"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)- 5 -Дальше, собственно говоря, и рассказывать-то не о чем: всё хорошее случилось, а плохое кому интересно? У каждого и своего взахлёб. У Бугаёва пробыл четыре дня, осталось нам всего-то на день, когда с утра разразилась поздняя осенняя гроза да ещё какая! Всё небо затянуло тёмными тучами, и плыли они как-то непонятно: в разные стороны и вразброд. Порывистый ветер часто менял направление, трескучий гром разрывал уши, а молний не было видно — обычное явление для осени. Дождь хлестал целый день и почти всю ночь с завидным постоянством. Всё вымокло и замолкло. На рассвете дождь перешёл в изморось и прекратился, тучи внезапно быстро рассеялись, небо очистилось, и сильно похолодало. Дождевая вода замёрзла сосульками на деревьях, а воздух стал прозрачным и опьяняюще чистым. К обеду солнце, расщедрившись, так пригрело, что хрустальные украшения заблестели и потекли, и опять наступила прохладная осень. Ни о какой работе в этот пятый влажный день и речи не могло быть. Оставил их кончать завтра, а сам, оскальзываясь на мокрой тропе и собирая на себя остатки влаги с веток, заспешил к маршрутным подопечным, пообещав Бугаёву прислать Горюнова, а им надо послать кого-либо на базу за машиной, вывезти вьюками всё имущество на буровую и — до дому, до хаты. Можно сказать, что этот конец я подчистил. Если не случится тайфуна или землетрясения. Чавкаю сапогами по грязи и, радуясь, вслушиваюсь в приятный скрежещущий рёв бульдозера, прорывающегося по новой дороге на Уголок. Может, удастся поприсутствовать при забурке первой скважины, а что будет не одна и не две, нисколечки не сомневаюсь, вернее, не даю воли сомнениям. У будки на буровой притормаживаю — как не заглянуть к соратникам по борьбе за богатства недр! Смотрю, Дмитрий со своим геологом копошатся в керне, всё ещё надеясь, наверное, найти хоть что-нибудь похожее на промышленную минерализацию. Зря стараются — сизифов труд, ребята! Свинью вам подложил горе-мыслитель и не какую-нибудь, а племенную. Не пачкайте руки, берегите для настоящего месторождения. — Здорово! — подхожу, приветливо лыбясь. — Что новенького в недрах? — Всё старенькое, — отвечает, пожимая руку будущей знаменитости. — Забурились прямо в аномалию, с самого забоя и по всему стволу прёт сильная колчеданная минерализация и бедная рудная. Зайдёшь? — Нет, — отказываюсь с сожалением, — не успею к своим засветло. — Слушай, — сообщает преприятнейшую новость, — на твоём участке я буду вести работы. — Ура-а! — кричу, радуясь. — Как на площадке: я — тебе пас, а ты — с разгибом хлесть кола прямо в руду. Смотри не промахнись. — Дмитрий смеётся, довольный удачным сравнением. — Какой пас будет, — отвечает, и мы оба смеёмся, довольные и встречей, и комбинацией на участке. — Ладно, — прощаюсь с сожалением, — побежал. Увидимся в посёлке. — Спешу и думаю: Димка не подведёт. Успел вовремя: моим молодцам осталось на два дня, сделаю контрольные маршруты, и можно благополучно отчаливать. Горюн на месте, разжёг около своей односпальной кельи костерок и, согнувшись в три погибели, что-то помешивает в котелке. — Угостите? — подхожу. Он оборачивается, и медленная улыбка озаряет забронзовелое за лето лицо, почти скрытое пышной сединой. — Здравствуйте, — протягивает руку. — Представьте себе, я только что думал о вас. — Лёгок на помине, — характеризую сам себя. — Услышал, что вспоминаете, и вот он — я. — Профессор щурит добрые смеющиеся глаза под нависшими седыми лохмотьями бровей. — Как оно ничего? — Как и всегда, — отвечаю, — никакой прибыли, одни убытки, — хлопаю себя по животу, и мы оба смеёмся, радуясь общению. — Да-а, — сообщаю как бы между прочим: — Материалы по участку передал, развязался, вот-вот бурить начнут. — Поздравляю, — совсем светлеет лицом Радомир Викентьевич, — а вы говорите — убытки. — Схожу к Кравчуку, — смущаюсь я, — и вернусь, хорошо? — Жду с нетерпением, — отвечает он и принимается хлопотать у костра. Кравчук рвёт и мечет, понося на чём свет стоит своих бичей и техников, а надо бы и себя в первую очередь. В этом сезоне они, расслабившись на прежних лаврах, изрядно подзапурхались: проваландались на рыбалке, пробузили на бормотушке и конопле, потеряли время на Детальном, в посёлок шастали не раз — вот и пожинают не те плоды. Пришлось оторвать от приятного занятия. — Кончаешь? — спрашиваю, хорошо зная от парней, что и за неделю не управятся, если не нахимичат, на что передовики — мастаки. — Не твоё собачье дело! — огрызается в сердцах. — Тебе-то что? — Очень даже что, — отвечаю, — перевыполнишь план, дадут тебе талон на ботинки, а они большие размером, мне отдашь, — и улыбаюсь как самому близкому другу. А он: — Ага, — ухмыляется зло, — держи карман шире! Найдётся кому отдать и без тебя. — Никакого уважения к товарищу! — Чего пришёл? — Лаконично объясняю, что на послезавтра забираю лошадей для вывоза Бугаёва, которого будет ждать машина. Дмитро насупилось, поёрзало зубьями, но нагадить не решилось, услышав о машине, согласилось и ушло в палатку, не желая разговаривать с настоящим передовиком, перехватившим знамя соцсоревнования. У профессора вовсю бурлит кастрюлька, выдыхая умопомрачительные запахи рябчатины. Ради такого ужина можно и пострадать — умыться. Умолол две миски густого макаронного варева и ещё бы смог, да стыдно. Похоже, истощённый организм пошёл на поправку. Налопавшись, забрались ползком в одноместную брезентовую ярангу и тесно улеглись, отдуваясь, поверх спальных мешков. Самое время для доверительной беседы. — Слышали? — начинает, как всегда, социолог. — О чём? — О Сталине? — Чего о нём слышать-то? Он давно умер. — Не скажите, — профессор пошевелился, укладывая голову поудобнее для долгого разговора. — Такие как он и после смерти живут, накрыв мрачной тенью всю деятельность созданной ими бюрократической партии, оболваненные рядовые члены которой на всю жизнь преданы вождю, а не идее, о которой ничего толком не знают, кроме, разве, одного: что она верная и непобедимая. — Он чуть помолчал и сообщил: — В посёлке говорят, что после долгого перерыва состоялся съезд компартии — девятнадцатый, неужели не слышали? Отвечаю, нисколько не заинтересовавшись всесоюзным событием, только вспомнив, что так и не встал на комсомольский учёт: — До нас слухи не дошли. Я и в посёлке, когда дважды был наскоком, ничего не слышал. А что? Профессор поворачивается лицом ко мне, а я к нему, в темноте лиц не видно, только слышится дыхание, и мы становимся похожими на тайных заговорщиков. — Я рад, — говорит главный, — что вы аполитичны. А случилось то, что я ждал всю жизнь и не надеялся услышать. — Я замер, жду продолжения. — На съезде со специальным докладом выступил новый генсек Хрущёв, бывший юродивым при дворе вождя и талантливо игравший роль рубахи-парня, этакого простака Ивана-дурачка. — Радомир Викентьевич усмехнулся. — Вот вам и современное продолжение русской народной сказки. Всех облапошил Никитка, и сам стал царём. Да ещё и не побоялся восстать против хотя и мёртвого, но живее всех живых благодетеля, обвинив лично его в массовых репрессиях и создании репрессивного государственного аппарата, подчинённого только вождю. Понятно, что после смерти пахана настала пора взвалить все грехи на безгласного и отмежеваться самим, не меньше его замаранным кровью миллионов безвинных. — Один из них глубоко и прерывисто вздохнул и продолжал: — Но Хрущёв пошёл ещё дальше и предложил — и его поддержали! — осудить культ личности, т. е., культ любого партийного вождя, и перейти к коллективной ответственности. Иванушка-то оказался не такой уж дурак: править будет он, а отвечать за все грехи — партбратство. Меня, сытого и полусонного от сытости, все эти вожди, генсеки, съезды, культы и другая подобная шелупень абсолютно не щекотят, я ещё живу своим убогим внутренним миром. — Вы думаете, что-нибудь изменится? — спрашиваю, чтобы поддержать заинтересованность затенённого оратора. Он немного помолчал, обдумывая ответ, и решительно возразил: — Вряд ли. Наш народ за много веков рабства привык, что за всё в ответе царь-батюшка, нам противопоказана демократия, потому что у нас каждый сам себе царь и воевода и никогда не согласится, хоть убей, с мнением такого же как он соседа. Без царя или вождя мы передерёмся, перестреляемся, сделаем ещё одну кровавую революцию и — конец русскому народу. Да и генсеки наши управлять не по-сталински не могут, не выучены, и образованием не блещут. — Тайный лектор тихо рассмеялся. — Получается почти по Марксу: низы изменений не хотят, а верхи не знают, какие нужны. Я не имею в виду вшивую интеллигенцию, которой всё всегда не по нутру. — Профессор ещё помолчал, собираясь с нелёгкими мыслями. — Вероятно, ослабнет, хотя бы временно, цензура для культуры, чтобы унять горластых писак, разрешат культурные сборища для выпуска вонючего пара, обязательно вернут почти нормальное судопроизводство, но под контролем и с решающим словом парторганов, появятся всякие парткомиссии, освободят, как и брали, без суда и следствия тех, кто проштрафился по мелочам, по недоказанным наветам товарищей, за мелкое вредительство и производственно-экономические упущения… — И вас реабилитируют, — обрадовался я, с трудом перебарывая усыпляющую дрёму. — Никогда! — почти крикнул профессор. — Никаких реабилитаций не будет. Разве вы не знаете, что КГБ не ошибается? Таких как я, доматывающих второй и третий сроки, запрячут подальше и создадут все условия, чтобы побыстрее подохли. Особенно тех, кто так и не осознал своих ошибок, никого не предал и не раскаялся. Кстати, я не говорил вам, что хорошо знаю вашего соперника за обладание вашей врачихой? — Он тихо рассмеялся, показывая, что «обладание» надо принимать за шутку. — Марата? — Да, его. Одним из самых жестоких был «кумов». И он меня, кажется, вспомнил. — Радомир Викентьевич поелозил, меняя позу. — Так что для вас, молодых, ничего не изменится, не надейтесь. — А мне и не надо надеяться, мне вошкотня наверху — до лампочки, мне бы вот ботинки как-нибудь заполучить. — И культу — быть, под пустословный благовест отрицания. — Чего там, — успокаиваю старикана, — живы будем — не помрём! — И он, слышу, хмыкнул, соглашаясь с народной мудростью. — Как у вас дела с синей? — меняет тему, и лучше бы не менял, лучше бы и дальше травил про культ. Нехотя каюсь, что никак, что неуловимая невеста не желает объявляться, жду-жду, а не приходит. — А сами? — укоряет профессор. — Искали её, ходили к ней? — Конечно! — возмущаюсь подозрениями. — Целых… один раз. На операции, видите ли, была и выходить не захотела. Что я, специально, что ли, должен караулить её? У меня и поважнее дел по горло! — То есть? — возмущается и Радомир Викентьевич. — Вы, зрелый мужчина, предпочитаете ждать, когда любимая женщина придёт к вам сама? Так надо вас понимать? Вы что, хотите мимоходом решить важнейшее дело жизни? Абсурд! Должны, просто обязаны специально караулить и искать встреч и не один раз, а столько, сколько понадобится, чтобы она сказала «да». Придётся мне, — грозится, — в сваты записаться. Или сами справитесь? — Конечно, справлюсь, — хорохорюсь, не представляя, как я, битый жизнью мужик, буду признаваться в любви девчонке. Может, письмо послать, как Татьяна Ларина? Я пишу без ошибок. Чтобы замять щекотливую тему, рассказываю о Сарнячке, умыкнувшей и квартиру, и техническое руководство вопреки желаниям Шпацермана и, конечно, меня. — О какой потере сожалеете больше? — спрашивает профессор. — Конечно, о квартире, — отвечаю, не задумываясь. Он смеётся. — Я так и думал, — и добавляет серьёзно: — А Шпацерману не очень-то доверяйте. Не уверен, что назначение Зальцманович прошло без его согласия. Ему удобнее иметь в технических помощниках безвольную и тупо подчиняющуюся всем его распоряжениям Зальцманович, чем не в меру инициативного и своенравного Лопухова… — Он ещё что-то говорил, кажется, утешал, но я уже выключился. Околев за ночь в профессорском вигваме, с утра, потеснив молодняк, захватил четырёхместку с печуркой, оборудовав спальные места на двоих. Если не я, то кто позаботится о здоровье профессора? Предзимье, не обращая внимания на наше запоздание, пёрло напропалую. По утрам роса, выпавшая с вечера, замерзала. Кругом было бело от жёсткого инея. Открытая земля покрывалась тонким льдистым панцирем, под которым оставались мелкие нерасторопные пузырьки воздуха. Засохшая жёлто-бурая трава искрилась яркими блёстками, а сучья и стволы деревьев обматывались матовым налётом. В северной тайге зима приходит быстро: вчера ещё было лето, а сегодня уже вокруг снег и может не растаять. Холодно и ничего не хочется делать. Лежать бы в спальном мешке, пока зимние украшения не потекут под солнцем тонкими струйками, с трудом втискиваясь в промёрзшую землю, и думать, как принести большую пользу советским людям и стране в целом. Жалко, что от дум, как ни напрягайся, а лучше жить никто не станет: закон фундаментальной науки. И вообще, академиками давно установлено: кто много думает, тот мало делает, они на этом постулате собаку съели. Два дня с Сашкой уматывались на контролях, а потом ещё два мёрзли по утрам и парились днём в беспрерывной ходьбе на увязке контрольных пунктов. Мы кончили, и парни кончили, и кончился наш полевой сезон. А Кравчук всё ещё материт своих, бог ему в помощь. Горюн вывез Бугаёва, видел, как они погрузились на машину, а теперь вывозит пробы. Мои уговорили напоследок сходить за брусникой. Веня надыбал целое красное море, клянётся, что и грейдером не выгребешь. Мне она ни к чему, ягоду я люблю собирать вдвоём: я стою столбом с посудиной, а кто-то рвёт. А тут поддался на уговоры и тоже поплёлся за компанию. Думаю, надо же чем-то побаловать семью, дитю с сахарком очень полезно, да и жене стоит сменить усушено-утрушенные химвитамины на естественные. Пижоны носят цветы, а я бухну ведро отборной бруснички без мусора, ну, не ведро, конечно, полведра набрать бы, и то не чета цветковому венику, который на следующий день зачахнет, а ягодки — ешь, заешься, на всю долгую зиму хватит, если меня сдерживать. Пока собирал, уделался вдрызг: штаны на коленях — красные, руки по локоть — тоже. Если бы кто-нибудь свистнул в обратный путь, когда у меня была треть ведра, я бы первым последовал за ним, но никто даже и не рыпался, и пришлось драть мерзкую ягоду засоченными скользкими пальцами, опускаясь всё ниже и ниже: сначала стоя, потом втрипогибель и, в конце концов, лёжа на животе. Лучше бы я цветы принёс. Но ведро-то набрал! Не боги, оказывается, брусничку собирают! Воодушевлённый немыслимым подвигом, я совсем раздухарился и, пока мужики собирали барахло во вьюки, пошёл с Сашкой на Уголок за лимонником. Конечно, не столько за ним, сколько посмотреть, как там, бурят или ещё нет, может, уже пьянствуют, празднуя вскрытие руды, а главного виновника, как всегда, пригласить забыли. Я — не гордый, я сам приду, не отмажетесь, друзья-геологи. Пришли, а там — мёртвая тишь. Дорогу, правда, сделали, но буровая всё ещё сверлит на Детальном. Можно было бы и бросить, а они, хитрецы, метры для премии нарабатывают. Кузнецова не видел, да и некогда мне с ним рассусоливать — я зачем сюда припёрся? За лимонником. Вот и торопимся с Сашкой мала-мала набрать да до темноты отвалить. С веток срывать любо-дорого, не надо ни на корточки вставать, ни на пузо ложиться, и берёшь не по ягодке-две-три, а кистями. Быстро отоварились по ведру и — назад. Ну, если, думаю, теперь Марья, т. е., Маша, не захочет за меня замуж, то я прямо и не знаю, чем ещё приманивать. Лимонник нам на первых супружеских порах ой как понадобится! Опытные парни говорят, что он мужскую силу увеличивает и женщину взбудораживает, никак не устоит, так и бросается на шею мужику, даже на мою, тощую и жилистую. Как бы не свернула в запале, и не переборщить бы, а то вдруг — двойня, да две девки — матушки родимые! Сразу придётся разводиться по случаю двойного брака. Мне геофизики нужны, а не Сарнячки. С первым вывозным караваном ушли все, остался на нашей половине лагеря я, один-одинёшенек в единственной палатке. Оно и понятно: капитан покидает корабль последним. От нечего делать пошёл пообщаться с хорошими соседями, а там тоже только один — наилучший. — Скоро кончаете? — царапаю ему по-дружески душу, а он молчит, складывает пробы в мешки и как будто не замечает дорогого гостя. — Ты, — успокаиваю его, — сильно не переживай, я как передовик получу ботинки — тебе отдам, носи на здоровье. — Шёл бы ты со своими ботинками… — грубо отправляет туда, куда даже Макар телят не гоняет на пастьбу. Я его понимаю и прощаю: с пьедестала никому не нравится слазить. Что ж, не хочет — не надо, сам буду носить, мне к свадьбе нужнее. Больше заняться нечем. Собрался с духом и перебрал ягоду, освободив от мусорных веточек и листочков, попробовал, конечно — мерзятина! — росла бы в сахаре, ещё куда ни шло, а так… Опрокинет Машка всю бордовину мне на голову, и лимонника не понадобится. Послонялся, послонялся, сварил, налопался, завалился — не жизнь, а рай. Облако бы помягче для моих костей, но и на этом счастливо в ночь перебрался. Рано утром разбудил грохот беготни по крыше палатки. Что за нахал? Осторожно встаю, пистолет-автомат в руке, выглядываю — рябчики! Штук десять: и на палатке, и у костра что-то выклёвывают, а кругом — батюшки-светы! — белым-бело. Вовремя пришла матушка-зима. Скорей топить печь! Пришлось согнать вестников — пурхнули по-над белой землёй и скрылись в деревьях. Как-то там в избушке профессор, трудно ему придётся теперь, скорее бы уж уходил в леспромхоз. А он, как ни в чём не бывало, весёлый и бодрый от весёлой погоды и близкого конца мотания по тропам, пришёл через час — очевидно, вышел затемно, и мы в два рейса вывезли остатки. Дальние заснеженные сопки курились, предвещая сильные ветра, на реке появились мощные забереги, ручей наш укрылся прозрачной ледяной коркой, озябшие кусты и деревья поскрипывали, постанывали под холодным ветром с туманом, — всё предвещало наступление зимы. — Долго вам ещё? — спрашиваю, зная, что не от него зависит, а от экс-передовика. — Через реку скоро не перейти будет, — беспокоюсь. — Ничего, — улыбается, не отпуская мою руку, — забереги собьём. Судя по всему, за три-четыре дня управлюсь. Успею к вашей свадьбе? — смеётся. — Дождётесь посажённого отца? Шофёр настойчиво засигналил, торопя, — быстро темнело. Я вспрыгнул на подножку, кричу: — Берегите себя! — и грожу: — Без вас никакой свадьбы не будет! — Он поднял в прощании руку, и таким, благословляющим, запомнился на всю жизнь. Может, и перекрестил, разве в темноте разглядишь. Прикатили почти в одиннадцать ночи. В пенале — хлад и запустение, в углах поселились пауки, а Марья, которая не хочет больше быть Машей, не приходила. Вот тебе и сватовство с брусникой, и медовый месяц с лимонником. Завтра схожу и окончательно узнаю, какие у неё планы в отношении нас, а сегодня — поздно: ночные выяснения отношений да ещё на смене суток никогда не приносят ничего хорошего. Утром не успел открыть дверь в контору, как сразу всем начальникам понадобился: Шпац зовёт к себе, Сарнячка требует, чтобы потом явился к ней. Господи, как они здесь мучились, бедные и бестолковые, без меня! Захожу к начальнику. — Тебе Коган давал задание на Угловой участок? — спрашивает, пристально всматриваясь в меня, как будто не доверяя самому честному из всех честных сотрудников партии, включая его. — А