хорошо, когда никому не нужен. Эгоист — счастливый человек. Я был им целых два часа, пока не закончилась тред-юнионская бодяга, и профсоюзное стадо не потопало с грохотом на волю. Пришёл Игорь.

— Опять будешь корпеть допоздна?

— Обязательно, — радую его.

— И охота?

Вопрос интересный. Охота или не очень? Зачем я почём зря трачу свободное время?

— Ты знаешь: охота, — не вру и не притворяюсь ни капельки. — Иначе бы не сидел здесь как проклятый.

Игорь улыбнулся, присел за соседний стол.

— В генералы метишь?

Я вспомнил, как в Управлении наткнулся из-за угла коридора на начальника Управления в чёрной геологической форме с воротником в золотых вензелях, золотыми пуговицами и звёздами на воротничке, золотыми эполетами, золотыми лампасами на штанах, в фуражке с золотым околышем и в ужасе прижался к стене, пропуская всех сметающую безликую чёрно-золотую глыбу.

— Нет, в генералы — избави бог! — опять не вру. — Мне нравится так, как сейчас: летом с прибором и бригадами в тайге, а зимой — в камералке с материалами наблюдений. Мне нравится, что я не скован жёсткими оковами дисциплины и чинопочитания. Мне нравится чувствовать себя относительно независимым и вольным в желаниях и поступках. Чтобы командовать людьми, надо обязательно быть хотя бы немного скотом и сволочью, а у меня нет этого немножко; надо уметь не только подчинять, но и подчиняться, а для меня и то, и другое одинаково трудно. Не хочу, не уговаривай, не буду!

Игорь засмеялся, обрадовавшись, что людей в мире не убавилось, а я продолжал размышлять на интересную тему.

— А сижу потому, что дурень набитый, не досидел в институте. Получил диплом, назвался инженером, а ни бум-бум. Ко мне обращаются как к дипломированному специалисту, спрашивают, что мы делаем и зачем, а я, тупарь-тупарём, кроме общих понятий, ничем ответить не могу. Стыдно инженеру не знать своего дела, стыдно быть самодовольной глупой мошкой, прыгая неведомо зачем от точки к точке. Невозможно хорошо делать дело, которое недопонимаешь, самому хочется распознать, что это за аномалии такие и с чем их едят.

Я даже встал, надеясь, что стоячего меня Игорь лучше поймёт, хотя и сам-то себя не очень понимал, выдавливая сумбур вместо чётких логичных доводов.

— Представь себе, что империалистические бандюги, чтобы затормозить наше стремительное продвижение к коммунизму, спрятали наши богатства недр, которые мы должны отдать народу. Наша задача — сорвать гнусные замыслы врагов всего передового человечества и найти заначенные клады. Те месторождения, которые впопыхах запрятаны не так глубоко, легко обнаружит геохимический уголовный розыск по геохимическим аномалиям. Но если капиталистическая мафия действовала не спеша, с оглядкой, и внедрила подло утаённые богатства глубоко, да ещё и постаралась замаскировать следы преступления, то тут без комплексных геофизических розысков не обойтись.

Я даже плюхнулся обратно на стул от собственной страшной преамбулы.

— Ты только послушай, что эти гады придумали! — я от возмущения опять вскочил с обсиженного стула, скрипящего вместе со мной от негодования. — Чтобы замести следы, запутать следствие и увести в сторону, они рассовали часть богатств — не своё, не жалко! — в трещины и тем самым лишили верного нюха геохимиков, спотыкающихся и радующихся своим аномалиям, которые указывают всего лишь на отвлекающие бедные руды. Кругом сплошь геохимические аномалии, а где месторождение? — Игорь не знал, и мне пришлось продолжить. — Мало того, они и нам решили запудрить мозги, натолкав в трещины даек и колчеданную минерализацию с пирротином и разбросав её веером по всей площади. Мы, корячась, обнаруживаем, радуясь, магнитные и электрические улики, а месторождения всё равно нет, как не было! Но самое подлое в том, что эти недобитки отмирающего прошлого самое богатое месторождение хитро приткнули к экранирующей глыбе известняков и ещё привалили мощной глыбой габбро-диабазов. И уж сверх всякой подлости то, что они размагнитили интрузив и перекрыли схрон вулканическим ковром, проткнув его кое-где вулканическими трубками, намекая ложно, что тут-то, в среде активной вулканической деятельности, искать нечего. Умники-заумники! — я искренне возмутился. — А ты спрашиваешь, зачем сижу. Попробуй-ка, разберись с ходу в запутанной паутине улик, следов и вещественных доказательств, выстрой более-менее внятную версию!

Но Волчков не захотел ни разбираться, ни выстраивать. Ему, счастливцу, легче — он институтов не кончал.

— Вот что, — говорит, поднимаясь решительно, — пока ты не совсем свихнулся, пойдём пошамаем и смотаемся в киношку: там отойдёшь.

Я недовольно поморщился: не очень-то светило переться с палочкой в местный Голливуд, но любовь к кино пересилила.

— Что будем смотреть?

— Белоснежку и семь гномов, хочешь?

Ещё бы! Мультяшки — моя страсть, а «Белоснежка» — самый лучший мультик всех времён и народов. Я видел его, правда, четырежды в Ленинграде, но и пятой встрече обрадовался. Вспомнилось, как уморительно гномы мяли задницу товарищу, подготавливая пуховую подушку ко сну, и заржал от предстоящего удовольствия, начисто забыв о врагах с их коварными уликами.

Не успели в ресторане занять столик, как подлетела миловидная официантка в кружевном кокошнике и декоративном переднике, закрывавшем верхнюю половину живота и только-только хватавшем, чтобы вытереть руки.

— Привет, — поздоровалась, стрельнув подведёнными серыми глазами на меня и прочно уставившись на Игоря, который слегка покраснел, видимо, опешив от общепитовского приветствия. — Как жизнь?

— У него, — спешу перехватить инициативу, — неплохо, у меня — швах! — требую особого внимания, сочувствия и женского участия.

А она и ухом не повела, как будто у неё один клиент за столом. Вот негодница! Что её не устраивает во мне? Инженер с перспективой, хорошая зарплата — правда, половину недодали за подложный акт; интеллигент — жалко, очков нет; представительный вид — я, как мог, выпрямил дощатую спину; жильё не за горами, Ленинская премия…

— Лена, — прерывает Игорь мои мысленные себяславия — оказывается, они знакомы, а он-то молчал, ни словечком не обмолвился, — познакомься: мой товарищ, начальник и очень хороший человек.

Теперь покраснел я.

— Чёрт-те что наговорил, — притворно возражаю, — разве так бывает?

Но он меня не понял или не слушал, а она — тем более. Только снова на мгновение выстрелила коротким взглядом, чтобы на всякий случай запомнить и не обсчитать, когда приду один, и опять всё внимание на Игоря.

— Накорми нас, — просит тот, — а то товарищ хороший начальник… — выходит, слышал, — … совсем оголодал, расследуя головоломное преступление.

У неё на мгновение округлились посветлевшие от страха глаза, и она уже со вниманием посмотрела на важного следователя, а тот скромно опустил свои построжевшие глаза долу, не мешая нескромному разглядыванию собственной внушительной фигуры.

— Ты раньше не освободишься? — отвлёк не вовремя её внимание Игорь.

— Никак не могу! — со стоном и жалкой улыбкой ответила она.

— Жаль, — сухо уронил Волчков, — а мы намылились в кино — пошли бы втроём.

— Не могу, — шумно вздохнула Лена, а я подумал, что ей не очень-то нравится ходить куда-либо втроём! — Потом придёшь? — спросила быстро, приглушив голос, и опять стрельнула глазками на меня, надеясь, что на этот раз не услышал или не понял я.

Но мои тренированные камеральным жужжанием ушки — на макушке: я-то услышал, я-то понял.

— Угу, — насупившись, бормотнул Игорь и сразу отвернулся ко мне, а довольная Лена убежала, виляя аккуратным задиком под узкой чёрной юбочкой до колен.

Помолчали, давая третьему уйти не только физически, но и в мыслях.

— После Нового года свадьбу сыграем, уйду от вас.

— Куда?

— Горняком в забой уже договорился. Семья, дети — деньги понадобятся, а у вас оператор крохи получает, в два раза меньше работяги.

Что я мог ему возразить? Мой заработок инженера тоже был меньше заработка безграмотного бича.

— На свадьбу пригласишь?

— Первым будешь! — обнадёжил уходящий друг. — Этим, как его, ну, что полотенце или шарф через плечо — шарфером!

Я, успокоенный, засмеялся, и он, сняв напряжение от неприятного признания, — тоже. Мы оба, довольные собой, заржали, привлекая внимание жующих и пьющих, и вдруг меня, как всегда неожиданно и вовремя, осенило:

— Слушай, а не может твоя невеста добыть пять пузырей с коньяком? — и я рассказал ему об одностороннем пари с Жуковым, которое мне ну никак нельзя проигнорировать.

Подплыла с тяжёлым подносом, перегнувшись назад, улыбающаяся Лена, осторожно примостила металлическую скатерть-самобранку на край стола, ловко составила тарелки и тарелочки, заполненные разной вкуснятиной, аккуратно разложила вилки, ложки, ножи и, довольная собой, спросила:

— Пить что-нибудь будете?

— Ещё как! — мрачно подтвердил жених.

— Что? — перестала улыбаться перепуганная невеста, открывшая вдруг неизвестную слабость будущего супруга.

— Коньяк есть?

— Найдём. Сколько?

— Пять бутылок, — бухнул без подготовки суженый.

— Сколько?! — она чуть не выронила пустой поднос, округлила испуганные глаза и отступила от стола, готовая сбежать от жениха. — Ты что, сдурел?

— Леночка, — вступил я, разряжая первую семейную ссору, — дядя немного шутит. Это мне позарез надо пять бутылок, а мы пить не будем. Очень-преочень нужны, сделайте, если возможно, для шафера вашего жениха. В магазинах этого добра нет. А я обещаю быть на свадьбе самым весёлым гостем, — щедро пообещал то, что мне никогда не удавалось.

— Ленка, надо! — поддержал просьбу потерянный друг.

— Пойду, узнаю, — ушла озабоченная ресторанная фея.

— Может, не стоит? — сдаю назад, не научившись пока крайне необходимому делу выпрашивания.

— Ешь, а то остынет, — предложил Волчков и сам подал пример.

Это-то я могу, это-то — с большим удовольствием, меня-то упрашивать не надо.

Вскоре подошла задумчивая Лена.

— Дорогой, — обратилась ко мне, и я от неожиданности чуть не подавился жареной картошкой. Хорошо, что быстро сообразил, что она — о коньяке.

— Без разницы, — твержу, с трудом прожёвывая, изображая денди-мота с уполовиненной зарплатой и дыркой в кармане.

— В счёт свадьбы, — обращается теперь уже к жениху, сдерживая слёзы.

— Присаживайся, — предложил тот, аккуратно вытирая рот бумажной салфеткой.

