"Кто ищет, тот всегда найдёт" - читать интересную книгу автора (Троичанин Макар)

Часть вторая 

- 1 -

Трое уходили в туман. Впереди лёгкой танцующей походкой уверенно шёл, цепляясь длинными ногами за все торчащие растительные выступы, вождь Длинный Лопух. За ним почти неслышно продвигалась, не отставая ни на шаг, женщина, просто — Женщина, потому что женщина. За ней, замыкая группу, сонно спотыкаясь о корни, которые пропустил вождь, и, натыкаясь на ветки, от которых уклонилась женщина, брёл Сашка Сонный Ленок. Рассвет только-только нарисовал вершины дальних могучих хвойников на голубовато-сизом воздушном холсте, всевышний электромонтёр, проспав, не успел погасить все звёзды, а бронзовая луна, торопясь, застряла в верхушках кедрачей. Шли налегке, взяв только самое необходимое. В заплечной торбе вождя надёжно покоилось, завёрнутое в сменную одежду, самое драгоценное — волшебный глаз, видящий сквозь землю, а на плече удобно лежал, так что приходилось всё время перекладывать, магический треножник для глаза. Ещё вождь пёр драный двухместный брезентовый вигвам, короткий полог и три спальных чехла из тёплого хлопчатобумажного меха, а остальные двое — посуду из древнего почерневшего серебра, свою пересменку, пшённый и злаковый пеммиканы, специально приготовленное калорийное мясо в наглухо закупоренных жестяных сосудах и ещё кое-что, недостойное упоминания. Вообще-то груз должна нести на голове женщина, чтобы у воинов были свободны руки и поднята голова на случай встречи с чужими враждебными племенами, обитающими в пойме реки. Но вождь, скептически осмотрев выю носильщицы и общий груз, побоялся, что силовые пропорции не будут соблюдены и придётся воинам тащить и груз, и женщину. Поэтому всё распределили поровну: вождю — большую часть, Ленку — поменьше, а Женщине — совсем мало. Но она и с малым шла, согнувшись в три погибели. Такой в племени не место. Вождь знал это, она — нет. Троица шла на священную скалу, чтобы принести жертвоприношение богам в залог удачного сезона. Жертвой должен стать один из трёх. Вождь, естественно, отпадал сразу. Сашке предстояло таранить назад камни и пробы. Оставалась — женщина. И она не знала. Группа была хорошо экипирована и вооружена. На ногах у каждого лёгкие и прочные кирзовые мокасины, а тело надёжно прикрыто одеждой из выделанной хлопчатобумажной кожи. Вождь имел огненный гром образца одна тысяча девятьсот стёртого года и короткий томагавк. Женщина несла смертоносный молоток на длинной метательной ручке, а Сонный Ленок никогда не расставался с набором рыболовных крючков. И у всех троих пояса оттягивали короткие остро отточенные мачете в кожаных чехлах. Шли в неведомые враждебные места, и предосторожности не были лишними.

Скоро услышали глухой рёв реки. Туман всё густел и набирая скорость, подстёгиваемый солнцем, рвался вверх по долине, туда, откуда с нарастающей силой катился поток, сметая и унося прошлогодние завалы и подмывая берега. Противоположный берег терялся в зыбком движущемся мареве, и казалось, что мир разделился надвое: тот, что на том берегу, и этот, на этом. Не верилось, что не пройдёт и двух недель, как река успокоится, обмелеет, и мир благополучно воссоединится. А пока на реку страшно смотреть. От стремительно убегающей воды кружилась голова, и казалось, что берег с такой же скоростью уходит из-под ног в противоположном направлении. Вся долина до краешка заполнена мутной водой, и по ней, обгоняя друг друга, сталкиваясь и вздымаясь концами вверх, плывут подмытые и сломанные стволы умерших деревьев, и крупные коряжины. Там, где воду сдерживают заторы, кипит пена, выбрасывая жёлтые хлопья. Жутко и весело. Безумно хотелось прыгнуть в реку и наперекор стихии переплыть стремительный поток, но сдерживала трезвая мысль, так свойственная моему уравновешенному характеру: зачем?

А пока пошли вниз по течению, вернее, поплыли в вязком липком тумане, то и дело отирая лица. Тропа то опасно приводила к обваливающемуся берегу, то уводила в хилую поросль, росту которой мешали постоянные туманы. Когда промокли до нитки и в сапогах захлюпало, тропа отвернула от реки и потянулась, петляя между деревьями, вверх по берегу ручья. Настырный туман, наконец-то, отстал, и здесь буйствовало яркое утреннее солнце, обрадованное вышедшим людям. Взбодрённые путники прибавили шагу, подсыхая на ходу и с опаской посматривая на знакомый ручей, который словно подменили. Прошлым летом я спокойно переходил его в кедах по камням, а сейчас не стал бы и в водолазном скафандре. Вода шла по верху камней, то и дело волоча их по дну, собирая в каменные заторы, и с шумом переливалась через самой же устроенные пороги.

Скоро пришлёпали в старый лагерь.

— Приваливаемся, — командую, с трудом стаскивая рюк, но мои спутники и так уже лежат, привалившись спиной к неснятым рюкзакам. — Вставайте, вставайте, — не даю расслабиться, — переоденемся, мал-мала почавкаем, чаю похлюпаем и через час опять тронемся. — Смотрю, они согласны и так час пролежать и даже больше. Пришлось расшевелить личным примером, заставив Алевтину подняться, отвернуться и удалиться в ближние кусты. — Сашка, тащи дрова для костра, — и тот, кряхтя, поднялся, — чай сварганим со сгущёнкой.

Алевтина вернулась сухая, весёлая и бодрая. Мне понравилось, что она, старшая и более опытная, ни в чём мне не перечит, подчиняясь как лидеру, и я стал задумываться, не обойдутся ли боги без жертвы? Переодевшись, все повеселели. Настоящие таёжники хорошо знают, что тайга — это не только глухой лес, но и постоянная отвратительная мокрота. Утром и вечером — туманы и обильные росы, а днём — частые короткие ливни, а то и затяжная морось. Так что воздух сырой даже тогда, когда светит солнце. Никогда нет возможности вздохнуть полной грудью.

Через полтора часа, успев слегка вздремнуть, мы пошли дальше полого вверх, обливаясь не туманом, так потом. Ноша казалась тяжелее, а ноги, несмотря на отдых, слабее. Добрались-таки до заветного поворота на знакомую до чёртиков магистраль, легко перешли вброд ручей, только-только набиравший здесь мощь, и поползли по диагонали на едва прикрытый кустами склон сопки. Ума не приложу, как я, безногий, умудрился здесь спуститься, не покатиться.

Лезть было трудно. Мало того, что мешали засохшие острые будылья, оставленные топографами, так ещё почва, небрежно укреплённая редкой растительностью, покоилась на скрытой предательской осыпи. Плоские камни хотя и притёрлись друг к другу за много-множество лет, а всё же то один, то другой норовил выскользнуть из-под неверно поставленного сапога. Чем дальше мы не шли, а ползли — через одну сопку, вторую, третью — тем ниже склонялись головы и горбились спины, и когда носы начали почти задевать за обрезки кустов, пришлёпали, наконец, на нашу памятную ночёвку с Марьей. Оглядываюсь — никаких примет. Как быстро исчезают с лона земли следы героев! Сбросив рюкзак, Алевтина, улыбаясь — неужели не вымоталась? — говорит:

— Давно так хорошо не ходила. — Нашла чему радоваться! — Да ещё в хорошей компании, — и я окончательно решил не кормить богов, тем более что они явно не наши, не советские.

Вечером, когда темнота сгустилась до кромешной, мы, осоловев от сытной пшёнки с тушёнкой и чая со сгущёнкой, дневного изматывающего марша, чистейшего воздуха, перенасыщенного озоном и фитонцидами целительной хвои, от умиротворяющего пламени и тепла костра, жарящего в открытую настежь палатку голые ноги и всё тело, от удовлетворения всем сделанным за день, лежали рядком на лапнике, застеленном брезентом, и балдели без единой мысли, лениво созерцая частичку беспокойного звёздного неба, тревожащего тайные сокровенные уголки душ. Как ни странно, но спать никому не хотелось, даже мне — отъявленному засоне — обидно было бы заснуть в такую ночь. Хотелось хорошего душевного разговора на полутонах. С Сашкой не получится, он ещё не созрел для душещипательных бесед. В такую ночь говорить надо только с женщиной. Говорить о возвышенном.

— Алевтина Викторовна? — кличу мучающуюся в бессоннице даму.

— Да, — с готовностью отзывается она, тоже не прочь потрепаться.

— Вы знаете про Зальцманович?

Алевтина долго молчала, соображая, наверное, соврать или сказать правду. Наконец, склонившись к последнему, ответила:

— Знаю, — она ничем не рисковала, так как третий лишний, лежащий между нами, ничего не петрил в тайном разговоре.

