"Ученик философа" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)


Джордж Маккефри вошел в Эннистонские палаты через маленький восьмиугольный Баптистерий: большие блестящие бронзовые двери преграждали спуск к источнику. Здесь также пролегал кратчайший путь из Променада в Палаты. У ротонды, или Баптистерия, как его чаще называли, было две двери, по одной с каждой стороны, обычно запертые. Иногда из-за каких нибудь работ одну или другую оставляли открытой. Джордж в тот день (во второй половине дня, о котором шла речь выше) обнаружил, что открыты обе двери, так что можно пройти в Палаты не через вестибюль парадного входа, где сидит за конторкой портье. Джордж замешкался в Баптистерии, осматривая большие, усаженные заклепками серебристо-золотые двери, из-за которых всегда просачивался пар. (Его рассеивал установленный на потолке вентилятор.) Джордж потрогал двери. Они были горячие. Он повернул большую латунную ручку и потянул. Двери были заперты. Он бесшумно пошел дальше, в Палаты, и через дверь с надписью «Посторонним вход воспрещен» попал в главный коридор первого этажа.

В коридоре было тихо, или Джорджу так показалось, пока он стоял, прислушиваясь к стуку сердца. На самом деле здесь фоном звучал бой барабанов — звук горячей воды, вечно извергающейся в ванны-лодки в ванных комнатах всех номеров. Однако при закрытых дверях номеров звук превращался в низкую вибрацию, которую слух скоро переставал различать. Джордж постоял немного, ощущая эту вибрацию, которая, казалось ему, звучала в такт его собственному сердцу и вибрации всего его напряженного существа.

Он прошел немного вперед, бесшумно приминая ногами толстый ворс ковра. Дойдя до двери сорок четвертого номера, он остановился и прислушался. Изнутри доносился только шум воды. Джордж тихо постучал. Ответа не было. Может, его стука не услышали? Постучать погромче? Войти? Он очень осторожно повернул ручку и слегка толкнул дверь. Ничего не случилось, только шум воды стал громче и запах серы сильнее. Джордж приоткрыл дверь чуть пошире и заглянул в комнату. Здесь было светлее, чем в полутемном коридоре, — сюда проникали непрямые лучи солнца, в первый миг, по контрасту, почти ослепительные, несмотря на полузадернутые занавески. Джордж сначала увидел стол, заваленный книгами и бумагами, потом кровать, а на ней — огромное тело философа. Тот спал.

Джордж выдохнул и, оглянувшись на пустой коридор, быстро скользнул в комнату. В ней было довольно шумно, поскольку Розанов оставил открытой дверь ванной. Джордж закрыл внешнюю дверь. Его не слишком удивило ни то, что Розанов оказался у себя, ни то, что он спит. Джон Роберт жил по жесткому расписанию, которое включало в себя работу с раннего утра и допоздна, а также примерно час глубокого сна во второй половине дня. (Розанов утверждал, что этот сон позволяет ему умещать два дня в один.) Сейчас он лежал на спине и храпел. Джордж постоял, прижав руку к сердцу и уставясь на философа. Потом тихо двинулся вперед.

Даже двадцатилетний повеса, к примеру Том Маккефри, приближаясь к полуобнаженному, беспечно расслабленному спящему телу обожаемой им юной девушки (возможно, в образе пастушки), не испытал бы такого возбуждения, какое охватило Джорджа, когда он застал философа спящим. Джон Роберт спал одетым, только расстегнул ворот рубашки и пояс брюк. Он не забрался в постель, но лег поверх одеяла, сбив скомканное белое покрывало вниз примерно на уровень колен. Одна нога без ботинка, в толстом синем шерстяном носке, торчала наружу. Одна рука лежала на груди, другая свесилась через край кровати ладонью вверх, в сторону Джорджа, словно в дружеском жесте. Джордж рассмотрел открытую ладонь. Затем взглянул на лицо спящего. Вид у Джона Роберта был совсем не мирный. Открытые влажные губы, из которых выходил слегка пузырящийся храп, все так же настойчиво выпячивались в привычной царственной moue[105]. Закрытые глаза в ложбинах с темными пятнами словно хмурились. Скулы по-прежнему торчали на дряблом лице, и рытвины по обе стороны большого крючковатого носа походили на яростно пропаханные борозды. На лбу, над которым курчавились седые волосы, еще не начавшие отступать назад, плоть вздымалась розовыми валиками между глубокими морщинами. Грязно-серая щетина покрывала подбородок и толстую, складчатую динозавровую шею. Только подбородок казался слабее, не таким грозно-решительным. Джордж испытал небольшое потрясение, когда понял почему. Джон Роберт вынул вставные челюсти, и они, блестя, выглядывали сейчас из неглубокой белой чашки на тумбочке у кровати.

Джордж глазел, ощущая собственное дыхание и чувствуя, как с силой вздымается грудь. Потом попятился, отошел и стал осматривать комнату, часто оглядываясь на кровать. В окна нижнего этажа (которые с этой стороны здания выходили на закрытый для посторонних газон и деревья ботанического сада) в результате долгих споров были вставлены матовые стекла. Джордж не боялся, что кто-нибудь, кроме грозного спящего жильца, застанет его за исследованием номера. Он пошел закрыть двойные двери ванной комнаты, чтобы приглушить неумолчный шум, но побоялся резким изменением вибраций разбудить своего учителя. Джордж бочком пробрался в ванную и стал любоваться экзотическим интерьером, знакомым ему, — в дни своей беспечной молодости он часто позволял себе насладиться водами в этой чрезвычайно напряженной интимной обстановке. Краны быстро, агрессивно, яростно извергали толстые шумные струи, и вода глубиной около фута постоянно бурлила и пенилась на дне изогнутой ванны с тупыми концами, неустанно выбрасывая клубы пара. Кафель блестел, по нему бежали влажные дорожки, и вся комната была наполнена легчайшим теплым туманом, который, казалось, образовал пленку на глазах Джорджа, зачарованно глядевшего на эту горячую ярость.

Он вернулся к изножью кровати мудреца, и сердце взыграло, изворачиваясь и изгибаясь, как рыба на крючке. Теперь он видел не знакомое лицо, но еще более знакомую хмурую целеустремленную гримасу, властную проницательность, словно витающую на страже над лицом, даже спящим; и Джордж ощутил в темных закоулках своей души раскаяние, сожаление, обиду, боль потери, гнев и страшную тоску — смесь любви и ненависти, быть может, самое болезненное и унизительное чувство в мире.

Он наконец отвернулся от кровати и взглянул на стол. По-видимому, здесь Джон Роберт работал. Тут были книги: Джордж заметил Платона, Канта, Хайдеггера; умы, в пространствах которых Джон Роберт провел (возможно — зря) всю свою жизнь. Тут были также «Трактат» Юма[106] и «Мир как воля и представление» Шопенгауэра. И еще лежали многочисленные толстые тетради, одна из них была открыта на странице, покрытой розановским густым почерком, который выглядел так, словно человек писал, глядя в зеркало. Это его великая книга, подумал Джордж, она вся тут! Он всмотрелся в страницу, привычно разбирая каракули Джона Роберта.


Если в определенный момент становится невозможно, по причинам описанного выше рода, поддерживать концепцию личной принадлежности внутренних представлений, становится проблематичным по-прежнему приписывать им что-либо, что можно считать ценностью. Некоторые доказывают, что понятие возможности помещения каждого восприятия (даже) на моральную шкалу неотделимо от самой этой концепции. Но в каком смысле можно приписывать им ценность в отсутствие личности? Тут я должен сослаться на свое обсуждение редукции Гуссерля и своеобразного смысла, в котором его метод отрицает трансцендентность.


Джордж услышал за спиной слабый звук и резко обернулся в испуге, но тревога была ложной. Джон Роберт слегка повернулся на бок и захрапел потише. Джордж постоял секунду, пока все его чувства крутились в диком калейдоскопе, не в силах сфокусироваться на комнате после столь интенсивного разглядывания белой страницы. Затем он быстро на цыпочках прошел к двери и, не оглядываясь, вышел обратно в коридор, где его опять ослепила полутьма после неяркого солнечного света спальни. Он захлопал глазами и огляделся. В коридоре никого не было. Нет, кто-то был, женщина, она стояла у стены поодаль, возле двери с надписью «Посторонним вход воспрещен», через которую Джордж прошел. Это была Диана.


С момента, когда Диана бросилась прочь, как выдра, от присутствия Тома в воде и его столь запретного прикосновения, она была близка к безумию. Ей было уже невмоготу терпеливо сидеть дома, иногда ненадолго выходить в город и возвращаться домой, как часовой на пост, в ожидании Джорджа. Она не могла не пойти его искать, даже если он будет смертельно недоволен, когда она его найдет. Желание его увидеть, быть с ним ощущалось темной тошнотной болью, постепенно принявшей обличье рока. В этой огромной боли была лишь искорка радости, каковая, по-видимому, представляла собой надежду. Джордж несчастен, он изгой, он одинок. Она одна любит его по-настоящему и может спасти его от самого себя. Диана, конечно, слыхала в Институте (миссис Белтон постаралась) сплетни о том, что Джордж убил Стеллу и спрятал труп. Одни говорили, что на заднем дворе, другие — что в канале, а третьи — что в глубоком подбрюшье самого Института, где в старых штольнях, спускающихся к источнику, было множество заброшенных комнат и старых шахт, из которых иные остались еще от римлян. Люди, которые охотно передавали этот слух, верили ему едва наполовину, а Диана не верила ему совсем. Но она в ужасе отвергла дурацкую, бездумную шутку Тома из-за глубоко спрятанного греховного желания, чтобы это оказалось в каком-то смысле правдой, чтобы Стелла как-нибудь умерла, даже если Джорджа за это посадят пожизненно. Ведь тогда они поменяются ролями: он будет сидеть в тюрьме, ожидая визитов, а она — бродить где-то, загадочная и свободная. Из этого ядовитого семени и выросла страшная боль, погнавшая Диану на поиски Джорджа.