то? — отвечаю. — Кто ещё? — Тащи, — требует. — Чего тащить? — не понял. — Задание, чего, — злится он. — Так он на словах задал, — объясняю, — когда Детальный оформляли. А помните, — вдруг вспоминаю, — вы сами подписывали задание Хитрову на подготовку профилей, когда мы уходили искать Колокольчика? Вспомните, там и подпись Когана была. — Зови, — командует. — Кого зови? — не сразу врубаюсь. — Хитрова. — Павел, — спрашивает у притопавшего рыжего, — где задание на Угловой? — У меня, — недоумённо отвечает Хитров, — в папке. — Неси. — Внимательно прочитал принесённое задание, написанное мною, ещё тщательнее рассмотрел подписи — и вблизи, и издали, и сбоку, проверяя, не подделаны ли, а потом сунул к себе в стол. — У меня пока побудет. Ты иди, — гонит Павла и, выпроводив, опять уставился на крайнего. Крутит в толстых пальцах карандаш и давит взглядом удава на кролика. Только я давно уже не лопоухий — вон как сработал с двумя подписями — не отвертишься. Хотел-то всего-навсего подшпорить топографов, а вышло? Что вышло, я никак не мог докумекать. — Пиши, — приказывает, — объяснительную на имя Дрыботия, — когда и как ты получил задание на Угловой, на какой комплекс методов и в каких объёмах. В конце укажи, что сделано. — Ладно, — соглашаюсь. — А в чём дело-то? Он сдвинул и без того почти сросшиеся исчерна-чёрные лохматые брови, нервно пошатался на скрипучем стуле и объясняет, злясь: — Дело в том, — говорит, — что участок не зарегистрирован как объект работ этого года, и на него нет разрешения от экспедиции. Дрыботий грозится намылить нам обоим холку и объёмы не принимать к оплате до тех пор, пока приёмная комиссия, председателем которой он будет сам, не установит целесообразность детальных работ на участке. Уразумел, партизан? Будут результаты? — Они уже есть, — уверяю, — ещё какие, премии некуда будет складывать. Разве Король плохие потребует? Шпац, разряжаясь, смеётся, убеждённый последним доводом. — Смотри, Мюнхгаузен! От тебя всё зависит. Я и без него знаю, что здесь всё зависит от меня — Мюнхгаузена и дон Кихота. На лаконичный документ, где ни словом не упомянуто о сногсшибательных результатах, мне понадобилось каких-то десять минут. Отдал Шпацу, и инцидент на том был исчерпан. Как раз заявились парни, и мы дружно принялись сдавать-складировать шмотьё, аппаратуру и оборудование и пропурхались с увлекательным занятием до обеда. Обедал, наконец-то, в привычной обстановке — в ресторане. Даже стеснялся попервоначалу, но, назаказывав местных фирменных блюд: рассольник по-ленинградски, шницель по-киевски, компот по-узбекски и салат почему-то ни по-каковски, а просто и смачно — «Ришелье», успокоился. Поболтать только не с кем по душам — Ленки нет, в декрете, сообщили подруги. И как это они, бабы, так быстро умудряются? Куда торопятся? Не успеешь жениться, уже — на тебе, нянькайся, папуля. И всё без спроса и согласования. После обеда по завету Архимеда завалился на кровать. Не привыкший к перегрузкам слабый организм отпустил тормоза, и в контору пришлось заявиться к двум. Тут же, чтобы испортить желудок, налетела техручка: — Я ж тебе сказала, чтобы ты зашёл, — шипит, выставив клычки, — сколько можно ждать? — Извини, — плетусь за ней, — заставлять ждать — один из немногих моих недостатков. Я и сам себя иногда заставляю ждать. — Зашли в её келью. — Вот, — подаёт полубумаженцию без заглавия и подписей — я таким дулю больше поверю, а в ней напечатано, что начальник отряда Лопухов В.И. назначен исполнителем и автором проектно-сметной документации по работам партии в следующем году. А чуть ниже, что он же с техруком Зальцманович С.С. утверждаются авторами геологического отчёта за этот год. Что они, хотят сделать из меня Фигаро? — Распишись, — требует Сарнячка, — что ознакомлен и согласен. — А кто тебе, — смотрю на неё строго, — сказал, что я согласен? — и отодвигаю бумаженцию. — Втёмную подписывать не буду, — и сам про себя думаю, что чёрта с два ещё где-нибудь подмахнусь, хватит копить против себя компроматы. — Объекты для проектирования я сам выберу? — интересуюсь на всякий-який. Она напыжилась, даёт понять, что взлетела выше с моего шестка. — Мы с Дрыботием, Антушевичем и Гниденко уже выбрали по рекомендациям геологов-съёмщиков. Тебе осталось только обосновать наш выбор. Лихо! — внутренне киплю, не отражая пара на спокойном лице. Они выдумали, а я доказывай, что не горбатый, и делаю встречное разумное предложение: — Раз ты выбрала, так и кропай геологическую часть, а я — технико-экономическую. Лады? Сарнячка сразу смякла. — Дрыботий с Антушевичем хотят, чтобы ты всё сделал. — Ага, разгоняю соображалку, хотят проверить, чего я стою, а потом Сарре под зад, а меня в техруки. Понятно, надо им помочь. — Тогда, — говорю, — окончательно не согласен. Со злости она вся пошла жёлто-коричневыми щитомордниковыми пятнами, зловеще выставила клычки и шипит: — Так и передать? — Так и передай, — неумолим будущий настоящий техрук. — И про отчёт скажи, — наглею заодно, — что мы с тобой договорились: ты сочиняешь про детальные участки, я — про маршрутную съёмку, и Розенбаума нельзя обижать — мужик ночей не досыпает, — хотел добавить, что добирает на работе, но вежливо смолчал, — старается, в конце концов, он тоже начальник отряда и тоже имеет право на отчёт. Согласна? — порыпайся, злорадствую, и ты. Она опять сжалась. — Антушевич с Дрыботием настаивают, чтобы ты был основным автором, а я — по маршрутной магниторазведке. — Теперь совсем ясно: меня проверяют. — Не согласен, — опять стараюсь помочь оценщикам. — Так и сообщить? — чему-то радуется она. — Так и сообщи, — насупливаюсь я. На том и разошлись, поделив поровну очки первого раунда, а то, что будет второй, не сомневаюсь. Успокаиваясь, привёл рабочее место в порядок, приготовил полевые материалы к обработке, а в четыре часа втихую смылся мыться в баню, пока там не скопилась мыльная голытьба. Не идти же к невесте неухоженным, подумает ещё, что подсовываю ей неряху, пора привыкать к воде. Вась-Вась не сказал ни слова, обкорнал побольше, зачесал по-бандитски вперёд и выпроводил, даже не приложившись к моему бутыльку — наверное, тоже начал новую жизнь. Отдохнул в последний раз не вовремя в постельке на всю катушку, часа три с гаком, и, повздыхав, жалея вольна молодца, начал готовиться к наиважнейшему событию в нелёгкой жизни сейчас и, наверное, потом. Перво-наперво прикинем сальдо-бульдо, с каким-таким вступаю в семейный колхоз. Начнём с зарплаты, она у меня — бешеная, если не учитывать вычеты за всё про всё и прибавить невыплаченные премии. Невеста, услышав, пожалуй от радости в обморок грохнется. Пожалею, не скажу, пусть будет моя трудовая семейной тайной, а то заначки не сделаешь. С имуществом — похуже: проигрыватель с пластинками и … всё? Неужели за два трудовых года ничего не нажил? Огляделся — ни-че-го! — шень-ки! Да, брат, вкалываешь как вол, а гол как сокол, и воплощённых в дереве и металле трудов не видать. Ладно, успокаиваю себя, вот получу Ленинскую, и всего накупим: кресло, стеллажи… чёрт! Совсем забыл, что я от премии откажусь для закупки оружия угнетённым трудящимся неразвитых стран для их борьбы за мир. О-хо-хо! Хорошо, что с гардеробом у меня полный ажур, не стыдно невесте показать. Один новый костюм, почти ненадёванный и неглаженый, чего стоит. Ну и что, что один! Было б два, второй бы пылился почём зря. В семье надо экономно жить: всё лишнее на чёрный день откладывать, все женатики так делают. Рубах зато целых две, одна так вообще стильная — ковбойка заношенная, а вторая совсем недавно была белой. Трико есть с пузырями на коленях, не каждый может похвастать. Маек и трусов — не считано и не стирано, мне на год и одной пары хватает, пока не разлезутся. Носков тоже тьма, но целых нет. Что я, виноват, что они такие нежные? Негусто, конечно, но и не пусто, не голый приду. Да если хорошенько покопаться под кроватью и за печкой, ещё что-нибудь ценное найдётся. Простыней у меня… они казённые, как и наволочки, не в счёт, с клеймом фиолетовым, их не утащишь. Полотенца тоже помечены. Можно, конечно, клейма выстричь, а можно и повременить с женитьбой, пока не прибарахлюсь. Поднакопить всякого приданого, тогда и в омут с головой. Идея! Нет, нельзя, профессор силком женит. А-а, да что я разволновался? Скажу невесте, что всё повыбрасывал: и дорогое имущество, и заграничное шмотьё, потому что привык новую жизнь начинать с нуля. В конце концов, не в барахле счастье, а в том, что у неё буду я. На том и прекратил инвентаризацию. Говорят, женщина любит ушами — говори, говори ей с утра до вечера всякие приятности, она и не заметит, что в доме шаром покати. И ничего просить не будет, если стихи будешь читать. Надо свои охмуряющие тезисы подготовить да и прорепетировать нелишне. Может, рубануть прямо, не лукавя: «Я тебя люблю!» — и Вася! Стоп, стоп, присказка ни к чему, а то подумает, что двое Васей любят, начнёт расспрашивать про второго и первого забудет. Лучше просто: «Я тебя люблю!» И всё, что ли? Нет, пожалуй, этой лапши маловато, надо ещё что-то добавить. Ах, да: «Выходи за меня замуж!» Вот, теперь в тютельку, полный гарнир. Всё, текст готов, осталось заучить как следует. Заодно решил и мимику освоить, встал перед зеркалом и, напыжась, громко, как доклад, произнёс утверждённый текст. Многие толкуют, что от любви глупеют, но такой глупой рожи, что в зеркале, я ещё не видел. От огорчения опять грохнулся на кровать, бормочу скептически: «Я тебя люблю, выходи за меня замуж…» Примитив! Чистая бодяга! Всё равно, что: «Привет, как твоё здоровье?» Вот прадеды наши, те умели объясняться в любви. «Мадам! Я у ваших ног, скажите скорее „Да!“, иначе я прострелю изнемогающее от любви к вам сердце!» Чёрт! Пистолеты всё ещё в Париже… да и Марья ещё не мадама. Тогда так: «Прекрасная Мари! Я у ваших стройных ножек с раскоканным сердцем, и только вы его можете склеить. Скажите в темпе „Да!“, иначе я окочурюсь, и все расходы на похороны лягут на ваши прелестные плечи». Надо будет что-нибудь взять подстелить, когда буду ложиться у её ног. Костюм-то один, ладно, если скажет «да», тогда отчистит, а если от ворот поворот, придётся самому. Может, штаны снять и аккуратно повесить на спинку стула, прежде чем ложиться? О-хо-хо и а-ха-ха! Сколько лишних забот. Пойду с неподготовленным текстом, что-нибудь экспромтом сморожу, за мной не станется. Лишнего, конечно, не брякну, у меня каждое слово взвешено, никаких весов не хватит, зевальник раззявлю — само польётся, не удержишь. Где-то у профессора одеколон был. Ага, вот он, в тумбочке, настоящий — «Тройной». Знаю я себя: разволнуюсь и употею так, что от упоительных запахов мухи сдохнут. Как бы и невесту не отпугнуть. Сейчас для профилактики обильно смочим подмышки, где много шерсти, можно и в другом месте, где она есть, ещё слегка, чуточек, помажем за лопоухами и готов, как огурчик маринованный. Фу, какой отвратный дух! Как после недельного запоя. Помахал фалдами смокинга, избавляясь от излишних миазмов и — в путь, в омут. В родном хирургическом коридоре порхает какая-то пигалица в белом халате. Еле уловил. — Сестричка, — окликаю. Поворачивается — и никакая не сестричка, скорее, дочка, и жиденькие косички торчат из-за ушей. — Позови, — прошу, — Машу. — А она в отгулах, — сообщает, — я её подменяю. Ну, нет, пугаюсь, мне такой подмены не надо, вызовут ещё на линейку. Отдаю ей пионерский салют и рву когти подобру-поздорову к тётке, ловить неуловимую суженую. Свет в окошках есть, но дверь на запоре. Стучу — бесполезно, грохочу — кто-то идёт, дверь слегка приоткрывается, и в щели видны нос и насторожённые глаза. — Чего надо? — Мне бы, — лопочу, — Марью на чуток, минуток на пяток. — Она здесь больше не живёт, — и дверь так быстро захлопнулась, что нос еле успел убрать. — А где она живёт? — спрашиваю дверь, но та молчит. Нет невесты, как в воду канула. Зря только костюм надевал, одеколонился, причёску сделал а ля Лондон-бэби. Пойти, что ли, прошвырнуться по ситям, невест посмотреть и себя показать на танц-толчке? Хожу там, где посветлее, гляжу поверх голов, девки около так и шастают, но ни одна не обратилась пошло: «Я тебя люблю, выходи за меня замуж». Видно, отпугивает их мой байроновский вид, не привыкли к хорошим костюмам с элегантными галстуками и почти новым ботинкам, требующим срочного ремонта, пугаются бабоньки. Смотаться, что ли, в киношку? Всё равно вечер потерян. Как раз давали мою любимую комедь «Волгу-Волгу», которую я видел раз сто. Присмотрю, думаю, какую-нибудь симпатяшку, сяду рядом, а в темноте ей на ушко: «Я вас искал всю жизнь!» — она и обомлеет от радости. Так и сделал. А мымра отворачивается в другую сторону, к соседу, и чуть ли не на весь зал: «Коляня, тут один ищет твоего кулака». Тогда я обомлел, но совсем не от радости, оправдываюсь, что не в ту сторону повернулся, и сматываюсь из кина пока цел. Иду, оглядываясь, чтоб не догнали, и вспоминаю с облегчением: если не везёт, так не везёт, и не рыпайся, и это невезение лучше всего переспать. Сарнячка умотала жаловаться, и я целый день спокойно и тщательно обрабатывал на чистовую материалы электропрофилирования по Угловому. В обед сбегал в больничку, но там в их отделении никто не знает Марьиного нового адреса, и всё, что узнал, это то, что вроде бы у неё занемогла мать, и дочь собиралась к ней. Вот так: у неё заболела мать, а мне стало легче — нашлась беглянка, можно заказывать марш Мендельсона. К концу рабочего дня приехал Кравчук, закончивший маршрутные мытарства. Спрашиваю, где Горюн, отвечает, осклабясь, что догоняет с оставшимся барахлом, не поместившимся на машине. Совсем стало фартово! От радости, что все нашлись, решил навести марафет в пенале, а для поддержания духа врубил на полную мощность Первый Чайковского. За взвывами оркестра не сразу и расслышал стук в дверь. Маша?! — Входи! — ору, нарисовав на морде приятную прощающую улыбку. Входит … Шпац. — Горюнов не заходил? — спрашивает, оглядывая комнату. — Пришёл уже? — спрашиваю в свою очередь, стирая дурацкую улыбку. — Лошади, — отвечает, — стоят неразвьюченные, у Марты повод весь копытами истоптан, а передние ноги порезаны ремнём. Горюнова нигде нет. — У меня и сердце остановилось, стены поплыли, и пришлось сесть на стул. — Я сейчас! — кричу в ужасе и начинаю торопливо напяливать полевую одежду. — Вы подготовьте пока машину, а я — быстро. — Он, не говоря ни слова, вышел, и я почти следом бегу, чуть не забыв вырубить Чайковского. На ходу уже прихватил спальный мешок. Обычно неторопливый и несговорчивый шофёр, копавшийся в моторе нашей потрёпанной ласточки, услышав, в чём дело, не стал кочевряжиться, что-то подвернул, захлопнул капот и, сев за руль, с одного качка завёл мотор. Я, не мешкая, забрался с мешком в кузов, Шпац подал мощный аккумуляторный фонарь, сам влез в кабину, и мы покатили в мрачную неизвестность. Далеко ехать не пришлось. Горюн лежал прямо на дороге примерно в двух километрах от въезда в посёлок, лежал на правом боку, вытянув правую руку, в которой, вероятно, удерживал повод, и Марта, прежде чем решилась уйти и увести караван, долго топталась на месте, о чём свидетельствовали многочисленные копытные вмятины, а потом некоторое время тащила хозяина, цепко удерживающего длинный повод, пока ей не удалось вырвать его. На разлохмаченной седине, покрытой грязью и пылью, запеклась крупными сгустками потемневшая кровь. Поставив рядом включённый фонарь, я опустился на колени и приложился ухом к груди. Там было тихо. Потрогал запачканные ладони — холодные. Приподнял склонённую к груди голову, кое-как дрожащими руками стёр поданной шофёром тряпкой грязь и кровь и увидел на левом виске дырочку, из которой, освобождённая от пробки, засочилась кровь. На другой стороне головы такая же дырочка обнаружилась за ухом. — Его убили! — взвыл, теряя самообладание. — Гады!! Кто? Убью!!! Нагнувшийся рядом Шпацерман умело прикрыл смотрящие на нас с недоумением глаза. Шофёр с грохотом открыл задний борт. — Давай, лезь, — приказывает начальник, — примешь у нас. Со второй попытки, шатаясь на ослабевших подгибающихся ногах, соскальзывая с колеса, мешком перевалился через борт в кузов, расстелил пригодившийся мешок у кабины, и мы втроём с трудом уложили тяжёлое тело. Борт закрыли, все уселись по местам, и катафалк отправился в обратный скорбный путь. Сидя прямо на полу кузова и придерживая голову профессора, я неудержимо и неутешно плакал, и мыслей никаких не было. Встретил нас Хитров, очевидно, предупреждённый начальником. Лошади были развьючены и поставлены в конюшню. Вдвоём со Шпацерманом мы занесли Горюна в Красный Уголок и уложили на длинный стол президиума. — Я останусь здесь, — говорю, хватаясь за стул. — Не выдумывай! — прикрикнул начальник. — Иди домой, опомнись, — и силой выставил меня за дверь, а её запер на ключ. Лёжа на спине, никак не мог ни на чём сосредоточиться — одна мысль метрономом забивала все: этого не может быть, я сплю… Если бы! Не знаю, сколько времени провёл в прострации, только в дверь вдруг настойчиво застучали и открыли, не дожидаясь разрешения. Вошли двое в одинаковых серых кепках, одинаковых чёрных плащах с поясами и чёрных отглаженных брюках. — Горюнов здесь проживал? — спросил один, внимательно вглядываясь в меня. — Да, — отвечаю растерянно, — а в чём дело? Но они, не объяснив, подступили к профессорской кровати, один открыл тумбочку и выбрасывал, внимательно рассматривая, всё, что в ней было, на кровать, а второй потрошил чемодан, что лежал под кроватью. Наворотив гору, они завернули матрац вместе с вещами и постелью сначала с одной, потом с другой стороны, проверяя, нет ли там чего, обшарили висящие на гвоздях над кроватью одёжки и, не обнаружив ничего интересующего, подошли ко мне. — Встань у дверей, — приказывает один. Я встал, и они сделали то же с моими вещами, а потом перевернули вверх дном всё, что было в комнате и, не обменявшись ни словом, спокойно помыли руки под умывальником и ушли. Сердце колотилось так, что я отчётливо слышал его стук. Так вот оно как бывает… Как ни странно, но наглый визит нелюдей в чёрном помог прийти в себя. Ничего не прибирая, вышел, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Прошёлся до конторы, а в Красном Уголке горит свет. Торопясь, зашёл и прямиком к закрытым дверям, но там стоял ещё один чёрный. — Нельзя, — заступил он мне дорогу. — Кто там? — спрашиваю, волнуясь. — Что там? Он улыбнулся. — Бабки приводят покойника в надлежащий вид. — Я принесу одежду? — спрашиваю разрешения. — Неси, — разрешает. Выбрал из разбросанного на кровати белую рубаху, нижнее бельё, носки, снял со стены костюм. — Давай, — протягивает руки охранник. — Тебе туда нельзя, — и уносит внутрь, захлопнув за собой дверь. — Лопухов! — окликает из приотворённой двери кабинета Шпацерман. — Зайди. Захожу. У окна, разглядывая ночную темноту, сидит ещё кто-то в кожаной куртке. Поворачивает голову — Марат! Сам начальник чёрной банды. Вот это почёт профессору. Здороваюсь. Он молча кивает и снова отворачивается, как будто лишний. — Прочитай и распишись, — подвигает Шпацерман к краю стола какую-то рукописную бумагу. Читаю: «На основании судебно-медицинской экспертизы установлено, что смерть Горюнова Радомира Викентьевича, ссыльного поселенца, наступила в результате обширного инфаркта…» — Как, — ору, — от инфаркта?! Марат от окна спокойно отвечает, не повышая голоса: — Так надо для государственной безопасности. И ничего не возразишь против такого весомого довода. Смотрю ниже: подписали: судмедэксперт — без подписи, а следом автографы Шпацермана, Хитрова и шофёра. Кое-как, сквозь слёзы злости и бессилия, накарябал и свой, но без закорючки, недействительный. — И здесь, — не отстаёт начальник и подвигает другую бумагу, а в ней: «Обязуюсь причины смерти Горюнова Р.