— Зачем ей это? — спрашиваю сердито.

Собеседница снова молчит, перебирая варианты гипотез, и неуверенно выдаёт одну:

— Наверное, как и всякому, хочется как-то выделиться. У девушки, надо сказать, гипертрофированное честолюбие.

— Ну и шевелила бы ногами и руками, — продолжаю злиться, — а не ими, так мозгами.

Слышно было, как Алевтина усмехнулась:

— К сожалению, с этим у неё серьёзные проблемы.

Теперь замолчал я, поставив жирный крест на товарище Зальцманович.

— Отчего это, — обобщаю тему, — человек — общественное животное, а жить в коллективе не любит и не хочет?

— Да всё оттого же, — теперь злится она, — у каждого слишком много самомнения, честолюбия, себялюбия, сребролюбия и других «любий», а попросту — элементарной зависти.

— Верно, — согласился я. — Я думаю, на свет люди появляются с природными инстинктами коллективизма и общественного выживания, а потом, в противовес, у них развивается эгоистический разум, который диктует совсем другие нравственные нормы и правила поведения: эгоизм, рвачество, обман, жизнь за счёт других. Так было, и так, похоже, будет всегда. Равенство — утопия.

Она опять долго молчала: конечно, не так-то легко признаться в напрасно прожитой жизни.

— Наверное, — мямлит еле слышно и сразу поправляется: — Но очень не хочется в это верить.

Оба молчим, понимая, в чём иносказательно пришли к согласию. Можно бы сознаться и в открытую, поскольку третий, у которого инстинкты пока преобладают над разумом, преспокойно дрых, сопя в обе дырочки.

— Мне хотелось бы, чтобы вы занялись у нас комсомолом, — ни с того, ни с сего выдоила пренеприятную мыслишку Алевтина. От неожиданного лестного предложения я сел и резко, непримиримо кинул в темноту, даже Сашка перестал сопеть:

— Нет! — и обидно добавил, чтобы разом пресечь возможные уговоры: — Думаю, я уже вырос из панталончиков, — и успокоившись: — Мне с моим прямолинейным характером лидером нельзя быть — распугаю. Да и общественную работу не только не люблю, но и считаю, что она вредит производству. — Это была уже неприкрытая грубость. Но как с ними, женщинами, иначе? Начали за здравие, а кончили за упокой. — Давайте спать, завтра рано вставать. — Выбрался из палатки, подбросил в костёр пару дровин потолще, надел носки и, повернувшись набок, начал вторить соседу.

Утром решил бесповоротно: жертвоприношению — свершиться! Сейчас встану и сделаю секир башка дурной бабе. А как назвать, когда она со своими честолюбиями, себялюбиями, меня-не-любиями грубо растолкала на самой сладкой утренней дрёме: «Вставайте, начальник!» Да как посмела! Я и не спал вовсе. Что она, не знает, что начальники всегда опаздывают? О-хо-хо! Вставать, однако, надоть. И Сашки, негодника, рядом нет. Не мог по-дружески чуть тронуть, я бы и проснулся и всех разбудил. О-хо-хо! Всю ночь на одном боку — не каждый такую нагрузку выдержит. Не могли перевернуть, помощнички! И не видел, кто дрова подкладывал в костёр, кто полог задёрнул. Не я, это уж точно.

А снаружи-то солнца — тьма! Огромное, красное, придвинулось близко и светит — аж в глазах рябит. А не греет. Бр-р! Так, кашу сварили, не надо нагоняя давать, а жаль. Опять пшёнка? Жаль, что другой крупы нет. Мяса вбросить не забыли? Снял крышку с кастрюли, посмотрел — не забыли. А жаль! Одежда вчерашняя на стояках сушится, развесили, а жаль. О-хо-хо! Чайник кипит, бесится, не могут отставить, придётся самому. Всё — самому! Глаз да глаз нужен.

Как ни крути, а умываться к ручью придётся идти. Алевтина готовит мешочки под пробы, Сашка колет дрова в запас, никому и дела нет до начальника, некому посочувствовать. Вода в ключе почему-то парит. Что за чёрт, за ночь ключи горячие прорвало? Осторожно сунул один палец — о-го-го! — «горячая»! Аж судорогой от холода свело. Пришлось второй рукой разгибать. Не могли воды согреть, помощнички! Всё сам! Быстро сунул обе ладони в воду и к лицу. Всю морду ошпарило. Хватит себя истязать, вечером умоюсь, всё равно потеть. Кошка, вон, умница, всегда после еды умывается.

Решили маршрутить кодлой. Мне так спокойнее: никто не потеряется. За Сашку я не боюсь, он привязан ко мне измерительным проводом, а вот Алевтина… В прошлом году она уже терялась однажды. Правда, и нашлась сама, по темноте, когда мы, устав орать и стучать по вёдрам в лагере, утомились искать и сели ужинать. Хитров не пожалел двух патронов. Если сейчас потеряется, мы с Сашкой вдвоём её не приорём ни за что. Пусть лучше будет рядом под моим неусыпным оком.

— Вы что, — щерится Алевтина, догадываясь, — опасаетесь, что я заблужусь?

Ничего подобного!

— После маршрутов заблужайтесь на здоровье, — разрешаю, — а пока, — прошу, — не надо.

Она смеётся, понимая.

— Слушаюсь.

Так и застолбили кагалом, как я решил: мы с Сашкой прокладываем маршрут и делаем магнитометрические измерения, а она плетётся следом, отбирает геохимические пробы и образцы горных пород и складывает в свой и в Сашкин рюкзаки. В общем, мы с ней пашем и сеем, а Сашка жнёт и собирает урожай — на него закроем двойные наряды. Ещё раз строго предупреждаю:

— Отклоняться по маршруту и отставать не более, чем на «ау». Привязанный Сашка не возражает, она — молчит.

Пошли по крайнему маршруту с тем, чтобы вернуться по неоконченному мной через известняковую скалу. Теплилась надежда, что удастся найти сброшенный магнитометр, отремонтировать и вернуть имущество партии. Поэтому и пошли в обход, чтобы меньше тащить находку.

Магниторазведчики начали в охотку, резво, то и дело поневоле сдерживаясь на «ау», но после половины маршрута застопорились, нарвавшись на бешеную аномалию. Подвижная шкала прибора убежала в отрицательное поле, и пришлось возвращать её компенсационным магнитом, а потом возвращаться для детализации и пополнения Сашкиных нарядов. Только вернул шкалу, как она смылась в положительное поле. Опять компенсирую, опять детализирую — пошла маята с челночным дёрганием с места на место, два шага вперёд, один назад, идём по-ленински. Алевтина догнала, интересуется:

— Чего это вы елозите на одном месте?

— Громадный магнитный объект нашли, — объясняю, употев от беготни. Даже Сашка язык высунул, еле успевая записывать. — Типа интрузива основного состава. — И дую дальше. За взгорбком положительная аномалия кончилась такой же отрицательной, как и начиналась. Можно передохнуть и осмыслить находку. — Залегает близко к поверхности, — делюсь ценными сведениями с Алевтиной, которая бродит вокруг, ковыряя молотком сама не зная зачем. Заглянул в трубу окуляра и сообщаю: — Не более 100–200 метров. Контакты вертикальные, корнями уходит на невидимую глубину. — Ещё внимательнее посмотрел в трубу, несколько раз отстраняя и приближая зоркий глаз: — Нет, не видно на сколько. Похоже — в мантию.

— А из чего состоит? — жадно спрашивает Алевтина.

Опять заглянул в трубу.

— В основном, из тёмноцветных минералов: пироксена, роговой обманки, оливина, — вспоминаю прочитанное в книжках. — Но есть и светлые, слюдистые, — какие, убей не помню. — А ещё — золотистые. — Посмотрел в трубу более внимательно: — Возможно, пирротин или пирит, — и в изнеможении оторвался от всевидящего прибора.

Она в диком восторге! Ещё бы! У них, у геологов, все определения на ширмачка, с точностью «может быть, а может нет». Даже когда месторождение открыто, и то о нём знают приблизительно. Не больше и тогда, когда оно выработано. Читали, помним. Говорят, не стыдясь: молодые отложения, не старше десяти миллионов лет. Ничего себе интервальчик! Или: неглубокое залегание, порядка первых километров. Всё неглубокое: и то, что лопатой копать, и то, что никакой подземной выработкой не достанешь. Конечно, что с них, питекантропов науки, возьмёшь? У них и приборы-то: кайлометр, молоткометр, лупометр… Смехота! Архаизм. В корне надо менять современную идеологию геологических изысканий и смело переходить на новейшие и точные геофизические методы.