Диана была в таком отчаянии, что сначала направилась в Друидсдейл. Однако не прошла дальше римского моста. А что, если Стелла у Джорджа дома; что, если она там была все это время, не закопанная наспех в саду, но живая, соучастница некоего заговора, смеется вместе с Джорджем над фантазиями горожан? Бессмыслица, но тем не менее Диане это пришло в голову. С Джорджа все станется. Диана повернула назад и по главной улице Бэркстауна дошла до дома 16 по Заячьему переулку, где, как она знала, жил Розанов, потому что ей надо было пойти хоть куда-нибудь. Она походила взад-вперед по другой стороне улицы, наблюдая за дверью и пытаясь убедить себя, что оттуда в любой момент появится Джордж. Ей приходилось цепляться то за одну надежду, то за другую, и каждый раз обманчивый гаснущий отблеск сменялся неутоленной болью. Когда ей стало так же ясно, что Джорджа здесь нет, как раньше было ясно, что он может здесь оказаться, она побежала в Институт; и когда добежала, задыхаясь и стеная от усталости, встала на пост в Променаде, рядом с длинным окном, и принялась ходить туда-сюда, неусыпно, как часовой, не заботясь, что ее видят и на нее глазеют. В конце концов она взяла себе чай и в горестном забытьи села за столик. Она очнулась, совершенно ясно увидев фигуру Джорджа, который прошел совсем близко (не заметив ее) и скрылся в двери Баптистерия. В послеобеденном затишье никто не заметил Джорджа, бесшумно, как лис, скользнувшего в полуоткрытую дверь, и никто не видел Диану, которая такими же осторожными бесшумными шажками последовала за ним. Она миновала жаркие бронзовые двери источника и вышла в длинный, застланный ковром коридор, который вибрировал от водяных звуков и пах водой. Диана как раз успела заметить, что Джордж исчез в одном из номеров. Она подкралась чуть ближе, но подслушивать не осмелилась. Она никогда не бывала в Эннистонских палатах и была потрясена их тайной вкупе со страхом, что Джордж ее обнаружит, и невозможностью уйти, не повидавшись с ним, раз уж она его нашла. Она отступила к двери, через которую вошла, и стояла в болезненной нерешительности. Она вглядывалась и вглядывалась, до боли и ярких пятен в глазах, и уже готова была поверить, что Джордж ушел незаметно для нее.

Внезапно Джордж возник из комнаты, постоял мгновение, потом побежал к ней. Ужаснувшись этим бегом, Диана от беспомощности и страха издала слабый птичий крик. Джордж приближался, как огромный, ужасный, смертельно опасный зверь, не лев даже, а гигантская горилла, огромная обезьяна с длиннейшими руками. Приближаясь, он поднял руку, словно хотел одним ударом отбросить Диану с дороги. Диана упала на колени и закрыла глаза.

— Детка, детка, встань, не пугайся.

Он вмиг поднял ее и прижал, рыдающую, к себе.

— Хватит, не шуми, давай посмотрим, эта дверь все еще открыта, да, вот и хорошо, а теперь иди, иди домой…

— Сейчас… прости меня… сейчас иду.

— Слушай, ты иди первая… я выйду потом… увидимся через полчаса… да иди же, кончай реветь, глупая!

Диана, рыдая — теперь уже от радости, — направилась домой.


Снова одетая, Диана лежала на диване в элегантной (хоть и не совсем удобной) позе, которая нравилась Джорджу. Диана оделась в черное шелковое платье и сверкающее металлическое ожерелье с клыками, которое Джордж прозвал «рабским ошейником». Джордж в светло-серых брюках в клеточку и бледно-голубой, в очень тонкую темно-синюю полоску, рубашке, до сих пор расстегнутой и не заправленной, расхаживал по комнате, пинками расчищая путь от валяющихся на полу вещей. В небольшом помещении он ходил быстро, как человек ходил бы в просторном помещении или дикий сильный зверь в маленькой клетке, шагая слишком энергично, поворачиваясь резко, рывками, после каждых нескольких шагов. Диана глядела на него с беспокойством. Краткая радость все еще тлела, но страх и паника уже возвращались. Хождение Джорджа утомляло Диану и внушало ей мрачные предчувствия.

Джордж добрался до пианино и взял маленькую черную металлическую обезьянку, совсем крохотную, которая сопровождала Диану в ее скитаниях с незапамятных времен. Словно волшебные талисманы, они следовали за Дианой из кадра в кадр ее жизни, подтверждая, что прошлое существует, что оно ей не приснилось. Они служили странным доказательством того, что наивность, простодушие Дианы существуют и принадлежат только ей. Джордж тоже, и примерно так же, подсознательно реагировал на эти безделушки, старые и новые, осязаемое продолжение души Дианы. Он их уважал. Однако сейчас он нахмурился при виде обезьянки, напомнившей ему одну из нэцке Стеллы.

Он поставил обезьянку на место, открыл пианино и извлек две ноты. (Он, как и Диана, совсем не умел играть.) «Зов судьбы». Он посмотрел на Диану и улыбнулся ей, показывая квадратные зубки. В широко расставленных глазах тлело безумие. Диане никогда не приходило в голову, что широко расставленные глаза придают человеку безумный вид. Его глаза сверкали и горели надвигающимся смехом, но смех все не шел. По-видимому, Джордж был в чрезвычайно хорошем настроении.

— Привет, детка.

— Привет, дорогой. Давно не виделись.

— Гей-го, припев беспечный… Все о'кей?

— Все о'кей.

— Слава богу, что ты здесь.

— Я-то всегда здесь. Жаль, что ты — не всегда.

— О, я… Плуг прошелся по мне, но я все еще жив. Хотя это не важно.

— Что не важно?

— Все. И ничего. Все равно все будет хорошо.

— Что именно?

— Все.

— Хотела бы я тоже так думать. Сядь, подержи меня за руку.

— Я вижу свой путь, я вижу свет на той стороне, это восходит солнце Вечности.

— А я тоже там, в этом свете?

— Ты? Почему ты такая эгоцентричная?

— А ты нет?

— Да. Но твоя работа — не быть эгоцентричной. В чем твои обязанности, как не в вечном прощении? Ты — бог моей жизни.

— Бессильный бог.

— Бог и должен быть бессильным. Христос был бессилен. Он не спас сам себя.

— Ты не веришь в религию, ты просто издеваешься.

— Я верю во что-то, но забыл, как это называется. Чистое познание. Что случается, если отделить субъект от объекта? Субъект перестает существовать. Именно тогда и потому все дозволено.

— О, какая чепуха… Пожалуйста, сядь рядом, подержи меня за руку.

— Не могу. Я слишком завелся, тигр, о тигр, светло горящий…[107]

— Джордж, мне очень хочется когда-нибудь выйти с тобой на свет, на улицу, не таясь, не так, как будто это что-то позорное. Я готова ждать, я буду ждать и ждать и буду счастлива, если только смогу надеяться, что в один прекрасный день мы действительно будем вместе…

— А так ты не готова ждать?

— Без надежды? О… скажи, прошу тебя…

— Что сказать?

— Ну… Джордж… ты же знаешь…

— Часы бьют пять! Мышка — бежать! Скоро пять.

— Джордж, я знаю, что мне нельзя… но теперь, когда мы снова вместе… позволь мне сказать, высказать, что у меня на сердце…

— Говори-говори, у нас свобода слова.

— Джордж, ты ведь не вернешься обратно к Стелле?

— А что, я от нее уходил? Это она ушла.

— Джордж, где она?

— Почем я знаю?

— Ты ведь ничего с ней не сделал? То есть ничего плохого?

— С какой стати?..

— Ой… я не знаю… может… может, из-за меня… или…

— Чтобы я сделал что-нибудь плохое Стелле? Из-за тебя?

Джордж прервался, округлив карие глаза на круглом лице и изобразив ртом букву О.

— Прости, я ничего такого не имела в виду, я просто гадала насчет Стеллы, все гадают…

— В жопу всех.

— Пожалуйста, перестань бегать, что ты как маньяк. Я имею в виду, ты ведь, может быть, хочешь что-то изменить, кто угодно может захотеть что-нибудь изменить, вдруг ты захочешь быть с другой женщиной.

— Я видел ту девушку, Хэрриет Мейнелл, Хэтти, как ее называют.

— Внучку профессора Розанова?

— Видел ее в нижней юбке, с распущенными волосами.

— Где, как?..

— В бинокль, в Белмонте. Ты же знаешь, она в Слиппер-хаусе. У нее такой вид…

— Какой?

— Бледный. Непорочный.

— Ну да, не как у меня. Ты в нее не влюбляешься часом?

Джордж замер рядом с Дианой.

— Нет. Но хотел бы…

— Оставь ее в покое…

— У меня свой долг.

— Ты имеешь в виду, по отношению к Стелле?

— В мире есть долг. Такой, что тебе и не снилось.

— У тебя есть я. Я тебе подхожу. Я тебя люблю. Больше никто тебя не любит.

— Меня любят все женщины Эннистона, я могу любую заполучить, какую хочу. Я бы и Габриель Маккефри мог заполучить, завтра, сегодня вечером. Только мигну ей, она бегом прибежит.

— Неправда!

— Правда. Ладно, мне все равно плевать. Я так страшно устаю. Но все будет хорошо, правда, детка.

— Для нас с тобой?

— Ты не знаешь, каково думать об одном человеке, об одной вещи, день и ночь…

— Знаю! Я думаю о тебе день и ночь.

— Это субъективное. А я говорил о чем-то… метафизическом.

— Между нами нет ничего метафизического, верно ведь?

— Ты — мой отдых от метафизики. Но и ты нереальна.

— Почему же я нереальна? Ох, Джордж, я хочу быть реальной. А Стелла реальна?

— Я же сказал, оставь Стеллу в покое.

— Если б и ты ее оставил в покое.

— Заткнись. Не смей со мной так разговаривать.

— Пожалуйста, не бросай меня совсем, не дай мне совсем потеряться, я не хочу пропасть…

— Пропала, сбежала в чужие края, уже не девица, служанка моя…

— Ох, Джордж, я серьезно, успокойся…

— Не забывай, ты моя рабыня. Ведь верно, детка?