Молодец, Игорь! Он знал, что выбирал: она послушно присела на краешек стула и покорно уставилась на него, успокаиваясь. А он, хитрец, положил руку на её маленькую, легонько сжал, чтобы быстрее дошло до мозгов то, что он ей повесит на уши.

— Смотри-ка, как ладно получается. Жить только ещё собираемся вместе, а уже хорошее, доброе дело сделали, так?

— Конечно, так! — встрял тот, кого не спрашивали, а она так зыркнула, что сразу понял: отныне я всегда нежданный гость в их доме.

Потом жених тихонько притянул невестину голову к себе и что-то сказал в розовое ушко. Она сразу повеселела, зарделась и, вскочив, убежала к соседним столикам.

— Ты ей сказал, что будешь приносить всю зарплату до рублика? — догадываюсь вслух.

Будущий прилежный муж рассмеялся, сделав хитрую рожу.

— Ещё чего не хватало! — опроверг неверную догадку. Где уж мне с аномалиями разобраться! — Я шепнул, что люблю, ей и этого достаточно. — И мы оба глупо рассмеялись в молодецкой солидарности, нисколечки ещё не ценя главного человеческого чувства, так необходимого каждому в жизни.

В кино еле успели к третьему звонку. Только уселись, как на экране замелькали «События недели» прошлогодней свежести, как раз для того, чтобы умоститься поудобнее и найти лучший обзор между передними затылками. А потом… потом я исчез из затемнённого зала, кашляющего, сморкающегося и щёлкающего семечками, и оказался среди уморительных толстячков-гномиков, дружно и ухохатывающе охмуряющих симпатичную девчушку в белоснежной шапочке и, в конце концов, самих охмурённых и смирившихся с охмурённой судьбой. Я так переживал за них и так радовался успехам, что кто-то сзади вежливо попросил:

— Ты, дебил! Прекрати ржать и пригни башку, а то из-за твоей швабры ничего не видно.

Игорь, не досмотрев, молча пожал мне руку и ушёл, пригибаясь, хотя на его голове швабры не было — как будто я виноват, что родился с такой причёской! Я проводил его глазами, на секунду отвлёкшись от экрана, умудрённо и снисходительно покачал головой: «Что с них возьмёшь, с молодых!» и снова вернулся в семью гномов, где не прочь был бы и сам остаться, не променяв ни на какую Лену, даже с коньяком.

Возвращался в полнейшем умиротворении, шумно и с удовольствием вдыхая чистейший морозный воздух, сдобренный смогом от цементного заводика и обогатительной фабрички, а придя домой, быстро разделся и улёгся в свободную холостяцкую кровать, решив распланировать завтрашний день. Во-первых…

С утра собраниев не было, и неприкаянный народ маялся, не зная, чем себя занять. Только мы с женщинами были при деле: я домысливал свою схему, а они, горячась, огрызаясь и перебивая друг друга домысливали праздничные туалеты к новогоднему балу.

Главными аксессуарами обольщения в их непонятной среде считались причёска и туфли. Именно им отдавались первостепенное предпочтение и титанические усилия, чтобы было как у людей, но не как у всех. Я молча ухохатывался, слушая, как красотки примеряли на себя роскошные локоны Марлен Дитрих и Аллы Ларионовой, а у самих на головах от постоянного шестимесячного выжигания остались куцые, торчащие во все стороны, разреженные клочья непонятного пегого цвета. Поэтому все несбыточные мечты заканчивались привычным крашеным баранчиком, но сколько было растрачено слов, обид, разочарований. У меня одного на голове больше, чем у них всех вместе взятых. Наверное, не раз, бросая на меня плотоядные взгляды, каждая с завистью представляла, что бы сделала с такой шевелюрой, будь та не её лысой голове.

Не меньше горячих споров вызывали и туфли. Чем старее и безобразнее дама, тем подай ей белее, узконосее и высококаблучнее. И бессовестно тратили кровные мужние денежки, добывая барахло из-под полы, чтобы один раз как следует помучаться, помозолить лапищи, но насолить соседке. Одного только никак не хотят понять, что мужикам до лампочки их головы и ноги, главное, что посерёдке. Это я вам говорю по собственному богатому опыту.

А мне не надо готовиться — я всегда готов: штаны у молодого инженера единственные, чёрные, с потёртыми и вздутыми коленками; вместо пиджака — свитер, проучившийся все пять лет со мной, семисезонный, сквозь него хорошо заметны клетчатые узоры ковбойки; ботинки, естественно, скороходовские, подошвы я недавно надёжно подбил приличными гвоздями, загнув их внутри, осталось, если не забуду, прогуталинить как следует и замазать трещины и потёртости тушью. И на голове у меня не то, что шестимесячная — вечная причёска, не терпящая лишнего вмешательства. Посмотрим ещё, кто будет выглядеть экстравагантнее, кто огребёт приз за лучший новогодний маскарад. Я и из-за стола не собираюсь вылезать. Зачем? Всё, что меня интересует, на нём. Судя по скороговоркам и перешёптыванию, будут пельмени и торт. Всё остальное меня мало волнует. Торт, конечно, не достанется: женщины ототрут от подноса.

Я вздохнул, смирившись с одними пельменями, и пошёл к Траперу показывать произведение мыслительного искусства.

Со своим обострённым нюхом талантливого следователя я до сих пор не могу его толком раскусить. Этакий сухопарый, тощее меня, длинный, длиннее меня, нескладный, угловатее меня, одно и преимущество, что в очках, он гляделся в нашей серой компании настоящим недобитым интеллигентом. И держался соответственно: чопорно и независимо, ни к кому не лез в душу и в свою не пускал, пустых посторонних разговоров не затевал, но и к пустословам относился терпимо, в общем — ни рыба, ни мясо, не зря такие вымерли. Я, когда с подобными интеллигентами встречаюсь, всегда принюхиваюсь, памятуя об известной характеристике их товарищем Лениным. Трапер, однако, не пах. Ему и делать-то было, по-хорошему, нечего. Отлаженный рутинный механизм обработки первичных материалов не требовал серьёзного вмешательства, женщины справлялись сами, а если что было непонятно, выясняли друг у друга, и бедному Борису Григорьевичу приходилось в одиночку занимать себя неизвестно чем, стыдливо прячась за плотно прикрытыми дверями кельи Когана. С моим приходом в партию практическая целесообразность его наличия вообще становилась проблематичной. Не знаю, любил ли он дело, которому служил, но объяснял внятно, обстоятельно, не раздражаясь на глупые вопросы. И я, такой же по характеру, любил с ним подолгу беседовать, затупляя заусеницы острого воображения об оселок опыта и скептицизма. Жалко, что у меня недоставало времени для таких бесед, одинаково полезных и для меня, и, особенно, для него. Каким ветром его занесло на краешек земли в богом забытый горняцкий посёлок, в зачуханную геофизическую партию? Расспрашивать в наше время не было принято. Казалось, что он здесь случайно, отбывает какую-то повинность, тянет время и готов при любом благоприятном случае умотать в обжитые края.

Правда и он оживал, когда там, за дверью, появлялся Коган. Тогда из каморки слышались и громкий разговор, и смех, и споры. Очевидно, они считали себя ровней. Пусть! Мне они оба до фени, я сам скоро со своими природными дарованиями да чуток поднаторев над книжками, если не надоест, буду таким же. Я-то точно не стану прятаться за дверью от народа. С тем и вломился, нарочно не постучав, к нему в затворничество.

Технический исполнитель воли техрука, как обычно, горбатился за когановским столом и что-то быстро строчил, вернее, списывал, поминутно заглядывая в раскрытые старые отчёты и книги. Мне он нравился, несмотря ни на что, нравился потому, что не мешал жить и делать, что хочу.

— А-а, заходи, заходи, — вежливо пригласил, как будто я, войдя, ещё нуждался в приглашении, — не стесняйся. — Вот уж чего за мной не замечено, так это стеснения: от природы — отъявленный нахалюга. — Что у тебя? — сразу отрезал потуги к пустым разговорам, выразительно уставившись на схему.

Мы оба одинаково ценили рабочее время. Поэтому, не рассусоливая, я ловко, одним движением руки торжественно развернул поверх его устаревших отчётов и книг своё первое и новейшее профессиональное произведение и, захлёбываясь от торопящихся мыслей, несвязно и косноязычно стал рассказывать, как мы с Алевтиной допёрли до идей таких, что украшали схему. Ещё даже не кончил, а он уже всё понял.

— Занимательно, — одобряет с прохладцей, завидуя, — такого мы ещё не делали. — Где уж вам, думаю, кишка тонка! Надо быстренько статейку накропать и опубликовать в «Разведочной геофизике». Нет, лучше в «Советской геологии» — с руками оторвут. На гонорар можно будет штаны купить. Или ботинки? Накарябаю столько, чтобы хватило и на то, и на это. Жалко, к Новому году не успеть — три дня осталось. — Знаешь, — невежливо перебивает радужные мечты Трапер, — мой тебе совет… — вот, всегда так: каждый, кто хочет подмазаться к славе, обязательно лезет с ненужными советами — не очень-то и надо, мы и сами с усами; я пощупал, но в отличие от него, у меня усы плохо росли, — … сделай более тщательней детализацию, уточни границы и не закрепляй твёрдо распространение вкрапленной минерализации. Она, сам понимаешь, убывает постепенно, и границы надо показать условными. Попробуй как-нибудь, хотя бы сугубо приближённо, рассчитать её концентрацию и на этом основании дать градацию и границы. — Ого! Насоветовал! Сколько ещё вкалывать! А когда статья? — Иди, покажи Когану, — он свернул схему, не желая её больше видеть, и подал мне, торопясь продолжить списывание. Я его понимаю: сам в институте всегда в спешке слизывал — вдруг хозяин неожиданно потребует или застукают? Лучше всего по ночам — надо посоветовать в ответ Траперу. Но не сейчас, пусть помучается.

Мыслитель встретил, открыв входную дверь на стук, в вылинявшей голубой майке, из-под которой вылезли жиденькие тёмно-рыжие волосья, хотя на голове у него росли чёрные, слегка волнистые, а виски украшала седина — метины мыслителя. Выпяченный животик и тонкие ноги изящно обтягивало застиранное трико не первой свежести, а ноги он засунул в женины меховые тапочки с помпончиками. У меня сразу рухнуло всякое уважение к недоступному таинственному руководителю, а он, читалось на морде, немало был озадачен визитом нежданного дорогого гостя. Коротко ответив на приветствие, коротко приказал:

— Проходи, — и посторонился, чтобы я его ненароком не придавил в тесном коридорчике. На одной стене висела дощатая самодельная вешалка, на другой — магазинное зеркало без рамы. Правая дверь вела в кухню, где виднелась побелённая печь с коричневыми пятнами по верху, слева — закрытая дверь, а прямо по коридорчику — открытая в большую комнату, откуда слышалась какая-то приятная музыка.