— Попробуем определить, что вы нашли, — гоношится питекантропиха и начинает смешно торкаться молоточком в пределах аномалии. Вот дурёха! Она что, думает продолбать им на 100метров? А пусть! Вредности убавится. Сидим мы с Сашкой, посиживаем, наблюдаем за её тщетными потугами, отдыхая от мирового открытия. А Алевтина перебралась на взгорочек и там усиленно молотит, да так старательно, как будто знает, где надо.

— Есть, — сообщает буднично, выпрямляясь и отирая трудовой пот со лба.

— Что есть?! — кричу, вскакивая. — Месторождение?! — радуюсь. — На Ленинскую? — и бегу, чтобы застолбить первым.

Алевтина, не обращая внимания на мои экстазные вопли, вертит перед глазами какие-то остроугольные камушки, достала из кармана лупометр, смотрит на них через него.

— Похоже, диориты, — рассуждает сама с собой — держит перед глазами, а не видит что, — сильно осветлены. — Берёт другой камушек: — Может, и грано-диориты. — Ещё берёт: — А это настоящее габбро и тоже с изменениями.

Короче: женщина — она и есть женщина, никогда не ответит так, как надо. Всю мою эйфорию разом сдуло. Пуф — и нету!

— И чё, — спрашиваю уныло и зло, — с этой габброй делать?

Она перестала молотить по древним камням, села поудобнее и отвечает, и опять не так, как надо:

— Если, — говорит, — габбро где-нибудь пошло по скрытому глубинному контакту с теми известняками, с которыми вы близко познакомились на горе, то вполне вероятно образование мощной зоны скарнирования. И если в эту зону проникли рудные растворы из глубинного рудообразующего источника, то вполне возможно образование скарновых рудных тел.

— Если бы да кабы! — взрываюсь я, словно она стибрила у меня месторождение. — Нельзя, что ли, толком сказать, что там есть?

— А зачем говорить? — улыбается ехидно. — Посмотрите в свою трубу — увидите.

Так бы и врезал промеж глаз, да нельзя — женщина. И маршруты не кончены, пробы тащить некому. Подождём до вечернего жертвоприношения. Встаю и с неохотой в отяжелевших ногах двигаю дальше по маршруту, а он после взгорка спускается вниз и скрывается в зарослях ручья, и весь спуск закрыт каменной лавиной.

Крупные угловатые обломки глубокой древности, почерневшие, заплесневевшие и покрытые тонкой плёнкой лишайников, лежат внавал. Не то, что треногу, ногу устойчиво не поставить — того и гляди шатнётся какой-нибудь, потеряешь равновесие и считай шишки и ссадины. Настроение и без того паскудное, а тут ещё этот природный бардак. А ещё говорят: в природе всё гармонично! Дулю! Гармонично в парке культуры. Спускаюсь, не оглядываясь, тащу за собой упирающегося Сашку, пока не почувствовал под ногами надёжную мягкую почву и можно стало присесть и унять противную дрожь в напряжённых ногах. Э-хе-хех! Старость — не радость. Гляжу, а Алевтина ещё наверху. Слабосильно, двумя тоненькими руками, упираясь хилыми ногами, отворачивает булыги в надежде добыть горсточку древней минерализованной пыли пополам со мхами, а и такой нет. Вот что значит отсутствие передового производственного опыта. Кравчуковские стахановцы в таких случаях делят одну пробу на три-четыре или сбегают на край курумника и принесут оттуда взамен. Какая разница: земля — она везде земля. А Алевтина не знает. Пойти, что ли, подсказать ей? Или дать помучаться за то, что обманула с месторождением? Встал, кряхтя, полез орлом навстречу, еле передвигая занемевшие костыли. Стали вдвоём делать каменные норы, выскребать, ломая ухоженные когти, мелкий щебень с какой-то непонятной рыхлятиной. В лаборатории раздолбят, сожгут, сделают геохимический анализ и — нет ничего! Зря надрывались. Такая наша жизнь: тонна породы — грамм руды. Когда спустились, дали и ей возможность посидеть. Ничто её не берёт: сидит и лыбится, довольная.

Конец маршрута остался за ручьём, тем самым, в верховьях которого был наш вигвам. Здесь водный поток пошире, но перейти вброд можно. Потом попёрли, торопясь, по магистрали, которая с трудом угадывалась в густых зарослях калины, шиповника, чёртова дерева и других дьявольских кустов, цепляющихся за одежду и лупящих по лицу. Небрежно сделанные затёсы на тонких стволах клёна, берёзы, тополя, осины почти не видны, ёлки пачками натыканы на дороге, ноги путаются в зарослях высокого засохшего папоротника и сухой травы. То и дело спотыкаешься об упавшие стволы и ветки, оголённые гнилью и скользкие. Хуже тропы в тайге не придумаешь. Да ещё и камни кто-то понакидал как попало, и идти из-за них всё муторнее и муторнее, и так до магистрального кола злополучного маршрута.

Обратно ручей перешли около самых обвалов со скалы. Там он, урча и ворча, с трудом просачивался между гигантскими глыбами, постоянно сверзающимися в русло. Когда подошли вплотную, я удивился: мне казалось, что тогда я прилип к вершине Эвереста, а отсюда в высоту было всего-то метров 100. Ну, не 100, так 50. Двадцать — верных. Мне и этих хватило бы, чтобы превратиться в молодой и прекрасный обезображенный труп, так как на всём пути падения пришлось бы натыкаться на остроугольные известняковые колуны. Смотрел, смотрел снизу — магнитометра не видать. Придётся лезть. А зачем? Зачем мне изуродованный прибор, к тому же благополучно списанный? Зачем мне одно измерение — больше по расстоянию не получится? И всё равно что-то тянет, зудит, толкает. Алевтину с Сашкой послал в обход и, вспомнив кстати, что умный в гору не пойдёт, умный гору обойдёт, покарабкался по природным неровным ступеням, кое-где сходя на убегающий из-под ног щебёночный эскалатор. Добрался до самого вертикального обрыва, нависающего где-то высоко-высоко над самой головой. Если какой валунишко-шалунишка свалится, то вниз покатятся два — он и моя дурная голова.

Ну, сделал замер и что? Огляделся, вижу: ниже под громадным обломком приткнулся мой несчастный товарищ. Еле-еле добрался к нему. Окуляр разбит, зеркальце оторвано, уровни вдребезги, по корпусу сплошные вмятины и царапины, два крепления к треноге из трёх срезаны — как и я, он из последних сил сражался за жизнь. Подхватил его под одну мышку, целый прибор — под вторую, повернулся, встал на камень, чтобы выбраться, а он поехал вместе с ногой. Еле успел возвратить её на место, но как-то неловко: что-то в выздоровевшем колене щёлкнуло, резануло, меня развернуло, и я, сев в каменную реку, потёк вместе с ней, всё ускоряясь, вниз. Руки заняты, пришлось расщепиться ножницами и цепляться за берег здоровой ногой. С трудом удалось, ещё раз развернуло и уложило поперёк русла. Каменный поток даванул на меня сверху и тоже замер. Хорошо, что не перетёк, а то был бы мне уютный каменный саркофаг. Осторожненько, не дыша, сажусь, кладу приборы на берег и на руках выбираюсь на сушу. Фу-ты-ну-ты, лапти гнуты! Резво поднимаюсь на ноги — ого! — коленку-то больно! Вот тебе, бабушка, и Васькин день! Неужели опять разодрал? Пробую сгибать-разгибать — ничего, терпимо. У страха глаза вытаращены! Пробую ещё раз опереться на ноющую ногу — больно, конечно, но не так, чтобы уж очень. Улыбаюсь сам себе: пуганая ворона и упавшего сыра не хочет. Ничего, разойдусь. Со стороны слышится: «Ау!» Вот, уже потерялись, где уж тут болеть! Сел на кусок скалы, собираюсь с духом и думаю. Какая-то ненормальная скала. Будто заколдована. Второй раз одним и тем же коленом шмякаюсь. И тянет на неё. Поневоле поверишь в тёмные силы. Наверняка здесь скрыта какая-нибудь дьявольщина. Какая-нибудь злобная Хозяйка известняковой горы сидит где-нибудь в подземелье и чарами молодых и способных геологических дел мастеров заманивает. Все эти глыбы не иначе как завороженные несчастные. Лицо у неё белое, известковое, в глазах рудные минералы сверкают, губы алые от моей и ихней крови, а одёжка пёстрая, вся из скарнов. Иногда, наверное, на поверхность выходит, чтобы наметить очередную жертву. Наверняка где-нито рядом шастает. «А-у!» — слышу. Вот она! Алевтина! Как я сразу не допёр? Плоская как известняковая плита, белая, не загорит, как ни старается, и каменная, что внутри, что снаружи. А я ещё хотел её на плаху, идиот недогадливый — только бы топор затупил. Вот она, Хозяйка, легка на помине! Пробирается ко мне по глыбам, да так легко, словно впривычку.