Он наконец сел рядом с диваном и взял ее смуглую ручку.

— Да, Джордж. Я иногда думаю, не убьешь ли ты меня в конце.

— Погляди на свою руку. Ты как индуска. Когда ты наконец бросишь курить?

— Когда ты на мне женишься.

— У тебя в квартире воняет, рука твоя воняет, она вся в пятнах, она бурая и сухая, и мое сердце побурело и высохло, как старый, вонючий, сухой бурдюк. И все же… все будет хорошо… мне надо идти…

— Когда ты опять придешь?

— Не знаю. Через сто лет. Бодрствуй и молись.

— Куда ты?

— В кино.


— Доброе утро, Перл.

— Доброе утро, сэр.

Перл, открыв дверь Слиппер-хауса на звонок Джона Роберта, присела в реверансе. Она делала реверанс только ему. Это было частью спектакля, который не был спектаклем и который она играла для Джона Роберта.

— Как поживаешь?

— Спасибо, хорошо. Да вы же весь мокрый!

Философ действительно промок насквозь и совершенно не нуждался в том, чтобы ему об этом сообщали. Он нахмурился.

Он оделся для этого визита тщательнее обычного, в чистую рубашку и темный костюм, который держал для торжественных случаев. Он осторожно побрился, пройдясь лезвием (не электробритвой) по челюсти и всем складкам дряблой динозавровой шеи, убирая стариковскую седую щетину, которая так заворожила Джорджа. Философ зачесал назад жесткие вьющиеся волосы, отчего они встали дыбом, и надел плащ. И только пройдя часть пути по Хай-стрит в Эннистоне, миновав Боукок, он понял, что идет дождь, и решил, что уже слишком поздно возвращаться за зонтиком, шляпой и шарфом. Дождь был не очень сильный. Однако он усилился, и, когда философ добрался до Форумного проезда, голова и шея у него уже промокли насквозь, и, несмотря на поднятый воротник плаща, вода текла по груди и спине. Ему было неудобно, унизительно и мокро. Он не любил мочить волосы.

Был уже почти полдень, и, конечно, девушки, которых философ предупредил по телефону сегодня утром, заждались, то и дело выглядывая в окно — не идет ли он по тропинке меж деревьев. Перед тем они ударились в уборку и бегали по дому как заведенные, чтобы навести идеальный порядок. (Перл из ревности не разрешала Руби делать у них уборку. Она убирала сама, с помощью Хэтти.) Еще они решали важные вопросы о том, как одеться, должна ли Хэтти надеть свое новое хорошенькое летнее платье и заколоть волосы в узел. Хэтти решила, что новое платье неуместно в такое противное мокрое утро, но позволила Перл помочь ей с прической. Хэтти надела платье цвета корицы, из легкой шерсти, в темно-коричневую полоску, с высоким воротником, который ее старил, и, посоветовавшись с Перл, повязала на шею шелковый шарф, который, по их задумке, должен был придать ей утонченности. Сама Перл, разодевшись, стала похожа на оперную служанку — на ней было темно-синее платье и элегантный полосатый передник.

Когда Перл открыла дверь, Хэтти продолжала стоять в гостиной, где они включили газовый камин. Она не побежала к двери, чтобы приветствовать деда. Она ждала, расправляя подол, поправляя шарф, приглаживая волосы и учащенно дыша. Перл унесла плащ Джона Роберта в кухню на просушку. Она забыла сказать ему, где Хэтти. Джон Роберт не бывал в Слиппер-хаусе больше полувека, с того дня, как поцеловал Линду Брент в верхней комнате во время методистского праздника в Белмонте. Он осмотрелся, заглянул в дверь гостиной и увидел стоящую там Хэтти. Тут прибежала Перл с полотенцем.

— Что такое?

— Вам, голову вытереть.

— А-а.

Тут же в дверях он яростно растер волосы, лицо и шею, а потом не глядя швырнул полотенце обратно Перл, вошел в комнату и закрыл за собой дверь.

Джон Роберт был отнюдь не самым равнодушным из трех участников этой сценки. Когда они с Хэтти стояли и глядели друг на друга, сердце у него билось почти так же сильно, как у нее.

Джон Роберт никогда не ладил со своей дочерью Эми. Он любил жену, умершую так скоро после родов. Он оплакивал ее и затаил злость против дочери, он не любил детей и вообще хотел сына. Эми была неловкой, подозрительной, враждебной девочкой, это он ее такой сделал. В ней не видно было искорки ума, какая могла бы его заинтересовать. Он нанимал нянек и экономок, затем сбыл Эми в школу-интернат. Как раз когда он собирался отправить ее в колледж, она сбежала с этим идиотом Уитом Мейнеллом. А потом появилась еще одна девочка.

Джон Роберт впоследствии никак не мог вспомнить, когда именно заметил Хэтти; может быть, не раньше, чем ей исполнилось восемь или девять, к тому времени, когда ее матери, «частью» которой она так омерзительно была, уже не стало. Хэтти была серьезной девочкой, замкнутой и робкой, но, в отличие от Эми, не столь явно запуганной. От исландки — матери Уита — она унаследовала голубые камушки глаз и серебристо-золотистые волосы. Но в целом, лицом и фигурой, она походила на Линду. Сердце Джона Роберта давно было заколочено и заморожено; точнее, его сердце стало органом мышления и только в качестве такового могло биться тепло и сильно. Он был на вершине философского могущества, и в то же время его обуревало сильное, непреходящее смятение ума. Он никогда не хотел по-настоящему ни одну женщину, кроме Линды. Конечно, когда он был молодым вдовцом, за ним гонялись влиятельные американские интеллектуалки, но обо всех кратких связях он потом сильно жалел, а женщины — еще больше. Этот период был недолог. Джон Роберт вкладывал много чувства в отношения с некоторыми учениками, но эти отношения стимулировались только интеллектуальным возбуждением. Когда они переставали интересовать Розанова с философской точки зрения, он о них забывал. Он любил беседовать с коллегами на интеллектуальные, научные темы, в которых его интересы и знания выходили далеко за пределы философии (он бы мог быть историком). Но в этом общении удовольствие ему доставляли идеи, а не люди, хотя немало умных мужчин и женщин очень хотели бы с ним сблизиться. Меньше всего на свете он ожидал, что внезапно привяжется к ребенку.

Джон Роберт искренне удивился, когда понял, что при общении с юным существом испытывает новое для себя чувство. Что это? Интерес, нежность, привязанность? Что бы это ни было, он его не демонстрировал. Образ жизни философа давным-давно устоялся, и его опыт, в особенности плохие отношения с дочерью, вполне подтверждал правильность этого решения, подкрепляемого также всепоглощающим наслаждением от занятий философией. В его жизни уже не было места ни для чего другого. Однако появилось что-то новое — Хэтти. Она возникла как некий неудобный, пугающий довесок, что-то вроде выступа неправильной формы на идеальной окружности его жизни, что-то внешнее. Джон Роберт много размышлял об этом и понял, что данный феномен непреходящ. Он начал при мыслях о внучке испытывать некоторые сердцебиения неясной природы. Но в общении с ней не выказывал абсолютно никаких эмоций. Потом, гораздо позже, он испытывал приступы горчайшего раскаяния, бесплодное «если б только…», гложущее душу и поселяюшее в ней боль, которая отравляет все на свете. Порой эти сожаления даже отвлекали Розанова от занятий философией. О, если бы только он с самого начала установил с Хэтти близкие отношения, какой-нибудь обычный modus vivendi[108]. Наблюдая за своими коллегами, он видел, что другие деды были в приятельских отношениях с внучками, держали их за руки, обнимали, сажали к себе на колени, целовали. Он же никогда не касался Хэтти, за исключением случаев, когда они сидели рядом в самолете или автомобиле. Он не гладил ее по голове, не пожимал ей руку. И, как он иногда замечал, в тех (редких) случаях, когда ему выпадало сидеть рядом с ней, не только он незаметно отстранялся от нее, но и она делала то же. Годы проходили, а он думал: как он может по-прежнему изображать то, чего совершенно не чувствует? Если бы он только был храбрее, умнее, он бы установил с Хэтти обычные, близкие отношения еще тогда, когда она была маленькой девочкой. В этом не было бы ничего особенного, но это помогло бы приоткрыть дверь, чтобы потом в час нужды распахнуть ее. Неужели он с самого начала так ожесточил свое сердце, что уже нельзя ничего изменить? Но ведь именно его сердце больше не камень. Если б только много лет назад он принял девочку в объятия. Она бы отпрянула? Неужели именно этого он боялся, устанавливая такое долгое взаимное непонимание? Оставалось нечто, столь простое для других людей, но Розанов за многие годы этому так и не научился. А теперь уже слишком поздно.

Когда стало слишком поздно? Может быть, всегда казалось, что слишком поздно? Годы шли, и Джон Роберт, неустанно и мучительно препарируя свое сожаление, все время сдвигал момент, когда стало слишком поздно, — сдвигал все ближе и ближе к настоящему, никогда его не догоняя. Но если момент «слишком поздно» все время сдвигается вот так, разве не во власти философа, глядя на настоящее из будущего, решить, что все-таки сейчас еще не «слишком поздно»? Возможно, идея именно этой свободы мучила философа больше всего. Он еще мог «что-то сделать насчет Хэтти». Или не мог? Что он на самом деле мог после всех этих лет? Какой ход он может сделать, не запугав, не испугав ее? Он бесконечно перебирал эти мысли, втайне преображал и очищал их и в то же время боролся с самыми насущными проблемами своей философии. Таким образом, его способность к мрачному размышлению и страданию сравнялась с его гигантской работоспособностью, но не уменьшила ее.