В доме было душно и жарко. Я сразу же употел и от жары, и от волнения, сподобившись побывать в святая святых уважаемого руководителя, тянущего весь скрипящий геофизический воз.

— Трапер прислал… показать, — объясняю наглое вторжение и протягиваю драгоценную схему, свёрнутую в рулончик. Он взял и, чуть помедлив, распорядился:

— Раздевайся.

Приказ начальника — закон! Стащил с башки давно потерявший форму облезлый заячий малахай, подло выменянный у болезненного мужа Агафьи Петровны за два бутылька в один из его приступов, повесил поодаль от хозяйской норковой кубанки, чтобы, уходя, ненароком не перепутать; следом — мою гордость, новенький овчинный полушубок, да не какой-нибудь, а чёрный, выданный вместе с валенками в качестве зимней спецодежды, и шагнул к открытой двери, но не тут-то было:

— Разувайся, а то наследишь.

Вот на такую подлянку я ну никак не рассчитывал! Как разуюсь, когда на ногах выходные ажурные носки: спереди большие пальцы голые выглядывают, а сзади пятки сверкают? А потом махнул рукой на приличия, пускай, думаю, видит и сам стыдится, до какого состояния довёл ведущих инженеров. Сбросил катанки так, что они отлетели в угол, и снова намылился на свет.

— Тапочки надень, — а сам лыбится, радуется моему позору. Но я и в позоре гордый.

— Не надо, — величаво отказываюсь, чуть не загораясь от стыда, — я так, — и высоко подняв талантливую голову, прохожу в холл, торжественно встречаемый тоскливо-мелодичной музыкой, похожей на ту, с какой провожают в последний путь.

В большой комнате, залитой сквозь два окна ярчайшим солнечным светом, у одного из окон стоял письменный стол, несомненно стащенный из конторы. На нём грудились вперемешку папки, отчёты, книги, лежали развёрнутые карты, пачка чистой бумаги и маленькая кучка испорченной. И тут же стояла большая чашка с уполовиненным чёрным кофе. Очевидно, у мыслителей приличные мысли не приходят без допинга. В углу на резной этажерке красовался радиоприёмник «Рекорд», но не он выдавал музыку, а стоящий рядом на стуле автономный проигрыватель, сделанный в виде чемоданчика, в открытую верхнюю крышку которого был вмонтирован динамик. Он мне сразу до смерти понравился, и я обещал подарить себе такой же с первой премии.

А ещё больше понравилась музыка. Я подошёл к проигрывателю и застыл, забыв обо всём, как идиот, перед вертящейся звучащей пластинкой. Меня не было в комнате, я был там, где пианист, я был вместе с ним, мы вместе ударяли по клавишам и вместе парили над миром. Казалось, волшебник-музыкант лёгкими движениями пальцев вколачивал малюсенькие серебряные гвоздочки в нервы, и те, вибрируя, отвечали лёгкой умиротворяющей грустью. Каждый звук отдавался в голове и в сердце и болью, и радостью, хотелось только одного: слушать и слышать, немедленно сделать что-нибудь доброе: подбодрить отчаявшегося, успокоить страждущего. Мелодия уводила в мир грёз ненавязчиво, но настойчиво, растворяя в звуках, очищая душу и освобождая мозг, погружая в беспорядочные отрывочные воспоминания. Виделись почему-то то белые руки Ангелины в резиновых перчатках, то бредущий по колено в воде Горюн, то уходящая Марья, то курящий у окна операционной Иваныч, то «скафандр», жующий огурцы, то розово-воздушная Алевтина, и я, распластанный на скале и отсчитывающий с каждым размеренным звуком клавиш улетающие, как падающие капли воды, последние мгновения жизни. Умирать покойно и не страшно. И вдруг пианист сменил тему, ускорил ритм, убрал меланхолию и поддал жару, зовя от покоя к движению, заставляя встряхнуться. Я послушался, выполз, и снова захотелось жить, жить, жить…

Что это со мной? Вдруг сдали нервы? Или на самом деле перешёл рубеж взросления? Разве так бывает — внезапно, без раскачки? Наверное, бывает: толчком и в любом возрасте, когда душа подготовлена. Можно повзрослеть в школе и остаться младенцем до старости, до смерти. Такие живут не разумом, а инстинктами, им не надо думать, как жить, они существуют по раз и навсегда утверждённой программе — каждое отклонение приводит к болезни — и не представляют, сколько боли, беспокойства и неудобств приносят детским эгоизмом своим близким. Неужели для меня рубежом стало юбилейное 25-летие, а неизвестная мелодия неизвестного музыканта столкнула с младенческого пути? Никогда не слышал ничего подобного, никогда и не думал, что так расквашусь от устаревшей классики, которую всегда спокойно пропускал мимо ушей.

Или виной всему мой абсолютный музыкальный слух? Я, например, запросто отличаю «Брызги шампанского» от «Дунайских волн» и Гимн СССР от «Катюши», знаю по одному-два куплета из всех песен репертуара Шульженко и Козина. У примы особенно обалденны «Руки» — так и кажется, что бледные и бескостные обвиваются, сдавливая, вокруг шеи. А у Козина бесподобна «Я возвращаю ваш портрет»… Я даже потренировался на всякий случай, правда, пришлось использовать портрет Сталина, поскольку другого у меня пока не завелось, но всё-таки… Раз стал неплохо разбираться в классической музыке, наверное, удастся теперь, не засыпая, осилить «Войну и мир» и «Преступление и наказание». Особенно охота узнать, как наказал Достоевский убийцу гнусной старушенции. А пока для меня шедеврами остаются «Два капитана» Каверина и «Три товарища» Ремарка. Вот обомлеют наши дамы, когда я начну их утюжить цитатами из классических романов. Они-то уж точно не читали, невежды!

— Василий, — сбил с серьёзной мысли шеф, — иди, показывай, что у тебя здесь, — подошёл и сам выключил проигрыватель, так и не дав дослушать. — Ты что, не слышал раньше?

Ну да, не слышал! Сколько раз!

— Дунаевский? — намекаю осторожно, чтобы он не сомневался, называю единственную знакомую мне фамилию композитора. Правда, в башке вертится и свербит ещё Блантер, но я не уверен, что это не поэт.

— Ну, ты и серость! — ласково восхищается Леонид Захарьевич — прошу не путать: Захарьевич, а не Захарович. — Не стыдно? Ленинградец, инженер, а мировых шедевров не знаешь.

Положим, не ленинградец, а проездом, отвечаю мысленно, и инженером стал по вашей милости всего-то как полгода — не успел освоиться толком, но вслух ответить нечем, да и неохота: опозорился — дальше некуда.

— Это «Лунная соната» Бетховена, запомни!

Про Бетховена я слышал: глухой композитор. Это так поразило, что я запомнил, да вот забыл некстати. Хуже казни захочешь — не придумаешь: такую музыку сочинил, а сам ни разу не слышал. Всё равно, что испечь огромнейший торт с горой шоколадного крема и не попробовать.

— Приходи как-нибудь вечерком после Нового года, послушаешь ещё что-нибудь, — приглашает сердобольный начальник, озабоченный, наверно, низким культурным уровнем своих ИТР.

— Ладно, — соглашаюсь кисло, сразу и бесповоротно решив, что ни за что не приду. И не потому, что обидно, хоть и это есть, а потому, что не представляю, что услышу, когда перед глазами будут мельтешить хозяин в майке и хозяйка в комбинации. Судя по сегодняшней тихой встряске, мне лучше оставаться с музыкой наедине и ещё лучше — в темноте, потому что возникает непреодолимое ощущение обнажённости и изнутри, и снаружи, чувство полнейшей незащищённости. Не думаю, чтобы в чьём-либо присутствии и, тем более, в кашляющем, чихающем, сморкающемся зале, в шевелящейся толпе я смог бы полностью раствориться в мире звуков так, чтобы душа моя и душа композитора смогли пообщаться всласть. Да и музыканты на сцене дёргаются, мешают. Хорошо, что в нашем посёлке нет филармонии.

Как ни странно, но я довольно внятно и вполне толково объяснил мыслителю, что изображено на схеме и как дошёл до мысли такой. Он внимательно выслушал, задал несколько уточняющих вопросов, получил исчерпывающе полноценные ответы и похвалил:

— Молодец, Василий, котелок у тебя варит. Оставь схему у меня, а сам займись интерпретацией электропрофилирования по участку. Проконсультируйся у Трапера и Розенбаума. Вопросы ко мне есть?

— Есть, — отвечаю скромно. — Мне непонятно, зачем мы работаем и что ищем.

Он улыбнулся как несмышлёнышу.

— Мне и самому не совсем понятно. А что ты предлагаешь? — провоцирует.

Но я ждал этого вопроса, он давно мне был нужен.

— Для начала, — говорю, — надо основательно и комплексно изучить физические свойства руд и пород, — хотел добавить, что так нас учили в институте, но, подумав, решил: пусть считает, что я сам дотумкался. — Когда выяснится их аномальность, выбрать рациональный комплекс методов и методику работ. Пока что мы, геофизики, — констатирую внушительно, — тащимся за геохимиками и прячемся за их спинами.

Мыслитель уже не улыбался: видно, надавили на больную мозоль.

— В Министерстве, — отвечает зло, — убеждены, что здешние руды обладают аномальными магнитными и электрическими свойствами. — Не успел я поинтересоваться, откуда такое убеждение, как он, опережая, спрашивает риторически с иронией: — Ты хочешь доказать обратное? И что за этим последует, если тебя услышат или захотят услышать, в чём я крупно сомневаюсь? — Ясно, что: мыслитель лишится и ореола мыслителя, и возможности комфортно мыслить на дому в майке и тапочках. — Да любые аномальные свойства в здешних условиях, когда рудные тела имеют малую мощность, а неокисленные части их залегают на больших глубинах, идут коту под хвост. А сложный гористый рельеф, осыпи? — Он думает, что убил меня этим дуплетом. Пусть пока потешится. — Так что не помогут тебе детальные знания физических свойств, — и сразу вильнул со своей извилистой туманной дороги на мою прямую и ясную: — Со временем займёмся как следует и за изучение физических параметров, — успокаивает себя и меня, — а пока приходится работать наощупь, исследовать возможности методов на практике.

Кому-то, думаю, выгодно бродить в потёмках. Но не мне, Инженеру с большой буквы. С проблемой эффективной мощности аномальных геологических тел я столкнулся и разобрался с помощью Алевтины при количественной интерпретации магниторазведочных аномалий. Выводы отразил на схеме, но он как будто нарочно не увидел или не захотел принять.

— Нам и не надо искать непосредственно рудные тела, — разом оглоушиваю мыслителя, уставившегося на меня с неподдельным подозрением. — Достаточно обнаружить и проследить локальные рудовмещающие трещинные структуры, обладающие по сравнению с рудными телами и большей мощностью, и большей средней аномальностью.