В. не разглашать» и те же подписи. Подмахнул, сжав зубы, и эту. Всё равно память никакими бумажками и запретами не уничтожить. — Хоронить, — сообщает Шпацерман, — будем на рассвете, не опоздай. Вот так, даже проститься никому не дадут. Изверги! Даже мёртвого боятся. — Можно мне, — прошусь, — помочь одевать? — Скажи, что разрешаю, — снова подал голос Марат. Заскакиваю в Красную мертвецкую. Две какие-то бабки — и не бабки вовсе, а здоровенные бабы — небрежно напяливают на профессора рубаху, не обращая внимания на стукающуюся о стол голову. — Осторожней, вы! — рычу на них, подбегая и придерживая седую красивую голову настоящего мыслителя. Придерживаю и не узнаю. Профессор помолодел: морщины разгладились, черты лица помягчели, наконец-то, он нашёл настоящий умиротворённый покой. — Ни-чё, — отвечает одна из баб, — он не обидится. — Втроём дело пошло спорее и, самое главное, аккуратнее. За окном загудела машина, въезжая во двор, грохнул задний борт, по коридору, приближаясь, заторопились напряжённые шаги, дверь широко распахнулась, и двое чёрных духов втащили гроб. Поднесли к столу, бросили рядом и удалились строем. Один вернулся с молотком и гвоздями. — Я сделаю, — прошу. Тот, не отвечая, согласился и ушёл. — Ну, что, — говорит одна из баб, — ложим с богом? — Я поставил гроб на два стула и забегал по комнате, выискивая, что подложить, чтобы профессору было мягче. Схватил лежащий в углу более-менее чистый спальный мешок из Кравчуковского имущества, аккуратно постелил на дно домовины обратной стороной вверх, а на него — красный сатин с президиумовского стола, что лежал, свёрнутый, на подоконнике. — Теперь, — разрешаю, — можно. — Беру профессора за плечи, бабы — за ноги, и мы с трудом укладываем его в вечную кумачовую постель. Аккуратно расправил одежду, уложил руки на грудь, хотел поправить седину, сбившуюся на левый висок, но одна из баб заблажила: — Не тронь, — и показывает глазами на дверь, — он приклеил. Спрятали, сволочи, преступный след! — Вы идите, — говорю бабам, — а я ещё побуду. — Наклонился над ним низко-низко и бормочу, еле сдерживая слёзы: — Простите, что не уберёг! Я помню всё, о чём говорили ночами как отец с сыном. Обещаю, что для меня всегда главным будет дело, а не чины и регалии. Вам не придётся за меня краснеть там, — и больше ничего сказать не успел. Вошёл чёрный и приказывает: «Давай, заколачивай, нечего тянуть». Накрыл я самого дорогого в мире человека крышкой, пообещав, что всегда он будет со мной рядом, всегда его совет будет главным, и аккуратно задолбил молотком по гвоздям. Ещё постоял и выбрел, шатаясь, на улицу. Начинало по-осеннему медленно светать. Обнаружилось, что во дворе стояли, ёжась от холода, все наши ближние. Не увидел только Алевтину, Сарнячку и Кравчука. Ко мне подошли, встали рядом единой группой. Наконец, входные двери распахнулись, и трое чёрных и Шпацерман вынесли на руках гроб. Я подскочил, сменил начальника, и понёс последнее пристанище профессора к машине, чтобы отправить его в последний короткий маршрут. И вдруг случилось чудо! Я сам слышал, и другие слышали, оглядываясь, как заржали лошади в конюшне и застучали копытами, провожая любимого хозяина. Ну, как тут не навернуться слезам! Поставили гроб на машину, я без спросу залез следом, а за мной Хитров и двое духов. Шпацерман сел в кабину, и траурный катафалк медленно выкатил на улицу. Шофёр, за неимением прощального салюта, громко засигналил, и мы неспешно двинулись по просыпающимся улицам. Наши, которым запретили сопровождать, торопливо шли, почти бежали следом. Народ выходил из домов и понятливо провожал нас глазами. Люди подходили к отставшим и, наверное, расспрашивали из любопытства, кого хоронят так скрытно. Многие, заядлые рыбаки и охотники, хорошо знали нашего Горюна, знали и уважали умного человека за помощь, добрый совет, интересный разговор. Кладбище у нас расположено за другим концом посёлка, ехали долго, и всё больше жителей видело нас, и многие присоединялись к отставшим. У ограды кладбища машина остановилась, и четверо своих, связанных тайной смерти усопшего, понесли гроб к готовой могиле, а чёрные архаровцы остались у калитки, не пропуская больше никого. Толпа всё росла и росла и, наконец, прорвав жиденький кордон, устремилась к нам и тесно окружила могилу. А мы уже опустили гроб вниз, бросили по кому земли и принялись, не торопясь, закапывать. Подоспевшие добавили свои комья, у меня отобрали лопату, и вскоре над могилой вырос аккуратный холмик. Один из духарей подошёл к Шпацерману и предупредил: «Никаких речей!» Кто-то взял меня под руку и прижался к боку. Я повернул голову и не удивился, увидев Машу. Обнял её за плечи, говорю: — Он так хотел, чтобы мы были вместе, и вот его нет. — Не говори так, — горячо возразила она, — он всегда будет с нами, — обрадовав тем, что мы думаем одинаково. И верно: почему только вожди должны жить после смерти, хорошим людям тоже надо. Провожающие стали уходить, наши забрались на машину, остались мы с Машей как одно целое и Шпацерман. — Ну почему понадобился инфаркт?! — взрываюсь я ни с того, ни с сего, взвинченный накопившейся нервной энергией. — На убитого ссыльного, — глухо объясняет начальник, — надо заводить дело, искать убийцу, дело надолго зависнет, а так — естественная смерть, и дело — в архив. — Но это подло! Безнравственно! — кричу я, не в силах сдержаться. — Ты пока не знаешь реальной жизни, — чуть усмехается Шпацерман. — Зато знаю, кто это сделал! — ору, совсем потеряв контроль над собой. — Так точно попасть в голову из дальних кустов можно только из винтовки с оптическим прицелом, а такая в посёлке есть лишь у… — Замолчи! — заорал Шпацерман, повернув ко мне злое лицо. — Замолчи, — повторил он тише. — Горюнову не поможешь, а себе навредишь на всю жизнь. — Я остыл, но не согласен: если молчать, то ещё больше навредишь себе. — Пошли, — зовёт начальник, — нас ждут. У калитки, когда Шпацерман поставил ногу на подножку, Маша говорит: — Мы не поедем, мы пройдёмся, хорошо? — обращается ко мне, а я невольно отметил характерную женскую черту, уже проявившуюся в девчонке: сначала решить и сделать, а потом спросить согласия у мужика. — Хорошо, — соглашаюсь и я, мне и самому не хочется ехать в скорбной толпе под участливыми взглядами наших бабонек. Сначала шли молча, привыкая к новым отношениям, а когда вышли на улицу, я взял её под руку и, волнуясь и сбиваясь, рассказал правду о смерти профессора и про подлые бумаженции. — Я их подписал, — твержу, захлёбываясь горькими признаниями. — Я тоже подлый, такой, как они, — подлый и грязный! — Неправда! — прерывает Маша мои постыдные покаяния, заглядывая в лицо. — Если бы ты был подлым, я бы не шла с тобой сейчас рядом. — Довод мне показался убедительным. — Своими подписями ты никому не навредил, не надо только рассказывать об убийстве профессора ненадёжным людям. Пожалуй, она права. Я начал понемногу успокаиваться, не зная, что тёмное пятно на совести так и останется на всю жизнь. — Где ты пропадала? — капризно выговариваю, словно ревнивый муж. — Почему ушла из пенала? Почему не приходила потом? — Как приятно повредничать, забыв свои тяжкие вины. — Я так тебя ждал! — чуть не плачу, жалея себя. — Мне так много надо тебе сказать! — Правда? — она обогнала меня на шаг и снова заглянула в лицо, проверяя по его выражению искренность моих причитаний. — Не сердись, — и спокойно рассказала, что ушла потому, что надоели подозрительные косые взгляды наших женщин, что не приходила потому, что постоянно дежурила по вечерам, набирая отгулы, чтобы съездить к матери, которая приболела, что последние дни была у неё и вернулась только вчера, что ушла от тёти, потому что та захотела сделать из неё домработницу, что… — Машуля, — перебиваю её, — ты прости меня за допрос и невротическое брюзжание — день такой сегодня, сама понимаешь. Простишь? — Она только крепче прижалась ко мне. А не доходя до центра, вдруг потянула в переулок, и мы пошли, поднимаясь по пологому склону, пока не дошли до чистенькой мазанки с голубыми рамами и голубыми резными ставнями под добротной тесовой крышей. — Здесь я живу теперь, — сообщила подруга и потянула за руку в калитку. На низеньком крылечке под козырьком приостановилась. — Хозяйку зовут Полиной Матвеевной, она — вдова, муж умер в этом году от силикоза, взрослые дети разъехались, осталась одна, вот и пустила меня. Пошли, — и уверенно толкнула дверь. В кухне нас встретила пожилая крупная женщина со старческим лицом в мелких морщинах и молодыми, голубыми как весеннее небо, большими улыбчивыми глазами. — Вот, — выставляет меня вперёд квартирантка, — знакомьтесь: Полина Матвеевна — мой очень хороший знакомый… Ну, такого нейтрального определения я больше не потерплю и исправляю: — То есть, жених, — и мы втроём немного смеёмся, причём, хозяйка — насторожённо, пристально всматриваясь в незваного гостя, Марья — смущённо, а жених — нахально. — Зовут Василием, — продолжает невеста, — он — начальник отряда в геофизической партии, инженер, — характеристика очень внушительная, я даже смутился. Хозяйка, не поделившись со мной впечатлениями от аттестации, по-свойски напала на постоялицу: — Маша, — смотрит укоризненно, — почему не предупредила, что придёшь не одна? Я не ждала и ничего не приготовила. — Ничего и не надо, — утешает проштрафившаяся, и я встреваю следом: — Это мы виноваты, нам надо было прийти не с пустыми руками, — и вижу, что после таких моих слов рейтинг мой повысился. — Извините, — продолжаю, — сегодня у нас такой печальный день, но мы исправимся, — и поворачиваюсь, чтобы немедленно подтвердить слова делом. — Вася, — окликает Маша, — возьми сумку. И я тороплюсь в центральный магазин, уверенно помахивая семейной сумкой. Через час вернулся с переполненной торбой, из которой заманчиво выглядывали горлышки беленькой и красного. И у них на плите что-то настойчиво скворчало и булькало. Маша в фартуке, такая домашняя, симпатичная, раскрасневшаяся, приняла сумку и предлагает по-семейному: — Тебе пока делать нечего, сходи, наколи дров побольше, если не трудно. Мне — трудно? Да это моё любимое занятие в поле… если очень попросят. Целый час, наверное, вкалывал, с удовольствием ощущая возвращающуюся радость жизни. Потом чин-чином, сидя за столом, накрытым белой скатертью, втроём помянули безвременно ушедшего в мир иной Радомира Викентьевича и неожиданно вылакали всю бутылку водки. Под отменную закуску как-то и не почувствовалось, да и истомлённая горем душа требовала нейтрализации скопившейся депрессии. Я, не торопясь, рассказал всё, что знал про жизнь профессора, женщины повсхлипывали и повздыхали, а я дал зарок всегда отмечать этот день как день памяти самого дорогого человека. Однако, чувствую, что глаза сами собой слипаются, и во всём теле пропало всякое сопротивление, да ещё зевота одолевает. — Устал? — спрашивает Маша. — Извините, — винюсь, — я эту ночь совсем не спал. — И молчишь! — укоризненно пеняет невеста, встаёт, ловко расправляет свою постель у стены и предлагает: — Ложись, отдохни. Уговаривать не надо, снял пиджак и ботинки, свалился как куль и тут же забылся. Не проснулся, а очнулся, смотрю: за удвинутым к окну столом сидит ко мне боком ангел с длинными распущенными по плечам и спине волосами, вызолоченными заглядывающим в окно вечерним солнцем. Склонился над тетрадками, закусил нижнюю полную губу — так и хочется предупредить, чтобы не прокусил нежную розовую кожицу — и подводит итоги дневных добрых дел. В цветном халатике, руки до плеч голые, коленки — тоже, а ступни спрятал в меховые тапочки. И так мне хорошо, что не хочется ни шевелиться, ни, тем более, вставать, а хочется смотреть и любоваться. Неужели не сон? — Ма-а-шень-ка-а, — произношу шёпотом, одними губами, но она услышала, повернула золотую голову и смотрит на меня отсутствующим взором затуманенных тетрадными думами синих с зеленцой глаз, почти тёмных, почти без зрачков и таких огромных, что кажется, заглядывает в самую душу — Ты, — чуть повышаю голос, — такая красивая, такая… — и спазм стиснул горло, — … родная, что мне страшно тебя потерять. — Глаза её сразу растуманились, вспыхнули синими лучами, лицо озарила солнечная улыбка. Она встала, подошла ко мне и опустилась рядом на пол. Ну, вот, подумалось мне некстати: не я, а она у моих ног, голыми коленками на полу, и ничего не подстелила. — Маша, моя Машенька, — говорю, а в сердце такая нежность, что никакими словами не передать, — я тебя очень, очень, очень люблю! — и слова эти оказались совсем не пошлыми, а очень даже кстати и очень, очень, очень верными. — И я тебя, — отвечает еле слышно, легонько положив голову ко мне на грудь, — даже больше, чем очень, давно, с самой скалы. Меня как молнией долбануло, даже дёрнулся, напугав Машу. Отстранил слегка её, недоумённо расширившую вмиг затуманившиеся глаза, вскочил с кровати, кричу восторженно: — Маша! Машенька!! Выходит, что я два месторождения на скале нашёл: рудное и тебя! — успокоившись, подошёл к находке, сели мы на кровать в тесную обнимку, и я рассказал ей всю Угловскую эпопею, не забыв и про козни Хозяйки известняковой горы. — Фантазёр ты, — треплет она, улыбаясь, мою роскошную шевелюру, — с тобой не соскучишься, — и, неудобно изогнувшись телами, обнявшись, мы впервые целуемся. Прошло много-много времени, прежде чем она, почти задохнувшись, пытается освободиться, но старается плохо, а я держу крепко, всё сильнее прижимая к груди горячее и податливое тело, и, не удержавшись, мы падаем на кровать, я — снизу, а она — почему-то сверху, и мне самому от волнения дышать нечем. — Маша, — шепчу в самое ухо, — мы не так лежим, и я чего-то хочу, прямо умираю. Маша? — Потом, Васенька, потом, — шепчет и она, перестав сопротивляться и вжимаясь в меня всё теснее и теснее, так, что я ощутил жар её грудей и услышал перебивчивый стук обоих сердец, — нельзя нам, ты забыл, какой сегодня день? Я всё забыл! Только что клялся чтить память дорогого человека и чуть не осквернил её, да не когда-нибудь, а в день похорон, в день памяти. Подлеца — он и есть подлец, Маша была не права. Осторожно отстраняю её, цепляющуюся за мою шею обессилевшими руками, тяжело дышащую с полузакрытыми глазами и полуоткрытым ртом. Радомир Викентьевич, наверное, заворочался в гробу от нашего бесстыдства. — И правда, Маша, — соглашаюсь с окончательно сомлевшей девушкой. — Давай будем вставать. А она уже не хочет, ей и так хорошо, но я неумолим, осторожно сваливаю разгорячённое тело на кровать и решительно встаю. Вот что значит настоящая сила воли! А она встаёт не сразу, некоторое время лежит, закрыв глаза и возвращаясь в нормальное состояние, потом поднимается, смущённо улыбается и застенчиво поправляет халатик, который как ни натягивай, а всё равно соблазнительные коленки, шея и руки снаружи. — Будем пить чай, — смотрит на меня ясными невинными глазами, — со сгущёнкой. — Надо же! Запомнила мой неординарный англосаксонский вкус. Вообще-то я бы не прочь хватануть бокал шампанского для поддержания духа и штанов, но эля у них, конечно, нет. Надо будет запастись одним-двумя ящиками на всякий такой-сякой случай. Ладно, сойдёт и сгущёнка с чаем. Приоткрыв дверь из нашей комнаты, Маша бодро кричит в проём: — Полина Матвеевна! Как насчёт чая? — А та из кухни, наверное, слышала нашу возню: — Уже готов, пейте. — Нет, нет, — радуется постоялица, — все вместе и на кухне, ладно? — оборачивается ко мне, уже решив и позволяя присоединиться к решению. И мы дружным триумвиратом хлещем допинг со сгущёнкой, двое много и без причины смеются, то и дело заговорщицки взглядывая друг на друга, а третья улыбается, может быть, вспоминая свой первый чай, свой беспричинный молодой смех, свою молодую радость, переполнявшую душу и сердце. А может быть, жалея нас. После чая и того, что не случилось, вдвоём как-то стало стеснительно, одолела боязнь дотронуться друг до друга, и говорить стало не о чем — главное сказано, и не хочется валить сверху словесный мусор. Пошли гулять. Конец рабочего дня, а народу на улицах немного. Редкие неторопливые прохожие и ещё более редкие пары с любопытством оглядывали нас с головы до ног, любуясь гармоничной парой — что она, стройная и фигуристая с русой косой до пояса, что он, статный красавец мосластого типа. Я, конечно, как и полагается, веду даму под руку, напрасно стараясь приспособиться к её мелкому шагу, отчего дёргаю то вперёд, то назад. Сколько нам ещё придётся походить так, чтобы приспособиться друг к другу. — Просачковали мы с тобой сегодняшний день, — говорю, нисколько не жалея трудового дня. — Тебе не влетит? Она смеётся: — Сегодня воскресенье. Совсем ты замаялся, счёт дням потерял, бедненький. И правда: в несчастье и в счастье ни дней, ни часов не считают. Вдруг вспомнилась разгромленная вдрызг хата, возвращаться на свалку ой как не хотелось! А придётся. Придётся копаться в вещах профессора… Не хочу! — Маша, — нашёл выход из положения, — пойдём, приберёмся у меня, а то я один ничего толком не сделаю. — Конечно, пойдём, — соглашается подруга, и зашагали быстрее. В пенал прошмыгнули тайком, как воры, не хотелось, чтобы кто-нибудь застукал и пристал с расспросами и сочувствием. Когда открыл дверь и включил свет, Маша всплеснула руками. — Господи! Да что же это такое! Мне тоже обстановка не понравилась. Был бы один, расчистил бы путь к кровати, рухнул и переживал бы до утра. Но Маша не из тех, она — инициативная, сняла пальтишко и без промедления принялась перебирать-разбирать разбросанные вещи, складывать-укладывать и вдруг остановилась. — Что будем делать с вещами Радомира Викентьевича? Проблема. Я как-то и не задумывался на эту близкую тему. — Давай, — предлагаю, — сложим в тюки, а завтра я отдам их Анфисе Ивановне на склад. — Может, что оставишь себе? — спрашивает неуверенно. — Нет, — категорически отвергаю мародёрство. — Мне, — оправдываюсь, — как-то не по себе пользоваться вещами умершего. А вдруг и ему это неприятно? Знаешь, — объясняю, — давным-давно вместе с умершим хоронили и его вещи, включая жену, и это было правильно. — Ты, — подначивает, — имеешь в виду жену? — А что? — кручу свою идею. — Мне, например, очень не всё равно, если ты выскочишь после моей смерти замуж, и кто-то будет тебя обнимать, целовать и ещё что-то нехорошее делать. Она смеётся. — Не бойся, мы умрём вместе, в один день и в один час. — Согласен, — отвечаю, — только я утром, а ты попозже, вечером и какого-нибудь другого года. — Мы ещё хотели поспорить, кто и когда почиет в бозе, но в дверь постучали, я открыл — соседи, техник и его жена из епархии Кравчука. — А мы, — оправдываются, — услышали шум и зашли посмотреть — не чужой ли кто. Что это у вас? — Да вот, — объясняю, — поссорились немного. — А-а, — тянут они заинтригованно, — ну, тогда не будем мешать, — и уходят, а мы прыснули со смеху, ничуть не сомневаясь, что ссор у нас никогда не будет, и рьяно принялись за дело. Я тоже участвовал, больше мешая, чем помогая, но в любом деле, известно, главное — участие, а не личный результат. Когда почитай всё кончили, осталось подмести сор