Он часто думал, не написать ли Хэтти письмо, выразив надежду, что она поймет, как он ее любит. Но, перечитывая воображаемое письмо, видел, что оно банально до потери всякого значения, настолько, что даже стыдно становится, или же слишком мелодраматично и выбивает из колеи. Люди решали подобные проблемы, даже не замечая их, или жили настолько бездумно, что проблемы просто не возникало, но он так не мог. Может, дело в том, что он ее любит? Любовь ли это? Неужели он в конечном итоге так мало знает о мире, что не может полностью постичь это понятие? Чувствует ли он к ней сейчас то же, что чувствовал, когда ей было восемь лет (или девять)? Быть может, его чувство и мысль, которую он мог обозначить, все время менялись. Изменились ли они в особенности в последнее время, когда Хэтти… выросла? Сказать, что Джон Роберт влюблен в свою внучку, означало бы использовать слишком туманный и сомнительный термин. Но, без сомнения, он был одержим ею.

За многие годы, что Джон Роберт думал о Хэтти, он видел ее лишь изредка. Он специально ограничивал визиты к ней, и это делало ее загадочней. Потом он понял, что это, конечно, была ошибка, надо было держать внучку при себе. Но вдруг фамильярность лишила бы ее очарования? Он не мог увидеть всю ситуацию целиком или воспринять ее как целостную. Необходимые гипотезы противоречили другим столь же необходимым гипотезам. Совсем как в некоторых философских задачах. Она бы помешала его работе. Сделала бы она его «счастливым»? Еще одно сомнительное понятие. Но, кажется, неизбежно и несмотря на изменения в ее жизни, она была целостной и без него. Когда он ее впервые заметил, ее отец был еще жив, но презрение, которое философ питал к Уиту Мейнеллу, практически сбросило его со счетов, как никогда не получалось сбросить Эми. Эми была пятном, занозой, отвратительной и даже зловещей опухолью. Уит Мейнелл был ничтожеством. На облике Хэтти, которая начала источать свет, не было ни тени. Это отсутствие делало Хэтти заметней, но не делало ее более досягаемой. Казалось, она ведет какую-то свою жизнь, в которой Джон Роберт неизбежно фигурирует как ненужная, посторонняя фигура, чье появление приходится терпеть. Бедняга Уит, конечно же, не скрывал желания видеть тестя пореже, и Хэтти, по-видимому, естественным образом разделяла это желание. Потом, с Марго, было почти то же самое. О, какими трудными, непостоянными, какими несчастными, должно быть, были обстоятельства жизни Хэтти! Но то, что Розанов это понимал, никак не помогало ему прийти к сколько-нибудь разумному решению. Иногда он смутно грезил о том, чтобы взять и забрать внучку с собой, похитить, поселиться с ней в каком-нибудь палаццо испанского стиля где-нибудь в безлюдной части Южной Калифорнии, окружить роскошью и лакомствами. Но что получится на деле? Вдруг это вызовет у нее замешательство, беспокойство, раздражение, скуку, разочарование, желание сбежать? Сама мысль о Хэтти в таком состоянии была так болезненна для Джона Роберта, что об эксперименте не могло быть и речи. Может быть, лучше просто смотреть со стороны, как Хэтти растет, получая от этого сколько можно удовлетворения? Теперешние холодные отношения, по крайней мере, гарантировали отсутствие проблем, ситуаций, последствий. Ведь он занятой человек, ему надо думать о своей безопасности! Но… смотреть со стороны, как она растет… Ей исполнялось четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать, и Джон Роберт все сильнее ощущал свое «слишком поздно». Если признание в любви, или что там у него на самом деле, скорее всего, ужаснет Хэтти, не значит ли это, что его любовь была или становится чем-то ужасным? Джон Роберт не привык запрещать себе думать, но на сей раз был вынужден это сделать.

Зная об этой тайной жизни Розанова, можно понять из ряда вон выходящее предложение, сделанное Тому Маккефри. Но до Тома была Перл. Джон Роберт никогда не любил Марго и не доверял ей, но в то время не мог придумать ничего лучшего. Перл была плодом внезапного вдохновения и невероятной удачи — протянув руку наугад, философ наткнулся именно на нужного человека. Ему нужен был абсолютно надежный сторожевой пес, кто-то, кто будет с Хэтти все время, когда она не заперта в школе, потому что контроль над временем Хэтти постепенно стал частью мании Джона Роберта. Ему нужно было гарантированно оградить ее невинность, он хотел знать, где она и что делает, ему, по сути, нужен был постоянный соглядатай; и с этой ролью, неведомо для себя, Перл прекрасно справлялась. Джон Роберт видел в ней сильную и способную личность, он уважал сильных и способных людей. (Правда, несмотря на все уважение к Перл, он так и не заметил, что она питает к нему гораздо более сильные чувства.) Однако в последнее время он обнаружил, что начинает ревновать к Перл и даже сердиться на то, что она стоит как барьер между ним и Хэтти; так росла его одержимость, отравляя его и сводя с ума.

Идея насчет Тома имела тот же смысл, хотя, конечно, совершенно другое обличье. Джон Роберт уже давно понял, что период жизни Хэтти, когда ее можно было держать взаперти, подходит к концу. Следовательно, даже если ее нельзя запереть в калифорнийском палаццо, играя при ней роль тюремщика, можно ограничить ее жизнь в любом другом месте. Перл делала свое дело, старомодная школа-пансион — тоже, семьи проходили тщательный отбор. Джон Роберт не хотел, чтобы Хэтти резвилась на свободе с бандами распущенных юнцов; от самой этой мысли ему становилось нехорошо. С очередным поворотом винта он начал понимать, насколько безумным обречено стать его чувство собственника теперь, когда Хэтти исполнилось семнадцать.

Неужели ему суждено только беспомощно смотреть, как Хэтти становится женщиной? Только вчера она была маленьким худеньким существом с косичками и с куклой в руке, ребенком, который жил в его мыслях, как сама она могла бы жить в его доме. Джон Роберт создал портрет Хэтти в виде невинного ребенка. Но не создал портрета, на котором она была бы женщиной. Грядут любовники, интрижки, скандалы, беременности, аборты, весь грубый ужас мира неразборчивого секса, павшего, свихнувшегося на сексе современного мира, от которого Джон Роберт отстранялся с глубоким моральным отвращением. Перл исчезнет, Хэтти сбежит из-под стражи и понесется в танце по свету, свободная. Сможет ли Джон Роберт это вынести? А если нет, то что ему делать? Иногда, расхаживая по ночам в полукошмарах, он думал, что единственный выход — убить ее.

Джон Роберт помнил — словно кино, которое можно включить в любой момент, — почти все свои встречи с Хэтти (которых вообще-то было не так уж и много). Он видел ее в бессмысленном, выжженном солнцем садике бунгало Уита Мейнелла в Техасе, маленькой девочкой, ростом не выше цветов. Как он мог не подружиться с ней тогда, когда она потянулась к нему, ожидая, что он возьмет ее за руку (чего он не сделал), когда она еще не отгородилась от него частоколом боязливых мыслей? Он потом представлял себе эту ограду, он не воображал, что Хэтти постоянно думает о нем, но у нее сложилось о нем определенное представление, которое парализовало их обоих во время ужасных чаепитий в ужасных мотелях. Позже, в Денвере, они ездили в короткие вылазки на озера и водопады, посмотреть на го-Род-призрак (Хэтти любила города-призраки), на машине высоко в горы, откуда, стоя в стаде таких же машин, можно было увидеть бесконечные пустые снежные склоны, один за другим Уходящие вдаль, сколько хватало взгляда. (Джон Роберт ненавидел автомобили, но, прижившись в Калифорнии, был вынужден водить машину.) На эти экскурсии с ними ездила Марго, а потом Перл. Время от времени он оказывался с Хэтти наедине. Конечно, возможно, что он питает такие чувства по отношению к невинному ребенку именно потому, что она для него лишь набор картинок, а не живая, постоянно присутствующая, активная личность со своими недостатками. Но что теперь толку от этих размышлений? Еще он помнил ее, только-только, едва вступающую в подростковый возраст, у океана в Калифорнии, на университетских газонах, на востоке, на западе, где-то в пустыне; помнил, как она стояла рядом с Перл и рисовала пальцем кошек на пыльном боку его машины. Неужели они во время этих поездок не болтали о пустяках, не познакомились поближе? Нет. Эти случаи были слишком редки, и оба они слишком рано выставили барьер — формальную, защитную манеру поведения. Эти впечатления, фотографии из ее детства пронзали ощущением ее особенного, странного, бледного очарования, ее уединенной невинности, ее благословенного одиночества и неловкости во всем, что носило хоть оттенок утонченности или веселья. Конечно, Джон Роберт старался держать ее подальше от сцен веселья. Он оградил ее, как мог, от прикосновений окружавших ее бездн и даже от знания об этих безднах. Он не может оградить ее от мира — для этого ее пришлось бы запереть в тюрьму. Часто ему казалось, что мир не может затронуть Хэтти — она не только слишком хорошо защищена, но и от природы брезглива и, может быть, глубоко наивна. Мир не мог ее затронуть — пока. По крайней мере сейчас она все еще была защищена от чудовищной вульгарности взросления.

Мысль о том, что Хэтти в один прекрасный день отправится в тайный мир сексуальных приключений, все больше мучила философа. Он словно чувствовал с безумным жаром: она не должна согрешить. Эта пытка, посетившая его ранее в виде болей-предвестников. словно по воле рока взъярилась в полную силу теперь, именно тогда, когда Джон Роберт начал чувствовать или воображать, что его философская мощь убывает. Это была одна из возможных формулировок. Еще это было похоже на потерю религиозной веры. Он перестал доверять не только тому, что делал сейчас, и всему, что сделал раньше, но всему, что сделали они все, его философы, великие и бессмертные, да и во всей этой чертовой лавочке засомневался. Перо слабело у него в руке, которая в любом случае скоро закостенеет от артрита, уродливо искривится. (Он так и не научился пользоваться пишущей машинкой, каковую считал аппаратом, полностью враждебным мышлению.) Он чувствовал, что устал от жизни, словно путешествие подошло к концу, его эпоха завершилась, Джону Роберту Розанову настал конец. Жило, оставалось столь невыносимо живым только будущее, то есть Хэтти.