Оппонент явно скис. У него ещё хватило духу скептически ухмыльнуться, но ответить по существу было нечем. Да и вообще сегодня, сейчас он явно совершенно не был подготовлен к серьёзному разговору с неоперившимся желторотым инженеришкой, пускающим «петуха». А я напирал:

— Для поисков и картирования вертикальных границ здешние широкие и выположенные формы рельефа не являются интерпретационной помехой для любых электроразведочных установок малого и среднего размера. Вы знаете это не хуже, чем я, — чуть отступаю. — Рельефом пугают здесь, чтобы не прилагать больших организационных, подготовительных и, наконец, собственных усилий, — это ему прямо в глаз. — И вообще: в институте меня учили геологической эффективности работ, а здесь старательно переучивают на экономическую эффективность, ссылаясь на разные сторонние помехи, а они-то в нас, — я не гордый, я и на себя часть вины взял.

Вижу, его крепко задела критика снизу, хотя лучше сказать — сверху, потому что он мне всего по плечо, может ещё и потому я оборзел.

— До меня, — обиделся мыслитель, — здесь вообще ничего, кроме магниторазведки и метода естественного поля, не делали. — Потом спохватился, что расслабился перед подчинённым и быстренько закрыл конференцию, оборвав докладчика на самом интересном, чтобы сохранить, наверное, приличное лицо при плохой игре. — Разговор, — толкует, морщась, — ты затеял интересный, конечно, но долгий и спорный, не ко времени и не к месту. — Ага, думаю, разговор на эту тему портит нервную систему. — Но, — сластит мне пилюлю, — хорошо, что думаешь. — Ничего себе комплиментик! — После Нового года потолкуем обстоятельно, а сейчас иди — мне работать надо.

Так я и поверил. Наверное, сразу бросится слизывать мою схему, чтобы самому накропать статейку. Ему проще: ему в Министерстве на слово верят. Гори она пропадом! Я другую сочиню, если соберусь как следует — мне только дай волю, я собрание сочинений, не моргнув, состряпаю. А ему — дулю с маком!

До обеда оставался целый час, но в контору, в дружный камеральный коллектив идти не хотелось. Отчего-то в душе копился неприятный осадок, а отчего — непонятно. Была прекрасная музыка, был серьёзный разговор, а что-то тяготило. Наверное, то, что меня не захотели услышать, не захотели принять всерьёз и вышвырнули грубым пинком под зад.

Потопал, огорчённый, в пенальчик, решив отлежаться, заспать неприятность до после-обеда, тем более, что есть совершенно не хотелось. Есть люди, которые, разволновавшись, мечут всё подряд и никак не насытятся, а есть такие, которые в депрессии предпочитают голод. Слава богу, я из вторых — так дешевле.

Счастливец Игорь беззаботно дрых без задних ног в рабочее время. Я на цыпочках, стараясь не шуметь, прошёл к кухонному столику, чтобы налить холодного чая, и, естественно, не удержал крышку на резко наклонённом чайнике, и она с оглушительным звяканьем брякнулась на пол и покатилась, стервоза, колесом по кругу, дребезжа что есть силы.

— А-а, — открыл глаза Волчков, — ты-ы? — сладко потянулся здоровым телом и сел. — Уже обед?

— Продолжай, — успокоил я его, водворяя злополучную крышку на место, — у тебя есть ещё целых два часа.

— Нет, — отказался засоня на зависть мне, — больше не смогу. Надо ещё силы оставить на ночь. — Он ещё раз зевнул всласть, да так, что и мне захотелось. — Вон, — мотнул головой в сторону изголовья моей лежанки. Там, пойманный в сетку, покоился внушительный бумажный пакетище.

— Ну, спасибо! — обрадовался я. — Бабоньки обещали торт на Новый год, я тебе свой кусман отдам.

Игорь поморщился.

— Оставь себе. Лучше я тебе свой добавлю. Не люблю сладкого.

Вот ненормальный!

— Сколько я должен?

Шинкарь назвал приличную сумму, но мне было всё равно: главное — коньяк есть!

— Если не сможешь отдать сейчас, — пришёл на помощь благодетель, — отдашь с получки.

— Ну, нет! — отказался я. — За вино, карты и женщин привык платить сразу, — и отдал почти все деньги, что лежали в моём личном сейфе — в верхнем ящике тумбочки.

— Тут лишние, — пересчитал презренные банкноты Игорь.

— Это на чай, — объяснил я небрежно. Только тот, кому есть из чего отдавать, жмотится, скупердяйничает по каждому поводу, отлынивая даже от обязательных платежей, а тому, у кого вошь в кармане, не жалко и последних: не имея вдоволь, он и распорядиться дензнаками не умеет как следует, не понимая истинной их цены. Я, к сожалению, из последних, и частенько по собственной безалаберности сижу на подсосе до получки или аванса. Так будет и сейчас. Придётся переходить на диету — на хлеб с крабами и трёхрублёвой горбушей. Зато Лене не удастся меня подсчитать. В конце концов, на складе прокормимся.

— Спасибочки вашей милости, — заюродствовал обрадованный крохобор, — век буду помнить вашу щедрость.

— Да не тебе, — разочаровал я его, — а нам. — У нас с ним общие траты на чай и причиндалы к нему. — Слушай, — радую вслед за огорчением, — я у Когана был.

— Ого! Карьеру делаешь, — одобрил Игорь, криво усмехнувшись.

— Как он тебе? — интересуюсь, чтобы сопоставить личное мнение с мнением общественности.

— А никак! — почему-то завёлся дружок. — Сноб! Ни с какого боку не подъедешь! Да и не охота, честно говоря. — Он замолчал. Ясно: массам руководитель не по душе. — Сюда из Министерства свалил, здешние для него — мусор.

— А Трапер?

— Трапер — киевский. Он чётко блюдёт субординацию, тем и держится. Лёня ему мыслю подкидывает, а тот старательно воплощает гениальную идею на бумаге. Ты заметил, что Боря ни с кем ни словечка, ни полслова лишнего?

— Характер такой, замкнутый.

— Ага, себя бережёт, — Игорь сделал улыбку с серьёзными глазами. — Хочешь удержаться здесь, не лезь в бутылку, не вздумай быть умнее, чем позволено.

— Уже вздумал, — вздохнул я удручённо и рассказал о дебатах с шефом.

Игорь, добрая душа, не замедлил с мудрым советом, — ведь всё, что мы советуем другим — мудро, а что себе — всегда глупо.

— Пиши заявление, а то всё едино с дерьмом схавают.

— Какое заявление? — опешил я. Никогда никому не жаловался, даже если был прав. А прав я был всегда, даже если другие этого не признавали.

— Какое-никакое! На перевод в другую партию. Тебе ни Шпац, ни Коган не откажут. Кому ты здесь нужен такой? Во-первых, поперечный и слишком умный — лезешь вечно куда не надо; во-вторых, в поле тебя с прибором после травмы не пошлёшь — ещё обязательно навернёшься; в-третьих, тут и без тебя инженеров куча — не протолкнёшься. Так что собирай манатки.

Мне и самому в этой партии разонравилось. В дружный коллектив не влился, тесного братства с Коганом, Трапером и Зальцманович не обрёл, романтической дружбой не обзавёлся, единомышленников в спорах о поисках геологических и житейских истин не нашёл. Только и удовольствия, что брякнулся на скале. Здесь, на краешке земли тоже, оказывается, водятся умники-начальники и дураки-подчинённые и глухая вошкотня за место под солнцем, за кусок хлеба и обязательно с маслом. Люди — везде людишки, невзирая на декорации. А изматывающая изо дня в день под солнцем и дождём, а то и под снегом и по снегу тяжёлая ходьба в вечно мокрой от росы, бродов, дождя и пота разваливающейся, расхлябанной обувке и заскорузлой разодранной одёжке. И тайга, совсем не такая радужная, как в кино и книгах, а враждебная и грозная, заваленная умершими деревьями, перевитая цепкими лианами, заросшая колючим кустарником, засыпанная каменными осыпями с торчащими скалами, перерезанная холодными быстрыми ручьями, перенасыщенная гнусом и клещами, с затхлым влажным прелым воздухом, которого постоянно не хватает. А ещё беспрерывные подъёмы и спуски, и порой вторые хуже первых. Здесь не до песен у костра, лишь бы доползти до лагеря засветло, налопаться от пуза консервированной отравы, сбросить злость и дикую усталость и скорее в мешок — вставать-то с солнцем. Но хуже всего однообразная 8-часовая полудрёма в застывшей зимней камералке над отупляющей обработкой полевых материалов под усыпляющую воркотню вечно озабоченных невзгодами жизни женщин. Одиночество в коллективе… Надоело! Хочу домой к маме и папе. Уйдёт Игорь в настоящую большую жизнь, и останусь я одинёшенькой зазубренной щепкой болтаться в здешней мутной воде, отталкиваемый всеми и никому не нужный. И вправду, надо смываться.

— Думаешь, в других партиях лучше?

— Уверен, — подтвердил соблазнитель. — Наших в экспедиции все не любят.

Я крепко задумался на полминутки и … отказался от заманчивого предложения.

— Никуда я сам отсюда не двину! Не дождутся! Буду портить им кровь до тех пор, пока сами не вытурят. Мне терять нечего — сам-перст и полупустой чемодан впридачу.

Во мне заговорило лучшее в моём характере — природная вредность. А с нею — и море по колено. Игорь тоже возрадовался моей решимости поднасолить Лёне с Борей.

— Тогда давай подкрепимся, как следует перед противостоянием, — он вытащил из тумбочки ещё один объёмистый пакет.

— Не-е, — решительно отказался я, вспомнив, что не хочу есть. — А что там?

— Не знаю, — озадачил кормилец, подогрев любопытство. — Лена что-то напихала, велела обязательно тебя накормить. — Он чуток помолчал и выдал главное: — Ты ей, однако, ни с того, ни с сего понравился.

Я, заядлый покоритель женских сердец, удовлетворённо ухмыльнулся, подсаживаясь к столу.

— Ещё бы! Не чета тебе.

— Ага, — обиделся Игорь, — инженер…

— Это вывеска, — поспешил я исправиться, прикусив подлый язык, вечно высовывающийся без команды. — Главное, что за ней. Женщины хорошо в этом разбираются. Твоя Лена не обманулась, стоящего парня разглядела.

— Да ладно тебе, — застеснялся стоящий избранник. Но меня, если понесёт, особенно, если без причины, трудно остановить.

— Скоро будешь давать народу настоящие богатства недр. А я?.. — Пора по логике пустого трёпа и расплакаться. Себя не пожалеешь — никто не пожалеет. Что я даю народу? Никому не понятные и не нужные невесомые аномалии, в которых и сам ни бельмеса не петрю?

