"Ученик философа" - читать интересную книгу автора (Мердок Айрис)— Боже Всевышний, Отче Господа нашего Иисуса Христа, Создатель всей твари, Судия всех человек, мы признаем сколь велики грехи наши, сокрушаемся, сколь безмерно зло, что до сего дня и часа совершили, делом, словом и помышлением, против Твоего Божественного Величия, и тем по заслугам навлекли Твой праведный гнев и негодование. Мы от всей души каемся и раскаиваемся в своих прегрешениях, самое воспоминание о них нам прискорбно, бремя же их невыносимо… Диана произносила эти серьезные и ужасные слова, смиренно преклонив колени в сумраке церкви Святого Павла, в Виктория-парке, на стылой, полной сквозняков восьмичасовой литургии (в будни на этой службе было совсем немного народу). Со времен детства она произнесла эти слова бесчисленное множество раз, обточила их языком и губами до полной гладкости, но не до потери веса. Гнев Божий ее мало заботил, ибо, даже не думая, она знала, что ничего подобного не существует. Бремя грехов — другое дело; оно на самом деле есть, и скорбные воспоминания тоже, и боль, и ущерб, и раскаяние. Джордж не показывался уже неделю. Она чувствовала себя бессильной, как бывает во сне, когда мышцы не желают напрягаться, руки и ноги — служить. Ее словно пригвоздили к позорному столбу на виду у всех, и все пялятся, смеются, перешептываются. Ей каждый раз приходилось собираться с духом, чтобы выйти в Купальни, в магазины, в церковь, чтобы продолжать соприкасаться с жизнью, с последними невинными занятиями — плавать, ходить по магазинам, молиться. Вчера в Боукоке вдруг погас свет — перебои с электричеством. Внутренность магазина, огромные пространства, куда едва проникал дневной свет, внезапно заполнил сумрак, густой, словно туман. Диана в это время вертела в руках какую-то побрякушку, которую не собиралась покупать, и резко положила ее обратно. Она стояла в проходе, наблюдая за движениями призрачных фигур, и ураган страха поднялся в душе, словно ее несло в ад. Она любила Боукок, где когда-то работала; тут было безопасно, тепло, пестро и ярко, тут было Ее терзали два противоположных порыва. Ей хотелось бежать, погрузиться в «новую жизнь», которую обещал молитвенник. Мысль о побеге, о совершенном изменении жизни подкреплялась представлением об ослепительном счастье: одна, сама по себе, где-то там, где нет никакого секса и никаких мужчин, где не придется делать ничего из того, что она делает сейчас, — этого уже довольно. К несчастью, за этими мечтаниями не стояло ни плана самого побега, ни поиска такого плана. С другой стороны, ее любовь к Джорджу, кажется, становилась тем больше и чище, чем болезненней было положение. Быть может, за страдания положена какая-то моральная премия. Если бы только у любви был путь, пространство, место, способ войти, хоть какая-то благословенная простота. Пока Диана бормотала, что согрешила делом, словом и помышлением и от всей души кается, она не могла сосредоточиться на Джордже. Она бессвязно думала о давних временах, о безобразных, некрасивых фотографиях в голом виде, об ужасном доме миссис Белтон, о пьяных мужчинах, которые глядели на часы, сидя в придорожных закусочных, и говорили: «Ну давай уже!» Ведь она бежала от этого! Но куда? Не должна ли она думать о Стелле? Нет, она не могла думать про Стеллу, Стелла была табу, любая мысль о жене Джорджа была бы кощунством. Оставь сие Богу. О, как все ужасно запуталось, как ужасно не повезло Диане. Джордж однажды сказал ей: «Девочка, ты ничем не хуже других, только притворяться не умеешь. Ты совсем как я. Мы с тобой честные люди, ничего не прячем». Но и это была неправда. — Не в сознании безгреховности своей приходим мы к трапезе Твоей, милосердный Господи, но по великому Твоему и неизмеримому милосердию. Мы недостойны и крох с Твоего стола… Отец Бернард звучным, красивым голосом выпевал завораживающую цепь торжественных слов. Ощущение тайны, необычности происходящего сохранилось у Дианы с детства, еще со времен до ее конфирмации в церкви Святого Олафа. Тогда литургия казалась тайной столь же грозной, как секс, и каким-то образом с ним связанной. «Они едят хлеб и пьют вино». Она встала в холодном сумраке церкви, такой же туманной, как Боукок во время перебоев с электричеством, и двинулась вместе с другими тремя или четырьмя фигурами в направлении освещенного престола. Осторожно ступая по плиткам в туфлях на высоком каблуке, она прошла через увитый терниями проем крестной перегородки, разукрашенной алым и золотым, подождав поначалу, чтобы смиренно пропустить остальных. (Остальные сделали то же самое.) Она приблизилась к красивому алтарю, огромной глыбе