В этом отчаянном положении характерно безумная идея — быстро выдать Хэтти замуж — стала как бальзам на душу. Почему не попытаться хотя бы устроить ее брак, капитально вмешаться в ее жизнь и будущее? Самой тайной и причудливой из мучивших философа мыслей, которую он постоянно растравлял, была та, что он никогда не узнает, когда и как Хэтти лишится невинности и окончательно выйдет из магического круга, созданного для нее дедом. Он будет ждать, гадать и никогда не обретет уверенности, а разве он сможет это вынести? Вот он и решил ускорить это событие, взять его под контроль. Оставалось найти жениха. И опять, как в случае с Перл и, как он надеялся, также удачно, он сразу наткнулся на кандидата. Сначала мир возможностей казался столь головокружительно огромным, что исключал всякий разумный подход. Легко понять изумление Тома Маккефри при известии, что выбор пал на него. Но, по правде сказать, как только были введены нужные ограничения, область выбора сузилась до разумных пределов, и тут рассуждения Розанова представляли собой странную смесь не меньшей, чем у Хэтти, наивности и высшего инстинкта самосохранения, продиктованного мирской мудростью.

Американцы не годились. Они слишком много знают. Джон Роберт одно время рассматривал — не всерьез, а именно чтобы доказать всю невозможность этой кандидатуры, — одного из своих самых умных молодых учеников, Стива Глатца. Стив был благородный юноша, но уже слишком освоившийся с жизнью, ему недоставало определенной неловкости, столь характерной для английских юнцов и почему-то попавшей в список требований, составленный Джоном Робертом. Кроме того, Стив уже староват — ему не меньше двадцати пяти. Мужчины других рас совершенно исключались. (Евреи, конечно, не исключались, но все знакомые Джону Роберту евреи были американцами.) Избранник должен быть англичанином и не должен быть философом, это тоже ясно. Джону Роберту совершенно не улыбалась перспектива вести философские беседы с мужем собственной внучки. Впрочем, любая беседа с этим человеком была для него труднопредставима. Мальчик должен быть образованный, студент или выпускник университета. Джон Роберт полагал, что и Хэтти пойдет в университет. Ей нужен образованный человек, способный заработать на жизнь (может быть, преподаванием), но не слишком умный (не Глатц). По опыту Джона Роберта, очень умные люди, как правило, невротичны, ненадежны и болезненно честолюбивы. Избранник должен быть англичанином и, из практических соображений, эннистонцем. Изрядная часть души философа, не затронутая утонченностью, по-прежнему считала Эннистон центром мира. Кроме того, в этой точке Англии он знал больше всего народу. Своих знакомых из лондонских академических кругов, вместе с семьями, он перебрал быстро и безуспешно. Как только возник Эннистон, луч прожектора сразу упал на Тома Маккефри.

В калифорнийской, массачусетсской, иллинойсской глуши Джон Роберт регулярно получал и читал «Эннистон газетт». Эта желтоватая газетка постоянно упоминала Тома — он участвовал в ревю, он вышел в финал теннисного турнира, он хорошо сыграл в крикетной команде, его приняли в университет; небогато, но все события с участием членов семейства Маккефри становились новостями. (В «Газетт» появилась и пока что единственная публикация Тома, чудовищно плохое стихотворение, которое, по счастью, не попалось на глаза Джону Роберту.) Маккефри означали новости не только для обычных домоседов-эннистонцев, но и для изгнанника — Джона Роберта. Он, лишенный дома и родственных связей, ощущал странную связь с Маккефри и Стиллоуэнами, с давними обитателями Виктория-парка, словно они были ему родней. Эта причастность, для которой не нужна была настоящая дружба или даже знакомство, шла, конечно, через Линду, которая в то решающее время была накоротке со многими из этих людей. Может быть, в душе философа действительно было затронуто какое-то еще более примитивное чувство. Когда Джордж ляпнул наугад, что Розанова в молодости не принимали в «важных домах» и что он из-за этого злился, ученик ни на миг не верил этим словам и произнес их единственно с целью оскорбить своего учителя. Однако это было правдой. Джон Роберт, уже будучи известным философом, предметом восхищения, обижался на людей вроде Джеффри Стиллоуэна и Джеральда Маккефри, которые его не замечали или относились к нему покровительственно, свысока. Еще и поэтому у него сохранились глубокие, смешанные чувства к этим самозваным «вельможам». Отсюда проистекала и его причуда — поселить Хэтти в Слиппер-хаусе. Он помнил, с какой помпой закладывалось это сооружение, которое в дни его юности служило символом богатства и влияния в обществе. Может, он и Тома выбрал, подсознательно желая видеть, как его внучка снизойдет до брака с одним из Маккефри. У Джона Роберта не было сознательного намерения одержать верх над Томом, поймать его в ловушку, однако он инстинктивно сделал именно это и получил ощутимое удовольствие.

Конечно, у него было достаточно мотивов и попроще. Философ прекрасно знал о существовании подрастающего Тома не только по семейным воспоминаниям и регулярному чтению «Газетт», но и по нечастым тайным визитам в Эннистон, когда он ненадолго останавливался в Королевском отеле, чтобы распорядиться ремонтом или сдачей внаем дома 16 по Заячьему переулку. Про Тома говорили, его любили, он был счастлив. Джон Роберт уже принял свое великое решение, когда его поразили сказанные про Тома слова отца Бернарда: «Он невинен и счастлив: счастлив, потому что невинен, и невинен, потому что счастлив». Быть может, это состояние продлится? И разве не этого Джон Роберт хотел для Хэтти?

Но когда он начинал задумываться, его посещали такие причудливые фантазии! Том пропал или мертв, Джон Роберт утешает Хэтти, которая теперь вдова и никуда не денется. Выдержит ли он, глядя, как Хэтти водворяется в доме мужа? И какого старого шута сыграет сам? Если он даже к Перл умудрялся ревновать, то не сойдет ли он с ума от ревности к Тому? Неужели дошло до того, что он оставил всякую надежду на отношения с Хэтти? Почему он так торопился отдать ее? Наверняка не продумал всех последствий. От какого ужаса, живущего в нем самом, он так стремительно бежал? Его туманные робкие мысли шарахались от этого зловещего вопроса, и он даже воображал временами, что после неудачи с Эми и Хэтти сможет установить некую идеальную любовную связь с дочерью Хэтти! При всей склонности Джона Роберта к меланхолии он порой забывал, что стар.


Джон Роберт моргал в тусклом мягком дождливом свете комнаты, где не горели лампы и тихо мурлыкал, трепеща, розовый огонек в газовом камине. Джон Роберт сразу понял, что Хэтти выросла. Последний раз они виделись почти год назад. Он подумал: значит, она все еще растет? Он сверлил ее мрачным взглядом из-под косматых бровей. Боже мой, подумал он, она похожа на Линду, она все больше становится похожа на Линду, как это возможно? Она стала выше, старше, и волосы уложены так замысловато.

— Пожалуйста, садитесь, — сказала Хэтти.

Она никогда раньше не чувствовала себя дамой, хозяйкой, принимающей гостя, да еще такого особенного. В Денвере все было совсем не так.

Джон Роберт сел в одно из низких бамбуковых кресел, и оно предупреждающе хрупнуло. Джон Роберт переместился на подоконный диванчик. Хэтти нашла стул и села.

— Как поживаете?

— Спасибо, очень хорошо, — ответила Хэтти. Беседуя друг с другом, они не употребляли ни имен, ни обращений.

— Как тебе нравится дом?

— Ой, он такой замечательный! — воскликнула Хэтти с жаром, отчасти растопившим лед. — Это самый милый, самый очаровательный дом на свете!

— Я бы его купил для тебя. То есть, я хочу сказать, я бы мог его купить, но я знаю, что миссис Маккефри никогда не продаст. Вы с ней познакомились?

— Да, мы встречались, она очень милая.

— Да? — рассеянно переспросил Джон Роберт.

Хэтти сидела лицом к окну, и теперь, когда глаза привыкли к зеленоватому свету, философ пристально разглядывал ее млечно-голубые глаза, бледно-золотые переплетенные волосы, непорочную гладкость лица и шеи. Лицо не было накрашено, и нос чуть-чуть отливал розовым. Губы бледные, словно их лишь едва заметно обвели карандашом. Цвет лица и волос — не Линды, но строение лица очень ее напоминало.

— Да, — произнесла Хэтти, продолжая беседу ответом на его вопрос.

— Прекрасно, прекрасно… Ну что, ты рада, что кончила школу?

— Да…

— Ты уже… почти… взрослая.

— Да, и, пожалуйста, скажите мне, что я теперь буду делать?

От такого прямого вопроса Джон Роберт немало растерялся, поскольку был готов обсуждать эту тему, но не сразу.

— Нам надо подумать про университет в Англии. Ты ведь сдала экзамены повышенного уровня?[109] Мне прислали твой аттестат. Как вы поладили с отцом Бернардом?

Хэтти улыбнулась. Это была скорее ухмылка, чем улыбка молодой дамы — Хэтти развеселило воспоминание об отце Бернарде, который показался ей довольно потешным.

— Очень хорошо поладили.

— Что он велел тебе делать?

— Делать?

— Над чем работать, что учить?

— Ни над чем. Велел просто читать.

— Что читать?

— Что угодно.

— И что ты читаешь?

— «Les Liaisons Dangereuses»[110].

Хэтти, конечно, порылась в выцветших книгах, стоявших на полках Слиппер-хауса с довоенной поры. На этом экземпляре творения де Лакло еще виднелись выцветшие чернила школьного почерка Александры Стиллоуэн.

— А, да.

Джон Роберт, не бравший в руки ни одного романа со времени окончания школы, не слыхал и об этой книге; по названию роман показался ему неуместным, но он не стал заострять на этом внимания. У него мелькнула мысль: а что она знает? Страшно подумать.

— Что ты хочешь изучать в университете? — спросил он.

— Ну, наверно, языки, я же ничего другого не знаю. Мне нравится читать стихи… и рассказы… и всякое такое…

Возникла пауза.