да умыть руки и можно было сказать друг другу поздневечернее прости-прощай, Маша, умница, нашла за печкой два накрытых тряпками и завязанных ведра. — Что в них? — спрашивает. Ура! ликую, вот это удача! — Совсем запамятовал, — каюсь радостно, — такой нынче день. Это мои таёжные подарки тебе. Понюхай сквозь тряпки, пахнет, и угадай. Она, конечно, угадала: — Брусника! Лимонник! Ой, спасибо! Кую железо: — Сама не донесёшь, я тебе помогу, — и счастливая одарённая не возражает. Ещё бы! Если бы мне ведро сгущёнки подарили да ещё и донесли до дома, я бы тоже не возражал. Таранить-то, однако, пришлось через весь посёлок и почти всю дорогу оба кузовка мне одному, но я бы и ещё пару раз сходил туда-сюда, лишь бы не возвращаться в пенал. — Полина Матвеевна! — орёт Маша, первой заскакивая в дом. — Мы по ягоды ходили. Принесли, принимайте, — и даёт дорогу носильщику. Хозяйка отлипла от плиты, откуда ужасающе аппетитно несло печёным тестом, подошла вся в жару, тоже радуется ягодкам, а может, и нам тоже — у женщин никогда не поймёшь, чему больше. А добытчица торопится развязать тряпки, показать на треть усевшие лесные витамины. — Вот! — и столько в голосе гордости, словно сама ползала по таёжному склону. — Надо бы перебрать, — советует-предлагает хозяйка. — Уже, — подаю голос и я. — Тогда брусничку замочим холодной водой, а лимонник засыплем сахаром. Давай, хозяюшка, — улыбаясь, обращается к Маше, — действуй, а то я замаялась с пирогами, не отпускают ни на минуту. Ещё раз — ура! Пироги я страсть как люблю, особенно с капустой и мясом побольше. — А они с чем? — интересуюсь нахально, надеясь на третье «ура!» — Всякие, — отвечает, — с горбушей и рисом, — фу-у! — яйцом и морковкой, — бе-е! — немного с творогом, — теплее! — есть и с мясом и капустой, — горячо! ура! — не знаю, кто какие любит. — Я, — успокаиваю, — всякие люблю… особенно с мясом и капустой. — И я, — вторит невеста, — всякие… особенно с творогом. — На тебе! Не успели сойтись, как вкусами разошлись. Придётся ей привыкать к моим, такая уж женина судьба. С пирогами сам бог велит попьянствовать — пригодилось красненькое-то. Тем более что я многое возлагал на это неожиданное и весьма кстати пришедшееся застолье, главное, не окосеть самому и подпоить хозяйку, чтобы стала добрее и сговорчивее. Перед тем, как садиться за стол, произвёл разведку боем. — Машуля, — говорю умильно, подходя к ней близко-близко и беря за руки, чтобы исключить отступление, — предлагаю тебе крайне выгодную финансовую операцию. — Ты? — и улыбается, не веря, но всё же заинтересовалась: — Какую? Так, думаю, надо до предела подавить возможное сопротивление и обнимаю её за плечи. — Давай, — говорю, — будем платить за комнату вместе? Она быстро откинула голову, повиснув в моих руках, и спрашивает удивлённо, не усёкши моей выгоды: — Тебе-то какой резон? Ты же здесь не живёшь. Я тут как тут: — Так это легче лёгкого исправить. — Она сразу сообразила и молча улыбнулась, согласившись на верную экономию, но всё же пытается артачиться из женской вредности. — Не знаю… — тянет, не спуская с меня загадочно улыбающихся незамутнённых глаз, — а что скажет Полина Матвеевна? У меня и на это предсказуемое возражение продуман убедительный ход. — Её я, — по-мужски беру на себя самое трудное, — уговорю. Сломленная вескими доводами, Маша всё с той же загадочной улыбкой поцеловала меня, и мы, довольные взаимовыгодной сделкой, пошли к столу на кухню. Когда осушили половину 0,7-литрового бутылька, я решил, что настала пора охмурять подшофевшую хозяйку. Поскольку всем мудрым стратегам ещё со времён Кощея Бессмертного известно, что самый прямой путь — это в обход, то и я начал заходить с фланга. — Полина Матвеевна, — уважительно обращаюсь к осаждённой крепости, — вы заметили, что я некурящий и непьющий? — А как же, — отвечает, — сегодня за день второй раз прикладываешься. — Так, — оправдываюсь, — день сегодня такой, исключительный. — У вас, у мужиков, — молотит почём зря, — все семь дней в неделю исключительные. — Ладно, думаю, зайдём с другого фланга. — А вы, — напыжился, выставив мощную костлявую грудь, — слышали, что я начальник? — Слышала, — отвечает, ухмыляясь, и — раз мне под ложечку! — только, вон, ботинки на начальнике драные. Вот женщины! Всё видят, даже то, что я сам на себе не вижу. — Так это третьи, — пускаю дымовую завесу, — специально надел, чтобы на кладбище новые две пары не измазать, — не вру, имея в виду, что одну получу от Кравчука, а вторую получу сам. Обидно стало на глупую бабу, что за старыми ботинками не хочет видеть моего светлого нутра. — А вы заметили, — бросаюсь в атаку с новыми силами, — как лихо, по-хозяйски, справился с дровами? — И это заметила, — почему-то смеётся хозяйка. — Что ж ты, хозяин, не насадил как следует топор на топорище? — Так я торопился, — ну, ничем ей не угодишь! — Да я, — кипячусь в обиде, — лучший парень на деревне, да я… — Вася, — перебивает встрявшая некстати невеста, ещё и лыбится как масляный блин, перестреливаясь хитрым взглядом с Матвеевной, — мы уже обо всём договорились. Я и остолбенел дурак дураком, и уши завяли. Ну, женщины! Мужик ещё только-только нацелится на цель, соображая, как её лучше поразить, а женщина уже втихаря вжарила в десятку дуплетом — и за себя, и за него. Ржут, вон, довольные, что оболванили первого парня ни за что, ни про что. Покойный Радомир Викентьевич предупреждал, что не может быть равенства в семье, что это противно природе, поскольку в любом коллективе, даже в самом маленьком, обязательно заводится вождь. У нас, похоже, им будет Маша. Что ж, меня такой расклад ответственности устраивает, дома удобнее марьяжиться под каблуком, мне хватает забот и на отрядном участке, там я сам себе с усам. А сейчас смеюсь вместе с ними, вполне довольный одержанным фиаско. — Значит, так, — отсмеявшись, ставит условия добровольно сдавшаяся сторона, — твои заботы, первый непьющий хозяйственный начальник — дрова и ремонты. И не вздумай сбежать! — грозит, нахмурив брови: — Найду и от души пройдусь по рёбрам вот этим, — показывает на внушительную кочергу, — и столько в глазах ненависти и злобы, что я верю: ни отвертеться, ни скрыться не удастся. Чтобы закрепить договор, разливаем остатки краснухи и бахаем во славу Бахуса, заедая пирогами. И всё — я законный квартирант у законной невесты. Женщины остаются мыть посуду и обсуждать новые обстоятельства, а их виновник уходит в свою комнату, подходит к столу, за которым кусала губы Маша и смотрит, что её так напрягло. На обложке раскрытой книги — «Дифференциальное и интегральное исчисление». Ясно, мне это на один зубок. Сажусь и начинаю просматривать решённые задачки и те, что помечены в печатном задании. Увлёкся и чуть в досаде не столкнул навалившуюся сзади на плечи тяжёлыми грудями Машу. Она обняла меня за шею жаркими голыми руками, дышит в ухо и смотрит, что я уже успел решить. Задаёт вопросы, я отвечаю, но вопросов почти не слышу, а собственных ответов почти не понимаю. В таком захваченном положении не только никаких задачек по высшей математике не решишь, но и сколько будет дважды два забудешь. Да и поздно уже для задачек, для другого время настало. — Завтра, — намекаю толсто, — на работу. Она отстранилась. — Жалко, — стонет, — что у нас не два выходных дня. Мне, — вздыхает, — к семи надо. Я тоже встаю, обнимаю её, утешая: — Я тебя провожу, — решаюсь на жертву, — мы всегда будем уходить вместе, — подхватываю её выше голых колен — приятно! — поднимаю на руки — не очень! Она от неожиданности вскрикивает: «Ой! Уронишь, дурной!» и цепко ухватывается за могучую женихову шею, а он несёт её и осторожно опускает на кровать. Говорят, жених обязан вынести невесту из ЗАГСа и занести в дом. Представляю себе его состояние, если невеста достанется крупногабаритная. Ещё задумаешься, стоит ли? Чего только ни напридумывают бабы для нашего испытания. Я, считай, экзамен сдал. — Будем баиньки? — спрашиваю, надеясь на другой ответ. — Свет, — шепчет, затравленно глядя на меня, — потуши, я разденусь. — Как это — потуши? А вдруг невеста с изъяном? Товар брать втёмную, всё равно что кота в мешке. Я, например, запросто разденусь при свете. Правда, не до конца, его тоже стыжусь показывать. Вздыхаю с сожалением от несостоявшегося стриптиза и тушу свет, а она, ну, совсем обнаглела: — Отвернись! — Может, мне ещё голову в мешок с котом засунуть? Но не перечу, лишь бы быстрее уместиться рядом. Наконец, слышу лёгкий скрип кровати, лёгкий вздох и долгожданное: — Иди. Уговаривать не надо, шмыгнул под одеяло, скромничая, в трусах, ощупываю рядом, а она даже в комбинации, в шёлковой, и руку мою отталкивает. А как не проверить, кто рядом? Бич у нас рассказывал, как ему по пьни девки, сговорившись, подменили красотку на уродину, так он, бедолага, после этого пить бросил. Всё ведь в темноте. Меня один раз только что надули, что стоит и во второй раз облапошить? Подложат Полину Матвеевну, и доказывай потом, что невзначай. За невзначай у нас голову оторвут, не говоря уж про что другое. Лежим-то спинами друг к другу, касаясь задами, а сзади они все одинаковые. Спрашиваю тихо: — Маша, ты спишь? — Почти, — отвечает бодрым голосом и поворачивается на спину. Я — тоже. — Знаешь, — говорю, — Радомир Викентьевич постоянно наставлял, что надо жить полной жизнью сегодня, каждый час, каждую минуту, не оттягивая хорошее на будущее. Он вообще считал, что главное предназначение человека в жизни — продолжение рода, зарождение новой жизни. Может, послушаемся умного человека? — Маша повернулась набок, лицом ко мне, и уткнулась, не отвечая, куда-то в подмышку. Дыхание её было горячим и прерывистым. Я тоже повернулся к ней и успокаивающе поглаживал по голове, спине и ниже, под комбинацией. — Васенька! — шепчет заполошённо, не поднимая уткнутой головы. — Я в первый раз. Зато я — опытный. Осторожно, нежно, раздеваю её, отводя цепляющиеся слабые руки, и сам освобождаюсь от ненавистных трусов и … всё у нас получилось как надо, даже без лимонника. Так мы, не замедлившись, в день похорон профессора исполнили, смущаясь, главный его завет, и, думаю, он не заимел на нас зуб, а, наоборот, окончательно успокоился, дождавшись осуществления мечты видеть нас вместе. Лежим на спине, передыхиваем, переживая случившееся и обвыкая с настоящей близостью не только душ, но и тел. И вдруг — что это? — слышу лёгкие всхлипы. Дотронулся до её щёк — слёзы! Она схватила мою ладонь и ну целовать — один раз, второй, третий… еле отобрал. — Что с тобой? — спрашиваю. — Не обращай вниманья, — тихо отвечает сквозь слёзы, — это так, от счастья. — Поворачивается ко мне и наваливается на грудь, прожигая своей насквозь, хватает влажными ладонями моё лицо и спрашивает страстно: — Скажи, ты меня любишь? — Машенька, — шепчу, обнимая за вздрагивающие плечи. — Я тебя люблю, — и целую в мокрые, жадно приоткрытые губы. — Ещё! — Я тебя очень люблю. — Ещё! Ещё! — Я тебя очень-преочень люблю. Но ты… не выходи за меня замуж. Она так и отпрянула, села, прислонившись спиной к стене и бесстыдно обнажив свесившиеся груди, не замечает ничего, поражённая в самое сердце жестокими словами. — Но почему-у? — стонет, и слёзы счастья сменились слезами неутешного горя. Сел рядом, обнял за плечи. — Ты ещё такая молодая, — лепечу не своими губами и не своим голосом. — Мне уже восемнадцать, — возражает по-девчачьи, слизывая с губ текущие слёзы. — Вот именно, — констатирую, как будто она призналась в страшном преступлении. — Тебе учиться надо, институт кончать, а выйдешь замуж за охламона — тяжеленько придётся: засосёт домашнее хозяйство, муж, дети… — Когда они ещё будут? — перечит, так ей хочется за меня замуж. — …надорвёшься, не потянешь учёбу. Зачем такие жертвы, кому они нужны? Закончишь институт и, если не раздумаешь… — Никогда! Не надейся! — …вернёмся ещё раз к этой теме. И вообще, знаешь, у меня созрело деловое предложение. — Маша непроизвольно фыркнула, вспомнив о предыдущем. Но я позволил себе великодушно не заметить фырка и продолжал излагать хорошо продуманную за несколько минут до этого идею: — В нашем институте, — объясняю, не торопясь, чтобы она отошла от стресса и хорошенько вдумалась, — были студенты, учившиеся по направлению предприятий, которые давали им приличную прибавку к стипендии, а те обязаны были по договору, отучившись, проработать на предприятии-доноре пять лет на должности, на которую их поставят. Мы им, денежным, завидовали и бессовестно занимали до стипендии без отдачи. — Маша вытерла ладошками щёки и нос, глубоко с надрывом вздохнула, и я понял, что можно переходить непосредственно к делу: — Хорошо бы, — втолковываю, — тебе заручиться поддержкой хирургини и узнать через неё — может, и тебе отломится такое направление от больницы. — Зачем? — не понимает Маша. — Я и так учусь. — А затем, — внушаю терпеливо и внятно, — что тебе, я вижу, не нравится фармакология и по-прежнему тянет в хирургию. Если получишь направление и добавку к стипендии, то можно будет перевестись на дневное обучение на хирфак. Первые два года на всех специальностях дисциплины общие, и потерянные полгода тебе зачтут. Может, что-нибудь придётся досдать, и в посленовогоднем семестре ты будешь там, где тебе хочется. Ну, как идейка? — Не верится, — помолчав, тянет, загоревшись идейкой, — что дадут направление. — Тогда я тебе его дам, — говорю решительно. — И добавку к стипендии. — Ни за что! Я начинаю злиться. — Что ж, по-твоему, я, интеллигент с высшим образованием, должен маяться с безграмотной женой? — рублю наотмашь. — Чего ты, дурёха, боишься? — Не хочу, — объясняет, — никому быть в тягость. И я фыркаю: — В семье, — поучаю молодуху, — так не бывает. В ней всегда кто-то кому-то чем-то обязан. Сегодня — я тебя выручу, завтра — ты меня, а иначе зачем она, семья? — Мы, — вспомнила об обиде, — не семья. На мелкие девичьи уколы я внимания не обращаю. — Милая Маша, — уговариваю терпеливо как старший, — мне очень хочется, чтобы тебе стало хорошо, и тебе того же, естественно, хочется, давай, вместе осуществим нашу общую мечту, не меркантильничая попусту. Четыре года пролетят как миг, — мне, считаю, будет тогда тридцать, а она — всё такая же молодая, — и мы, даст бог, будем вместе. — Не тешь, старче, себя призрачной надеждой. — А пока будем встречаться на каникулах, я тебя на летних в тайгу свожу, познакомлю с Хозяйкой горы. Долгие расставания и редкие встречи или укрепят нашу любовь или … о другом и думать не хочется. Тебе скоро ехать на предновогодние зачёты? Вздыхает так, как будто на каторгу. — Через неделю. — Вот и прекрасно. Разузнаешь всё в больнице, и тогда ещё раз вернёмся к деталям нашей идеи, хорошо? Она опять вздыхает и теснее жмётся ко мне. — Мне, — говорит, — как-то не по себе: столько случилось, и всё в один день — голова идёт кругом. Я смеюсь, поняв, что одержал победу. — Со мной не соскучишься. Она меня целует, одобряя, а я: — Надо бы, — говорю просительно, — закрепить наш договор, а? Если бы не Полина Матвеевна, мы бы прокемарили ещё один выходной, не установленный, к сожалению, Верховным Советом. Бежали, торопясь, ёжась и зевая, по пустынным заиндевевшим улицам к больничке, и не было приятных ночных забот, а всё плотнее завладевали отупевшей от недосыпа башкой гнусные дневные. Проводив Машу почти до дверей, развернулся и в ускоренном темпе рванул к пеналу. Там ждала холостяцкая кровать, и, харкнув с высоты Эйфелевой башни на все вместе взятые производственные дисциплины, вредные для здоровья трудящихся всех стран, привычно шмякнулся на неё в одежде и сладко доспал то, что не удалось в супружеской постели. Но в начале десятого, как и полагается уважаемым ИТРам Союза, неуважаемым в нашей занюханной конторе, был на месте и опять оказался всем нужен. Понятно, что всех нужнее — Шпацерману. Снова пристаёт со своими гадючьими бумаженциями. — Ознакомься, — резко подвигает по столу ко мне, а она не хочет двигаться, загибается одним концом, тормозится. Беру, читаю: «За самовольное проведение работ на участке Угловом начальнику партии Шпацерману Д.А. и начальнику отряда Лопухову В.И. объявить выговор». — Ошибочка, — говорю, положив приятное извещение обратно на стол. — Какая? — любопытствует дока в казённых бумагах. — Надо было написать «стрелочникам Шпацерману и Лопухову», можно и без инициалов. — Как ни называй, — сердится он, — а всё равно лезь в кузовок. Части годовой премии по твоей милости, как пить дать, лишимся. — Опять я подгадил с премией: непруха — она и есть непруха. — Ты вот что, — обращается обиженный первый руководитель, — не очень-то нападай на Сарру, не забывай, что она — женщина, — защищает второго руководителя. — Всем я досаждаю, всем неприятен, всем несу зло, даже, оказывается, и Змее Горынычне. Остаётся только хмыкнуть. — Глядя на неё, — отбрыкиваюсь грубо и с намёками, — это очень трудно. Но я и не думал нападать, я только защищаюсь, — и это святая правда, если учесть, что бывает и активная оборона. — Ладно, — прекращает тему Шпац, открывает ящик стола и достаёт маленькую коробочку и блестящие часы с блестящим витым браслетом. — Это тебе, — осторожно пододвигает по столу, — Горюнов оставил на сохранение, просил передать в случае чего. — Как зачарованный дикарь из джунглей Амазонии беру в руки ослепляющие часы неизвестной иностранной фирмы с умопомрачительной красной центральной секундной стрелкой и календарём, примеряю на руку — как на ней и были, полюбовался, сияя улыбкой не меньше часов, снимаю и осторожно кладу на стол. Открываю коробочку, а там — золотые серёжки с брызнувшими в глаза синью сапфировыми камушками. Ну, профессор! Он и о памяти позаботился. Мгновенно даю ещё одну мысленную клятву: она, память, на всю жизнь, и так тепло стало на сердце, что впору идти и просить дружбы у Сарнячки. — Спасибо, — хриплю, забирая дары и упрятывая во внутренний карман пиджака. — Не женился ещё? — Уже, — говорю ложь как правду. — Жди двухкомнатную, — радует щедрый начальник, — первая твоей будет… если отстоишь Угловой. Я скептически усмехаюсь. — Спасибо, — ещё раз благодарю, — вы мне и так две дали, больше не хочу. Он ухмыляется. — Ну, как знаешь, — и опять меняет разговор. — Строители сделали надгробие и оградку, съезди, обустрой могилу. — Обязательно, — обещаю с готовностью, — вот только схожу, поцапаюсь с Сарнячкой, т. е., с Саррой Соломоновной, — и мы оба смеёмся, мы с ним — не в ссоре. Робко стучу в гадюшник, захожу и, выполняя просьбу Шпаца, вежливо, изящно склонив породистый профиль, спрашиваю: — Чего изволите, Сарра Соломоновна? Начальство у нас поголовно не отличается массовой культурой, очевидно, должность обязывает к грубости, не составляет исключения и наш техрук. — Не паясничай! — рычит на и без того затурканного подчинённого, только что схлопотавшего ни за что, ни про что выговор. — Тебя Дрыботий с Антушевичем вызывают. Срочно! Ну, парень, думаю, ты делаешь успехи — уже не только своему непосредственному, но и экспедиционному начальству требуешься срочно, так, глядишь, скоро и министру понадобишься. — А не подскажете ли, — вежливо допытываюсь, — за каким таким дьяволом я им понадобился? Может, хотят единовременную премию дать как лучшему начальнику отряда или талон на ботинки? Она злобно фырчит: — Ага! — подтверждает. — Держи карман шире! — Это можно. — Дадут, догонят и ещё добавят, — и, излив лишний яд, объясняет: — Будешь объясняться по проекту и отчёту. Ясно! Вызов на ковёр, на неравную схватку — их двое и разряд выше, а у меня БГТО. — Слушай, — говорю Сарнячке, — давай мотанём вместе, разом поставим все точки где надо. Как? Она выпучила на меня жёлто-коричневые зенки, соображая, в чём подвох, не допёрла и согласилась: — Едем на автобусе. Можно и верхом, я не против. Представляю себе, как мы дружной парой въедем в экспедицию, она — в амазонке, я — в верховом смокинге, серебряные уздечки… Нет у неё, готов на любое пари, амазонки, а мой смокинг всё ещё не готов, ждёт последней примерки, а без них не тот эффект. Придётся ехать на автогробе. Ублажив начальство, занялся неотложным делом. Бегом к строителям, которые делают дом, в котором обещана мне третья квартира, спрашиваю, показывают — бери, готово. Бегом к шофёру, тот, как всегда, возится с железным дромадёром. Объясняю, ссылаясь на начальника, без слов собирается, садится за руль. Подъезжаем к строителям, загружаемся и — на кладбище. Попросил остановиться у магазина, заскочил, взял «мерзавчик», полхлеба и кусок местной варёной колбасы. Приехали, стаскали на свежую могилу, стоим, отдуваемся. Шофёр спрашивает: — Кто он тебе? Понимаю, что спрашивает о родстве, но кто может определить его настоящую степень, если порой родные братья — лютые враги, а неродные люди — не разлей вода. — Пока, — отвечаю, — до конца не понял. Не меньше, чем духовный отец и стерегущая каждый шаг совесть. — Вроде бога, значит, — вполне понял водитель. — Хороший был мужик, настоящий, такие теперь на редкость. — Вот лучшая похвала профессору от простого народа. — Ты прав, — подтверждаю с горечью. — Такие все там, откуда он выбрался к концу жизни, там скопились настоящие мужики. — И верно, — согласился шофёр, — здесь всё больше рвачи навроде Хитрова с Кравчуком, да тихие хитрецы, как Розенбаум. Справишься сам? — Угу. Он пошёл к машине, а я принялся копать ямы под столбики. Слышу: мотор загудел, поработал и заглох, а шофёр вернулся. — Я тебе помогу, — и мы вдвоём принялись слаженно обихаживать последнюю зону Радомира Викентьевича. Вдоль могилы вкопали скамейку, в головах установили сбитую из досок пирамидку с венчающей железной звездой, как у всех спокойных соседей. Чего-то явно не хватало, чего-то характерного для профессора. Походил, поприглядывался к другим монументам, но ничего подходящего не приметил. И вдруг в глаза бросился виток ржавой колючей проволоки, валявшейся за кладбищенским забором. То, что надо! Попросил у шофёра пассатижи, откусил клок, сплёл терновый венец и насадил на верхушку пирамиды: звезда в колючей проволоке. — Здорово ты придумал, — одобрил шофёр. Выставляю на скамейку четвертуху, закусь, приглашаю: — Помянем? Он не кобенится, хотя и за рулём. — Мир праху твоему, — говорю, обращаясь к могиле, — в долгожданной свободе, профессор, — и мы по очереди пьём прямо из горла и закусываем хлебом с колбасой, нарубленной топором. — Почему ты назвал его профессором? — спрашивает после поминок шофёр, и я ему объясняю: — Он был профессором социологии до заключения. — Надо же! — удивляется водитель. — Никто и не знал. — Он встаёт, отряхивает крошки с колен. — Я — поехал, Айзикович и так раскричится. Ты — как? — А я, — говорю, — останусь, покрашу всё и — домой. — Тогда — бывай, — и он уезжает. А я покрасил оградку и венок зелёным, пирамиду и звезду, естественно, красным и присел на лавку. В голове небольшой балдёж от водки, жалуюсь вслух: — Зря вы, профессор, — памятую и верю, что душа его три дня караулит тело и, значит, прислушивается, — расщедрились на такие подарки, не заслужил я их. Не успели вы уйти в мир иной, а я уже нарушил обещание, не взял синюю замуж, сдрейфил, и не знаю, прав или нет, посоветоваться не с кем. Как вы ни старались, но из лопуха настоящего мужчины не получается. Знаю, а поделать с собой ничего не могу, такой уж уродился. Не зря у моего настоящего отца не было для сына ласковее слова, чем «говнюк». Так оно, к сожалению, и есть, — и слёзы навернулись на глаза, совсем ослаб нервами курилка. Утираю грязной ладонью и дальше жалуюсь: — На работе тоже не ахти, с начальством не лажу, веду себя как паршивый Чайльд Гарольд: на одно слово — два возражения, и гонор прёт, выговора собираю, потерял настрой на дело. Как мне вас не хватает! Как не хватает вашей конструктивной вздрючки! Посоветуйте, как не увильнуть по слабости с избранного пути? Вы учили: будь честным и бескомпромиссным в своём деле. Это я твёрдо обещаю. А вот в жизни… Как бы я хотел когда-нибудь стать таким как вы. — Вздохнул тяжко, чуть с пьяни не перекрестился, покрасил скамейку, постоял ещё праздно без мыслей с пяток минут и ушёл, так и не получив ответа, как жить дальше. Придётся теперь всё додумывать самому, набивать шишки и зализывать ссадины, стать, наконец, настоящим мужиком. Приползаю усталый как вол домой, а жена дрыхнет, голубушка, без задних ног, и дела нет до ухайдакавшегося мужа. Хотел побить для учёбы, для острастки, что не встречает, не снимает сапоги, да лень. Присел рядом на краешке кровати, разглядываю, чего это я в ней необыкновенного нашёл, и не вижу ничего стоящего, кроме покосившихся башен грудей. — Жена! — трогаю за плечо, — муж пришёл, мать твою, а ты дрыхнешь! — она испуганно открыла огромные синие озёра, согнала туманную дымку, улыбнулась, и я понял, что нет, не ошибся, ту нашёл. Потянулась гибким телом, обхватила несостоявшегося мужа за шею, поцеловала и отталкивает: — Фу! Несёт-то как! Алкаш! Объясняю, отстранившись, что весь день обустраивал могилу Радомира Викентьевича и пахну краской. — Ври, — говорит, — да знай меру, вруша. А что ты там сделал? — интересуется. Рассказал, и про венок не забыл. — Выдумщик, — улыбается, — это лучше, чем врун, — и опять притягивает, целует и долго не отпускает, вся сомлев, и я в тонус. Еле-еле отлипли друг от друга. — Расскажи, — прошу, — теперь ты про свои делишки. — Ничего, — скромничает, — существенного не случилось — обычное дежурство, — но не выдерживает и сообщает главное: — Заведующая пообещала похлопотать о направлении. А вдруг выйдет, а? — загорается радостью и выплёскивает её на меня в безудержных поцелуях. Видно, ей эта процедура очень понравилась. — Я, — продолжает, — и подменять Дашу отказалась впервые, та даже удивилась, а я ей: по семейным обстоятельствам, у неё и глаза на лоб выкатились, — и опять в возбуждении целует. Не узнаю прежнюю сдержанную Марью в этой пылкой Маше. Как женщин меняет любовь, вернее, моя любовь! Даже умыться не отпускает, привести себя в домашний вид не даёт, уже и губы опухли, куска в рот не положишь, не разжуёшь. Поужинав втроём, мы вдвоём удалились в собственные однокомнатные апартаменты и попытались с часок порешать, зевая, задачки, но не выдержали утомления и рано улеглись спать. В эту ночь у нас было всего один раз как надо, а всё остальное время бездарно прокемарили. По расписанию автобусик отходит в 6.30, но шофера не знают расписания и поэтому отправляются, как только коробочка заполнится до отказа. На всякий случай выскочил из дома ещё шести не было в надежде заполучить пару стоячих мест, оставив Машу добирать самые ценные утренние полчаса. Уже на дальнем подходе понял, что опоздал: все плацкартные места заняты, и прибывающий народ уминался на проходных стоячих. Скольких бедолаг с самого ранья вызывают разные выспавшиеся начальники! Залезаю в низкую дверь, складываясь в три погибели, смотрю — Сарнячка сидит у окна, а рядом с ней баба с пацаном, разметавшимся во сне на коленях. Мне бы так! — Возьми меня на колени, — пожелав доброго утра, прошу техручку, но она только недовольно отвернула хищную голову к окну. Другая бы — и не одна — за счастье почла подержать первого парня на коленях у груди, впрочем, у неё её нету, может, поэтому и не хочет. Придётся Атлантом всю дорогу удерживать на плечах трясущуюся крышу. Не прошло и десяти минут, как мы заполнились до ручки и покатили, опередив расписание настолько же. Только отъехали, как стоящая впереди, у самой спины шофёра, тётка с малолеткой на руках, не выдержав напряжения и обессилев, недолго думая, усадила малыша на колени шофёру. Пусть, говорит, посидит немного, все руки оттянул. Водитель, сжав колени, чтобы не уронить пассажира, обернулся к ней и предлагает: «Садись и ты, держись за руль, а я за что-нибудь другое». Весь сонный автобус пришёл в восторг, заржав так, что стало свободнее, а тётке за находчивость уступили место. До экспедиции дошлёпали молча — ну, не получается у меня контакта с этой, мягко говоря, неприятной то ли девушкой, то ли женщиной, то ли с чем-то средним! Мы одинаково и прочно не терпим друг друга, хотя я никогда никакого повода к вражде не давал. Бывает любовь с первого взгляда, бывает, наверное, и такая же неприязнь. Нет искры, хоть убей! Заходим к Гниденке, тот встречает, щерясь, и не поймёшь отчего, то ли от радости, то ли злорадствует заранее. Я ничего хорошего от начальства никогда не жду и заранее напрягся, а надо бы расслабиться. Сбегал он к Дрыботию, зовёт на поединок без судей. Заходим — два угла ринга заняты: в одном — хозяин кабинета, в другом — Антушевич, два остались нам, а Стёпа, надо понимать, будет у них секундантом. Приветствуем друг друга, как и полагается по ритуалу, пожатием рук, и Антушевич делает первый выпад: — Вы, — обращается ко мне, — почему отказываетесь от составления проектной документации? — Первый раунд начался. — Я вовсе не отказываюсь, — уклоняюсь от апперкота, — я отказываюсь от предложенных объектов работ. — Вон даже как! — удивляется Антушевич. — А вам не кажется, что у вас чересчур гипертрофированное и ничем не обоснованное самомнение? — проводит он запрещённый удар ниже пояса. Но меня, если я завёлся, с ног не собьёшь. — А вы, — отмахиваюсь, — хотите, чтобы я с чужого мнения обосновал работы, в которые не верю? Боюсь, что у меня ничего не получится, — ухожу в глухую защиту. — Что значит — не получится? — заходит с фланга Дрыботий. — Есть распоряжение экспедиции, и вы должны его исполнять. Вы на работе на государственном предприятии, а не в частной лавочке, — метит прямо в челюсть. Отражаю хук как могу: — Конечно, я выполню ваше распоряжение, — держу защиту, — но оно будет некачественным, поскольку мне придётся указать, что проектные площади не являются выбором автора и дать им собственную критическую оценку, которая будет явно не в пользу обоснования работ. По-другому поступить не могу. В тайм-ауте все молчат, оценивая слабые и сильные стороны противника. Я явно выигрываю по очкам. Первым опять суётся Антушевич: — У вас что, есть альтернативный вариант? — спрашивает заинтересованно, как геолог геолога, у мужика явно над начальническими амбициями преобладает разумное начало, в отличие от быкоподобного Дрыботия с угнетённым правым полушарием. — Конечно, — с готовностью сознаюсь и наношу свой разящий удар, если не нокаут, то нокдаун точно, — иначе бы я не возникал против, — и делюсь: — Считаю необходимым проектные работы сосредоточить на северо-востоке, на продолжении регионального глубинного рудоконтролирующего разлома, к которому приурочены известные месторождения района, а также новые рудопроявления Детальные-1 и 2 и Угловое. — Мы такого не знаем, — упорствует Дрыботий, и я не спорю — с начальством не спорят, его, по возможности, игнорируют. Опять молчим, забравшись в тупик. Этот раунд явно за мной. Моя напарница затаилась в углу, готовая в любой момент, как засадный полк на Куликовом поле, выскочить на подмогу. И снова в атаку бросается экспансивный Игнат, который Игнасий Осипович, который Иосифович. Но что это за атака? Он трусливо выпускает против меня секунданта. Такого ещё в практике бокса за всю его мировую историю не было. — Что скажете, — никак не может опомниться от моего удара, — Степан Романович? И Стёпа срывается с цепи и бросается в психическую атаку, колошматя воздух впустую. — Есть, — бормочет на повышенных тонах, — инструкция и рекомендации по составлению проектной документации, которые никому не дано нарушать. — Это всё мимо: я никаких правил не знаю. — Есть, — тарахтит без остановки, — техническая дисциплина, — которую, оказывается, тоже нельзя нарушать. Дрыботий согласно кивает, а я отворачиваюсь, пропуская лёгкий удар, как будто впервые слышу. И вообще, распаляется Гниденко, ему ничего, как это ни странно, не известно о каких-то гипотетических разломах, не закреплённых никакими документами и картами, и в практике проектирования допускается использование только опубликованных материалов и прогнозных оценок, утверждённых Научно-техническими советами и совещаниями при главном геологе Управления, а не фантазии доморощенных оракулов — съездил мне по затылку, и я понял, что это он, белобрысый благодетель, по бюрократической дурости гонит нас на пустой север, а Дрыботий и Антушевич, положившись на него, сами не разобрались толком в наших проектных площадях. И отступать не хотят. Короче, третий раунд закончился без ощутимых ударов и, пожалуй, вничью, а весь бой — явно в мою пользу. Поражения никто не хочет признавать. Вот и Антушевич, взяв инициативу продутого боя на себя, в панике обращается к моей затаившейся верной союзнице: — А вы что скажете, Сарра Соломоновна? — Она высунулась из угла и лупит что есть силы по своим: — Если он сказал, что провалит проект, то так и сделает. Я его знаю. А я до сих пор знал её не совсем. Выслушав последний аргумент в мою пользу, Антушевич решает за судей: — Мы сообщим вам своё заключение в приказе по экспедиции. Так, Орест Петрович? — Тот согласно кивает правым полушарием. — С проектом разобрались, — кисло улыбается главный геолог, — осталось разобраться с геологическим отчётом. Что в нём вас не устраивает? — обращается ко мне вежливо, решив, наверное, справиться со строптивцем не мытьём, а катаньем. Но я не только первый парень на деревне, но ещё и ушлый, меня голыми руками не возьмёшь, елейными речами не купишь. — Хотелось бы, — отвечаю скромно, — всего-навсего, чтобы у важного документа, — строго смотрю на Стёпу, чтобы усёк, — был один ответственный автор-исполнитель, и чтобы он сам имел право распределить работу по участкам между другими. Тогда геологический отчёт будет представлять единый идейный кулак, а не растопыренные пальцы. Вот, пожалуй, и всё. — Идейную сбивку отчёта, — влазит в серьёзный разговор шестёрка, — мы берём на себя. — Скромный какой, нет, чтобы прямо сказать: цензуру беру на себя. — А вот это, — мгновенно возражаю, — меня ни в коей мере не устраивает. Вы вправе сделать какие угодно замечания и сколько угодно, их и вынести на обсуждение НТС, но отчёт должен быть, по моему мнению, авторским, а не колхозным. Опешившие от смелого тявканья большой шавки руководители молчат, не готовые к быстрому разрешению кризиса. — Он не согласен с вашим распределением участков по авторам, — делает очередной провокационный выпад моя союзница. — Почему? — удивляется Осипович-Иосифович, подозрительно разглядывая меня. Я к ответу готов — держите гранату со снятым взрывателем! — Наша партия, — сообщаю новость, — несколько лет проводит экспериментальные работы по детальному геофизическому картированию. Полевые работы и камеральную обработку материалов постоянно выполняет более квалифицированный начальник отряда, чем я — Розенбаум, ему бы и карты в руки по отчётной документации наравне с техруком. Второе: я с самого начала был против неоправданно завышенной прогнозной оценки участка Детального-1, о чём можно судить хотя бы по моему выступлению на зимней конференции, — смотрю, Дрыботия аж передёрнуло, — поэтому, если мне навяжут отчёт по участку, вынужден буду высказать самое негативное отношение рекомендациям, поддержавшим, я знаю, эксперимент, — Дрыботия перекосило в другую сторону. — Вот теперь, — успокаиваю всех, — пожалуй, и всё. Долго они в этот раз над своими ошибками не стали думать, над ними не думают, а стараются побыстрее замять. — Ну, ладно, — поднимается Антушевич, давая понять, что несостоявшаяся экзекуция окончена, — мы и эту кризисную ситуацию постараемся решить, — ухмыляется, не солоно хлебавши, — и также сообщим вам соответствующим приказом. Вы — свободны, — радует меня, — а вы, Сарра Соломоновна, задержитесь. Что самое главное после одержанной победы? Вовремя смыться непобеждённым с поля боя. И я рванул по длинному коридору на выход, но… не тут-то было! Сзади орут: — Лопухов! — господи, обомлеваю, сжавшись. Опять? Мало им одного раздрая? Больше не выдержу и… расплачусь. Торможу и медленно оборачиваюсь, как подсудимый, которому вдруг заменили свободу на арест. Смотрю — кадровик, инвалид войны с палочкой. — Ты куда, — спрашивает, — домой? — Ну! — не уточняю на всякий случай в здешнем непредсказуемом мире. — Возьми с собой, — говорит, — вашего нового инженера. Подожди, он анкету заполнит. — Я на выходе, — там мне спокойнее. Через десяток минут появляется мордастый брюнет с фиолетовыми глазами, явно не чистокровной славянской наружности со здоровенным чемоданом. — Ты, что ли, — спрашиваю, — к Шпацерману надыбился? — Да, — сознаётся. — Как кличут? — Фролов… Владимир. — А я, — представляюсь, — лучший тамошний начальник отряда — Лопухов Василий. Со мной поедешь. Откуда вылупился? — Из Московского геологоразведочного, — и грудь, петух, выпятил. — Сам-то столичный? — Не-е, — вмял грудь, — воронежский. Ясно, понимаю, татары-злыдни расу испортили. Вот, ведь, как: сделай людям добро, возьми их в плен, а они что вытворяют с нашей сестрой? — Тяжёлый? — намекаю на чемодан, перевязанный, чтобы не расползся, верёвками. — Не очень, — не сознаётся. Ну, и тащи сам. Иду впереди, а он сзади пыхтит, согнувшись набок и обтёсывая бедро чемоданом. — Что там у тебя тяжёлое? — интересуюсь между прочим. Он с облегчением ставит чемодан на землю, тяжело отдыхиваясь и вытирая пот. — Да мать, — жалуется, — насовала банок с разным вареньем, яблоки да груши. Эге, секу, надо помочь, и беру чемодан в свою мощную длань, минуток с пяток иду прямо, напрягаясь, а потом, постепенно загибаясь на сторону. Может, не зря стараюсь. Володька оказался парнем удачливым: не успели мы выползти на дорогу, как подкатила попутка. Как только влезли втроём в кабину, я втиснулся в угол и, стукаясь мослами, забылся в оцепенелой полудрёме. Башка прямо раскалывалась, сжимаясь от истраченных мыслей, настроение было отвратным, как после поноса, и впереди ничего не светило. И что за дурацкий характер? Как что-нибудь стоящее сделаю, постою за себя, так без промедления начинаю копаться в старом белье, сомневаясь в совершённом и расстраиваясь самоедством. Хорошо Володьке — ни жены, ни производственной ответственности — пацан совсем, года на три моложе, зырит по сторонам, удивляется, наверное, как это при такой бешеной езде мы ещё не сверзлись в пропасть. Жалеет, что банки побьются. Домчали к концу рабочего дня, слезли, тащу чемодан к себе, и хозяин идёт следом. Открываю пенальчик, приглашаю широким жестом: — Заходи, не стесняйся, здесь будешь жить, со мной. У Володьки, конечно, радости полные штаны, ещё бы: во-первых, с начальством, а во-вторых, в комфортных условиях без всяких там санобременений. Быстренько сматываемся к Шпацерману, знакомимся и оформляемся, потом к Анфисе Ивановне, берём новый застиранный комплект постельного белья с лиловой отметиной и — назад. Успели ещё унести на склад вещи профессора и сели передохнуть и освоиться. — Чайку, что ли, попить? — произношу раздумчиво в пространство. Володька, не обращая внимания на тонкие намёки про толстые