— Что с вами? — и в голосе неподдельный испуг.

— Ногу слегка подвернул, — вру. Нечистой силе можно врать.

— Помочь?

Ни в жисть! Ещё превратит в глыбу, и пикнуть не успеешь.

— А где Сашка? — спрашиваю, надеясь, что он возьмёт приборы.

— Наверху.

Вздыхаю.

— Сам выберусь.

Беру приборы в обнимку и медленно продвигаюсь к кустам. Нога ноет, напоминая о Хозяйке, но терпит. Может, стерпится-слюбится с Известнячкой? Вверх лезем не так, как вниз по осыпи: Алевтина налегке взлетает козочкой, а я, перегруженный — старым козлом, опираясь полностью только на одно копыто.

— Давайте, — предлагает милостиво, — я понесу, — тянется к приборам. Но я не отдаю. Принципиально. А в чём тот принцип, не знаю. Принципиально — из вредности. В общем — лезем. Быстро сказывается, да долго делается.

Наверху, оказывается, солнце светит. Сашка, распластавшись, валяется на скале, греется как уж, отбросив рюк и журнал. Увидев меня сквозь глазные щёлочки, медленно, осоловело садится. Я, не тратя нерастраченной ещё энергии на внушение об уважении старших, устанавливаю на скале, подальше от края, ломаный прибор и начинаю укреплять его треногу камнями. Виноватый помощник встаёт и вкладывает свою лепту. Алевтина смотрит и спрашивает в недоумении:

— Зачем?

Вот непонятливая! Объясняю, не прерываясь:

— Я памятник воздвиг себе…

— А-а, — обрадовалась чему-то она и тоже стала помогать. Так и воздвигся он, мой первый памятник, на самом высоком и красивом месте, символизируя неукротимую волю к жизни и бестолковую дурость.

Осталось сделать одно-единственное измерение на той самой точке и — Вася! Идти туда, однако, неохота. Мало ли что ещё придумает нечистая сила! Правда, толкуют, что на миру и смерть красна, но пусть кто-нибудь другой попробует. И памятник поставил некстати, как будто заранее похоронил героя. Как ни понуждаю себя, а ноги не идут. Что делать? Вспомнил: когда что-то очень не хочется делать, постарайся договориться с самим собой, пойди на компромисс с угрызениями совести. У меня, слава богу, это нередко получается. Так и сейчас, кое-как угрыз и встал с прибором в пяти метрах от мыска, быстренько измерил и быстренько отошёл, чтобы не провоцировать Хозяйку.

А она на меня — ноль внимания, уже собралась, и Сашка тоже. И пошли мы, солнцем палимые, по останцу маршрута: они впереди, выдалбливая, собирая и таща пробы, а я сзади пасу, прохлаждаясь с прибором на плече. Нога, подлюга, побаливает, портит победное настроение, но сама идёт. Почва на маршруте нормальная, втроём быстро закончили и, не передыхая, рванули что есть сил, еле передвигаясь, в лагерь. На подходе хватанул в лапу снежку, что ещё не стаял в глубокой ложбинке у тропы в тени густых кустов, утёр потную морду и от полноты чувств петь захотелось. Затарарамил «Лунную» и совсем воспрял, несмотря на ноющее колено. Что ни говори, а жизнь — недурственная штуковина, особенно когда доделаешь отложенное дело.

Было ещё совсем светло. Сашка сразу принялся за костёр, Алевтина ушла к ручью за водой, а я сел на брёвнышко у костра, разулся, с удовольствием пошевелил, охлаждая, запаренными ступнями и с опаской завернул штанину, чтобы оценить размеры бедствия. Колено, как и подозревал, втайне надеясь на обратное, слегка опухло. Вернувшаяся Алевтина увидела, спрашивает заботливо:

— Сильно болит?

Больше всего ненавижу дурацкие сочувствующие вопросы. Чего спрашивать, как будто от этого легче станет?

— Да нет, — отвечаю, — ничё.

— Сейчас, — обещает, — попробуем подлечить.

Подлечить или покалечить? Очень сомневаюсь в её лекарских способностях, а она не сомневается, командует:

— Поднимайте штанину выше.

Стриптиза захотела. Женщинам только бы командовать. Ладно, подниму. А она влезла в палатку, роется там, ищет какое-то снадобье, а может — отраву, у них не поймёшь, пока не окочуришься. Вылезает тощим задом наперёд и волочёт за собой чистую белую тряпку и свой узенький шерстяной шарфик, которым вечно обматывает вечно болящее горло. В больнице я привык к медицинским процедурам, до сих пор боюсь, и потому сижу, жду, оцепенев.

— Без наркоза? — спрашиваю на всякий-який.

— Наркоз, — успокаивает, — будет потом, ещё не вскипел.

Никакого сочувствия и никакой пощады, как у любой женщины. Берёт свою миску, наливает туда принесённой холоднющей воды, мочит тряпку, слегка выжимает и — ляп на опухоль. Ни черта себе! Так и воспаление лёгких получить недолго. Быстро оборачивает поверх шарфиком, закрепляет его и улыбается, довольная.

— Минут двадцать не снимайте.

А руки-то у неё, оказывается, совсем не каменные и тёплые, только шершавые от камней и земли.

— Мне как, — спрашиваю, — лежать без памяти или ходить можно?

— Лучше посидите.

И то хорошо. Влез в палатку, развернул полевой журнал, быстренько обсчитал наблюдённое магнитное поле, построил график. Вот она, аномалийка-красотуля! Здоровущая, амплитудой под тысячу гамм, а в середине провалена на 500. Знатное под ней тельце!

— Алевтина Викторовна! — зову.

— Что такое? — беспокоится, всовывая в палатку голову.

— Хотите посмотреть на свою габбру?

Она сразу — нырь — и упала рядом на живот. Смотрит на график и, конечно, не рубит ни бельмеса, достаёт свою карту, просит:

— Давайте нанесём границы вероятного тела.

Какого, вероятного, Феня неверующая? Вот же оно! Контакты надо? Раз плюнуть! Точно нанёс на карту, благо они чётко обозначены локальными отрицательными аномалиями.

— А почему, — допытывается, — середина у аномалии провалена?

Почему, почему? Если бы я знал!

— Может, — рассуждает вслух, — середина сложена породами более среднего состава? Скажем — диоритами?

Ну, конечно! Я и сам знал, только забыл и не успел сказать. Интрузив сложного состава, и на графике это хорошо видно. Молчу, благородно уступая ей догадку.

— Интересно, — продолжает она мыслю, — как близко интрузив подходит к известнякам и как подходит — обрываясь или полого погружаясь под них?

Мне и самому интересно. Если бы не колено! Вот, чёрт, совсем забыл про него и, елозя, содрал повязку.

— Ничего, — успокаивает медсестра, — всё равно пора менять.

Поменяли. Сижу у костра, а мысли там, на заворожённой горе да на аномалии. Сашка сварил пшённую бурду и кофейное пойло из порошкового цикория, чуть разбавленное сгущёнкой. Почавкали и стали укладывать рюкзаки, чтобы утром не канителиться, а сразу по росе рвануть восвояси. Алевтина сняла с моего колена мокрую тряпицу, а шарфик оставила. Развели ночной костёр, заготовили дрова. Помощники, ухайдакавшись, забрались в палатку и улеглись, намаявшись с непривычки на маршрутах. А я всё сидел и думал: куда эта магма могла рвануть и как далеко? До того надумался, что в глазах потемнело и голова стала сама собой кивать. Чувствую, что сидя засыпаю — укатали и Ваську известняковые горки, подбросил дров в костёр, забрался в брезентовое логово и составил компанию сопящим работничкам.

Проснулся, словно и не спал. Костёр почти потух, соседи поджали ноги, но вылазить, подбрасывать дрова не хотели. Пришлось самому. На горизонте чуть обозначилась светлая полоска, а звёзды всё ещё продолжали играть в жмурки на тёмном небосводе. Иная, доигравшись, просверкивала светлой молнией и исчезала в преисподней. Постоял, тупо поглядел на иные безмятежные миры, зябко поёжился и снова залёг, но сон окончательно ушёл. Опять настойчиво одолевали мысли о зацепленном интрузиве и неустановленной дружбе его с известняками. А вдруг? Когда костёр хорошенько разгорелся и нагнал тёплого воздуха в наше остывшее матерчатое помещение, заставив спутников дружно повернуться на спину и блаженно вытянуться, я встал, пошевелил колено — чуть ноет, если хорошенько причувствоваться, но не болит, как вчера. Всё! Прочь сомненья и раздумья! Быстренько оделся-обулся, вытащил из рюкзака хорошо уложенный прибор, развернул треногу, прикрепил к ней прибор, достал журнал, потопал для последней проверки обеими ногами — ничего, выдюжу, и толечко собрался отчаливать, как из палатки высунулась лохматая голова Алевтины.