Потом Хэтти сказала:

— Не хотите ли выпить?

— Выпить?!

Хэтти махнула рукой в сторону бамбукового столика со стеклянной крышкой, и Джон Роберт увидел там бутылку джина, бутылку вермута, бутылку тоника, контейнер со льдом и стакан.

Джон Роберт не пил спиртного, просто не ощущал потребности отказываться от трезвеннической семейной традиции. Но фанатичным трезвенником он не был и порой на приемах в угоду хозяевам выпивал стакан тоника или содовой с каплей вермута. Джон Роберт неодобрительно посмотрел на эту выставку житейских соблазнов.

— Я надеюсь, ты не пьешь?

— Боже, конечно нет! — со смешком ответила Хэтти, — Я в жизни не пробовала спиртного!

Она никогда не пробовала спиртного, подумал Розанов. Но попробует. И меня при этом не будет. Потом подумал: но я могу быть при этом. Почему бы не сейчас? Я могу присутствовать при ее первом глотке алкоголя, если уж мне не суждено быть при… Он сказал:

— Вели Перл принести еще стакан.

Хэтти вихрем умчалась. В коридоре она врезалась в Перл, которая, храня верность образу оперной служанки, подслушивала за дверью и даже нагнулась, чтоб заглянуть в замочную скважину.

— Он сказал принести еще стакан, — произнесла запыхавшаяся Хэтти.

Перл сбегала на кухню и вернулась. Девушки не позволили себе ни подмигивания, ни кивка, ни улыбки, ни многозначительного взгляда. Меж ними, по взаимному согласию, всегда действовало правило, запрещавшее шутки в адрес Джона Роберта и даже любые неуважительные отзывы о нем.

Хэтти вернулась со стаканом и встала у бутылок, держа его в руке.

— Смешать вам мартини? Я знаю как! — сказала она.

— Откуда ты знаешь?

— Марго однажды показала. Сказала, что в жизни пригодится.

Джону Роберту было неприятно слышать, что Марго чему-то учила Хэтти, но он обнаружил, что улыбается. Хэтти с таким жаром и готовностью держала стакан, в ней было что-то бесконечно трогательное, и единственный раз в жизни, на единый миг, чувства Джона Роберта к ней стали чистой радостью. Он грузно поднялся с диванчика.

— Я сам сделаю.

Он подошел к столу и забрал у Хэтти стакан. Положил туда лед, потом налил совсем чуть-чуть вермута и много тоника. Это был слабейший из всех возможных, но все же алкогольный напиток. Джон Роберт протянул стакан Хэтти и сделал такую же смесь для себя. Они продолжали стоять, и это было важно.

Джон Роберт отхлебнул смесь. Ему показалось, что спиртное сразу ударило в голову. Хэтти все так же стояла со стаканом в руке. Глаза у нее округлились.

— Пей, — сказал он и тут же почувствовал себя каким-то древним волшебником.

Хэтти пригубила напиток. Ей он тоже сразу бросился в голову.

— Ох!

Джон Роберт протопал на свое место, и оба сели.

— Вкусно, — сказала Хэтти.

— Ты скучаешь по Америке? — спросил он.

Он не часто задавал такие прямые и такие интересные вопросы. Он понял, что никогда ни о чем не спрашивал ее по-настоящему.

Хэтти задумалась. Она сделала еще глоток восхитительного напитка.

— По-моему, я не верю в Америку. Мне кажется, ее на самом деле нет. То есть для меня ее нет. Я ее выдумала.

Это было самое многозначительное наблюдение, какое Джон Роберт когда-либо слышал из ее уст, и оно показалось ему чрезвычайно интересным.

— Да, я тоже чувствую нечто подобное, хотя я там прожил дольше тебя. Но конечно, я вырос в Англии. А как ты думаешь, почему так?

— Не знаю… мне это только что пришло в голову, — ответила Хэтти, — Может, это просто переводная картинка, на которой нарисована вся эта огромность, большие пустые пространства — как будто человек не может охватить умом что-то настолько огромное. Как будто приходится делать специальное усилие, идти навстречу Америке, чтобы она вообще была. Европа никогда не вызывает такого чувства. И еще — отсутствие прошлого. Наверное, это очевидно.

При всей одержимости Джона Роберта внучкой ему никогда не приходило в голову, что она очень умна. Конечно, он знал, что она неглупа. Но она упорно не считала себя особенно умной, а Джон Роберт никогда не задумывался на эту тему. А вдруг Хэтти действительно умна, а вдруг (тут его посетила ужасная мысль) она когда-нибудь станет философом. Наследуется ли способность к философии? Ему не вспомнилось ни одного примера. Стараясь не терять головы, он сказал:

— Мне всегда казалось неубедительным физическое существование этой страны, как будто за настоящими пейзажами надо ехать куда-то еще. Может быть, дело в масштабах, а может, в том, что человек трудится над этой страной относительно недавно. Мы ведь узнаем себя в своих трудах.

— Но это и к диким местам относится. То есть Альпы, они более настоящие, чем Скалистые горы. Мне всегда казалось, что Скалистые горы — что-то вроде галлюцинации. Может, это из-за всех картин, которые мы видели.

Джон Роберт не видел никаких картин, но был готов развить эту тему.

— Художники предлагают нам образы. Европейское искусство началось гораздо раньше американского. Может быть, в Америке нас поражает явное отсутствие формы? Нам это может казаться переводной картинкой, ты очень верно сказала. Что бесформенно, то нереально.

— Некоторым это нравится, — ответила Хэтти. — Я хочу сказать, они думают, что бесформенное более реально, более как бы неофициально, спонтанно, не скованно, как заросший сад или когда заходят в гости без предупреждения.

— Хорошо, — оценил ее высказывание Джон Роберт, — но, может быть, имеет смысл поставить обратную задачу. Может быть, проблема и в нас — в том, что мы не чувствуем себя настоящими американцами. Ты чувствуешь себя американкой?

— Нет. Но на самом деле я наполовину американка, и я это ценю. У меня американский паспорт.

— Может быть, нам не пейзажей не хватает, а ощущения себя американцами, и оттого мы чувствуем себя нереальными. А когда нам даны на выбор две вещи, реальная и нереальная, мы поневоле решаем, что реальны мы, поэтому нереальность переносится на то, другое.

— Быть американцем — это очень особенное чувство. Это достижение. Что-то такое удивительно прочное, как будто что-то продемонстрировали, доказали.

— А быть англичанином — совсем другое. Значит, это все-таки мы нереальны!

— Нет-нет, — сказала Хэтти, — я вам не позволю все так повернуть! Это Америка — выдумка. Калифорния — выдумка.

— О, Калифорния…

— Конечно, мне нравятся Скалистые горы, Колорадо и чувство одиночества, когда по ночам идет снег, и осины, сначала красные, потом лиловые, ну, знаете, и свет… но, наверное, я больше всего люблю города-призраки…

— Не дикую природу, не большие города, а развалины.

— Да… почему-то именно эти заброшенные места, старые пустые развалившиеся дома, выработанные шахты, разбитые фургоны, колеса валяются в траве… потому что это все в каком-то смысле недавнее и в то же время абсолютно кончилось, ушло, и это как-то гораздо трогательнее, оно более прошлое, более сильное и более… реальное…

— Так значит, ты поверишь в Америку, когда она кончится!

— Это смешно, — ответила Хэтти. — Ведь в Америке… я была… счастлива.

Тут она сделала паузу, словно хотела добавить: «Правда же?»

— Ты чувствуешь себя англичанкой?

— Конечно нет, как я могу чувствовать себя англичанкой? Я себя никем не чувствую; иными словами, наверное, это я нереальна, кем бы я ни была!

Джон Роберт на миг увидел, словно на скучной свадебной фотографии, напряженные беспокойные лица Уита и Эми. Может, они ему даже преподнесли такую. Я мог бы все изменить, подумал он, и все же — как я мог? Что бы я ни придумал, мне всегда казалось, что уже слишком поздно. Я оставил ее в безлюдной пустыне детства, это и есть ее нереальная Америка. И конечно, теперь кто-то обязан ей все это возместить. Но не я. Боль, милосердно и ненадолго утихшая, возобновилась. Потом он вспомнил о Томе Маккефри. Он забыл свою миссию, свой план, свое окончательное решение. Быть может, теперь он должен колебаться, ждать, обдумывать заново? Он не репетировал речь, и слова вышли неопределенные, небрежные. Впоследствии он думал, что так, наверное, лучше всего.

— Мне надо идти. Кстати, у тебя завелся поклонник, — С этими словами Джон Роберт поднялся на ноги.

Хэтти, не ожидавшая его ухода, тоже вскочила, поставив уже почти пустой стакан.

— Правда? Что за поклонник?

— Ну как ты думаешь, что за поклонник? Молодой человек. Том Маккефри. Он тебе, наверное, позвонит. Нынешние молодые люди поступают именно так.

— Маккефри! Должно быть, родня миссис Маккефри.

— Это ее сын… точнее, пасынок, самый младший. В общем, я решил тебя предупредить! Я не против. Из него выйдет хороший муж.

Последняя фраза должна была прозвучать шутливо, но получилось как-то зловеще.

Однако Хэтти этого не заметила. Она пыталась сообразить, откуда он знает о ее существовании.

— Но он же меня никогда не видел!

— Тебя многие видели, тобой интересуются…

— Какой ужас.

— В общем, я решил тебе про него сказать по секрету, ну знаешь, представить, чтобы ты его не прогнала.

— Но я не хочу никаких поклонников! Это, должно быть, шутка!

— Ты — не шутка, — сказал Джон Роберт, и им овладела прежняя неловкость. — Ну хорошо, ты не хочешь поклонников, а чего ты хочешь?

— Черного котенка с белыми лапками!

Хэтти произнесла эти слова шутливым тоном, но тоже почувствовала себя неловкой и не комильфо. Она добавила:

— Я шучу, конечно, это несерьезно, мне нельзя заводить кошку, вот если б я жила в каком-нибудь доме вроде этого, но это не так, и даже здесь… здесь в саду живут лисы, вы знаете? Интересно, лиса может напасть на кошку?