обстоятельства, принялся раскладывать постель, хотя спать ещё рано даже для меня. — Ты будешь? — спрашиваю дипломатично. — Не-е, — тянет, занятый не тем, чем надо, — я потом. Вздыхаю, не находя разумного взаимопонимания. — А с чем потом будешь? — намекаю чуть-чуток яснее, и чокнутому понятно. Он бурчит под нос: — С вареньем, наверное, больше ничего нет, — и, наконец-то, поворачивается ко мне — слава богу, до жирафа дошло. — Слушай, — спрашивает неуверенно, — может, и ты с вареньем будешь? — Да ну, что ты! — возмущаюсь. Не хватало ещё, чтобы пацан подумал, что начальник навязывается на сладкое. Ничего подобного, просто проверяю новичка на реакцию, а она у него явно замедленная, с такой геофизическим специалистом высокого класса не стать. — А у тебя какое? — интересуюсь так, из любопытства. Он хватает баул, с трудом развязывает верёвки, открывает и, торопясь, как будто я отказываюсь, достаёт стеклянные банки, плотно завязанные тряпками. — Смородиновое… — начинает перечислять, — малиновое… а вот и клубничное. — Дальше можно и не перечислять. — Если только, — размышляю вслух нерешительно, — с клубничным попробовать? — и тут же спохватываюсь: — Нет, — отказываюсь окончательно и бесповоротно, сглатывая сладко-клубничную слюну, — убей — не могу: невеста ждёт с чаем, обидится ещё, за другого выскочит. — Но, похоже, зря я грешил на его застопоренную реакцию: хватает литровую банку с крупными ягодами в красном соковом сиропе и суёт мне: — Так возьми, — уговаривает слёзно, — и ешьте с невестой. Бери, тут ещё много. — Последние слова совсем расслабляют, и я соглашаюсь: — Ладно, если ты настаиваешь, — беру драгоценный нектар и даю последние наставления: — Один остаёшься, ночевать не приду, смотри, со спичками не балуй и варенья не переедай, а то золотуха будет. К Матвеевне врываюсь, высоко вздымая банку с вареньем. Мужик, а тем более, приличный муж вообще обязан по вечерам являться с какой-никакой, а добычей, на то он и глава рода, иначе и ужинать просить неудобно. Маши ещё нет. Придётся ей отдельно порадоваться варёным ягодкам. Посоветовавшись, решили порадовать ударницу белорусскими варениками с картохой и луком. Я их тоже люблю, особенно с соусом из сгущёнки. Тесто и картошка, оказывается, уже готовы, и решения моего не надо, сидим, лепим. Сначала молчком, накапливая разговорные темы, потом обстоятельно рассуждаем о погоде, которая резко свернула к зиме, принёсшей холода, щипучие утренние морозцы и редкие ещё снега, таявшие на чёрной земле, и, наконец, заговорили о главном. — Смотрю на вашу любовь, — начала Матвеевна, — и удивляюсь: недели не помиловались, а разбегаетесь. Ладно бы рассорились, а то по доброму согласию. Не боишься девку потерять — за пять лет много воды утекёт? — Боюсь, — вздыхаю тяжело, аккуратно залепляя очередной вареник, — а что делать? Ей учиться надо. Хозяйка неодобрительно хмыкает. — Вот ещё выдумали! На чёрта бабе университеты? Пусть здесь учится, если приспичило, а я её лучше всяких профессоров обучу как содержать семью. Своих детей надо заводить, а не чужих лечить! — Не хочет, — вру, жалуясь. — Так ты рыкни по-мужчински! — сердится Полина Матвеевна. Опять вздыхаю как бесправная баба-молодка. — Рыка нет. — То-то и оно! — корит поучительница. — Без мужниного рыка, как ни старайтесь, семьи доброй не будет. Бабе нужен рык, чтобы чувствовала себя покойнее. — Надо будет, думаю, потренироваться перед зеркалом, только вряд ли что получится — для рыка нужен бас, а у меня лирический тенор, переходящий на высоких нотах в писк: срамота, а не рык. — Разными дорогами идёте, — зудит Матвеевна. Я тоже люблю поучать, особенно тому, чего не умею. — И на каждой разные люди, не знакомые ни тебе, ни ей. Разные дороги и встречи — разные судьбы, неужель невдомёк? Никакая любовь не выдержит! — Мне остаётся только вздыхать, что и делаю с усердием. — Парень ты, в общем-то, неплохой, — хвалит, подслащая горькую пилюлю, — непьющий, работящий, зарплата хорошая, я бы тебя одного ни за какие науки не оставила. А Машка — дура! А дура легка на помине. Заскакивает весёлая, раскрасневшаяся от холода, красивая — аж жуть! Торопится пальто сбросить и орёт на всю Матвеевскую: — Дали! Дали! Направление дали! — вытаскивает бумажку и машет в высоко поднятой руке. Потом в избытке чувств подскакивает к хозяйке и целует. Мне тоже достаётся … заодно. Вот и разошлись наши дороги. За ужином подсмеивались над Машей, которая с завидным аппетитом, словно студентка, уминала углеводы, и вообще много смеялись, подшучивая друг над другом, но мне было грустно. Сладкого она, оказывается, вообще не любит, зря я старался с клубничным, и оттого стало ещё тоскливее. После ужина пошёл развеять грусть-тоску к дровам и долбал чурки всю оставшуюся светлую часть вечера, оттягивая возвращение в нашу комнату, чтобы не показывать глаз. А когда вернулся, Маша корпела над задачками, и я даже не подошёл, а улёгся на кровать по-нахальному и … заснул. Не знаю, сколько кемарил, тоскливые, как и счастливые, часов не наблюдают, разбудила студентка. — Проснись, — толкает в плечо, — пора спать ложиться. Ночью-то что будешь делать? — Могла бы и не спрашивать. Быстренько разобрали супружескую постельку и улеглись, едва касаясь друг друга. — Маша, — окликаю тихо, — ты довольна? — Очень, — сознаётся и поворачивается ко мне, чтобы и я был довольным. Но я молчу. Тогда она, уловив моё тревожное состояние, говорит горячо: — Но если ты не хочешь, я не буду переводиться на дневной. — Нет, нет, что ты! — убеждаю горячо. — Очень хочу, — и мы снова молчим, не подвигаясь друг к другу, как будто привыкая к разъединению. — Маша, — опять зову. — Что? — спрашивает, сдерживая зевоту. — Как ты думаешь, — задаю риторический вопрос, — будем мы через пять лет вот так же лежать вместе в одной постели? — Обязательно, — не сомневается по молодости, не умея и не желая далеко заглядывать, — и днём, и ночью, по всем выходным дням, — сунулась привычно под мышку и задышала ровно и глубоко. А я ещё долго бдел, перелистывая страницы дня. Что-то беспокоило и тяготило, но что? Экспедиционная разборка? Нет, там я вёл себя молотком, держался достойно, по-профессорски, сражался не за себя, родимого, а за дело, за инициативу, за свободу в деле. Упрекнуть себя не в чем. Маша? Маша — отрезанный ломоть, с этим надо свыкнуться. Ей надо учиться, чтобы заниматься любимым делом. Не будет его, и любимый муж станет скоро нелюбимым. Осторожно поцеловал полуоткрывшиеся губы. Маша почмокала, потянулась и теснее прижалась ко мне. Может, ломоть-то недорезанный? Что же гнетёт? И вдруг понял: один! Я остался совсем один: ни мудрого наставника, ни верного друга, ни любимой женщины! Ни-ко-го! Маша уехала через два дня, раньше намеченного срока, в нетерпении поскорее оформить направление в новую жизнь. В тот же день я сделал обратную рокировку в пенал, клятвенно пообещав Матвеевне не забывать, особенно перед получкой, и регулярно навещать, чтобы помочь по хозяйству. Больше всех отъезду Маши обрадовался Володька, заскучавший в одиночестве в забытой богом таёжной дыре с нависшими со всех сторон угрюмыми горами. Естественно, отметили возвращение блудного начальника отменным ужином, благо, напарник оказался завзятым кулинаром, да и мои кулинарные советы многого стоят, если к ним не прислушиваться. И обязательно — чай с клубничным вареньем. От пуза… И чего я искал на чужой женской стороне, дурень? Разве сравнишь холостяцкую вольготню с семейной каторгой? В общем, на следующий день я чувствовал себя как дома. На работе тоже полный ажур. Из экспедиции прислали долгожданный приказ-график, из которого следовало, что авторами отчёта являются Зальцманович, Сухотина и Розенбаум, а я — ни при чём. Больше всего рад за Олега — наконец-то ему не надо впадать в зимнюю спячку. Исполнителем геологической части проекта назначена Зальцманович, а производственно-технической — Лопухов, просим любить и жаловать. Фактически я отстранён от творческой работы, и впору заводить очки, лучше с затуманенными стёклами, чтобы не было видно закрытых глаз. Прекрасно, сосредоточимся на моделировании, которое из-за недостатка времени совершенно забросил и думать не задумывался. Кроме того, на ближайшие два месяца мне вполне хватит, если не спешить, рутинной обработки маршрутной магнитной съёмки, да и завершающая переинтерпретация материалов по Угловому не помешает. Этого у меня никто не отнимет, не захочет отнять. А что, думаю, если и мне включиться в подпольный параллельный проектный процесс и состряпать инкогнито геологическую часть того проекта, который задумал? Вспомнил, что умный по-умному от лишней работы отлынивает, а дурня она обязательно найдёт, и решил, что стоит. Даже пальцы заныли, до того захотелось опробовать себя и утереть нос этим… ну, этим… всем! Придётся покорпеть по вечерам, так ведь всё равно заняться разведённому семьянину нечем. Володьку, бедолагу, Сарнячка засадила в помощь соратнику по отчёту, и он мучается, не понимая в ихней хитрой картировочной кухне ни едрени-фени. Мне вмешиваться нельзя — а хочется! — а то у парня мозги совсем перекособочатся и интерес к настоящей кухне пропадёт. А тут ещё Кузнецов заявился, зовёт настойчиво — пойдём, постукаем по мячу, надо готовиться к районному кубку, который недавно собирались выиграть мордой в грязь. Вечернее время совсем сжалось. Дмитрий сообщает, как лицу заинтересованному, что первая скважина прошла больше 200 м, по всему стволу прут интенсивно скарнированные вулканиты и рудная вкрапленно-прожилковая минерализация, т. е., есть предпосылки ожидать на глубине рудные скарны с промышленными концентрациями. Ему, бедному, приходится постоянно дежурить на скважине, чтобы не пропустить исторический момент. Счастливец, мне бы его заботы. После первого в этом году густого и мягкого снега у нас раздавали предновогодний ширпотреб и талоны на него, но мне ничего не обломилось. Чёрт с ними, с ихними ботинками, скорее бы вжарила настоящая зима с устойчивым снегом, чтобы можно было выбросить окончательно развалившиеся свои и погрузиться в валенки. Есть ещё, правда, яловики, но в этих щегольских железных ботфортах с белыми отворотами и ремешками много не находишь — ноги сдираются в кровь и мёрзнут не меньше, чем в драных ботинках. Придётся что-то приобретать на местной барахолке, торгующей исподтишка по воскресеньям. Господи, когда я, наконец, заработаю хотя бы на обувь? Если бы не эта забота, жизнь была бы прекрасна и необременительна. Бабоньки вовсю прикидывают содержание новогодней обжираловки и обпиваловки, а парни резко уменьшили производительность камеральной обработки, скапливаясь почти через каждый час в Красном Уголке, чтобы взбодриться никотином. Скоро наступит мой третий местный Новый год, какой-то он будет? И вдруг, как гром среди ясного неба: «Вас вызывает…», нет, не Таймыр, — если бы! — а опять неугомонный Дрыбодан. До чего мстительный, никак не хочет мне простить демарша на конференции, поставившего под сомнение всю разработанную им геофизическую стратегию экспедиции. А тут ещё провал с оглушительным треском на Детальном-1… Приезжаю, окоченев в продуваемом и промерзаемом автобусике, в дырявых башмаках, как цуцик, ноги еле сгибаются, зубы выбивают похоронную дробь, и слова вымолвить толком не в состоянии. На этот раз Антушевич зовёт в свой уютный кабинетик, но как только вижу сидящего у окна своего злого демона, весь уют исчезает, и кабинетик превращается в угрюмую пыточную камеру. Кое-как поздоровался и даже получил ответ и приглашение сесть у стены, где обычно усаживают допрашиваемых и истязаемых. — Что за материалы вы передали, — начинает кот Игнасий, — в геологоразведочную экспедицию? Понятно стало, на чём будут ловить мышь коты, но зачем — неясно. Объясняю кратко, что по настоятельному требованию Короля передал некоторые материалы по Угловому. — Какие? — расставляет лапы кот Орест. Осторожно пищу: — Схему интерпретации и объяснительную записку, — и осторожно отступаю от когтистых лап. — Никакой первичной документации, никаких физических полей и графиков и никаких секретных материалов не передавал. — Мышка не хочет в мышеловку, а коты не отступают: — Вы не имеете права самостоятельно без разрешения экспедиции передавать любые материалы в стороннюю организацию, — выпустил когти кот Орест. Мышь заметалась: — Я этого не знал. — Немедленно заберите и срочно доставьте нам, — поднял лапу и кот Игнасий. Я сразу представил, как, вихляясь, иду к Королю, становлюсь на колени и слёзно выпрашиваю переданный навовсе опус, а он, глядя на меня сверху вниз с высоты своего низкого роста, двумя пальцами брезгливо берёт и отдаёт куцые материальчики и властно показывает на дверь, не желая больше знаться с несолидным трусливым соратником по умножению богатств недр необъятной Родины. — Без вашего письменного требования я этого не сделаю. — И точка! Хватайте, грызите! Дрыботий резко поднялся, очевидно, удовлетворённый финалом игры в кошки-мышки, приказал, не глядя на сжавшуюся мышь: — Пишите объяснительную, — и вышел. Антушевич бесцельно зашарил по столу руками, тоже давая понять, что открытая игра закончена. Выхожу из уютной мышеловки, всего так и колотит. За что? Разве я что знал об их дурацких правилах? Шпац, скот, ни слова не сказал, не предупредил. Когда, наконец, меня избавят от должности стрелочника? Или она мне на роду написана? Раздражённый, вламываюсь в производственный отдел, прошу у Стёпы лист бумаги и на краешке свободного стола мараю сверху крупно: «Объяснительная», а много ниже — мелко: «О том, что передавать любые материалы в стороннюю организацию нельзя, я не знал», и скромная подпись: «Лопухов». Подумал, подумал, но фирменной закорючки не поставил, обойдутся. — Где это вы такого техрука себе откопали? — кривится Стёпа, вызывая на доверительный разговор. — Ничего не знает, ничего сама не может. — Не смей, — ору в ярости, — клепать на нашего технического руководителя! А то я такого скажу о вашем — уши завянут! — Ошарашенный Гниденко и пасть раззявил, не понимая, какая муха меня укусила. А я уже на выходе. Влетаю к Антушевичу, кладу, прихлопывая, листок на стол. Он пробежал глазами и злорадно изрекает: — Незнание законов не освобождает от ответственности. А я ему, оборзев от беззакония: — Спасибочки за разъяснение, гражданин начальник, — и выбежал в коридор. Пру по гадюшнику, ничего не видя, ничего не слыша, с единственной мыслью: поскорее выскочить, вдохнуть чистого воздуха и дать дёру подобру-поздорову на обратный автобус. Сразу разогнался было, как из открытой форточки орёт секретарша: — Лопухов! Зайди к начальнику. — Ничего не поделаешь: на вызов начальника надо не только идти, но и ползти, если идти не в состоянии, как я сейчас. Чем-то он порадует? Чем ещё, как не добавленной нахлобучкой. Захожу, робея, в большой кабинет босса. — Можно? Здравствуйте. — Здравствуй, — выходит из-за стола и даёт пожать руку. Мягко стелет — каково-то будет спаться? — Садись, — показывает на стулья у длинного приставного стола совещаний. Ясно: совещаться будем, как я дошёл до жизни такой. Сам садится напротив и пытливо смотрит на меня. — Досталось? Хмычу: — Терпимо. А он вдруг как обухом по балде: — Похоронил? Я не сразу и допёр, о чём он. — Ага, — отвечаю односложно, растерявшись. — Настоящий был мужик, — хвалит начальник бывшего конюха, а у меня от нервного срыва дыхательный спазм прорвался и слёзы на глаза чуть не выступили, еле сдержал слабость. — Приходил ко мне, — объясняет, откуда знает профессора, — сразу после конференции, когда ты бучу устроил. Тогда мы долго, много и хорошо поговорили. Обо всём… — он ненадолго примолк, вспоминая, наверное, редкий хороший разговор. — И о тебе — тоже. — Вот тебе на! Ай, да Радомир Викентьевич! Меня приезжал защищать и ни гу-гу! Вот почему были непонятные звонки от Ефимова, так насторожившие бдительного Шпацермана. — Хвалил! — Он пересел за свой стол: неофициальная часть закончилась, начиналась — официальная. — А ты не оправдываешь характеристики прекрасного человека, поручившегося за тебя — выговоров нахватал, очередной зреет, — и показывает, приподняв, какую-то бумажку. Что в ней, не знаю, но предполагаю, что Дрыботий заранее состряпал приказ о награждении. — А вот, полюбуйся, и ещё про тебя, — достаёт из ящика стола и толчком отправляет по гладкой столешнице бумагу, которая, шипя и вздыбаясь, ложится прямо против меня. Читаю: «Заявление. Мы, нижеподписавшиеся…» — ба! знакомые всё фамилии: Хитров, Сухотина, Зальцманович, Кравчук и др., а выше перечислены все мои примечательные достоинства и даже те, о которых я не подозревал. Особенно поразили и озадачили «белогвардейские замашки». Нижеподписавшиеся на основании вышеперечисленного просят не назначать меня техруком. — Что скажешь? — спрашивает Сергей Иванович. А что сказать? Со мной и так всё ясно как божий свет. — Со стороны, — соглашаюсь, — виднее. Вы не подскажете, — спрашиваю прилежно, — что определяют «белогвардейские замашки»? — и возвращаю обстоятельную кляузу дорогих товарищей. — Рассказывай по порядку, — приказывает начальник, — чем ты им так насолил, что они вынуждены, — поднимает донос, трусливо свернувшийся вдвое, — писать такие заявления? Быстренько пытаюсь собрать разбежавшиеся в обиде и недоумении мыслишки. Чем? Да ничем! Разве, вот, только: — Я категорически против, — начинаю перечислять и свои весомые претензии нижеподписавшимся, — бесполезных зимних топоработ, фактически превращённых Хитровым в охоту на пушного зверя, — Ефимов крякнул и что-то пометил у себя в блокноте. — Сухотина, — разгоняюсь в клёпе, — слишком много времени и сил уделяет партийной работе, в том числе, райкомовской. Я вообще считаю, что общественная работа должна производиться в нерабочее время или с разрешения руководителя, — Ефимов хмыкнул, но ничего не записал. — Сарнячка, — продолжаю… — Кто? — переспрашивает начальник. — Ну, Зальцманович, — расшифровываю кличку, — претенциозно считает, что ей вообще начисто противопоказана полевая жизнь и полевые работы, а я думаю, что каждый инженер обязан отмолотить с прибором хотя бы по месячишку в сезон. Кравчуку я, извиняюсь, — совсем распоясываюсь, — набил морду за оскорбление «врага народа» Горюнова. Можно и ещё при желании что-нибудь припомнить… — Достаточно, — останавливает нахмурившийся шеф. — До этого заявления я склонялся назначить техруком тебя… — Избави бог! — с ужасом картинно отшатываюсь на спинку стула. — Я присоединяюсь к мнению товарищей. — Не юродствуй! — прикрикивает Сергей Иванович. — Восстановил против себя половину партии, а туда же… Тебя послушать, так ты у вас в партии один святой. — Так и есть, — подтверждаю скромно. — С таким отношением к людям выше начальника отряда не прыгнешь. — Меня это устраивает, — заклинило меня. — Плох тот солдат… — начинает шеф. — …который не хочет быть начальником партии, — заканчиваю я. — Ты? — опешил большой начальник. — Хочешь стать начальником партии? Хозяйственником? — отклонил голову и издали оценивающе посмотрел на абитуриента. — А я-то считал, что тебя увлекает геофизика, и способности есть, — польстил мне и зря, потому что я начинаю наглеть. — Я и не отрицаю своих способностей, — улыбаюсь снисходительно, — и хозяйственником, Шпацерманом, вовсе не хочу быть. В обозримом будущем, — объясняю начальнику экспедиции, — начальники партий должны будут для ради дела совмещать функции техруков и организаторов, а хозяйство