мрамора, украшенной роскошными вышитыми пеленами, и преклонила колени — сердце забилось быстрее. Она склонила голову, затем подняла, осознавая присутствие высящейся над ней во славе и шелестящих одеждах фигуры отца Бернарда. — Тело Господа нашего Иисуса Христа, данное тебе, да хранит твое тело и душу в жизнь вечную. Прими и ешь сие в воспоминание, что Христос умер за тебя, и питай им свое сердце в вере и благодарности. Кровь Господа нашего Иисуса Христа, пролитая ради тебя, да хранит тело и душу твою в жизнь вечную. Пей сие в воспоминание, что кровь Христова пролилась за тебя, и возноси хвалу. Отец Бернард, вкладывая в рот Дианы облатку, коснулся губы, и Диана была счастлива, что он знает о ее присутствии. Тяжелая, украшенная драгоценными камнями чаша для причастия, дар давно покойного Ньюболда, наклонилась, и сладкое пьянящее вино утолило голод Дианы, согрело ее, приятно затуманило разум. Она со склоненной головой вернулась на место, на миг ощутив себя совершенно новой, преображенной. — Сии дары, коих по недостоинству нашему не смеем и по слепоте нашей не можем просить, смилостивившись, даруй нам, жертвою Сына Твоего и Господа нашего Иисуса Христа. Мир Божий, превосходящий всякое разумение, да хранит сердца и умы ваши в разуме и любви Бога и Отца нашего и Сына Его, Господа нашего Иисуса Христа; благословение Господне Отца, и Сына, и Святаго Духа да будет на вас и да пребудет с вами вовеки. Воцарилась тишина, потом послышалась возня — это паства поднималась с колен. Причастники, рассеянные по церкви, присутствовали в следующем составе: престарелая мисс Ларкин, какая-то родня известному художнику; некая мисс Эми Бэрдет, которая по воскресеньям играла на органе (довольно медленно); некая миссис Клан, вдова, заправлявшая «Бутиком Анны Лэпуинг» (никакой Анны Лэпуинг на самом деле не было); молодой человек по фамилии Беннинг, недавно принятый на должность преподавателя инженерного дела в политехе; Гектор Гейнс, очень набожный, любитель вести ученые беседы с отцом Бернардом; и мисс Данбери из коттеджей Бланш. Мисс Данбери особенно старалась раскаяться в собственных многообразных грехах, в которые не входило чтение детективов — отец Бернард заверил ее, что это не грех, — зато входил поиск в газетах описаний убийств и разочарование, что таковых не найдено. Церковь Святого Павла в Виктория-парке, построенная в 1860 году поклонником Уильяма Баттерфилда[61], представляла собой огромное сооружение вроде амбара, без боковых приделов, в котором главной деталью интерьера были величественных размеров позолоченные запрестольные перегородки. (Крестная перегородка работы Ниниана Компера[62] была добавлена позднее.) Прихожане, которых со временем становилось все меньше, сидели на приземистых современных скамьях ближе к восточному концу, оставляя огромное пространство за спиной викторианским призракам. В церкви были четыре украшенные с подобающей пестротой часовни, но они представляли собой всего лишь ниши, а не инкрустированные каменьями пещеры, как хотелось бы отцу Бернарду. Стены украшал торжественный узор желтоватых и красноватых кирпичей и плиток, сейчас почти полностью открытый, поскольку викторианские мемориальные плиты во время войны скинуло со стен взрывом бомбы, уничтожившей колокольню и дом священника. В суровые послевоенные годы было не до восстановления этих реликвий, которые покоились в склепе, — отец Бернард их игнорировал, полагая, что стены и без того достаточно хороши, раз уж нельзя их завесить восточными драпировками. Пол, выложенный плиткой, гармонировал со стенами — плитки были украшены утонченными геометрическими узорами и стилизованными цветами; отец Бернард велел содрать бессмысленный современный ковролин, уложенный при его предшественнике. Персидские ковры подошли бы, но время богатых жертвователей миновало. Под западным окном висел один из последних даров — одинокий гобелен работы Неда Ларкина, изображающий Христа в виде очень бледного, гладко выбритого молодого рабочего, неумело держащего в руках плотницкий инструмент. (Тот же даритель преподнес изображение Иоанна Крестителя школы Эрика Билла[63].) Изящная крестная перегородка чудом уцелела при бомбежке, как и викторианские витражи, которые ревностный священник снял и спрятал. Витражи не обладали никакими особенными достоинствами, но обеспечивали в церкви полумрак. Отец Бернард любил свою церковь и ее традицию высокого англиканства, которую не прерывал, но поднимал по возможности все выше и выше. (Паству низкой англиканской церкви упасал в храме Святого Олафа мистер Элсуорси.) Правда, отец Бернард постоянно терпел поражение от собственного епископа. Он