— Лучше не надо котенка, — сказал Джон Роберт.

— Хорошо, не надо котенка.

На секунду вдруг показалось, что Хэтти вот-вот заплачет. У нее перед глазами возникло что-то вроде легкой дымки. Она сказала:

— Вы спрашивали, чего мне не хватает. Я скучаю по отцу. Но это другое. Когда я сказала про кошку, я вспомнила про него.

Торопливо изгоняя неуместный призрак Уита, Джон Роберт подумал, как это важно, что они поговорили об Америке, словно они вдвоем распорядились этим громадным континентом и убрали его с глаз долой, расчистив простор для деятельности. Потом он подумал: если Хэтти выйдет замуж за Тома, они смогут жить здесь, в Слиппер-хаусе.

Перл стояла в прихожей и держала его плащ, уже теплый и сухой после соседства с отопительным котлом. Перл, щелкнув каблуками, помогла философу надеть плащ; во всяком случае, стояла на цыпочках, пока он боролся с плащом, бешено размахивая руками за спиной и не спуская глаз с Хэтти. Перл открыла парадную дверь, но Джон Роберт вдруг снова бросился к гостиной. Хэтти, пошедшая было за ним, отскочила с дороги. Он снова появился, неся в руках бутылки.

— Я не хочу, чтоб вы пили. Пожалуйста, не держите в доме спиртного. До свидания…

Он выдвинулся под дождь.

Внезапно Перл с каким-то отчаянным жаром крикнула ему вслед:

— Профессор Розанов, я надеюсь, мы вас скоро опять увидим.

У Перл был сильный, пронизывающий голос, когда она этого хотела.

Джон Роберт остановился в изумлении, но не обернулся.

— Да, да, — сказал он и продолжал идти, но не по тропинке к задней калитке, ведущей на Форумный проезд, а по мокрой траве в сторону Белмонта.

Перл захлопнула дверь.

— Уф! — воскликнула Хэтти. Затем: — А мне понравилось с ним разговаривать. Сегодня было легче обычного.

— Это потому, что вы оба были под мухой! — сказала Перл.

— Он был очень милый.

Хэтти подумала: «Я достойно держалась, у нас вышел настоящий разговор!»

Перл думала о другом. В рамке замочной скважины она видела Джона Роберта, смотрящего на Хэтти, и то, как он смотрел, Перл совершенно не понравилось.

Они разошлись — Хэтти вернулась в гостиную, где ей хотелось немного побыть одной и подумать о Джоне Роберте. Перл осталась стоять в прихожей, все так же положив руку на дверь. Затем она выскочила под дождь без плаща и шляпы. Она пробежала меж деревьев рощицы, где жила лисичка, и прижалась лбом к гладкому стволу молодого бука.


Джон Роберт в это время прошел мимо гаража, по тропе вдоль дома к веранде на фасадной стороне Белмонта. Это было грандиозное сооружение вроде часовни, с викторианскими витражами. На веранде была скамья, и он водрузил на нее бутылки, намереваясь их там оставить. Поскольку в это время дождь хлынул с удвоенной силой, Джон Роберт ненадолго присел рядом с бутылками. Вышла Алекс в макинтоше и платке.

— Ох… Джон Роберт…

— Миссис Маккефри… извините… Я вот принес…

— Как мило! Зайдите же, выпейте! И пожалуйста, называйте меня Алекс.

Она сузила синие глаза и удивленно выдохнула, остановившись в тени великого человека, который тут же вскочил. Алекс обоняла еще не изгнанный дождем запах тепла от плаща Джона Роберта.

— Входите же, входите, прошу вас.

Она отступила к двери и открыла ее.

Тут из-за угла вышла Руби. Она встала, сама широкая, как дверь, и уставилась на философа.

— Простите, мне надо идти, — пробормотал Джон Роберт, слетел с крыльца и помчался по тропинке к дороге.

«Я пьян», — подумал он и направился домой, в Заячий переулок, быстро, как только мог.

Алекс сказала Руби:

— Обязательно надо было прийти и встать тут, как жаба. Где тебя вообще носит? У тебя дурной глаз. На, забери бутылки.

Она вышла в сад перед домом, трогая лежащий в кармане секатор. Две теплые слезы смешались с холодным дождем.


Назавтра опять отключили свет (электрики снова бастовали), и магазинные воришки радостно двинулись в Боукок. (Был уже вечер, но по четвергам Боукок работал до девяти.) Диана, которая в момент отключения света опять оказалась в магазине, поспешила наружу, боясь, что кто-нибудь обвинит ее в воровстве. После визита Джорджа ее сердце было все изодрано, покрыто рубцами, пульсировало смесью радости, страха и боли.

Валери Коссом и Неста Уиггинс в это время писали манифест движения за права женщин. Они крикнули на первый этаж, чтобы им дали свет, поскольку дневного света не хватало — был очередной желтоватый, затянутый тучами дождливый день. Доминик Уиггинс оставил работу, которую все равно теперь не мог продолжать, и принес девушкам свечи. Он обожал дочь и мечтал, чтобы она вышла замуж за славного юношу-католика и родила шестерых детей. Валери ему нравилась. Он задержался наверху, и вскоре все трое спустились вниз, вскипятили воду на примусе и заварили чай.

Отец Бернард был с мисс Данбери. У нее случился сердечный приступ, и доктор Бэрдетт, младший партнер доктора Роуча (и брат органиста церкви Святого Павла), который придерживался принципа полной откровенности, сказал ей, что еще одного приступа она может и не пережить. Мисс Данбери боялась. Отец Бернард делал все, что мог. Он торжественно помолился над ней: «Отче Всемогущий, у коего обитают души праведников, очищенных после избавления от земных уз, прими наши смиренные молитвы о душе сестры нашей, да прольется на нее свет лица Твоего. Омой ее, молим Тебя, кровью непорочного Агнца, закланного за грехи мира…» Когда молитва окончилась страстным выражением надежды на вечную жизнь и громким «аминь» из уст мисс Данбери, погас свет. Тут отец Бернард узнал нечто новое о своей прихожанке: она почти совсем оглохла и полагалась на чтение по губам, в котором достигла больших высот. Мисс Данбери стыдилась своей глухоты и держала ее в секрете, но теперь разоблачение было неизбежно. У нее где-то были свечи, но где? Мисс Данбери откопала электрический фонарик и направила луч в лицо священнику. Теперь можно было продолжать. Пока отец Бернард двигал подсвеченными губами, продолжая лгать больной, его постигло невероятно глубокое, пугающее чувство собственной никчемности. Ее страхи, торжественные серьезные слова, мимолетное видение конца беспокоили его, напоминая, что он тоже смертен.

— Бог есть, правда? Он ведь личность, правда? Некоторые говорят, что Он не личность.

— Конечно, Бог — личность, ведь мы — личности, это высший способ бытия, который нам известен, разве Бог может быть меньше чем личностью?

— А точно есть вечная жизнь, о которой мы молимся? Я правда буду жить, увижу своих близких?

— Мы не можем точно знать, как это будет, но это постулат нашей веры, мы должны ему незыблемо верить.

— Но я останусь собой? Я не хочу жить кем-то другим.

— Если бы личность прекращала существовать, вечная жизнь не имела бы никакого смысла. Господь не станет обманывать нас, подсовывая какую-то другую жизнь.

— Не знаю. Он может все.

— Кроме лжи.

— А я правда не отправлюсь в ад?

— Ну, тут вам точно нечего бояться. Я вообще думаю, что никто не попадет в ад.

— Даже Гитлер? Мне хотелось бы думать, что он в аду.

— Ну разве так можно, оставьте эти мстительные мысли!

— Вы за меня помолитесь?

— Конечно.

Дом 34 на Полумесяце внезапно погрузился в полутьму. Уильям Исткот сидел за столом и просматривал свое завещание. Оно было очень тщательно продумано — большая часть имущества отходила Антее, а остальное шло на благотворительность: дом собраний Друзей, Фонд помощи голодающим, Фонд по борьбе с раком, Международную амнистию, дом призрения Святого Олафа, центр для выходцев из Азии в Бэркстауне, Культурно-спортивный центр на Пустоши, Клуб мальчиков, ночлежку Армии спасения, Фонд национальных собраний произведений искусства (это для Розы, она любила живопись). А теперь, сидя в сгущающейся темноте, Уильям вдруг сильно, необъяснимо захотел отдать все Антее. Почему? Может, это последнее неосознанное желание хоть какого-то бессмертия? (Уильям не разделял надежд мисс Данбери.) Эта куча денег, дом на Полумесяце, дорогая земля под застройку за твидовой фабрикой. Теперь Уильям понимал, какое ощущение опоры, реальности давало ему богатство. И каким тонким, призрачным он начинает чувствовать себя теперь.

Чуть раньше Том Маккефри пробирался сквозь дождливый мерзкий вечер к Слиппер-хаусу, осторожно держа над головой зонтик, а в руке — пучок желтых тюльпанов. Он чувствовал, что необыкновенно смешон, и страшно злился на себя. Вчера он послал «мисс Хэрриет Мейнелл» открытку (с изображением ботанического сада), которая гласила:

Я буду в Белмонте завтра вечером и хотел бы ненадолго зайти — представиться Вам. Вы, наверное, знакомы с моей мачехой, и Ваш дедушка хотел бы, чтобы мы познакомились, поскольку Вы первый раз в Эннистоне. Я позвоню немного позже — узнать, удобно ли будет, если я зайду ближе к девяти. С наилучшими пожеланиями,

Том Маккефри

Он позвонил утром (трубку взяла Перл) и получил подтверждение, что визит в этот час действительно удобен. И вот он шел, чтобы покончить с этим делом (как сформулировал про себя). Он решил не приглашать Хэтти на Траванкор-авеню, во-первых, из-за Эммы, а во-вторых, ему пришла в голову ужасная мысль, что гостья застрянет надолго. Кроме того, чем ее развлекать? Гораздо естественнее будет притвориться, что он был в гостях в Белмонте, зайти в Слиппер-хаус «по дороге», для галочки, и доложить Розанову, что попытка оказалась неудачной. Тогда, в Купальнях, Эмма, увидев Хэтти, расхохотался, да и Тому одного взгляда хватило. Он увидел мокрого, жалкого красноносого крысенка, девчонку, вокруг которой даже при горячем желании нельзя было сплести романтическую фантазию.