спихнут на заместителей. Таким начальником я и стану… если вы меня назначите. — Ефимов ухмыляется, качая головой из стороны в сторону, наверное, удивляясь моим претензиям и наглости. — Ну, парень, а ты, оказывается, ещё тот орешек! — Помолчал немного и сообщает прискорбную новость: — Но начальником тебе в ближайшее обозримое время не быть, — и опять смотрит на меня исподлобья и строго. — Кроме той, что ты читал, есть на тебя ещё одна бумага… — помолчал и грохнул: — …из КГБ. — От кого, от кого, но от них я доноса никак не ожидал и даже варежку раззявил от переполненных чувств. — Женишься? — ни с того, ни с сего интересуется моим семейным положением Сергей Иванович. — Да не так, чтобы уж очень, — мямлю, застигнутый врасплох. — А то, что у невесты отец — враг народа, знаешь? Вот оно что! Мелко! Подло! Несолидно для такой организации. — Да, — сознаюсь, — знаю, что он расстрелян в 42-м году, когда с товарищами бежал из плена, выбрался из окружения и вернулся к своим. Маше тогда было всего два годика, она и не видела отца ни разу, за что же её-то? Я, например, не считаю его виновным в том, что часто на войне случается и чаще всего не по вине солдат. Ефимов нахмурился. — Своё личное мнение держи при себе и не трепли языком понапрасну, ясно? — Я молчу: ясно-то ясно, а как промолчать, когда подозревают зря? Стать бессловесным гадом? Шипящим от бессилия гадёнышем? — В их представлении, — делится содержанием секретного документа Сергей Иванович из исключительного доверия ко мне, внушённого Радомиром Викентьевичем, и я это понимаю и ценю, — у тебя враждебная тяга к предателям и врагам народа, она является следствием твоего антисоветского мышления, развившегося, в том числе, и… в белогвардейские замашки, — начальник ухмыляется, радуясь совпадению ярлыков в заявлении нижеподписавшихся и в документе КГБ, — и поэтому выдвижение тебя на ответственные руководящие посты опасно. Вот так! На комсомольский учёт до сих пор не встал? — Да какой из меня комсомолец? — досадую, защищаясь. — Дядя с бородой, стыдно с пацанами рядом… — Скрытно приютил у себя в общежитии, — продолжает пересказывать содержание КГБэшного представления Ефимов, — настоящего, нераскаявшегося врага народа, постоянно встречался с ним наедине, по донесениям информатора, в полевых лагерях и о чём-то подолгу и скрытно беседовал, и не исключено, что вы готовили заговор против советской власти. — Сарнячка! — произношу брезгливо. — Что Сарнячка? — недоумевающее спрашивает Ефимов. — Информатор. Горюнов предупреждал, что она осведомитель КГБ, а он в таких делах не ошибался. — У Сергея Ивановича треснул карандаш в стиснутых пальцах. Он встал, подошёл к окну, пряча от меня лицо. — Они его укокошили, — дополняю глухо. — Кто они? О чём ты? — поворачивается начальник и опять садится за стол. — КГБэшники, — утверждаю, не сомневаясь, особенно после скоропалительных похорон профессора. — Марат! — У Ефимова брови полезли на лоб от такого заявления, и я ему рассказал, как нашли Радомира Викентьевича с огнестрельной дыркой в виске, как тайно схоронили и какие заставили подписать бумаги. Сергей Иванович молча выслушал, насупясь, молча посидел, переваривая двойную неприятную информацию и, приняв решение, сказал: — Ты, вот что, Василий. Прибереги при себе выдумки. Мало ли кто мог убить Горюнова, ты не видел. И Зальцманович не тревожь, Горюнов мог и ошибиться. Лучше скажи, что будем делать с этим? — поднимает заготовленный Дрыботием приказ. — Что ты там и кому напередавал без разрешения? — Рассказываю, как на духу, короткую историю быстрой передачи материалов по Угловому, не утаив и косвенного участия Шпацермана и нейтрального участия Сарнячки. — Если бы я знал, — жалуюсь, — что такая передача не разрешена даже соседям-геологам, с которыми работаем бок о бок и постоянно обмениваемся неофициальной информацией, я бы ничего им не показал даже издали, — это я, конечно, крупно привираю. Недолго размышляя, Ефимов зовёт звонком секретаршу: — Дрыботия и Антушевича ко мне. — Те приходят, смотрят на меня подозрительно и враждебно и усаживаются против меня единым сплочённым фронтом. — У вас, что, — спрашивает шеф, — начальники отрядов запрашивают разрешения на передачу материалов геологам? — Нет, — нехотя отвечает Дрыботий, почуяв, куда дует шефский ветер, — приказом передача материалов разрешена только техруком и только с разрешения экспедиции. — Начальники отрядов поставлены об этом в известность? — настырно допрашивает Ефимов. Дрыботий пожимает плечами, смотрит на Антушевича, ища поддержки, но тот отводит глаза. — Это входит в обязанности техруков. — Проверили, — гнёт своё Сергей Иванович, — прежде, чем наказывать Лопухова? — Те молчат: отвечать нечего. — Игнат, — обращается начальник к Антушевичу, — принеси приказ, — а сам куда-то звонит. Из разговора становится ясным, что Шпацерману, просит найти приказ Когана по партии о передаче материалов. Тот ищет, а у нас все сидят в напряжённом молчании. — Нет? — переспрашивает в трубку Сергей Иванович. — Дай мне Зальцманович. — Гнетущая молчаливая атмосфера в кабинете накаляется. — Здравствуй, — говорит опять в трубку начальник, — ты знала о передаче материалов по участку Угловому Лопуховым? Так! А знала, что на это необходимо разрешение экспедиции? Нет? Ладно, — и кладёт трубку. Вошёл Антушевич и подаёт приказ по экспедиции. Ефимов внимательно читает и обращается к Дрыботию: — Почему здесь нет приписки, чтобы техруки довели приказ до сведения всех ИТР? — Дрыбодан кисло кривится, не желая признавать собственной недоработки. — Они и без приписки должны знать. Что им, разжевать и в рот положить? — Я этого не подпишу, — решительно отодвигает черновик Дрыбодановского приказа Ефимов. — Я был против, — бормочет Антушевич, — можно было и без Лопухова договориться с Королём и переоформить акт передачи, если материалы этого заслуживают. — Они не заслуживают, — упорствует Дрыботий с недоразвитым левым полушарием. — Вам виднее, — не возражает начальник. — Подожди, — останавливает собравшегося уходить надутого главного специалиста. Тому больше всего, наверное, не нравится моё присутствие. — По ходу разговора, — говорит Сергей Иванович, — у меня возник ещё один вопрос. — Пара полубожков снова села и напряглась, чувствуя, что сегодня не их день. — Кто у нас выдаёт задания на проведение работ на участках? — Техруки, — заладил одно и то же Дрыботий. — Учёт ведётся? — Должен вестись. — Проверяли? — Молчат архаровцы. — За что мы недавно наказали Лопухова? — Дрыботий от негодования аж забрызгал слюной, скопившейся в уголках губ. — За неразрешённое проведение работ на незарегистрированном объекте, — отвечает, как читает приговор. — То есть, — уточняет Сергей Иванович, — Коган задания ему не давал, а он сам выбрал участок и самостоятельно, без его разрешения провёл на нём зачем-то дополнительные работы? — Во мне всё замерло. А ну, догадаются, докопаются до истины? Но главные специалисты предпочитают молчать. — Тебе, — обращается ко мне начальник, и я аж вздрогнул, — техрук задание на участок Угловой давал? — А как же! — отвечаю уверенно. — Устно, на словах, вместе с заданием на Детальный. — Что, — догадывается Ефимов, — Коган не зарегистрировал Угловой? — В том-то и дело! — отвечает в сердцах Антушевич. — И причём здесь Лопухов? — Так Когана нет, — непроизвольно прорывается у Антушевича. Ефимов недовольно заёрзал на стуле, взял надломанный карандаш, посмотрел на него, как на непонятную вещь, и бросил в мусорную корзину. — И вы решили обезопаситься за счёт Лопухова? — Он переложил, негодуя, какие-то бумаги с одного края стола на другой. — Обожглись на Детальном, заранее дуете на Угловой? Кстати, под актом передачи Детального стоят только две ваши подписи, автографа главного виновника нет, он, очевидно, не любил оставлять лишние, так что отдуваться в Управлении за так называемое месторождение придётся вам, дорогие наши прогнозисты. — Рожу у Дрыботия свернуло набок, а глаза Антушевича беспокойно забегали по сторонам. — Приказ на Лопухова отменить в связи с необоснованностью обвинений. Дрыбодан, смотрю, весь почернел. — Один вы не подписали, второй отменили, — скрипит, скрежеща в ярости зубами, — давайте, — советует, изобразив ухмыляющуюся маску, — издадим третий: о назначении его, — и даже не глядит в мою сторону, — техруком? Сергей Иванович рассмеялся. — Я — за, да он — против. Антушевич тоже заблеял вслед за начальством, намекая, что он во всей этой лопуховской истории ни при чём. — Удивительный человек! — даже не постеснялся польстить герою. — Вы к нему, — предупреждает начальник, — больше не приставайте — он в моём резерве. — Встаёт, протягивает мне через стол руку. — Иди, — говорит, — мы ещё потолкуем между собой и запомни: не сумеешь защитить себя — не сумеешь защитить и своих людей. А те руки не подали и до свиданья, слава богу, не сказали. Я ещё успел на вечерний рейс. Стою в переполненном удобном автобусике и радуюсь. Сидеть в нём плохо: ноги некуда девать — проход занят, а стоять — милое дело: упрёшься сверху и снизу, и никакие толчки по колдобинам не страшны. Повезло и со спутниками: в экспедицию ехал — сплошь были мерзкие сонные и злые рожи, а сейчас вокруг — сплошь приветливые и приятные лица. Даже шофёр попался не нервный. Товарищи, просит спокойно, не толкайте в спину, а то выдавите вместе с рулём через ветровое стекло, как поедете без меня? Амнистии больше меня рад многодетный Шпацерман. Будет, обещает, в таком случае, премия, а мне больше всех! Как квартира! Мне тоже, конечно, приварок не помешает — ботинки, соберусь, куплю. А вообще-то, серпантин судьбы меня как-то не очень тревожит. Профессор учил: нос не задирай, не кланяйся и не зыркай на сторону, а делай любимое дело без оглядки, так, как хочется и как мыслится, награда всё равно достанется не тому, кто заслужил. Я из таких, и на премию особо хлебало не разеваю. А её взяли и дали, и мне, заслуженному, досталось. Правда, выдали не всю, а часть, на ёлочные игрушки, и мне на ёлочные барахольные бахилы без шнурков хватит. Своих, сэкономленных на французском коньяке и алжирских фруктах, добавлю и со шнурками оторву. В ближайшее воскресенье, что за три дня до Нового года, выберусь как-нибудь на местный пихачок, — толчок — это когда ходят и толкаются, а у нас бабы сидят за двумя прилавками и пихаются, одетые в тулупы, — и заграбастаю канадские, коричневые на жёлтой микропоре с медными заклёпками. До пенсии хватит… заклёпок. А пока, в предвкушении стильной покупки, штудирую литературу по рудообразованию и, особенно, по физическим и механическим свойствам минералов, руд и пород. Проект по Угловому временно отложил, а занялся изучением справочников по условиям труда и нормам на наших видах геофизических и геологических работ. Пришлось заодно осваивать и технологию и нормирование строительства, транспортировки, лабораторных исследований — уйму полезных сведений для будущего начальствования нахватался. Пошёл к Шпацерману, и мы вместе, переругиваясь, выбрали те, что нас больше устраивали, с наибольшими осложняющими коэффициентами, те, что можно с трудом пропихнуть через экономические отделы экспедиции и Управления, отшлифовали обоснование для них и, особенно, для тех видов работ, которые заведомо делать не будем, а проверить их невыполнение практически невозможно. За два сжатых до предела дня справились, довольные друг другом. И вот я купцом-гоголем на пихачке. Ещё издали бросаю соколиный взор и вижу: вот она — добыча! Чёрные, с задранными длинными носами, на резиновой подошве, прибитой деревянными гвоздями, сделанные в лучшем пельменном цехе текстильного комбината Министерства образования. Хватаю когтистой лапой и хищно рассматриваю — на Новый год, если не будет слякоти, хватит. — Сколько? — спрашиваю, и ответа не слышу, потому что ястребиный взор узрел на дальнем конце прилавка пару ослепительно белых женских бурок с коричневыми союзками и узорными нашивками на голенищах, на невысоком каблучке, чтобы зимой было не так высоко шмякаться. Я — к ним. — Сколько? — О-го! Добыча кусается. Роюсь во всех карманах, из которых целый один и — ура! — наскребаю нужную суммишку. Небрежно так, как не последние, вываливаю перед тёткой, хватаю беленькие в клюв и — дёру на ходулях, пока спекулянтка не пересчитала. А вдруг чутка не хватит? Но истошного вопля сзади не слышно, а у меня в руках роскошный новогодний подарок для Маши. Без ботинок я проживу, не первый год, а ей без таких совестно будет в городе перед студентками. Ура, ура и ещё раз — ура! Ай да Лопушок! Вернулся и рассмотреть, общупать как следует не успел — а ну, как с дыркой? — Дмитрий ждёт, настоятельно зовёт пойти за кубком. Не отвертишься, хотя и неохота. В этот день я был в ударе — чуть не каждый второй всаживал в чужую площадку в высоком, сантиметров на сорок, а то и на все полметра, прыжке. Глазеющий от безделья народ от восторга гудел на каждый мой кол: «у-у-ааа!», подбадривал: «Давай, Лопух!» Особенно нравилось, когда я изящной ласточкой нырял за безнадёжными мячами — грохоту от мослов об пол было столько, что он заглушал оркестр на танцплощадке. Кто-то громко заметил: «Все гайки с резьбы сорвёт!». Ну и пусть! Зато кубок — наш! После нелёгкой победы и горячего душа так стало легко и вольготно, всю дорогу с Дмитрием переживали заново острые моменты и то, что, наконец-то, утёрли нос бывшим чемпионам-горнякам. А дома — чай с Володькой и клубничным вареньем, так и от сгущёнки отвыкну, а кальций мне надо, особенно чемпиону. А на кровати — бурочки-каурочки, любо-дорого, вздохнул, посмотреть. В последние дни перед Новогодьем по-настоящему работали, но с прохладцей, двое — Шпацерман и его начальник отряда, а с остервенением — ещё двое: проектанты. Из техручьей клетушки то и дело доносилась специфическая женская склока на повышенных тонах с подвизгиваньем и взаимным едким поношением. Даже собранья перенесли на будущий год. И чего стараются зазря? Я-то не сомневаюсь, что цена их усердию — круглый нуль. 30-го, уже после обеда, Шпацерман зовёт к телефону. Ясно, думаю, Ефимов хочет поздравить свой ближайший резерв с наступающим. Поднимаю трубку, вежливо прикладываю к чуткой к начальническому голосу ушной раковине, которая соответствует фамилии и тихо зову: — Алё! — А из неё как громыхнуло: — Василий! — Дмитрий, оказывается, беспокоит занятого специалиста. — Готовь бутылку! — по голосу похоже, что ждать не стал. — Что — пугаюсь, — промазали? — Уже двадцать метров по руде идём, — радует радостным голосом. Непонятно, правда, почему тогда с меня бутылка, а не с них. — И как, — интересуюсь деловито, — рудишка? — Что надо! — хвалится моей. — Хочешь посмотреть? — Ещё как! — сейчас бы побежал. — Завтра мы с Королём едем туда, жди, с утра заедем за тобой. Пока! Стою, обалдев, с зажатой в руке трубкой, из которой доносятся длинные гудки, рот раззявил, глаза от восторга вылупились, и сказать ничего не могу. Шпацерман понял по-своему, осторожно спрашивает: — Опять выговор? — Н-нет, — еле выговорил заплетающимся языком, который молотит почём зря только тогда, когда не надо. — Руду вскрыли на Угловом, промышленную. — Ну, брат! — возрадовался начальник. — Пиши заявление на двухкомнатную. — Новогодний розыгрыш! — кривится в скептической ухмылке Алевтина. Оказывается, и она тут, я и не заметил. Пусть, думаю, потешит себя напрасной надеждой, что бедной женщине остаётся? Я не злорадный, я оставляю ей эту радость, а себе заботу: что взять с собой? Опять же бутылка нужна, а мои финансы поют романсы. Как всегда, выручила добрейшая Анфиса Ивановна — дала под запись бутылку спирта. Не коньяк, конечно, но на бесконьячье и спирт пойдёт за милую душу. Главное, не что пить, а за что! Примчался домой и сразу как в лихорадке стал собирать рюкзак. — Ты куда? — удивляется Володька. — На ночь глядя? Я и опомнился, плюхнулся задом на кровать. — Сегодня, — объясняю, растянув рот до ушей, — у меня самый-наисамейший праздник в жизни. — Именинник, что ли? — Точно! — соглашаюсь, — тюлька в тюльку: сегодня вскрыли руду на моём участке, на Угловом. Завтра еду с геологами смотреть. — Слушай, — оживляется Володька, — надо отметить? Сокрушённо развожу руками: — Пуст как Диогенова бочка, даже с собой нечего взять, кроме бутылька спирта. — Есть, — утешает, — я сегодня приобрёл на всякий случай, думаю, пригодится первого на больную голову, — и достаёт тёмную бутыль плодово-ягодной бормотухи. — А с собой, вот, возьми, я оставил, не отдал всё в общий котёл, — и выкатывает из тумбочки на стол десяток здоровенных бледно-зелёных антоновок. Потом лезет в наш междурамный холодильник и отчекрыживает для меня половину закопчённого сала. Володька — настоящий друг, не жмот, выручил именинника. Как-то незаметно высидели всю 0,7-литровку. Я ему рассказал подробно, почти не загибая, об Угловом, о выговорах, о Маше — ни слова, а он, по-моему, ещё больше зауважал лихого и удачливого начальника отряда. Твёрдо обещаю, если захочет, по весне перевести в свой отряд. Он всеми руками и ногами — за! Утром, в ожидании, дёргался по всей конторе как смазанный скипидаром, то и дело выскакивая за ворота, и когда, сокрушаясь, решил, что меня забыли, они соизволили прикатить аж в одиннадцатом часу на «козлике» вдвоём — Король и Кузнецов, и мы помчались к открытым запасам недр. Геологи и шофёр дорогой заспорили: какая команда — киевское Динамо или московский Спартак — лучше и кто станет чемпионом в этом году, а я глазел по заснеженным сторонам, не вслушиваясь, потому что футбольные страсти меня не трогали, и вообще спорт противопоказан по здоровью. В институте удавались только лыжные гонки за зачётом да и то потому, что я надыбал дыру в заборе, вокруг которого они проходили, снимал лыжи, проходил внутри напрямую к финишу, там надевал тяжёлые гнутые доски и, выждав, когда разрядники придут первыми, появлялся сам, запыхавшись, регулярно укладываясь в норму. Но скоро мою чемпионскую тактику подметили и другие заядлые спортсмены, удивляя преподавателей высокими результатами. Пришлось срочно, пока не засекли и не аннулировали зачёт, заболеть и освободиться по справке. Когда прикатились, геологи сразу набросились на керн, который показывал дежурный геолог. Все трое, перебивая друг друга, запереговаривались, заспорили о минеральном составе руд и процентном содержании промышленной минерализации, а я мешаюсь и мёрзну, как бедный родственник, тоже беру в руки мою руду, разглядываю со всех сторон, ни бельмеса не вижу толком, и приходится верить на слово, надеясь, что не надуют, что на самом деле вскрыта настоящая руда. Как раз работяги подтащили, сгибаясь в три погибели, ещё один лоток со свежими цилиндриками. Специалисты зачмокали от удовольствия, задакали, заахали, вырывая друг у друга мокрую и грязную фактуру, дали и неспециалисту паршивый кусочек. — На, держи на память, — щедро делится Кузнецов. Память оказалась тяжёленькой, с искрящими блёстками кварца, вкрапленных сульфидов и рудных минералов, красивой до бесподобия. Вот, думаю удручённо, и всё, что тебе досталось от твоего месторождения, даже обидно стало. Когда первый, второй и третий пылы прошли, перебрались за допингом в дежурку. Дмитрий на правах хозяина убрал со стола всё лишнее, застелил грубой обёрточной бумагой и выставил из рюка аж две бутылки спирта, несколько банок тушёнки, три крупных луковицы и пару буханок хлеба. Король первым влез за стол — на то он и король, и главное