— Вы куда?

— Пойду, — сознаюсь, вздыхая, что не удалось смыться втихаря, — посмотрю, куда он тянется и ныряет. Вы спите, я быстро.

— Ну, нет, — возражает она, выползая. — Договорились ведь не удаляться друг от друга больше, чем на «ау». — Запнулась о Сашкины ноги, и тот проснулся, не соображая, что творится-делается. — Я — с вами, — продолжает переть на мою психику Алевтина и врёт: — Мне тоже интересно.

Одному Сашке неинтересно, хотя каждая точка падает в его загашник полновесными рублями, а нам достаётся один интерес. Встаёт капиталист и тоже обувается-одевается, не спрашивая, куда идём и зачем. Его дело телячье — повели, и пошёл. Дошамали вчерашнее хлёбово, допили оставшееся пойло, загрызли сухариками и потопали опять неразлучной троицей. Хотел я их расцеловать, да не стал, подумал, что Сашке неприятно будет.

— Кончим, — утешаю, — часика за два-три и сегодня же пойдём к своим.

Кончили… к вечеру. Пришлось сделать два дополнительных маршрута в сторону известняков, шесть — в противоположную, за участок, и один поперечный, длинный, соединительный. Зато теперь вся аномалия у меня в журнале как на ладонях. Алевтина ещё наковыряла и габбров и диоритов. Довольная. Возвращаемся на дрожащих полусогнутых, колено ноет — спасу нет! Говорила ведь Марья: «Не нагружай!» Не слушаю, а зря, потом раскаиваться буду. Ладно, потом, когда придём в лагерь, ничего делать не буду, только давать руководящие указания.

Вот, наконец, и ложбина со снегом. Хап по привычке в ладонь, чтобы остудить физию, и вдруг вижу на снегу громадные проваленные круглые следы.

— Чьи это? — спрашиваю, холодея.

Алевтина выдвигается ближе, разглядывает и определяет тревожно:

— Похожи на тигриные.

Идти дальше сразу расхотелось.

— Что будем делать? — интересуюсь общим мнением, как любой руководитель в сложной ситуации.

— А давайте, — предлагает младший самый простой и разумный вариант, — поорём, он испугается и уйдёт.

Предложение понравилось, стали блажить во все горла, пока не прилетела коричневая сойка и не заверещала ещё громче, предупреждая тигра, что мы идём. А он, наверняка, сидит у палатки, костёр разжёг, котелок с водой на таганок повесил, нас ждёт, облизываясь.

Ничего не оставалось, как выломать из валявшегося сухого дерева приличный сучковатый дрын, взвесить в руке — пойдёт! — и двинуться в психическую атаку. Мои тоже выломали прутики, чтобы тыкать ему в глаза. А у меня уже и план нападения в мозгу сверстался: подойду поближе, отдам ему прибор и, пока он рассматривает, шваркну что есть недюжинной силы по башке, тигр и копыта откинет. Бери его, тёпленького, почём зря. Правда, придётся повозиться со шкурой. Зато как приятно после утомительного таёжного маршрута погрузить усталые ноги в тёплый и мягкий мех, расстеленный на паркетном полу собственной шикарной квартиры, которую даст Шпацерман. Угрожающе поднял дубину над головой — трясётся отчего-то! — вспомнил, как предки ходили так на мамонтов, и решительно — вперёд. Сзади подталкивают, а чего толкаться-то? Я и так еле ноги передвигаю. Вот и палатка за поворотом видна. Никого! «Ура!» — ору и хочу отбросить грозное оружие, как вдруг — опять вдруг — вижу: полог палатки заколыхался снизу. «Там он!» Сгрудились в кучу и не знаем, что делать. Вернее, знаем, но не знаем, сколько времени отпущено. Надо бы собрание собрать, штаб организовать, план экстренных мероприятий выработать, назначить ответственных, дежурство на объекте, директивы разослать, отчитаться, что всё под контролем — может, он к тому времени и уйдёт?

— Осторожно, — предупреждаю своих, горячо дышащих в похолодевший затылок, — он вооружён и опасен: наверняка надыбал мой именной револьвер в рюкзаке. — Сколько раз нас предупреждали, чтобы мы таскали оружие с собой, но убей, неохота носить лишнюю тяжесть, а на магнитной съёмке вообще запрещено иметь на себе железные предметы. Вот и вооружил врага. Опять стоим, ждём. И вдруг — опять вдруг! — полог зашевелился снова — мы разом подались назад, отогнулся, и из-за него выскальзывает… бурундук. Поправил в зубах сухарь и шмыгнул в заросли. Тут уж мы гурьбой кинулись на штурм тигра, орали, ржали, прыгали от радости, что спаслись, а больше оттого, что кончились наши маршрутные мытарства.

Устанавливаю прибор КП, измеряю контрольное поле и, оставив всё на месте, не раздеваясь и не разуваясь, сразу за журнал. Подошёл Сашка.

— Варить нечего, — радует наш провиантмейстер. — Одна пачка пшёнки осталась и сухарей чуток. Остальные бурундук свистнул. — А тот, будто услышал, и взаправду задорно и удовлетворённо свистнул.

— Отстань, — рычу и продолжаю расчёты и построения. Алевтина брызжется-плещется в ручье, ей тоже нет дела до жратвы. Наконец, является, и они варят диетический кулеш. Кормят и занятого до предела человека, но я и не понял, какую гадость съел. От чая без заварки отказался. Смачно хрущу сухарём и продолжаю выявлять интрузивчик. Чуть-чуть он, родимый, не долез до известняков, но, судя по убывающему магнитному полю, понятно, что ныряет к ним. А с другой стороны продолжается за пределы участка больше, чем на километр. Громадный!

— Вот, — обращаюсь к Алевтине, которая занимается любимым вчерашним делом — запаковывает пробы и образцы в рюкзаки, — вот он, — и, торжествуя, помахиваю составленной схемкой. Алевтина с удовольствием отставляет рюк и втискивается ко мне в палатку.

— Ну-ка, ну-ка, — разглядывает мой чертёж как баран новые ворота. — Любопытно, — врёт. — Давайте нанесём на мою карту. — На её карте, конечно, яснее и понятнее.

— Ну, что? — спрашиваю нетерпеливо.

— Что, что? — противно глушит вопрос вопросом.

— Где месторождение?

Она глупо хохотнула, сложила свою вонючую карту, засунула в свою вонючую сумку и говорит, ухмыляясь, и опять по-вчерашнему, как будто мы зря сегодня упирались и чуть не лишились жизни:

— Если, — талдычит без зазрения остатков совести, — известняки на горе не глыба, как предполагают съёмщики, а массив с глубоким основанием, и если интрузив на глубине контачит с ним, то возможно… — я демонстративно встал и вышел на свежий воздух, задохнувшись в гневе от её тухлых «если». Меня надули во второй раз подряд. Вот и верь после этого женщинам. Сашка в полном душевном равновесии заготавливает на ночь дрова. Я немного постоял, остывая и перерабатывая желчь, потом снял прибор, окончательно упаковал и поплёлся к ручью. Там разделся до пояса, умылся и даже обмыл грудь и бока, возвращая энергию. Так расхрабрился, что снял сапоги, поморщился от запаха носков, снял и помахал ими, развеивая трудовой дух. Подумал-подумал и пополоскал в воде, чтобы завтра надеть в дорогу свеженькими. Как ни тянул, а колено смотреть надо. Осторожненько завернул штанину, смотрю, радуясь — не вздулось, — а отчего-то болит. Наверное, хочет, чтобы снова помочили. Оделся-обулся наголо и набосу, набрал свою миску воды, сел у входа в палатку, поохал чуть слышно, смочил собственную портянку и замотал ейным шарфиком. Сначала холодно, а потом приятно тепло. Она увидела, говорит:

— Вам нужен покой, — открытие сделала.

— Покой нам только снится, — отвечаю небрежно.

Алевтина с чего-то фыркает:

— Смотрите-ка, — ехидничает, — какой революционер-подвижник.

Но мне уже не до её плоских бабских шуточек, мной завладела новая мысля, сосредоточился, чтобы не упустить, ничего не вижу, ничего не слышу, обкатываю в шариках.

Стало темнеть. В тайге темь быстро наступает: только что было светло, зашёл в палатку, вышел, а уже звёзды на потемневшем небе шебутятся. Среди деревьев так и вовсе непроглядь. Вспомнил про тигра. Где-то, наверняка, в кустах затаился. Кошки любят огонь, часами могут наблюдать за игрой пламени. Вместе нам, наверное, придётся коротать бессонную ночь. Я будто разделился надвое. Один безмятежно и бездумно наблюдает за окружающим, а второй, наоборот, отстранившись от реалий, весь в думах, обмусоливает возникшую вдруг идею. В истории я не один такой. Цезарь, пишут, мог зараз делать несколько дел, разделив усилием воли мозги на сектора. У меня тоже ум секторальный. Тоже могу одновременно есть, читать, разговаривать, слушать музыку и лежать. Сейчас во мне только двое.