В момент, когда погас свет, Том как раз вошел в сад через заднюю калитку, с Форумного проезда. Только что уличные фонари освещали юную зелень деревьев, светились окна Слиппер-хауса, а за ним — окна Белмонта. И вдруг все померкло, остался только тусклый дождливый сумрак неба. В этой внезапной полутьме Том положил раскрытый зонт на траву и попытался разглядеть очертания крыши Слиппер-хауса. Пока он щурился, напрягая зрение, ветер подхватил зонт, и тот легко поскакал по траве. Том уронил цветы и погнался за зонтиком, потом не нашел букет и наступил на него. Внезапно во тьме перед ним забрезжил свет. Том стоял и смотрел на тусклые мерцающие огоньки в тех окошках дома, которые девушки еще не закрыли ставнями. В окнах двигались тени с горящими свечами. Том немного подождал, глядя, как в темноте проявляются бледные прямоугольники окон, и, пока смотрел, припомнил свою старую фантазию — что его зачали в Слиппер-хаусе, в первую ночь Фионы и Алана. Потом подошел к дому и постучал.


Открыла Перл. Ради Тома она не стала рядиться в служанку. На ней были джинсы и старая трикотажная кофта. Сегодня вечером Перл собиралась выглядеть неопрятной, распущенной женщиной неопределенного возраста. Визит Тома, носителя гениальной идеи Джона Роберта, не сулил Перл ничего хорошего. Если Джон Роберт хочет так быстро спихнуть Хэтти замуж, что будет с Перл? Кроме того, за свои нечастые визиты в Эннистон Перл впитала (возможно, с подачи Руби) образ Тома как местной звезды, и ее в глубине души очень раздражало, что такого выдающегося молодого человека поднесли Хэтти на тарелочке. Конечно, Хэтти, которая отказалась воспринимать этот визит всерьез, не купится на Тома. Перл в отличие от Хэтти догадывалась о зловещей серьезности Джона Роберта, о его странном неотвязном внимании к Хэтти. Перл поняла, что это внимание проявляется уже не в первый раз, и оно ее очень беспокоило. Она тревожилась, томилась дурными предчувствиями и ревностью. А теперь еще явился молодой человек, которому она должна открывать двери, для которого она будет невидимкой и старухой. Потому она так и оделась в тот вечер, невидимкой и старухой. В Америке она никогда не чувствовала себя служанкой.

— Позвольте ваш зонтик. Мисс Мейнелл в гостиной.

Том, у которого не было плаща, протянул ей капающий зонтик. Горящая на подоконнике свечка наполовину освещала их липа, и, пока Перл закрывала входную дверь, по стенам бегали их тени.

Том вошел в гостиную с цветами в руках. Перл за дверью сказала:

— Сейчас я принесу еще свечей.

Две свечи, на камине и на бамбуковом столике со стеклянной крышкой, накрыли комнату мягким куполом тусклого света.

Хэтти наотрез отказалась уложить волосы в узел. Сегодня они были зачесаны назад и заплетены в простую косу, толстую и тяжелую, спускающуюся вниз по спине. Хэтти надела первую попавшуюся футболку и обтягивающие джинсы, в которых видно было, какие длинные и худые у нее ноги. Ее кожа, казалось, принадлежит маленькой девочке, а не девушке. Из-под футболки выпирали ключицы, но не грудь. Тому она показалась почти такой же маленькой девочкой, как и в первый раз, но хотя бы не такой задрипанной.

— Я вам цветы принес, — сказал Том. Он протянул Хэтти букет, и она приняла его. — О боже, они все грязные!

Желтые тюльпаны были в грязи.

— Боюсь, я их уронил.

Вошла Перл, неся еще две свечи.

— Куда их поставить?

— Куда хочешь. Помой цветы, пожалуйста, — ответила Хэтти. (Первые слова из ее уст, услышанные Томом.) Она вручила цветы Перл, которая поставила свечи на подоконный диванчик. — Хотите что-нибудь выпить? Кока-колы?

— С удовольствием, — ответил Том, который ненавидел кока-колу.

Он провел пальцами сквозь волосы, расчесывая длинные и в этот момент довольно мокрые кудри. Вернулась Перл с напитками и тюльпанами, отмытыми и сильно потрепанными, в лиловой вазе.

— При свечах всегда так красиво, — заметил Том.

— Мы просили зажечь камин, — сказала Хэтти, обращаясь к Перл, — и закрой ставни, пожалуйста.

Хэтти и Том смотрели, как Перл разжигает газовый камин и закрывает ставни, открывая взорам творение Неда Ларкина.

Хэтти протянула Тому стакан кока-колы, взяла другой сама и произнесла:

— Садитесь, прошу вас.

Они сели на шаткие бамбуковые кресла с подушечками.

— У вас нет керосиновых ламп? — спросил Том. — Они бы пригодились для такого случая.

— Кажется, нет, — ответила Хэтти, сделала паузу и продолжила: — Вы, кажется, знакомы с моим дедушкой?

— Да, я его один раз видел.

— Один раз?!

— Ну… да…

— Я думала, он вас хорошо знает.

— Я с ним познакомился на прошлой неделе, он попросил меня зайти к нему.

— Да? — спросила Хэтти, — Насчет чего?

— Насчет вас.

— Меня?

— Да, но… разве он вам не говорил?

— Что именно?

— Про свою идею.

— Какую идею?

— Насчет нас.

— Нас?

— Да, насчет вас и меня. Простите, я очень сумбурно рассказываю…

— Значит, это он решил, что вы должны прийти меня навестить? — спросила Хэтти.

— В каком-то смысле да. То есть я хочу сказать, да.

— Но зачем?

— Он хочет, чтобы мы познакомились.

— Зачем?

— Ну а почему бы и нет! — ответил Том.

Он понимал, что уже совершил несколько оплошностей, и остро сознавал свое чудовищно фальшивое положение, но обиделся на резкий, агрессивный тон Хэтти, словно обвиняющей во всем его. Он подумал, неужели у нее совсем нет чувства юмора, ощущения забавы? Почему она так сердится?

— Я хочу сказать, — произнес он, — вы ведь недавно приехали…

— Ну и что?

— Я бы мог показать вам город, познакомить с людьми, и… и все, и не надо думать, что я…

— Я и не думала! — ответила Хэтти. Она словно застыла от гнева.

— Я не предлагал…

— Разумеется, нет, — ледяным тоном ответила Хэтти, — Насколько я помню, мы нигде не встречались?

— Нет, я вас видел в Купальнях три секунды в тот жутко холодный день, когда снег шел. Даже две секунды. Не могу сказать, что…

— Не можете. Я понимаю. Ладно, мне очень жаль, что вы побеспокоились…

— Никакого беспокойства, честное слово… я надеюсь…

— Моя горничная прекрасно знает Эннистон и сможет показать мне город, так что вам незачем себя утруждать.

— Но…

— И кроме того, я скоро еду домой.

— Домой?

— Да, в Колорадо, я там живу.

Американское название упало в разговор, словно отсекая его Ударом топора, и Том осекся, как будто его взору предстал ледяной утес из Скалистых гор.

— Ну хорошо… в таком случае… — пробормотал он.

Воцарилась тишина, во время которой Хэтти взяла с пола свой стакан, протянула руку и со звяканьем поставила на стеклянную поверхность бамбукового столика. Затем встала.

Том начал говорить: «Боюсь, что я…» Потом тоже встал.

Перл, которая, конечно, подслушивала снаружи, в нужный момент открыла дверь гостиной. Том прошел в коридор. Уход стал, таким образом, неизбежен. Том повернулся к девушкам — худенькой и бледной помоложе и крепкой смуглой постарше. У обеих лица свело острой враждебностью и беспокойством. Это абсурд, подумал он, это все ошибка. Я могу все объяснить. Но объяснить он не мог. Он сказал:

— Простите меня, пожалуйста… я не хотел вас побеспокоить… боюсь, что я не смог объяснить…

— Что вы, никакого беспокойства, — ответила Хэтти.

Перл открыла входную дверь.

Том вышел под дождь и ощупью пошел по саду, теперь уже абсолютно темному, в направлении задней калитки. Дождь намочил волосы и потек по шее, напомнив о забытом зонтике. Том пошел обратно и уже приблизился к дому, когда входная дверь вдруг со страшной силой распахнулась. Оттуда что-то вышвырнули, и оно разлетелось по газону. Это был злосчастный пучок тюльпанов. Дверь захлопнулась, а потрясенный Том застыл, глядя, как огонек свечи в окне прихожей лихорадочно трепещет от внезапного сквозняка. Затем повернулся и побежал по саду.


— Что это было? — спросила Перл, видя слезы Хэтти, стекающие меж пальцев.

— Ты разве не слышала?

— Да, но…

— Он не поклонник, он обманщик — и принес эти ужасные лживые цветы…

— Они-то чем виноваты! И почему он обманщик?

— Он пришел только потому, что ему велели.

— Ну хорошо, пусть так, но он надеялся, что ты поймешь.

— Что я пойму? Что-то ужасное…

— Но ты жалуешься, потому что он не поклонник.

— Я не жалуюсь!

— Ты же сказала, что тебе не нужен поклонник!

— Не нужен. Я только хочу, чтобы меня оставили в покое. А потом мне устраивают эту гадость и все портят. Ну зачем ему надо было приходить? Он ужасный человек, такой грубый… и теперь все испорчено… Перлочка, миленькая, я хочу домой, я хочу домой!

О боже, подумала Перл, обнимая Хэтти, как все запуталось, и не важно, из-за чего… а какой мальчик красивый, и, я думаю, от этого еще хуже. Наши беды только начинаются. И скоро по щекам бедной Перл тоже покатились слезы.