действующее лицо. Настала очередь моего триумфа. Достаю свою бутылку спирта — Король энергично потёр руки и радостно рассмеялся: — Не многовато ли? — сомневается, вожделенно глядя на все три сразу. А я вслед — кусманище копчёного сала. Он как увидел, так и обалдел, хохляцкая природа взыграла, хватает в руки и к носу, нюхает и выдыхает широко открытым ртом, чуть слюнки не пустил. — Под это, — не сомневается, — пожалуй, не многовато. — А я — главные козыри — яблоки. Тут уж Кузнецов обалдел, тоже хватает и нюхает. — Наши, — надо же, узнал! — воронежские. Короче, наклюкались братья-славяне, включая всех буровиков, до положения риз, и я трижды приложился к таёжному коктейлю из холодной родниковой воды со спиртом. Когда он кончился, буровики ушли, а геологи принялись за своё — терзать карты и разрезы, крыть всех и вся по матушке, отстаивая каждый с пеной у рта свою, единственно верную гипотезу происхождения и строения неубитого месторождения. Особенно ожесточённые споры вызвало место заложения следующей скважины. Спорили-спорили, ни до чего не договорились и решили, устав и окосев вдупель, бурить там, где я указал, за поперечным разломом. А я сижу молча на краешке скамьи, слушаю, и так мне стало грустно и тоскливо, что хоть вой на скважину. Нет моего Уголка, нет Хозяйки горы, нет бессонных ночей, нервных метаний, изматывающих профильных наблюдений, нет надежд и сомнений, ничего не осталось, кроме месторождения, которое ушло в чужие умы и руки. — Кстати, — интересуюсь у Короля, — как будет называться месторождение? Он весело хохотнул: — Рано думать об этом. С Нового года поставим дополнительно две буровых, пробурим, тогда и определим, понадобится ли название. А ты как бы окрестил? — любопытствует. — Лопуховским, — громко ржёт Кузнецов, но я не реагирую на пьяный трёп. — Я бы, — предлагаю скромно, — назвал Новогодним. — Точно! — снова орёт Дмитрий. — Назовём? — обращается к главному обзывале. Тот тоже пьяно ржёт: — Так тому и быть. Всю обратную дорогу утомившиеся первооткрыватели успокоенно дремали, а меня дрёма не брала. Почему-то вспомнился Радомир Викентьевич, вся наша слаженная жизнь, вечерние разговоры, которые я, лопух, воспринимал в пол-уха и в пол-извилины. Очень хотелось верить, что сегодня-то он был бы мной доволен, и от этой мысли на душе полегчало, и тоска ушла. Много ли надо счастливому человеку? Хорошая работа и мир в семье — и всё это у меня есть. Вернулись в вечерней темноте, в седьмом часу. Заскочил в пенал, схватил подарки и рванул к Маше, которая должна была вернуться ещё вчера, но почему-то не пришла к отложенному мужу, не отметилась, как полагается любящей жене. Но мы — не гордые, мы сами заявимся и порадуем и подарками, и визитом, и месторождением. Врываюсь в дом, кричу с порога: — Ма-а-ша? — А-у-у! — откликается. Слава богу, приехала. Сбрасываю кожух и валенки куда попало и вхожу в нашу комнату. Маша сидит в любимом мной детском халатике, почти закрытая, но вся угадываемая, и расчёсывает косу. — Привет, — здороваюсь и целую, как и полагается в приличных устоявшихся семьях, в щёчку. — Ты когда прикатила? — Вчера, — отвечает спокойно, полуоборачивается и чуть кривит пол-давно не целованные губы: — Но я так устала… — Понимаю…что ж, причина веская. — Как ты думаешь, — спрашивает задумчиво, — не обрезать ли мне ненавистную косу. Сейчас их никто не носит, сразу видно, что из деревни. — Не смей! — запрещаю. — Будешь как все — чего хорошего? А с косой сразу бросаешься в глаза, особенно, в мужские, мои, например. — Она, польщённая, довольная, что не как все, смеётся грудным воркующим смехом, поддразнивает, интерес к себе подогревает. Только зря, меня к ней подогревать не надо, даже про лимонник забыл забытьём. — А я тебе, — улыбаюсь, радуясь, что сейчас обрадую, — подарки принёс. — Покажи, — соскакивает со стула, чуть не завалив его, — люблю подарки. — Кто же их не любит… кроме меня. Я их терпеть не могу, потому что чувствую себя в чём-то ущербным, как нищим, которому подают, да и отдариваться надо. — Это тебе от Радомира Викентьевича, — и кладу на стол синенькую коробочку. Она, затаив дыхание, осторожно открывает, и я вижу, как свет тёмно-синих глаз соединяется с лучами синих камней. Непроизвольная улыбка раздвинула полные девчачьи губы, на щеках появился лёгкий румянец, явно видно, что профессор угодил. Торопится выдрать свои медные висюльки с бледными стёклышками, вставляет горную синь, бежит опрометью к зеркалу. Я увидел её там, отражённую, и обалдел — до того невеста похорошела, что хоть сейчас под венец. — Ну, Маша, — говорю, не в силах отвести глаз от портрета, — сегодня ты в новогоднюю синюю ночь будешь сногсшибательной синью. Подожди-ка, — и тороплюсь в прихожую, хватаю бурочки-каурочки и — назад, кричу в дверях: — Закрой глаза! — Она, улыбаясь и взволнованно дыша — высокая грудь так и ходит, так и хочется прижать, повинуется, а я тихо ставлю снежные скороходы у её босых ног в разношенных тапках. — Можно! — командует кудесник, и её открытые глаза становятся до того большими, как у Мадонны Рафаэля, что аж страшно. — Это, — тихо сообщаю, — от меня. — Она, продолжая заворожённо улыбаться, спинывает тапки далеко в сторону и всовывает голые ноги в белую мечту любой женщины. Покрутила ногами, сидя и рассматривая, как сидят на ноге и как выглядят, встала, прошлась осторожно, примериваясь к каблучкам, потом выпрямилась, грудь вперёд, подбородок вверх, и засеменила походкой киношной дивы, вихляя оттопыренным задом. Так бы и схватил, стиснул в объятиях, да не пришлось, сама кинулась мне на шею и целует прямо в обветренные губы. — Фу-у! — отшатывается, отталкиваясь с силой. — Наклюкался! — А как же! — сознаюсь смело. — У меня как-никак, а вчера и сегодня — праздник на всю жизнь. — Ага, — соглашается с едкой иронией, — такой, о котором Полина Матвеевна говорила, что каждый день у мужиков. — Нет, — не обижаюсь, — такой, как у меня, бывает не каждый день, даже не каждый год, а всего раз в жизни, да и то не у всякого. — Ну, давай, — поощряет, — ври, только шибко не завирайся. — Я никогда не вру, — начинаю сердиться, — бывает, говорю неправду, но сейчас — правду и только правду, — и левую руку положил на сердце, с трудом вспомнив, в какой части груди оно находится. — На Угловом, — и, чуть помедлив для эффекта, поражаю, — пробурили промышленное оруденение! — и смотрю, не сильно ли, не опасно ли для здоровья я её поразил грандиозным сообщением, как громом. И вижу: не поразил. Чуть улыбнулась и переспрашивает для проформы, вся в каких-то своих сторонних мыслях: — Правда? — и идёт не ко мне поздравить как следует, а к себе, что в зеркале. — Вот здорово! — рассматривает опять синюшки, трогая пальцами, чтобы убедиться, что они не только в зеркале. Потом полуоборачивается и вытягивает ноги в бурках, любуясь: — Где ты их взял? — Бог мой! Что ей, девчонке, за дело до каких-то неведомых месторождений, до неосязаемых запасов недр, когда в ушах — такая прелесть, а на ногах — такая удобная красота. Да пропади они пропадом все недра разом! — Вот не знал, — труню юморно, — что ты такая модница. — А ты? — возмутилась она, защищая цацки. — Посмотри на себя, на кого ты похож! Неужели нельзя было переодеться? — Пытаюсь миролюбиво ухватить её жадными руками, но она уворачивается, встаёт и пересаживается к столу, пряча бурки под свисающую скатерть. — Не успел, — каюсь, хотя и не думал об этом, — спешил к тебе с подарками. — Вижу, смягчела, улыбнулась, опять проверив серёжки-радомирки в мочках и порадовавшись выставленным из-под стола буркам-васькам. — Уже четверть девятого, — говорит, — когда успеешь? — А куда? — недоумеваю. — ЗАГС уже закрыт. — Как куда? — сердито повышает голос, давая понять, кто в нашем коллективе лидер. — К нам, в девять начало. — Разве мы договаривались? — спрашиваю осторожно. Она куксится, прикусывая нижнюю губу, и мне хочется прикрикнуть, чтобы ненароком не прокусила — зубы-то все целые и белые-белые. — Я, — говорит обиженно, — думала, что ты пойдёшь со мной. — Она опять думала за меня, не привыкнув ещё по возрасту, что могут быть и другие мнения, отличные от её девчачьего эгоистического. — Нет, — я твёрд как скала на Угловом, но если вцепится в шею и примется целовать, непременно сдамся, — я не пойду с тобой к эскулапам, не хочу быть отщепенцем, мне надо быть со своими. Давай, сделаем так: ты побудешь со своими, а я со своими, а в час я зайду за тобой, и пойдём домой, допразднуем семьёй, ведь Новый год — семейный праздник. Лады? — Но вижу, что не лады. — Как хочешь, — отвечает намеренно равнодушно. — Ты тогда иди, мне переодеваться надо. — Вот, мы уже и чужие. — Я тебя провожу, — но она молчит, изображая семейную ссору. — Да, — вспоминаю, — как дела в институте? — чуть не забыл со своим месторождением о её главном. — Нормально, — отвечает холодно моим любимым словечком-определением. — Зачислят на четвёртый семестр, если сдам зачёты и экзамены по их курсу за третий. Поеду 2-го, чтобы всё успеть к началу занятий, и я — студентка, — и, забыв обо всём, затанцевала, завоображала. Я, конечно, под сурдинку, к ней, но… — Ладно, ладно, — останавливает, — мне некогда, смотри, уже половина. Зима в эту новогоднюю ночь добирала годовой план — холодрыга стояла неимоверная да ещё с ветерком и позёмкой. Маша то и дело оттирала носопырку, а я прятал свой рубильник в поднятый воротник. Расстались у дверей «Скорой помощи» как хорошие знакомые. Прибежал к себе, подгоняемый морозцем. Володьки нет, наверное, вовсю помогает бабью. Парень никому ни в чём не отказывает, хоть паши на нём. Заторопился и я, чтобы и меня успели запрячь и поделились приподнятым настроением. Как раз успел к ответственной операции развешивания игрушек на верхней части ёлки. Снегурочка тоже хлопочет, обнажила прелестные клычки, спрашивает: — Ты один? — Чего спрашивать, когда рядом никого. — После второй, — обещаю, — нас у тебя в глазах будет двое. Так, дружелюбно перепихиваясь незамысловатыми подковырками, дотянули, наконец, до десяти, когда вся страна, весь народ, который ещё в состоянии передвигаться, садится за празднично накрытые столы, чтобы прилично проводить старый год и подготовиться морально к встрече нового. На этот раз парадом командует Шпацерманиха, не спускающая глаз с мужа, и у неё не очень-то повольничаешь. Выпили по одной-другой, я — красненького, закусили разным цветным силосом да селёдкой, и — валите от опрятного стола на курево, трёп да танцульки, кто может. Старенькая радиола зашаталась в страстном танго, а я оказался в руках Сарнячки. — Говорят — женишься? — допытывается старая любовь. Говорят, что кур доят, а мне перелётная досталась. — Я, — отвечаю, пижонски ухмыляясь, — никогда не совершу такого серьёзного шага прежде, чем не обдумаю хотя бы лет пять. У неё и интерес ко мне пропал, отлипла и хватает очкарика Альберта, чтобы ещё раз обсудить тематику отчёта. Смилостивившаяся командирша, сдавшаяся на уговоры начальника, разрешила хватануть ещё по 50, подогревая остывающий пыл. Потом пели революционные песни и кое-какие геологические, слов которых большинство не знало. Подвалила, как ни в чём не бывало, ухмыляющаяся парткляузница. — Как ваше месторождение? Я зла не помню, особенно сегодня. — Рождается, — отвечаю. — Подождите минутку, — сбегал в камералку за именным керном. — Вот! Она берёт. — И это всё? — иронизирует, внимательно рассматривая сувенир опытным взглядом минералога. — Нет, — огорчаю, — ещё досталось Королю и Кузнецову. Но Алевтина не слышит, поняв, что в её руке на самом деле руда и с большой концентрацией рудной минерализации. Но она была бы не она, если бы не влила ложку дёгтя в мою бочку даже в такую ночь. Отдаёт керн и брюзжит: — Не обольщайтесь: одна скважина — ещё не месторождение. И я, чтобы её успокоить, не портить ей праздника, соглашаюсь: - Я и не надеюсь. Обступили парни, оттеснили давнюю подругу, вмиг прорвали пелену затхлой насторожённости, загомонили разом, радуются, что опять все вместе и со своим любимым начальником, все тут, и я с ними. Да такие симпатяги, прям с кина о победителях соцсоревнований, и не скажешь, что таёжные работяги. В костюмчиках отглаженных, в рубашечках беленьких, в штиблетах начищенных, один начальник квасит ноги в яловых сапожищах. Правда, галстуков ни на ком нет, да и ни к чему они нам, известно ведь, что это принадлежность рабских конторских шестёрок, а нашим мощным выям привычна полевая свобода. И вот, наконец, зовут к столу по-настоящему. Я жмусь с парнями на дальнем конце, подальше от всяких уважаемых товарищей, обсевших начальника. — Товарищи! — встаёт тот со стаканом в руке, заполненным на сто грамм, и все встали следом с поднятым допингом. Радиола включена на Москву, а оттуда нас поздравляет Первый. Стоим, слушаем, плохо воспринимая обтекаемые фанфарные фразы, стараясь не пропустить боя курантов. И вот они бьют, и все считают. На двенадцатом Шпац успевает провозгласить своё: «С Новым годом, товарищи!», и все истово осушают стеклянные чары, веря, что это необходимо, что это пропуск в счастливый год. Я тоже верю. А потом пошёл безобразный жор, и мы с парнями не отстаём, стараясь зацепить всё, что с мясом. Наглотавшись, захотелось ещё славословия в нашу честь. Известно, что доброе слово способствует пищеварению, а злое вызывает язву. И тут настала очередь моей лопуховской песне. Шпацерманиха, наслышавшись, наверное, от смотавшихся за Урал подруг о моём удивительном даре произносить душещипательные тосты, требует: — Давай, Василий, тебе слово, — и стучит вилкой по графину, требуя, чтобы все стихли и вняли разумному слову беспорочного юноши, не обременённого долгами совести. Пришлось подчиниться и сосредоточиться, как я умею в ответственные моменты героической биографии. Налил в рюмашку водки — была не была: если провалюсь, дам козла, сошлюсь на алкогольное помутнение. — Друзья! — обращаюсь негромко, и то, что назвал не товарищами, уже настроило подзабалдевшую аудиторию, готовую к любым эмоциям, в мою пользу. — Вы знаете, — принижаю на всякий-який, — что я не умею говорить красно, так что не взыщите, если не оправдаю надежд. — Все замерли и с интересом уставились на меня. — Кончился ещё один год, а с ним и ещё один полевой сезон. Было всего понемногу, но кое-чего и в избытке: ледяные переброды и бесконечные крутяки, проливные дожди и изматывающая жара, кровососы-клещи и надоедливый гнус, кислотные борщи и каши и рыбная диета. Всё было против нас, но души наши были чисты и открыты друг другу, а помыслы направлены на помощь товарищу и всем. Мы были по-настоящему один за всех и все за одного. За сезон мы многое потеряли, — я выразительно похлопал себя по отощавшему брюху, и все дружелюбно засмеялись, — но нашли больше — мы приобрели таёжное братство. Давайте же выпьем за него и прославим, — и все поспешили тяпнуть давно налитое дразнящее зелье, а я укоризненно качаю головой, не выпив и не садясь. — Вы зря поспешили, я ещё не кончил, — и опять засмеялись и поспешили исправить ошибку и налить в чары по новой. — Братья, — продолжаю, намеренно не упоминая сестёр, — нам есть чем гордиться в прошедшем сезоне. По нашим данным геологами только что вскрыто мощное и очень богатое рудное тело, — и высоко поднимаю для общего обозрения керн, — которое, по их мнению, является частью крупного месторождения. — Стало так тихо, что я услышал дыхание сидящих. — Этим открытием мы навечно вписали нашу геофизическую партию в историю знаменательных геологических достижений в крае, нам есть чем похвастаться перед детьми и внуками. — Все дружно встали и мощно захлопали, славя себя, и даже старшие специалистки, кисло улыбнувшись, сложили ладошки, а поддатый начальник, вырвавшись из Шпацерманихиных цап, кричит: — Лопухову — трижды «ура!», — и все, один раз вразнобой, а дважды единым трубным рёвом, рявкнули заздравицу и скорее за стаканы, а я урезониваю торопыг: — Подождите надираться, я ещё не всё сказал, — и все с сожалением отставили бокалы и торопят: «Давай, кончай, а то иссохнем от жажды», а я, разохотившись, продолжаю: — Наступил новый год. Каким-то он будет? — и все призадумались: каким? — Хотелось бы, — высказываю своё пожелание, — чтобы не хуже ушедшего. — «Правильно, хотим такого же», понеслось с обеих сторон стола. — Чтобы в новом полевом сезоне профили были как аллеи в саду, погода — как на Черноморье, а жратва — как в лучших ресторанах Парижа, — «и выпивка тоже», добавил кто-то, — и чтобы найти нам ещё одно месторождение, а лучше — парочку, — все одобрительно загудели. — И пусть покой нам только снится, и как в известной песне: «И вновь начинается бой, и сердцу тревожно в груди, и каждый такой молодой, и юный …Шпацерман впереди». — И все полезли к расквасившемуся от удовольствия начальнику чокаться, а хитрый Хитров, подлизываясь, заблажил: «Нашему начальнику — ура», и его дружно поддержали — нам глоток не жалко, и я успел прокричать: — За наступающий новый полевой сезон! — но никому подогретого настроения не испортил, все ещё слабже запищали «ура» и поспешили осушить посудины, опасаясь, что вновь приторможу. Но я дал им взбодриться. Когда все жадно выпили и спокойно принялись за закусь, надеясь, что тостёр выговорился, я, так и не садясь, поднимая наполненную рюмаху: — А ещё, — говорю, — я хочу поднять тост за наших новых товарищей — операторов, которые в удачно закончившемся сезоне, самоотверженно трудясь на сложнейших участках, быстро освоили приборы и методики наблюдений и внесли весомый вклад в наши успехи. Большое вам спасибо, ребята, и низкий поклон за всё, за всё, — и я неуклюже поклонился в сторону порозовевших и опустивших глаза парней. И все опять дружно захлопали, а пацаны сгрудились вокруг меня, тянутся со стаканами, чего-то говорят, а я не слышу, облегчающие слёзы навернулись на глаза — совсем нервишки сдали, и стало мне как никогда хорошо и спокойно — я был среди своих, и сел, наконец, и сам с неохотой принялся за прозаическое ёдово. Радиола загромыхала «Брызги шампанского», а новогодний болтун, окосев с водки, нечаянно взглянул на часы и ужаснулся, разглядев с трудом, что минутная стрелка колеблется в пьяном угаре, шатаясь вокруг девятки. На раздумья времени нет — ноги в руки и бегу к Маше. Успел минута в минуту, а её на выходе нет. И хорошо: хожу, выветриваю алкогольные пары, дышу усиленно пастью, снега поел. Наконец, минут через пятнадцать нарисовалась, из меня уже всё с избытком выветрилось, и зуб на зуб не попадает. — Ну, ч-ч-то, п-п-ой-д-д-ём? Видок у неё наисчастливейший: глаза сияют как серёжки, вместо бурок — белые лодочки, щёки подозрительно запунцовели, губы растянуты до ушей, пританцовывает на месте от нетерпения и молит: — Побуду ещё немножко? У нас так весело… Приехал начальник КГБ, такой мужественный, в красивой форме с орденами и погонами, и не строгий… — И ты с ним танцуешь? — догадываюсь невесело. Она совсем зарозовела и отвела затуманившиеся глаза в сторону. — Он, смешной, всё время меня приглашает. — С вами, соображаю, всё ясно-понятно. Утопляю несчастную морду в воротник, успокаивая себя тем, что хотя бы знатно проветрился, говорю ей: — С Новым годом, Марья! — а она уже чешет, торопясь, по коридору на очередной танец. Возвращаться с не поймёшь каким настроением в праздничную атмосферу нашего бала, не осчастливленного мужественным убийцей, не хотелось, и пошёл шататься по улицам, поздравляя всех встречных и радуясь чужому счастью. |
|
|