Сашка уже занял законную центральную позицию. Алевтина возится в рюкзаке, складывая-перекладывая. Наконец, и она успокоилась. А я всё сижу у костра и мыслю одной половиной. Подбросил дровин, чтобы тигру веселее было. Вторая половина подсказывает, что мыслить можно и лёжа. Так и сделал.

Только прилёг, как толкают.

— Подъём, начальник, — Алевтина. Конечно, выдрыхлась, а я всю ночь ни в одном глазу, с тигром. Без меня ничего не могут.

— Где тигр? — интересуюсь, поднимаясь.

— Какой? — спрашивает в ответ. — Полосатый, с сухарём?

И мы рассмеялись, радуясь друг другу, а я от полноты чувств обещаю:

— Насчёт вашего комсомола подумаю.

Она так и засияла.

— Вот порадовали с утра.

И солнце тоже радуется нашей радостью. Быстро завьючились и на голодный желудок, но в радости — в путь. Покой нам…

Никогда, наверное, Алевтина не получала столько удовольствия. Мне бы век его не иметь. Как пришли, сбросил вьюк и сразу в палатку, сразу на лежанку и — на спину. Никуда не сдвинусь. Буду так лежать и давать ценные указания, что бы ни случилось. Тут всунулась голова Суллы.

— Иваныч, — зовёт, — спишь?

— Ага, — отвечаю вяло.

— Привет. Есть хочешь?

Чего не хочу, того не хочу. Я давно подметил, что чем больше устаёшь, тем меньше есть хочется. Наверное, поэтому в капиталистических странах трудящихся так много заставляют работать.

— А что есть? — интересуюсь так, для сведения.

— Рябчик с тушёной картошкой, — соблазняет консул, — ещё не остыл.

Надо идти: рябчики к нам не так часто залетают. Сижу за столом, уминаю и не пойму: то ли за ушами трещит, то ли кости на зубах. Вкусно-о! А Стёпа опять пристаёт:

— Мы, — сообщает гордо, — кончили здесь, куда дальше?

Я, ещё когда пришли, по-хозяйски приметил, что лошади в загоне. Горюна не видно — либо кемарит профессор без задних ног, либо куда подался на промысел. Лошадки-то кстати. Завтра и перевезём ребятишек на новое место и опять поставим в один лагерь, на всякий случай. Залезли мы со Стёпой в палатку, показал я ему на схеме, где им быть и что делать. Он всё рассмотрел внимательно, уяснил и вдруг просит:

— Можно, я сбегаю засветло вверх по ручью? Там горельник и солонцы, по следам видно, что кабарга приходит.

Я молчу, осторожничаю, но кабаржатины после пшёнки очень хочется. Надо, чтобы шли вдвоём.

— А где остальные? — строго спрашиваю, осознав, наконец, что никого не вижу.

— Так на речку убежали, — простодушно отвечает Степан, — уха вечером будет.

— И Сашка?

— И он.

Вздыхаю: вот что значит молодость. Где уж нам, старикам, с нашими трудовыми болячками и изношенным организмом угнаться за неутомимой молодёжью.

— Ладно, — разрешаю, — иди. — Хотел инструкцию по технике безопасности на этот случай прочесть ему на память, да забыл. А охотника и след простыл. Я снова принял покойное положение. Всё, думаю, перевезу парней, сделаю им контроль и залягу основательно. О-хо-хо! Покой нам только снится…

Смежил усталые очи, отключил утомлённые мозги, расслабил измученное тело и замер в неподвижном кайфе.

— Можно?

Размеживаю зенки — профессор собственной персоной с вежливым визитом. Пришлось включать мозги и поднимать измученное тело.

— Как нога? — спрашивает.

— Почему спрашиваете? — недоверчиво гляжу на всевидца, подозревая, что Алевтина успела натрепаться.

— И сам не знаю, — винится, улыбаясь, профессор, — само собой сказалось.

— Болит, — сознаюсь, — на скале подвернул, что-то щёлкнуло и теперь ноет, когда много похожу.

— Вам покой нужен, — прописывает известный рецепт.

— Вам он давно нужен, — парирую. Улыбаясь, мы смотрим друг на друга, радуясь общению и семейной перепалке.

— Попозже зайду, — обещает, — попробуем подлечить народными средствами. — Сел напротив, сообщает: — Погодина с Воронцовым надо перевозить. Я по пути от топографов заходил к ним, приглашают на контроль и увязку КП, — и добавляет виновато: — Вам, как я понимаю, нельзя идти. Что будем делать?

А что делать? Ясно как божий день. Молодёжь перебазирую, контроль им сделаю, потом схожу, сделаю контроль старичкам, увяжу все КП, всего-то навсего, и залягу в покое. Покой нам…

— Завтра, — спрашиваю на всякий случай, — перевезём здешних?

— Обязательно, — отвечает.

И тут полог с хлопаньем распахивается, и в палатку нежданно-негаданно вваливается Кравчук. Радомир Викентьевич поднялся и молча вышел, а мой лучший друг занял его место и лыбится как ни в чём не бывало.

— Привет. Бугаёв прибегал, — сообщает. — Говорил, что у него какие-то бешеные аномалии. Просил прийти, проверить, всё ли он так делает.

Потом мы молчим, и не выдерживаю, конечно, первым я.

— Завтра хочу перевезти своих отсюда, ты не против?

Он улыбается, ему нравится, что у меня кишка тоньше.

— Вези, — разрешает.

— А послезавтра и запослезавтра, — продолжаю, — надо бы перевезти дальних.

— Перевози, — легко соглашается Дима и добавляет: — А потом будем перевозить топографов и пробы за реку к машине. С нарядами будешь выходить?

Вот чёрт! Совсем забыл про них.

— Не знаю.

— Я пойду, могу и твои прихватить, — вот какой добренький! И ещё говорит: — За пробы с прошлогоднего угла с меня бутылёк, — и, слава богу, вымелся наружу. Кажется, мы помирились.

Лежу дальше, обременённый здешними сермяжными думами, ту, которая высверкнула на известняках, пока забыл. Завтра поставлю на место Стёпу с Валей и сразу ринусь к Михаилу. Сделаю контроль, разберусь, что там у него за бешеные аномалии, и сюда. Здесь быстренько оформлю контроль, увяжу КП и побегу к Вене с Ильёй. Перевезёмся, проконтролируем, увяжемся и опять сюда. Не забыть бы про наряды. Вот тогда и залягу капитально. Покой нам… Надо бы увидеть Когана. И не заметил, как упокоился.

— Больной, вы живы? — знакомый голос.

— Вашими молитвами, — сиплю спросонья. Оказывается, уже стемнело, слышно, как потрескивает костёр, и отсветы пламени врываются в откинутый полог палатки. Судя по весёлым голосам, рыбаки вернулись с уловом и, наверное, варят знатный кондёр. Потянул носом, но запаха не услышал.

— Где у вас свеча? — Горюн чиркнул спичку и зажёг лампаду — огрызок свечи, натёртой мылом, в консервной банке. Потом выставил на стол пол-литровую банку с какой-то светло-коричневой жидкостью, накрытую сложенной в несколько слоёв тряпкой, а рядом положил раскрытый кулёк с какими-то серо-белыми волокнами.

— Что это? — спрашиваю с опаской, не доверяя никаким лекарствам, как и всякий нормальный больной.

Обычно врачи никогда не говорят, чем нас травят, но профессор — свой человек, и он не скрывает:

— Свежая кобылья моча, — как обухом по голове, — и растёртые корни элеутерококка.

— И что, — ужасаюсь, — это пить?!

Радомир Викентьевич смеётся.

— Нет, — радует, — на этом не настаиваю. А вот компресс на колено сделаем. Давайте мне его.

Он развернул длинную тряпочку, сложил вдоль втрое, всыпал внутрь корни и осторожно смочил приготовленный компресс в вонючем растворе.

— Можно не смотреть и не нюхать, — разрешает, — извините за вынужденные антигигиенические условия, — и накладывает на колено, ловко обворачивает, а поверх заматывает бинтом. — Вот и всё. Утром снимете, ногу обмоете, а пока придётся терпеть так. — И ещё добывает из нагрудного кармана энцефалитки небольшой флакончик, заткнутый резиновой пробкой, а внутри — желтовато-прозрачная жидкость и белый волосатый корешок. — А это, — объясняет, — точно внутрь: по две-три капли утром и вечером. Должно хватить на неделю.

Я издали осматриваю подозрительный флакон.