— Ну, хватит! — прервал моё душераздирающее себяедение друг. — Что тут есть для поддержки штанов и настроения? — Он осторожно развернул промаслившийся пакет, обнажив пухленькие бифштексики, сдобненькие булочки, беленькие яички, красненькие яблочки и две бутылки «Жигулёвского». — Ого! — сказал я. — Ого! — повторил и он. — Надерёмся вусмерть! И гори всё прахом! — он осторожно подвинул бумажную скатерть-разобранку на середину стола, принёс с кухонного столика стаканы. — Давай, заглатывай и ни слова о проклятой прекрасной жизни.

После такой убийственной жратвы противостоять кому-либо расхотелось. Революции делают голодные. Игорь вообще завалился на часок, пообещав отвалить к невесте на ночь, а я в благодушно-мрачном настроении поковылял на камеральную каторгу просить у затворника-надзирателя наказания. Он очень обрадовался, узнав, что Коган доверил мне обработку электропрофилирования по участку, и, заторопившись, сгрёб со стола полевые журналы и графики, сунул как дрова в мою свободную руку и, облегчённо улыбаясь, выпроводил за двери, пообещав помощь неоценимым деловым советом. Мне, тупарю, ничего не оставалось, как добавить пару книг с ихней полки и удалиться, облечённому доверием и макулатурой.

Предмет, по которому мне предстояло достичь новых вершин, мы в институте, конечно, проходили, но я, как обычно, мимо. В памяти вертится что-то, оставшееся от ночных предэкзаменационных бдений, удачно спихнутых зачётов и вымученных экзаменов. Смутно помню какие-то нескончаемо длинные формулы, палеточные остроугольные кривые, питающие и приёмные электроды, танцующие относительно друг друга для разных установок наблюдения и ни фигушки, как и с чем всё это едят. Ничего, подбадриваю сам себя, нам не привыкать преодолевать непреодолимые препятствия, одолеем и эту скалу, даже если и придётся крепко стукнуться не коленом, а каким-нибудь другим, более ценным, местом. Из нас, которые приучились осваивать семестровые лекции за две-три ночи, ухватывая основное и не размениваясь на мелочи, получаются самые настоящие гении и таланты, а из тех, которые задалбливают всё подряд, высиживая знания задом и терпением, вырастают, в лучшем случае, занудные профессора и академики, не способные ни на какую практическую деятельность. Нас мало интересует карьера, мы не боимся принимать мгновенные решения, нас не пугают ошибки и отступления, мы не оглядываемся по сторонам и, тем более, назад. Только вперёд! С тем и прошёл к своему столу, который когда-нибудь будут с трепетом душевным показывать юным поколениям геофизиков как место рождения творческого гения, нашедшего месторождение, удостоенное Ленинской премии.

И столько было заслуженной гордости в высоко поднятой голове и столько решимости в выпяченном, к сожалению, округлом подбородке, столько бодрости в стуке палки, что стало даже жалко женщин, тесно сгрудившихся над одним из столов и выпятивших кругом обширные зады, что не видят этого и не могут запечатлеть в памяти торжественное рождение таланта. Им по недоумию интереснее кроить и перекраивать новогоднее меню и платья и оформлять праздничную стенгазету с дежурными пожеланиями местным знаменитостям типа Когана и ко. В прошлый номер я в знаменитости не попал, а в этом, если удостоюсь чести, то и без подсказки знаю, что от всего сердца пожелают в дополнение к ноге свихнуть шею.

Перво-наперво, как и в любом грандиозном деле, состряпаем генплан. Это я люблю. То ли дело: задумал, записал по графам и клеткам и сделал… на бумаге, не ведая про овраги. Нет, лучше сетевой график. Звучит-то как — не вырвешься!

Этой весной к нам нагрянула из Министерства ударная бригада измождённых в беспрестанных мыслях рационализаторов сплошь в очках с целью внедрения среди охломонов передовых методов организации геологического труда. Они предложили ими самими разработанный, можно сказать выстраданный — до того разработчики были тощи — сетевой график полевого сезона, апробированный в подмосковной тайге и утверждённый Министерством для внедрения. Последний довод сразу убедил и Когана, и Шпацермана в серьёзности затеи, и тогда очкарики, не медля, развернули длинное полотнище выстраданной синьки с изображением скелета громадной свиньи со множеством прямоугольных, квадратных и круглых костных деталей, соединённых пищеводными стрелами, начинающимися у прямоугольного пятачка и заканчивающимися понятно где. Недели две они, потея от усердия и ответственности, сосредоточенно вписывали в скелетные органы свиньи, которую нам подложили, что мы должны делать в обозначенные сроки, чтобы успешно завершить полевой сезон, начиная с весеннего пятачка — отъезда и кончая понятно чем. Расписано на внушительной скатерти было всё: ознакомление с ландшафтной, человеческой и звериной историей территории исследования отдельно до 17-го года и после установления советской власти в тайге, проведение подробного инструктажа по ТБ и практическое закрепление навыков оказания помощи таким охломонам, как я (пришлось впоследствии закреплять силами камеральной группы, поскольку другие заинтересованные силы мероприятие манкировали), проведение противовсякой вакцинации и медосмотр терапевтом и гин. — последнее обозначает врача-гинеколога, объяснил покрасневший до корней волос застенчивый руководитель рационализаторов, чем привёл в неописуемый восторг и волнение присутствующих бичей, не забыт был и митинг по случаю праздничного открытия полевого сезона, а дальше — большой прямоугольник, собственно сам пятачок с крупной надписью «Выезд в поле», на что отпущено было два трудовых дня. С трудом добравшись до него, Шпацерман дальше разбираться в хитроумной утробной сети не стал, промолвив осторожно, что главное — выпереть бригады с базы и как можно быстрее, а там, на участке, всё само придёт в норму и без министерской абракадабры. Кстати, топографов он давно отправил, не дождавшись заумных рекомендаций. Кому верить? На стороне начальника — многолетняя практика, на стороне внедрителей — наука и авторитет Министерства, попробуй-ка попри против: всё равно, что харкать против ветра. Поэтому мы с Коганом, конечно, поддержали науку, обвинив Шпаца в архаизме и закоснелости, а тот, обидевшись, ушёл собирать и отправлять бригады по старинке. Мы же, дружно согласившись, что по-старому, без опоры на новейшие исследования, невозможно двигать прогресс и выполнить пятилетку в четыре года, горячо заверили тощих двигателей в том, что во всём и неукоснительно будем следовать их рекомендациям, но… с учётом местных условий, иногда требующих уточнений как в содержании, так и в сроках, однако в целом сетевая идея нам кажется плодотворной, имеющей место жить, и мы надеемся, что с помощью Министерства… Короче, высокие договаривающиеся стороны пришли к консенсусу и взаимной договорённости о том, что чахлые разработчики приедут в конце сезона пожинать плоды из того самого места — понятно из какого — на схеме свиньи, собирать благодарственные отзывы и материальные поощрения. А мы, обрадованные тому, что бодяга закончилась, предложили выдать положительные рекомендации хоть сейчас и в неограниченном количестве авансом, не сомневаясь в успехе затеянного дела, но насчёт материального вознаграждения скромно умолчали, решив не портить замечательного договора меркантильными добавками. Да и кто не знает: дружба дружбой, а денежки врозь. Я, показав неподдельную заинтересованность, навозражал больше для приличия, удивившись, что нерабочих дней в графической сетке значительно больше, чем рабочих, но этот мелкий недостаток прогрессивной организации труда никого не насторожил, а я, чтобы внести и свою лепту, предложил добавить по дню в месяц на танцы и досып, а ещё неплохо было бы проложить по всем магистралям лошадиные тропы и подвозить геофизиков к профилям на рысаках. Скелеты не возражали, но менять что-либо за недостатком времени отказались, разрешив собрать все замечания и дополнения до кучи в конце сезона и обещали учесть, когда закончим сезон в том самом месте, понятно каком.

Я не настаивал и хорошо сделал, потому что они много чего не предусмотрели. Так, оказалось, что заказанные ещё осенью буржуйки по забывчивости вечно заполошенной Анфисы, бывшей у нас и завхозом, и кладовщиком, и кассиром, и начальником ЖКХ, до сих пор не привезли, а в тайге в раннее весеннее время без них такой колотун по вечерам-ночам, что и зубы потерять недолго. Надо было срочно гнать в экспедицию машину, а она, как назло, на колодках, и шофёр, неэкономно вымазанный в тавоте, что-то колдует под разобранным задним мостом. Все стали торопить: и Шпацерман, и Коган, — остальные, правда, помалкивали, обрадованные возможности оттянуть на денёк отъезд на каторгу, а водила, затормозивший наше движение вперёд, огрызается из-под обездвиженной многострадальной полуторки, пробежавшей не одну сотню тысяч километров по бездорожью Сибири и Манчжурии, обещая отшаманить только к вечеру. Ничего не поделаешь. Смотрим в график, а эти хмыри, что уже улизнули в свою захудалую голодную Москву, прихватив наши благоприятные отзывы, и не подумали предусмотреть этого вида работ. И вообще, не жмотясь, отвалили на отъезд всего-то два дня. Смекаем, что двумя днями никак не отделаешься, не менее четырёх корячатся. Отдали свинью чертёжнице, просим осторожненько исправить двойку на четвёрку, чтобы не выбиться из научного графика. А она упёрлась, говорит, на четвёрку чисто не сделать. На пятёрку, мол, могу, но та будет смотреть задом-наперёд. Нет, так не годится — те заметят, ещё больше похудеют, наклепают в Министерство и сорвут успешно начатый эксперимент, подтверждённый нашими положительными заключениями. Давай, говорит Коган, правь на семь, а мы сэкономим сроки. Что значит разумный симбиоз науки с практикой!

Чёрта с два сэкономили! Когда на четвёртый день машина пришла с печками, то неожиданно выяснилось, что затосковавшие бичи электроразведочной бригады с утра ушли за папиросами и зубной пастой, хотя зубных щёток у них отродясь не было, и искали их потом два дня, а горе-рационализаторы опять не предусмотрели. Нас это не особенно обеспокоило, поскольку на прямоугольном пятачке свиньи красовалась пододранная и грязноватая семёрка, но всё равно было обидно. По халатности недобросовестных залётных теоретиков, таким образом, мы лишились возможности сократить сроки заезда на участки и даже выдали им по доброте душевной отличные отзывы авансом. Хорошо, что воздержались от аванса денежного.

Как бы то ни было, но на седьмой день, с трудом выдерживая плановые сроки, бригады, наконец-то, отправились автообозом, поочерёдно на одной машине, к местам полевой дислокации. На первой машине, как и полагается, ехал я и мой отряд электроразведчиков, пока не успели отлучиться куда-нибудь ещё. Отвратительная полевая дорога, вся в ухабинах, петляла между сопками то взбираясь по склонам на увалы, то скатываясь к ручьям, трясла и уминала груз вперемежку с людьми, но нисколько не портила эйфорного настроения от встречи с дикой природой. Я, как старший кодлы, сидел в кабине и зорко поглядывал по сторонам, чтобы предупредить в случае чего шофёра об опасности, а из переполненного под завязку кузова далеко разносились бодрый смех и мат, особенно смачный, когда машину встряхивало на ямах. На одном из затяжных подъёмов бедную полуторку так накренило, что заскрипел кузов, снаружи послышались отчаянные крики, но шофёр-лихач успокоил:

— Не дрейфь, ребята, прорвёмся!