больше не исповедовал, хотя в церкви была прекрасная исповедальня, пестрая, как паланкин, привезенная прихожанином из Германии. Грегорианский хор прекратил свое существование, и месса на латыни теперь служилась только раз в месяц. Помимо этого, отец Бернард по-прежнему служил по книге Кранмера, что было ему в явном виде запрещено. Он выторговал право Великим постом кутать распятия, но взамен ему пришлось поступиться целыми тремя гипсовыми мадоннами. Он притворился, что идет на это с большой неохотой — культ Девы его не интересовал, а иметь в запасе лишнюю обиду никогда не помешает. По-видимому, кто-то — он не знал кто — доносил на него епископу. Отец Бернард не жаждал иметь большой викторианский дом священника, но скромно жил в маленьком доме для клириков, где обслуживал себя сам, имел благовидный предлог не устраивать приемов и мог беспрепятственно отправлять свои личные культы. Младшего священника в приходе не было, и к лучшему, поскольку любой священник шпионил бы для епископа. Отец Бернард знал о своей репутации «не священника, а шамана». И ничего не имел против. Само спасение было магией: вселенское деяние, полное искупление всего видимого мира. И уж конечно, в сравнении с этим его более примитивные заклинания, материальные символы духовной благодати были вполне приемлемы. Приемлемы для кого? Отец Бернард уже не верил в Бога. Меряя шагами — нередко в одиночестве — свою красивую большую церковь, он все сильнее сознавал отсутствие Бога и присутствие Христа. Но его Христос был мистической фигурой — светловолосый, безбородый юнец ранней церкви, а не пытаемый, распятый, из плоти и крови. Группа прихожан один раз пожаловалась, что проповедь отца Бернарда о молитве состояла из описания дыхательных упражнений. Но когда-то отец Бернард непринужденно болтал со Всевышним — не со строгим еврейским Богом своего детства, но с более мягким, не столь мужественным божеством. Он учился в Бирмингемском университете — изучал химию и заработал черный пояс по дзюдо. Ненавистная химия была его последней попыткой умилостивить своего земного отца, чье сердце он вскоре разбил, перейдя в христианство. Эту незажившую рану (это преступление) отец Бернард втайне носил в себе. Отец, так и не примирившийся с ним, уже умер. Отец Бернард не мог препоручить его душу Богу, ибо этот канал связи тоже пресекся. Священник часто думал об отце и о любимой матери, которую так жестоко отобрали у него еще до того, как он рухнул в объятия Христа. Он сидел и дышал. Он преклонял колени и дышал. И каждый день вверенной ему волшебной силой он превращал хлеб и вино в плоть и кровь. Он по-прежнему благоговел перед этой тайной, она была бесконечно, захватывающе непостижимой. Отец Бернард уже давно принял решение жить в одиночестве, в том числе в безбрачии. Он не был против гомосексуальной любви и принял бы то же самое решение, будь он гетеросексуалом (а он им не был). Вдоволь хлебнув превратностей земной любви, он решил обратить свою любовь, то есть свою сексуальность, к Богу. Когда Бог ушел из жизни священника, он перенес свою любовь на Христа. Когда Христос начал так странно меняться, удаляясь, отец Бернард просто сидел или стоял на коленях и дышал в присутствии чего-то (или в присутствии пустоты). Он никогда не испытывал серьезного искушения нарушить свой обет целомудрия, но в расхожем, низком смысле этого слова оставался грешником. Он сильно поколебал душевное равновесие одного молодого хориста, которого иногда брал за руку в пустой и темной церкви после спевок хора. (То было во дни, когда грегорианский хор еще существовал и регентом в нем был Джонатан Трис, ныне, к несчастью, уехавший из Эннистона. После этого музыкальная сторона богослужений держалась на более скромных талантах дам-органисток.) Что еще хуже, отец Бернард, встревоженный собственными чувствами, обидел мальчика, внезапно прекратив знаки внимания без всяких объяснений. Мальчик уже стал юношей и в церковь не ходил, работал в Лондоне, но изредка навещал Эннистон и, встречая на улице отца Бернарда, подчеркнуто его игнорировал. Священник очень страдал от этого, каждый раз предавался многочасовым навязчивым размышлениям о том, как бы поправить дело, и каждый раз приходил к выводу, что лучше оставить все как есть. Он мог только надеяться, что больше всего в этой истории пострадало его собственное самолюбие. Конечно, были и молодые люди, которых ему никак не удавалось выбросить из головы. Например, Том Маккефри. Том рос на глазах у отца Бернарда, превращаясь из школьника в студента. Они часто виделись. Отцу Бернарду очень хотелось заключить Тома в объятия. Вместо этого он опускал взгляд. Знал