— Вы настойчиво хотите меня отравить, — жалуюсь, капризничая, как и всякий уважающий себя больной. — Скажите, хотя бы, чем?

— Таёжный эликсир здоровья, — хвалит профессор снадобье. — Настойка женьшеня.

Я слышал о нём, но никогда не видел, и теперь с любопытством разглядываю, взяв пузырь в руки, малюсенький корешок, способный придать зверские силы больному человеку.

В палатку всунулся Стёпа.

— Пойдёмте уху есть.

Это мы с удовольствием. Это не конская моча с элеутерококком. Не две капли женьшеня. Сходили на ручей, тщательно помыли руки — профессор тщательно помыл — и к костру с мисками-ложками. А там уже вовсю чавкают, выплёвывая рыбьи кости. Почавкали и мы от пуза, а потом, прихватив кружки с чаем, удалились в палатку для душевного разговора о жизни. На сытый желудок она всегда прекрасна. Горюн хвалит моих ребят, а значит и меня.

— Вы, — советует, — и Александра не таскайте за собой понапрасну, а приучайте постепенно к операторскому искусству. У него получится. Резерв будет.

Надо же — за меня сообразил. Он со стороны увидел, а я в упор слепой. Что за человечище! Столько настрадался, намытарился из-за людей, а всё не о себе, а о них думает. И вдруг слышу несусветное:

— По осени уйду от вас.

Я даже оцепенел от такой новости.

— Ку-да-а? — тяну с изумленьем.

— Пойду, — улыбается, — работать по старой специальности.

— Профессором социологии, — радуюсь за него.

Он хохочет в голос.

— Не угадали. Вальщиком в леспромхоз.

И, не давая мне возможности возразить и отговорить, встаёт, чтобы уйти.

— Отдыхайте, вам нужен покой, а мне пора кормить питомцев, — и уходит, оставляя меня в полной растерянности. Устраиваюсь поудобнее. Надо всё забыть: и скалу, и новую мыслю, и профессора, и колено… Только покой. Покой нам только снится…

Ну и выспался я! На неделю вперёд. Выполз из палатки, тянусь всем гибким телом, аж кости трещат, хорошо! Гляжу вокруг и обмер от удивления. Оказывается, все деревья уже в листьях. Когда успели? И комарьё тут как тут. Хлоп одного на шее, бац второго на лбу, тресь по третьему и по собственной щеке. Здрасьте, пожаловали! Там, на горе, и вчера, когда шли, вроде бы столько не было. А сегодня?! Стою всего-ничего, а уже семерых побивахам.

От кровососущих гадов мы защищены надёжно. Каждую весну нам выдают, не жмотясь, по полведра репудина на бригаду. Это такая вонючая коричневая жидкость, к которой, если намазаться и стоять неподвижно, прилипают все отчаянные комары. И тогда бери их за ушко, да на солнышко. Но в движении вонючая и липкая гадость, перемешиваясь с потом, создаёт такой зуд на коже, что мы предпочитаем ей комаров. Видно, изобретатель-химик не предполагал шевеления. Правда, я всё же ношу флакончик и смазываю изредка, когда совсем невтерпёж, тыльные стороны ладоней, чтобы изверги не мешали плавно крутить регулировочные винты магнитометра, и за ушами, чтобы они не дёргались вместе с шеей и головой, когда гляжу в трубу. А ещё у нас есть для защиты головы густые сетки-накомарники с такой мелкой ячейкой, сквозь которую комары не протискиваются, а мошкара — запросто. Залезет и кайфует, а когда поднимешь сетку, чтобы вытурить диверсантов, влезают и остальные. Сетки чёрные, чтобы лучше видеть на них нападающих, и подвешены на белой тонюсенькой камилавке с широкими полями, растянутыми проволочным кольцом. В этих головных уборах с сетками очень удобно работать на пасеке и невозможно маршрутить в тайге. Во-первых, цепляются за все ветки, а если привязать к подбородку, то не исключено, что хозяин уйдёт, а голова вместе с сеткой останется висеть на суку. Во-вторых, внутри от цвета и густоты сетки такой парной жар, что дышать нечем. Поэтому кольцо выдираем и носим щегольски — с открытым лицом и завешенными ушами и шеей. Это у кого есть. А выдаются они, ввиду дефицита, не каждому, а только особо ценным специалистам. Бичи обходятся платком, закреплённым на голове узелками. Я свою сетку-накомарник отдал Сашке, и он ходит в ней по лагерю, изображая матёрого таёжника.

Про листья и комаров на горе — убей, не помню. А вот клещи, точно, были. Эти твари просыпаются первыми, ещё по снегу и раньше медведей. Голодные и злые. Но, как говорят таёжники, клещей бояться — в тайгу не ходить. На том стояло и стоит всё геологическое сообщество.

Пошевелил ногой — колено не болит. Можно снимать повязку. А надо ли? С ней не болит, а снимешь, возьмёт и разноется. Зачем испытывать судьбу? Надо, как в жизни: всячески сопротивляться всяким новшествам. Они, точно, ни к чему хорошему не приводят. Живёшь, ну и живи, не рыпайся, чего ещё лучше? Повязку всё же снял — всё равно свалится, а мыть ногу побоялся — и так проветрится. Пора выходить на тропу войны.

У Бугаёва и взаправду выскочили бешеные аномалии. При мне на одном из профилей замерили одну в -600мв, и такие же рядом на других профилях. Сделали увязочный профиль, я быстренько всё обсчитал и увязал, построил графики, и получилось, что половина площади занята аномальным полем естественных потенциалов с очень большой интенсивностью. К сожалению, почти всё аномальное поле удачно расположилось между двумя маршрутами магнитной съёмки, и какое магнитное поле соответствует электрическому, неясно. Хотелось бы, чтоб отрицательное. Как бы то ни было, но и так понятно, что выявлена колоссальная зона интенсивной вкраплено-прожилковой минерализации неизвестного состава. Пусть Алевтина выясняет. Геохимические ореолы рудной минерализации здесь есть и, значит, сама рудная минерализация в зоне тоже присутствует, хотя и в неизвестных концентрациях. Хотелось бы, чтобы её было поменьше. Вот тебе, вшивому моделисту-теоретику, и яркий пример поисковой эффективности апробированного стариками упрощённого комплекса методов: ЕП и металлометрии. Захочешь — не опровергнешь. То-то обрадуется Коган и вся экспедиционная братия. Всё здесь по ним и против меня. Ну и пусть! Главное — покой. Может и не всё… Надо думать, думать… Покой нам…

Контроль по молодёжным измерениям сделал за два дня. Всё нормально, а я и не сомневался — чья выучка? У Стёпы — лучше, у Вали — хуже. Надо будет сделать внушение, чтобы не торопился. Вернувшийся Горюн рассказал, куда перевёз старичков и как к ним добраться по зарубкам и затёсам с надписями, которые он сделал. Дорога невесть какая длинная, тропа набита копытами лошадей, доберёмся. На следующий день дождались, когда уйдёт туман, чтобы не мокнуть, и двинулись следом, сначала к реке, а потом вверх по берегу. Шли налегке, взяв только прибор и треногу, топорик, сменную одежду и сухарей со сгущёнкой на день. Шли быстро, не отвлекаясь по сторонам, так как дороги после реки не знали, и надо было добраться до Воронцова засветло. Уже по всем приметам подходили к его стойбищу, когда неожиданно наткнулись на встречающий нас почётный караул. На нижней оголённой ветке сосны на уровне наших глаз сидят десяток рябцов в ряд и смотрят на наше приближение. Какие-то странные: обычно пугливые — сейчас не боятся, крупные и с бровями, подведёнными красной краской. Сидят и в ус не дуют. Мы уже тихой сапой на десяток шагов подошли — не улетают. Сашка не выдержал, стоит, шепчет: «Василий Иванович, сейчас я их топориком посшибаю». Осторожно извлекает из рюкзака боевой томагавк, а рябчики с любопытством наблюдают за его действиями. Размахивается и как метнёт! Все десять разом пригнулись, а смертоносное оружие пролетело мимо и, поскольку это был не бумеранг, пропало где-то в дальних кустах. А жертвы сидят и смотрят, что мы ещё придумаем. Тут уж настала моя очередь. Во мне не выветрились ветрами цивилизации древние инстинкты, поэтому я подбираю первую попавшуюся на глаза кривую суковатую лесину и с отчаянным подбадривающим криком «ура» бросаюсь на них, чтобы поразить наверняка, втайне надеясь, что глупые птицы улетят. Они и вправду не стали больше испытывать пернатую судьбу и всем десятком уфыркнули в лесную темь. А бездарные охотники минут пятнадцать искали топорик и, не солоно хлебавши, потопали разочарованные дальше, удивляясь загадке природы.

Воронцов с записатором Виктором заканчивали благоустройство, собираясь завтра на маршрут.