И машина послушалась, легко одолела оставшийся подъём и резво побежала на спуск, догоняя уходившую вниз дорогу. Никакой опасности нашему стремительному продвижению ни впереди, ни по бокам я не видел.

— Посмотри-ка, — неожиданно попросил шофёр, — что они там, в кузове, примолкли?

Я осторожно приоткрыл дверцу и выглянул, потом бледный плюхнулся на своё место и сообщил:

— А его нет!

Шофёр так затормозил, что нас занесло и чуть не сбросило по склону.

— Как нет? Ты чего городишь?

И сам побледнел, и тоже выглянул из любопытства, и сразу убедился в моей исконной правдивости.

Кое-как, дёргаясь взад-вперёд, поминутно пытаясь скатиться вниз, мы развернулись и ринулись назад, искать пропажу. Такого никакие самые высоколобые и самые тощие теоретики из всех министерств сразу предусмотреть не в состоянии. К счастью, кузов наш на глубокой рытвине под одним из колёс легко съехал со станин, сорвав ржавые болты, не перевернулся, а прилёг на борт на взгорке, аккуратно вывалив содержимое рядом. Бичи, собравшись в два кружка, резались в карты, никто и не думал догонять умчавшуюся машину, справедливо решив, что кто потерял, тот пусть и ищет. По-дружески высказав водителю всё, что о нём думают, они дружно подняли и привязали кузов стальным электропроводом, быстро побросали в него имущество, взгромоздились сами, но дальше ехали молча, не искушая судьбу и только изредка матеря неосторожные крены самосвала.

К концу седьмого зачётного дня все бригады скопились у зимовья на переправе через реку, откуда дальнейшая транспортировка предстояла на лошадях. Четвероногие вездеходы были на месте, а коневодитель куда-то запропастился. Расположились кое-как, скопом, безалаберным табором, в полнейшем бардаке, базаря на всю тайгу так, что и любопытные сойки, не выдержав, улетели в страхе прочь. Некоторые из электроразведчиков, искавших пасту, прихватили с собой кое-что другое и, откушавши, разволновались не в меру, честя почём зря начальство и Горюна заодно, стали раздеваться и прыгать в холодную быструю воду, доказывая, что всего-то по колено, но когда погрузились по грудь, из вредности поплыли на ту сторону и там забегали робинзонами, требуя спичек, чтобы поджечь всю тайгу и как-то согреться. Хмель из них напрочь выветрился, и возвращаться вплавь они не хотели.

К темноте явился, наконец, Горюн, обрадовал, что река вышла из берегов, брода нет, и лошади не пойдут. И опять подмосковные таёжники такого в своём сетчатом графике не предусмотрели. Что делать? С последней машиной приехало доверенное лицо — Трапер, чтобы проследить за успешной переправой. По своему обыкновению он ни во что не вмешивался, спокойно обозревая табор-свалку, заплыв-переплыв и разлив реки. Пришлось брать инициативу в свои крепкие руководящие руки. Быстренько развернули рацию и отбацали Шпацу открытым текстом: «Срочно исправьте семь на девять». Выход из сложившейся ситуации простой и оригинальный: семёрка на девятку исправляется легко. Сидим с Трапером, тихо радуемся, и вдруг он сознательно вставляет палку в колесо: надо бы, говорит, сообщить, что переправы нет. Ничего не оставалось, как согласиться. Отбацали ещё одну срочную телеграмму и опять тихо радуемся. И не зря. Скоро пришёл ответ: «Исправили, получилась дырка».

— Эврика! — закричал вдруг Борис Григорьевич. — Надо, — шумит, — везде, где указаны сроки, наделать дырок, и тогда мы никогда их не нарушим. — До чего умный, недаром — еврей.

Наутро прикатил Шпацерман на студебеккере с лебёдкой, больше всего обрадовав тех, что на другом берегу бегали всю ночь, завывая от восторга. Первым же рейсом корабля-вездехода доставили им спички, а потом перевезли всех и всё. Звали с собой и лошадей, но те отказались следовать за железным иноходцем, предпочитая вместе с Горюном пастись на лужку у зимовья пока не спадёт вода и мы не перетащим большую часть грузов на себе. Оставшийся с ними Шпацерман грозил здоровенным кулачищем, обещал расквасить морду каждому, кто попытается повторить обратный заплыв, и каждый, кому довелось понюхать кулак, не сомневался, что так оно и будет. Завершив таким образом отправку бригад в поле, начальник влез в кабину студебеккера и укатил на базу, прихватив не нужного больше Трапера. А мы, навьючившись, двинулись в будущий полевой лагерь, обещая Горюну каждый раз, когда возвращались за новой поклажей, всё более тёплую встречу.

Осенью министерские прохиндеи к нам не приезжали. Да и зачем? Положительные рекомендации они получили, гонорары не светили, они это сразу поняли. В моём сетевом графике сроков не будет — нема дураков — я их потом проставлю, когда дело сделаю.

— Лопухов! — вывела из творческого раздумья Алевтина, тишком подобравшаяся к моему столу. — У нас сейчас партийное собрание. Ваше присутствие, как инженера, обязательно. Мы вас ждём! — и ушла, не ожидая.

Жалко, что никто не видел и не слышал. Женщины, выпятив зады, даже не соизволили обернуться, чтобы насладиться моим триумфом. Шутка ли: партийцы ждут меня, без меня не могут провести собрание. Я даже пожалел, что у женщин нет второй пары глаз на выпяченных частях. Пришлось терпеть заслуженную славу в одиночку.

Войдя в Красный Уголок, я поздоровался в пространство, никого не видя от волнения, и протиснулся между стульями на самый последний ряд, чтобы не путаться под ногами у авторитетных товарищей, где меня приветливо встретила оскалом ядовитых зубов Сарнячка. Алевтина вежливо подождала, пока я, гремя природными жердями и деревянной тростью, размещусь в тесном пространстве, и предложила начать работать. Я не возражал, и пока они горячо обсуждали повестку дня и регламент, исподтишка разглядывал присутствующих, знакомясь с передовым отрядом борцов за коммунистическое будущее на нашем малюсеньком кусочке всемирного фронта борьбы с капиталистической заразой. Они все сидели порознь, наверное, стараясь удлинить линию фронта: Шпацерман, Коган, конечно, Трапер, Хитров, Рябовский, Кравчук, Розенбаум и ещё архитектор-строитель наших коттеджей. Сплошь начальство! И ни одного бича. Ни одной женщины, кроме комиссарши.

В общем-то, я, приняв приглашение, знал, кого увижу, но почему-то, вопреки реалиям времени, надеялся на большее. Мыслил, что встречу комиссаров Гражданской и политруков Отечественной войн, легендарных партактивистов первых созидательных пятилеток, сверхчеловеков, пронизанных революционной романтикой и излучающих неиссякаемую энергию и энтузиазм. А вместо них? Знакомые всё лица, узурпировавшие вместе с административной и политическую власть, геройчики провинциальных склок и пузырчатых амбиций. Осознав, что я не хуже, сразу успокоился и отключился на обдумывание плана мероприятий по интерпретации электроразведки своей организации. Алевтина что-то толковала о необходимости сплочения вокруг… о неустанной бдительности, поскольку… о повышении партийной дисциплины, чтобы противостоять… о безусловности выполнения решений пленума, иначе… о руководящей роли… и о персональной ответственности… Говорила много звучных слов, но все они были до того округлы и скользки, обтёсаны, обглажены, облизаны и до отвращения знакомы, до того навязли в ушах, что уже не воспринимались, пролетая мимо самозащищающегося сознания. Одно я только усёк, да и то потому, что касалось лично меня: этот прохиндей Кравчук, оказывается, не выполнил важнейшего партийного задания — не провёл всеми ожидаемой и крайне необходимой для повышения трудового тонуса беседы на участке о международной классовой солидарности против оборзевшего американского атомного империализма. Что мне ещё понравилось у старших товарищей по борьбе, так это то, что никого не надо было силой тянуть на трибуну. Стоило Алевтине объявить прения, как партийцы один за другим, без понукания вставали и один за другим призывали, клеймили, осуждали, клялись и критиковали, не взирая, в прямом смысле слова, на лица. Только Трапер промолчал да Розенбаум не проснулся. А я понял, что все виноваты, и все правы, и все, как один. Мне тоже захотелось покаяться, но вовремя решив, что не дорос до покаяния, с трудом удержался.

— Может, кто ещё хочет высказаться? — неосторожно открыла задвижку секретарша.

Естественно, хочет! Кто, кроме меня? Моя рука поднялась ещё до того, как я придумал, о чём буду говорить.

— Меня учили, и я запомнил, — начал, разгоняясь, — что наша партия — партия пролетарских масс, т. е., рабочих и крестьян. — Я сделал глубокую подготовительную паузу. — К сожалению, в нашей партийной организации я этого не увидел. — Зато увидел, как мгновенно пошла ярко-красными пятнами Алевтина, видно, нечаянно угодил не в бровь, а в глаз, видно, ей уже доставалось за однобокий состав партийной организации.

— Из молодых да ранний, — тихо прошептал, наклонившись к Когану Хитров, так, чтобы все слышали. — Далеко пойдёт.

— По вашим магистралям и профилям далеко не уйдёшь, — отбрил я с ходу.

Коган засмеялся.

— Он прав, — соглашается. — И хорошо, что правду подсказывают молодые: значит, растёт достойная смена, значит, жизнь ветеранов прошла не всуе.

Я немножко притормозил, чтобы твёрже запомнить это замечательное «всуе» и на досуге разобраться поподробнее, что оно означает и в каких случаях применяется.

— Молодец, Василий, — похвалил мыслитель, и я окончательно понял, что выпрут меня отсюда с треском, да ещё и без выходного пособия. А, и пусть! Зато какая радость, какое счастье — высказать без оглядки свою правду, даже ценой жизни! Как я понимаю Джордано Бруно!

Увидев, что я всё ещё стою, опозоренная комиссарша с ненавистью спросила:

— У вас ещё что-то есть?

Ещё как есть! Ещё много чего есть! Меня не остановить, не заткнуть рот, я им выложу напоследок.

— Хотелось бы ещё обратить внимание товарищей на необъективно завышенную самооценку.

Коган опять засмеялся, радуясь продолжению спектакля, в котором он, слава богу, зритель.

— В чём же она завышена? — возмутилась Алевтина, поскольку ей отводилась главная роль.

Я перевёл дыхание, крепко сжал пальцами для опоры спинку впереди стоящего стула и рубанул с маху:

— А в том, что партийная организация не осуществляет в полной мере, — тут я немного смягчил обвинение, — свою главную задачу.

— Это какую же? — не выдержал Хитров. Даже Розенбаум проснулся, а Трапер склонил голову до самых колен, удобно спрятавшись в индивидуальном окопе.

— А такую! — чуть не сорвался я на крик, но сразу взял себя в ежовые рукавицы. Это мне — раз плюнуть, нервы у меня, как у паралитика, а самообладание, как у висельника. — Вы не проводите мероприятий в массах. — Дал им немножко прийти в себя и доконал: — А массы у нас — в тайге!

Все поначалу опешили, растеряв остатки здравых мыслей, и только сообразительный мыслитель не засмеялся, а тихо со стоном, сдерживая себя, заржал и подначил:

— Так, Вася, крой нас, прохиндеев!

Меня и подначивать не надо, и без подсоса, когда заведусь, не остановишь. А тут личная причина мешается, свербит отмщением.

— У вас, — продолжаю разоблачение, — в плане была одна-единственная смычка с массой посредством доверительной беседы на лоне природы, и ту ваш товарищ провалил. — Помолчал с десяток толчков революционного честного сердца и врубил под занавес: — И остался не наказан! — Может, дальше не продолжать? Не громить полностью? Нет — надо! Только в чистке рождаются чистые помыслы. — Потому что все не осознали в полной мере главной задачи партийной работы.

Коган перестал блеять и, осознав, предложил:

— Пожалуй, он в чём-то прав. Поставим Кравчуку на вид, и делу конец.

Ему-то конец, а каково бедному лучшему геохимику экспедиции? Глаза ошалевшего от несправедливости хохла побелели бешенством, стараясь испепелить нахала на месте, а мои, лучащиеся навстречу торжеством и восторгом, успокаивали, напоминая об известном законе общения: как аукнется, так и откликнется. Если бы кто знал, что творится в его посрамлённой душе! Я-то хорошо знал: он наверняка жалел, что отправил меня в больницу на лошадях, а не заставил ползти на брюхе. Но зуба на него у меня не было: я человек от природы добрый и справедливый.

Никто против «вида» не возражал, а у меня пар вышел. С тем и разошлись, каждый сам по себе, и никто не сказал мне, пекущемуся об авторитете партийной организации, ни одного ободряющего слова, даже Алевтина.

Опять любоваться на выпяченные антипатичные зады не хотелось. Потопал на прикол. Жениха, конечно, не было, смотался к своей чувихе, совсем забыл друга, невтерпёж! Доиграется, доразлюбится, недоженится, и свадьбы не будет. Побрюзжав, напился с тоски холодного чая — разогревать лень, прихватил «Электроразведку», обессилено шлёпнулся на кровать, облегчённо вздохнул и умиротворённо заснул, умаявшись за день в трудах тяжких по укреплению производства и парторганизации.

Проснулся зачем-то всего-то через пару часов с гаком. Вставать не хотелось — незачем. Никаких нравственных и физических обязанностей нет, никому ничего не должен, и мне — тоже. Башка гудит, словно после страшного перепоя. Правда, в оном состоянии бывать не приходилось, но бичи рассказывали. Бывало, что перепью или переем сгущёнки, но от этого только живот пучит. Утомили, однако, старшие товарищи, не берегут молодые, подающие надежды, кадры. Даже такому крепышу, как мне, невмоготу дальше валяться. Решил проветриться, размять натруженные косточки, вернуть ослабленный дух. Куда пойти в местном анклаве бескультурья? Потопал в «Культтовары», что на центральной площади, хотя других, периферических, здесь нет, если не считать заоколичные поляны, где пасся домашний скот, включая местных алкашей.

Молоденькая продавщица грампластинок удивлённо округлила подведённые глазки, когда я громко спросил, есть ли у них «Лунная соната» композитора Бетховена? Быстро прикинув про себя, что солидный парень со сногсшибательной тростью очень даже на вид ничего, к тому же культурный, она заманчиво стрельнула в меня обещающим взглядом и стала лихорадочно рыться в самом низу груды пластинок на самой нижней полке и, к моему удивлению, нашла.

— Вот, — говорит, сдувая пыль, и подаёт: — Будете брать?

Она ещё спрашивает! Да я всю жизнь охотился за этим шедевром.

— Заверните, — отвечаю сухо. И чуть не добавил: «пять штук», но вовремя прикусил вредный язык, запамятовавший, что берём не какой-то ширпотреб, а произведение мирового музыкального искусства, а их не принято в культурной среде брать пачками. — А ещё что-нибудь есть? — небрежно интересуюсь, чтобы поднять свой культурный авторитет до недосягаемых для неё высот.

— Что что-нибудь? — не поняла дурёха, подняв нарисованные бровки.

— Такое же… вот… — кручу пальцем у виска. Дебилу понятно какое, но только не ей.

Лыбится, вражина, видно, раскусила меня.

— Возьмите, — предлагает, — «Времена года» Чайковского.

Про такого я слышал, у него ещё «Лебединое озеро», целыми днями по радио бацают, не успеваешь выключать.

— Стильное? — сомневаюсь, опасаясь, чтобы не всучила залежалую мурузыку, у них, у торгашей, так: не обманешь — не продашь.

Она, стервоза, даже захихикала, а мне захотелось надрать ей уши, единственное, что на морде не было замазано.

— Уже больше ста лет, — успокаивает, — в моде.

Пришлось тоже завернуть.

— Заходите ещё, — ехидничает продавщица, а у самой, чувствую, нет уже ко мне настоящего большого интереса.

— Благодарю вас, мадам, — сражаю её последним выстрелом и собираюсь окончательно откланяться и с достоинством удалиться.

А она:

— Не за что, — и добавляет со смешинками в подлых глазах: — Может, тебе и частушки заодно завернуть?

Не стал я с ней связываться, портить возвышенное настроение. Что с неё возьмёшь? Сплошное бескультурье за прилавком культтоваров. Таких, как она, хоть пруд пруди, а я — единственный! Почему ими надо пруд прудить, портить воду, я не знаю, мне их проблемы до лампочки. Счастливый, я пёр по середине тёмной улицы и ныл на мотив купленной сонаты:

— Там-та-ра-там, там, та-ра-там, там, там, там… — представляя себя знаменитым дирижёром с белой палочкой — только из-за этой прелести можно было бы стать дирижёром, — а передо мной громадный оркестр, теряющийся в глубине улицы. Музыкальная память у меня необыкновенная: я знаю начала у всех знаменитых мелодий.

И сейчас шествую себе в удовольствие, включил в пятый или десятый раз начало сонаты, мурлычу во весь голос в услаждение души, как вдруг из ближайшей поперёк-стрит вываливается на моё авеню без всякого звукового предупреждения вдрызг косой верзила и, неожиданно потеряв остатки равновесия, опасно виляет в мою ничего не подозревающую сторону. Я еле-еле успел увернуться, избежать неизбежного ДТП, а он, кое-как утвердившись на подгибающихся ногах, претензирует заплетающимся языком:

— Ты, ходячий про-ик-игрыватель! Брось бросаться на нормальных людей с воем, а то я тебе сверну адаптер на сторону, враз заглохнешь!

Хотел я ему наглухо заткнуть мерзкую пасть, показав шедевры, чтобы врубился, на кого тянет, но благоразумно раздумал, побоявшись, что питекантроп, не зная ничего, кроме «Трёх танкистов», так хватит мне Бетховена с Чайковским по кумполу, что придётся звучать не «Лунной», а местной похоронной серенаде. Что голова — пластинки жалко! Посторонился и пошлёпал дальше. Дикий народ, дикие нравы! Сверхкультурному человеку и музыку приличную негде послушать.

Дома аккуратно обтёр пластинки относительно чистыми носками и осторожно положил на расчищенную тумбочку — а вдруг Игорь нечаянно завалится! Зря смеются над теми, кто хомут покупает раньше лошади. Я так понимаю: лошадь купишь, всё равно хомут нужен, так какая разница, что вперёд? А лошадь у меня рано или поздно, но будет. Такая же, как у Когана. Моё слово — кремень! Сказал… а там посмотрим.

30-го, т. е., в последний рабочий день 55-го года, поскольку у нас никто не работает в этот день, посвящая его полностью корпоративным пьяным проводам уходящего года, наконец-то, последним производственно-хозяйственным собранием завершилась затянувшаяся парламентская сессия.

Молодчина, Шпацерман! Поскольку мы не можем его ни избрать, ни переизбрать, ни отставить, он не стал затягивать торжественную часть, выпендриваться собственным отчётом, а в нескольких словах объяснил, что год мы закончили не хуже остальных в экспедиции и хотя не доделали один из участков — тут все обратили негодующие взгляды на меня, — но набрали столько точек, проб, километров и других объёмов, что их с лихвой хватило на приличную премию. Естественно, раздались оглушительные аплодисменты, переходящие в овацию, все встали, собираясь бежать в кассу. Однако, утихомирил начальник нетерпеливых, выдадут её в январе вместе с зарплатой, и тут все пожалели, что его нельзя переизбрать на нового, в частности, на меня. Хитрый Шпацерман вовремя уловил упавшее настроение подчинённых и умелой заготовкой мгновенно поднял свой имидж, объявив, что каждый получит небольшой новогодний набор дефицитных продуктов, а желающие, кроме того, и аванс, чем вызвал новую бурю аплодисментов и твёрдое мнение оставить его в начальниках на новый срок.

Но триумф любимого начальника на этом не закончился. Переждав аплодисменты, он сообщил, что экспедицией выделены нам две вещевые премии. Одну, комплект постельного белья, руководство решило, говорит, с вашего общего согласия отдать нашей неутомимой чертёжнице. Все согласно заблеяли, что это правильно, хотя каждый, естественно, считал, что он не менее достоин. Но, что с возу упало, то пропало. Женщины вообще отключились, мысленно прикидывая, на что потратить свою и, главное, мужнину премии и зачем нужен аванс, а он всегда нужен — лучше своё взять заранее, чем беспокоиться, отдадут или не отдадут потом. Вторую премию, продолжает дед Мороз, нам спихнули потому, что в экспедиции не нашлось богатыря 48 размера и аж 4-го роста. Все затихли, лихорадочно прикидывая свои размеры. Это, продолжает, мужской костюм из чистой шерсти пополам с высшими сортами бумаги, потому и называется полушерстяной, полупраздничный. Я думаю, дальше тянет волынку, справедливо будет одеть в него одного из наших передовиков. И все стали внимательно разглядывать среднерослого и широкоплечего Кравчука, соображая, где для него надо убавить, а где прибавить. И тот, видно было по замаслившимся глазам, уже примерял разошедшуюся по швам дармовую обновку. А мы, конечно, согласились с мудрым решением руководства и стали шумно подниматься, чтобы в праздничных хлопотах забыться от обиды, но тут выскочила Коганша к проходу, расщепила клешни и заблажила визжаще-скрипящим рыком:

— Стойте!

Мы замерли, привыкшие терпеть от неё мелкие напасти.

— Лопухову, — одна она возражает своим приятным голосом, — надо отдать приз.