— Что это за домашних рябцов вы развели? — спрашиваю сердито, сбрасывая рюкзак и пристраиваясь к чайнику.

— А-а, — улыбается Илья, — это дикуши, мы их на петлю ловим.

— Как это? — удивился я.

— На конец длинной палки, — объясняет охотник, — привязываем петлю и подносим к голове дикуши, она сама в неё влазит, хоп! — и дичина есть. Остальные ждут своей очереди.

Я поёжился от такой подлой, с позволения сказать, охоты.

— И много надёргали?

— В один раз — три, в другой — два. — Хорошо, что мы не знали такого способа.

Сделали Илье контроль за день, закрыли наряд и побежали дальше, к Вене. Пришлёпали как раз к их приходу с маршрута. Опять день ушёл на контроль, наряд и акты. Передохнуть бы, а Веня зовёт вечерком сбегать на рыбалку. Сашка, естественно, загорелся, уговаривает, пришлось согласиться. Смотрю, удочек не берут.

— Чем ловить-то? — спрашиваю.

— Руками, — отвечает, улыбаясь, Веня. Мне тоже стало интересно.

Река здесь заворачивает на участок так, что идти недалеко, с полчаса. Берег изрядно подмыт, ольхи и берёзы наклонились над водой, а часть корней беззащитно торчит из обрыва. Красновато-сизые ивняки тоже засмотрелись на воду. Под высоким берегом в половодье образовалась длинная, метров на двадцать, и узкая, метра на три-четыре, яма, ограниченная намытым песком и галькой, и в этом природном аквариуме тесной стайкой, синхронно повторяя движения друг друга, ходили неведомо как попавшие в плен здоровенные ленки. С удивительной настойчивостью и, наверное, изо дня в день они плавали из конца в конец ямы, надеясь, что когда-нибудь удастся вырваться в русло. Так и люди, попавшие в ловушку, мечутся толпой, тщетно ища выход одними и теми же заученными способами до конца дней своих, не желая расставаться с надеждой на чудо спасения. Я бы в такой ситуации просто утопился.

Веня спустился к одному концу ямы, снял энцефалитку и связал бечевой у ворота, соорудив таким образом подобие верши. Не снимая сапог и штанов, он влез в воду — холоднющая и почти по пояс! — расщеперил в руках ловушку и заорал Сашке:

— Давай лезь оттуда, шуми и при на меня, не разрешай увильнуть под ногами.

И они вдвоём начали сходиться: Веня — медленно, стараясь подставить энцефалитку под молниеносные рывки рыбин, а Сашка — быстро и суматошно, хлопая по воде руками и будоража её сапогами. Так они сошлись, и добычей им стал только один неудачник. Не больно-то ленки хотели такого спасения даже в безнадёжной ситуации. Со второго захода, когда вода замутилась, удалось вслепую вытащить двух, с третьего — ещё трёх.

— Сколько возьмёте? — спрашивает Веня у меня как у распорядителя путины.

Сашка втыкается, посинев от холода:

— Двух хватит.

— И нам с Ильёй четыре, — подсчитал производственное задание траловод. Вылезает, с остервенением освобождается от холодной мокрой одежды и бежит взапуски с самим собой, чтобы согреться. За ним и Сашка, а я нанизал законную добычу на прут, обмотал мокрой травой, ещё раз перевязал, завернул в портянку, чтобы придать деликатесу специфический аромат, и стал ждать, когда рыбаки набегаются.

Сразу после возвращения, не сговариваясь, дружно засобирались в посёлок. Мне надо было нести наряды и отчитываться за месяц, а у Сашки более веская причина: он соскучился по дому. Подошла Алевтина, извиняется за Кравчука, что не дождался наших нарядов, и не скажешь ей, что я только рад, а то начнёт извиняться и за нас. Ох, уж эти интеллигентики! Всё у них не как у людей. Простой рабочий человек напакостит и бежит с этого места, зажав нос и закрыв глаза, а эти на каждом шагу: «извините-подвиньтесь». Каждый чужой поступок, как бы он ни был подл, стараются оправдать и в каждом благом своём сомневаются: не обижен ли ненароком сосед. Извинялась-извинялась, а потом вдруг говорит: «И я, пожалуй, с вами». Оно и понятно: провожающие всегда хотят уехать больше отъезжающих. Пошли, уже привычно, втроём. В лагере остался Хитров с двумя рабочими, занятыми на привязке. Эти жили обособленным хутором. Наступило недельное затишье, пока бичи не пропьются и не изголодаются во вредных условиях цивилизации и не запросятся на оздоровление в тайгу.

У избушки не было никого, кроме Горюна с Васькой и со стадом. Бичи-топографы убежали пешком ещё несколько дней назад, не выдержав ожидания, а Кравчук со своими уехал позавчера. Вчера машины не было, и можно надеяться, что придёт сегодня. Отдохнув от маяты на трудных нечистых таёжных тропах, профессор повеселел и никаких разговоров об уходе не заводил. Накормил нас ухой, которая в предвкушении жирного настоящего борща из настоящих нормальных продуктов и с настоящим мясом за столом с белоснежной скатертью в ресторане попросту не лезла в горло. Помогли ему собрать вьюки с заказанными продуктами с надписями адресатов на мешках и ящиках — и наши тут были, но нам не до них, немного, не теряя времени, прикемарили в душной избушке, спрятавшись от комаров.

Разбудил натужный гул мотора нашего многострадального ГАЗона. Смотрим, едут двое: один в кабине — Рябовский, а второй, незнакомый, в кузове на грузе мотается, цепляясь за борт. Как только машина, отчаянно чихнув, остановилась, незнакомец лихо спрыгнул и, подойдя к нам, лыбится во всю пасть и суёт руку сначала Горюну — блюдёт возрастную субординацию, потом мне и Сашке. И каждому называется, хотя мы и стоим рядом: «Юра, Юра, Юра». И по внешности видно, что юркий. Моих лет, но полная противоположность: не такой худой, не такой высокий и, главное, не такой серьёзный. К тому же — брюнет. Улыбка как завязалась за уши уголками, так и не сходит с худощавого лица с весёлыми насторожёнными глазами. Так и хочется взять немытой лапой и стиснуть уголки, чтобы не видеть петрушкиной рожи. В общем, мне он не понравился с первого взгляда, а это значит — навсегда. И, оказывается, на то были веские причины. Подошёл Рябовский, говорит: «его к тебе Коган прислал» и уходит тары-бары растабарывать с Алевтиной. Слышу: та просится на денёк-другой в посёлок, а начальничек упёрся и настаивает на возвращении в лагерь. Сам-то он в образцах ни бум-бум, всё равно, что гранит. А тот, улыбчивый, как понял, что я ему шеф, так у него и улыбка скисла. Он-то думал, что будет под началом бородатого, пожилого, чисто одетого и респектабельного, а ему подсунули такого же хмыря, как и он сам. Не знает, не догадывается о моих колоссальных внутренних достоинствах и о том, что я открою месторождение на Ленинскую. Суёт записку, а в ней твёрдой рукой мыслителя накарябано: «Посылаю инженера-геофизика Колокольчикова Ю. для замены одного из операторов-рабочих». Чёрта с два, думаю, я отдам вам любого из ребятишек, и ещё больше возненавидел чернявого. Не иначе как по взаимной симпатии Лёня прислал мне не помощника, а подложил свинью. А боровичок замухрышный так и липнет, мешает разгружать машину и всё скалится и скалится, показывает, какой он фартовый, свой в доску. Обязательно старается уцепиться за ящик или мешок вместе с начальником, рассказывая анкету.

Хмырь-то, оказывается, штучка ещё та. Закончил Московский геологоразведочный, да ещё умудрился с красными корочками, и зацепился за Всесоюзный геологический. Помурыжился два с половиной года в младших научных и, поняв, что ничего в ближайшие десять лет не светит, подался по договору к нам за длинным рублём и высокими должностями. Хочу, сознаётся, в этом году в тайге поработать и машину купить. А вообще-то его задача в два-три года стать главным инженером экспедиции. Коган обещал на следующий год сделать начальником отряда детальных картировочных работ, а в экспедиции обещали при первой возможности назначить техруком. Со всеми геофизическими приборами он знаком — показывали в институте — и надеется освоить за день-два. Методику работ он хорошо знает по литературе, с этим проблем не будет. В конце концов, мне до чёртиков обрыдл детский трёп, и я, прервав недоношенного специалиста, послал его помогать Горюну, втайне надеясь, что профессор поставит наглеца на место и сотрёт противную ухмылку. От себя наказал ждать в лагере дня два-три, тогда и обсудим все детали его предстоящей деятельности.

Рябовский всё же уговорил Алевтину против её воли остаться, а мы с Сашкой весело забрались в тряский кузов, помахали всем ручкой и отбыли комфортабельным спецрейсом на заслуженный отдых на юг.