Все недоумённо посмотрели сначала на неё, потом на меня, а я чуть не упал в обморок, и кто-то осторожно вполголоса поинтересовался:

— С какой стати?

— А с той, — толково объясняет мой продюсер, — что он один у нас таких богатырских размеров и, вообще, если бы не он, не видать бы нам премии, как своих ушей.

Тогда все уже с опаской и исподтишка стали поглядывать на всемогущего богатыря, справедливо полагая: как дал, так и отнять может.

— У передовиков, — гнёт своё моя адвокатша, — и так есть штаны, а Лопухов у нас почти год и до сих пор без штанов.

Я с ужасом посмотрел на себя ниже пояса, испугавшись, что так оно и есть, а я по рассеянности до сих пор не заметил. Нет, что бы кто ни говорил, а Коганша — справедливый, добрый и очень умный человек, в чём я не раз убеждался и никогда не менял своего положительного мнения. Недаром она пользуется таким авторитетом. Я, конечно, стал смущённо отказываться, обещая купить штаны с премии и не позорить родной коллектив, хотя давно задумал другую, более ценную и нужную покупку. Шпац с ходу пресёк мои неубедительные вялые возражения и молчаливые возражения тех, кому тоже хотелось заграбастать костюмчик-шик.

— Носи, Василий! И никогда не возражай женщинам.

Это меня вконец убедило, и я неожиданно приоделся. Конечно, поблагодарил мать-Коганшу за заботу, на что она, добрая, очень даже приятно улыбнувшись, пожелала недоброго:

— Женись скорей, пока не забичевал.

Пока мы любезничали, около кассы скопилась приличная очередь, и наши, абсолютно бессовестные люди, ни за что не хотели пропустить вперёд, хотя бы через 5 человек, инвалида, ещё и попрекали:

— Отхватил ни за что, ни про что приличную одёжку, а лезешь! Вали, пока не раздумали, не отобрали. — Пришлось стоять и отворачиваться от осуждающих гневных взглядов.

Отоварившись и получив максимальный авансище, заскочил домой, бросил продуктовые подачки, свою и Игореву, на стол и устремился на всех трёх в «Культтовары».

Вредина была на месте, борзея оттого, что ей приходится вкалывать, а мы шастаем за покупками.

— А-а, — встречает как своего хахаля, — пришёл за частушками?

Но не на того напала! Я её в упор не вижу, на тупой укол — ноль внимания, фунт презрения.

— Какие, — спрашиваю важно, — у вас есть приличные проигрыватели?

С неё сразу шелуха слезла. Проигрыватель — не частушки. Перестала кривить мерзко перекрашенные губы и отвечает нехотя:

— Вон на полке два типа. Оба возьмёшь? — опять дразнится, всё ещё надеется мотануть на дармовщинку со мной на бал.

Пусть, думаю, тешится: хорошо смеётся тот, кто смеётся последним, а ты, дура, не в моём возвышенном вкусе. Гляжу мимо, на полку. Один проигрыватель точь-в-точь, как у Когана, здесь, значит, брал. А рядом второй, больших размеров, но тоже чемоданчиком, только углы острые, как у патефона. Цвет приятный, тёмно-синий, сам более плоский и застёжки блестящие. Вещь — сразу видно! Дороже того в полтора раза, да ладно: живём-то однова!

— Этот, — показываю пальчиком и помахал им для уверенности.

У торговки и челюсть отвисла, открыв неровные плохо вычищенные зубы с железной фиксой, — никак она не ожидала, что я всерьёз пришёл за покупкой, а не за нею.

— Берёшь или смотреть будешь? — не сдаётся, предчувствуя, однако, моё предпочтение.

— Сначала покажите, — прошу вежливо, — и если целый, то возьму.

Сердце моё забилось Лунной сонатой, когда эта синяя штуковина оказалась перед моими глазами. На крышке бегучими накладными буквами красиво выведено: «Мелодия», замки под небрежными руками продавщицы громко щёлкнули, крышка откинулась, а под ней всё как надо, и динамик в крышке, и плоский адаптер пришпилен хомутом, и круг с блестящим ободком. А когда зазвучало медленное аргентинское танго, все в магазине стали оглядываться и опасно приближаться.

— Стоп! — командую в страхе. — Беру. — Знаю я наш народ: стоит увидеть, как кто-нибудь что-нибудь покупает, враз набегут и расхватают, даже если и не нужно.

Продавщица с треском захлопнула крышку, защёлкнула замки — конечно, не своё — не жалко, с шумом подвинула ко мне чемодан.

— Ещё что-нибудь? — провоцирует профессионально.

— А добавьте, — разухабился я, — ещё пару серьёзных пластинок, какие у вас есть.

Она порылась во вчерашней куче и подаёт две. На одной — Первый концерт для фортепиано с оркестром хорошо известного мне Чайковского занимает обе стороны под завязку. На целую пластинку всего один концерт! Поколебавшись, всё же взял. А на второй: на одной стороне — Ромео и Джульетта, а на обороте — Итальянское каприччио того же композитора. Другое дело — две вещи. Тоже взял.

— Беру, — сообщаю, — и это.

— Пожалуйста, — цедит сквозь сжатые зубы.

— Спасибо, — отвечаю я, и мы расстаёмся, слава богу, не поняв друг друга.

Занёс драгоценную вещь домой, порадовавшись, что никто из подаривших мне костюмчик не встретился, и потелепал в больницу, узнать насчёт Иваныча. В нашем отделении было пусто и необычно тихо. Только за столиком под зажжённой настольной лампой привычно дремала, положив голову на руки, незаменимая Ксюша и очень испугалась, когда я тронул её за плечо.

— Чтоб тебя! — ругается, зевая. — Откуда ты, леший, взялся?

— Хочу, — радую, — проситься назад. Надоело вкалывать.

Она ещё шире зевнула, похлопав ладошкой по непослушному рту.

— Не выйдет, — огорчает с маху. — Всех ходячих отпустили по домам, а в лежачие тебя, козла трёхногого, нельзя. И врачей никого нет.

Это плохо, этого я не ожидал.

— И Жукова?

— Никого, — повторяет, — и не будет. А тебе зачем?

От Ксюши ничего не надо скрывать: она — сама доброта.

— Задолжал ему, — объясняю с надеждой на помощь, — коньячок. Надо бы как-нибудь передать.

И хорошо, что сказал. Она улыбнулась, говорит:

— А ты приходи завтра сюда к 10-ти вечера, все медики будут. Сразу на стол и выставишь. Только иди через «скорую», я скажу Вере.

Вот обрадовала!

— О-кей! — ору. — Спасибо! — и бегу домой. По пути заскакиваю в «Продукты», рву в очередь в вино-водочный отдел, прошу толстуху в заляпанном грязными руками фартуке с усталыми донельзя сонными глазами:

— Дайте, что получше, чтобы подешевле.

Без всякого выражения она пробубнила как автомат:

— Плодово-выгодное и вермуть.

Мути не хотелось, взял выгодное. Только отчалил от прилавка, как давно не бритая рожа с взлохмаченными грязными волосьями, заговорщицки цедит:

— Стакан нужон?

До чего предупредительный джентльмен!

— Нет.

— Чего надрывать душу, тащить до хаты? — замечает резонно. — Давай здесь уговорим. Закусь есть, — и достаёт из драного кармана грязнущей телогрейки надкушенное яблоко в дезинфицирующих крошках махры. Наш народ такой — готов последним поделиться. Но я, всё же, мужественно отказался, огорчив доброго человека.

Дома в кои-то дни я навёл относительный порядок, затратив массу сил и ещё больше нервной энергии. Нет, надо жениться! Когда пенальчик заблестел чистотой захудалой гостиницы, застелил стол свежайшими, только что с почты, газетами и торжественно водрузил посерёдке хрустальный сосуд с выгодным нектаром. Поставил рядом оттёртый носовым платком стакан и добавил два слегка сполоснутых яблока из подарочного набора. Критически оглядел натюрморт и остался доволен. Потом так же критически обозрел себя и составил противоположное мнение. Надо было выравнивать положение

Эх-ма! Гуляй, душа! Каждый сам себе устраивает праздник, никто другой за тебя и не подумает. И не важно, какая сегодня дата, красная или чёрная, главное, чтобы настроение было, и душа требовала. А у меня сегодня наифартовейший праздник, и не отметить такую покупку — грех! Без этого, говорят, работать долго не будет. Не стоит рисковать, хоть это и не по-комсомольски. Даже нога и та чувствует, то и дело безболезненно опережает трость.

Выгреб из чемодана завтрашнюю рубаху, белую в тонюсенькую синюю полосочку, в колер проигрывателю, развернул костюмище, тоже тёмно-синий, на штанах ещё и складочки сохранились, отутюживать не надо, да и нечем. Переоделся — сам себе нравлюсь, жалко, что в нашем бритвенном трюмо видны только две пуговицы пиджака и ничего выше и ниже. Уселся за стол, аккуратно поддёрнув кончиками пальцев брюки, чтобы потом не пузырились на коленях, поискал глазами салфетку в золотом кольце, но её, вероятно, забыли положить. Ладно, обойдёмся. С трудом вдавил пальцем — хорошо, что они у меня тонкие и сильные — пробку, набулькал полстакана, поднял широкий бокал на тонкой ножке к самым глазам, осторожно круговыми движениями взболтал «арманьяк урожая 1931 года», года моего появления на свет, и тот заиграл, искрясь солнечными бликами и оставляя на стенках густые янтарные потёки. Потом пригубил, смакуя, и, отставив, подошёл к имениннику.

Торопиться нам некуда — весь вечер наш, поэтому поставил «Первый концерт», и как только пианист забарабанил по клавишам, вернулся к столу и, вслушиваясь в нарастающий ритм, ополовинил бокал. Приличное вино в приличном обществе неприлично выливать в глотку разом, как это делают многие, не знакомые с винным этикетом. Надо, как бы ни хотелось обратного, оставить с первого раза не меньше трети бокала, а лучше половину, чтобы не подумали, что ты пришёл не на беседу, а нажраться. А то, сколько бы ни налили — рюмку, стакан, пол-литровую банку, многие торопятся опрокинуть в бездонную пасть всё, не стесняясь бескультурности. Я, скажу без ложной скромности, не такой. Когда мне наливают полный стакан водки, я никогда с одного раза не пью и трети.

Сижу себе, цежу помаленьку, балдею и от нектара, и от музыки, однако замечаю, что разум то ли от первого, то ли от другого, то ли от букета начинает мутиться, а глаза непроизвольно закрываются. О-хо-хо! Хорошего помаленьку. Так и не понял, понравился мне «Первый концерт» или нет. Придётся завтра новый заход сделать. А пока лучшее, что можно придумать для праздника — бай-бай. Выключил проигрыватель, разделся, аккуратно повесил праздничные одёжки на стул, заметив для памяти, что обязательно нужен шифоньер — может, подарят на следующий Новый год — и завалился, не в силах больше терпеть ни праздников, ни будней.