ли Том? Может, и знал. Отец Бернард сознавал, что он во многих отношениях никудышный священник, и не расстраивался по этому поводу. Он отправлял для собственного удовольствия те обряды, которые ему нравились, часто в полном одиночестве. Он не ходил навещать прихожан, как делал его предшественник и сам он в более ранние годы служения в бирмингемском приходе. Политика его не интересовала. Он не устраивал ни дебатов, ни дискуссионных групп, не вел ни церковного кружка, ни молодежного клуба, ни союза матерей, ни воскресной школы. Он предпочитал ничем не занимать время после вечерней службы, которую служил каждый день, обычно в одиночестве. Ему нужно было много времени для медитации, для чтения богословских книг, вызывавших в нем нечестивое возбуждение, словно это были порнографические журналы. Иногда он посвящал вечера долгим беседам с особо избранными кающимися грешниками. Это ему нравилось. Грешников он не искал, но сидел на месте, уверенно ожидая, что они сами к нему явятся. У него установились постоянные невнятно-сентиментальные отношения с несколькими женщинами (в том числе с Дианой, и Габриель тоже попала бы в их число, если бы не Брайан), и он позволял себе иногда подержать их за руку. Он сознавал, что он отъявленный лентяй и эгоист. Это беспокоило его чуть больше, чем тот факт, что он еретик, но все же не слишком. Он знал, чего ему ни в коем случае нельзя делать. У него в голове не укладывалась возможность оставить сан. Только в последнее время он стал по временам чувствовать себя как-то неуверенно. Вдруг все-таки скандал, позор, изгнание? По окончании службы он удалился в ризницу, снял сверкающие одеяния и в черном подряснике вышел к западной двери храма на случай, если кто-то захочет с ним поговорить. Там стояли трое причастников — Гектор Гейнс, Беннинг (его звали Роберт) и Диана. Отец Бернард направился прямиком к Беннингу, худому, большеглазому, с трогательно голодным видом, и пожал ему руку. — Рад вас опять видеть, Боб. Можно называть вас Боб? — Бобби, — сказал юнец, чуть покраснев и держа руку священника. — Замечательно, — ответил отец Бернард, быстро отпустив руку. — Приходите к нам еще. Церковь — это дом. Он повернулся к Диане, дружелюбно помахав Гектору, сообразительному человеку, который, будучи в дружеских отношениях со священником, понял, что это значит: отец Бернард сейчас не хочет с ним говорить. Гектор и Беннинг вместе пошли прочь на холодном утреннем ветру, несущем небольшой дождик. — Странный чувак, — сказал Бобби. — Кто? — Священник. — Он хороший чувак, — сказал Гектор, — и много знает. Они все так же шли рядом, Гектор думал про Антею Исткот (чей образ надеялся изгнать из мыслей при содействии священника), а Бобби Беннинг мрачно размышлял, как это он вообще собирается преподавать предмет, который, как он недавно понял, ему не по силам. Отец Бернард повернул выключатель у двери, погасив освещение алтаря и оставив только красную лампадку внутри, и повел Диану по проходу в глубь храма. Они сели бок о бок, священник взял ее кисть, нежно разминая. — Ну что, девочка? Диана стиснула его руку, чуть подержала, отпустила и отдернула свою. Священник казался ей привлекательным, но уж очень странным; он был так не похож на других мужчин, полностью лишен характерной мужской грубости. Ей нравилось его трогать, но при этом было боязно, что Джордж, чей образ преследовал ее, даже когда его не было рядом, вдруг выйдет из-за соседней колонны. Она ценила дружбу с отцом Бернардом, особенно потому, что Джордж терпел ее хождения в церковь. В ответ на вопрос священника Диана, все еще охваченная бурей чувств от принятого причастия, разрыдалась. — Ну-ну, хватит, мужайся. — «Мужайся»! Я ничтожество, студень. Студень не может мужаться. — Студень может молиться. — Не могу. — Затихни и дыши Богом. Проси о помощи. Просите, и дано будет вам. Стучите, и отворят вам[64]. — Кого просить, о чем? — Если будешь просить по-настоящему, тебе обязательно ответят. Побороть своего демона можно только с помощью своего Бога. Он знает. «У Тебя исчислены мои скитания; положи слезы мои в сосуд у Тебя»[65]. — Я так беспокоюсь за Джорджа, — сказала Диана. — Я вся испереживалась. Он на самом деле не такой плохой, это просто миф, который люди поддерживают. Ну да, он вытолкнул того человека из окна… — Это что-то новое. — То был несчастный случай, он на самом деле не хотел, и я не верю, что он пытался убить свою жену, как люди говорят… До священника доходили рассказы о преступлениях Джорджа. Они заметно варьировались. Это правда, что людям хотелось думать о Джордже плохо. Разумеется, Джордж интересовал отца Бернарда с «хищнической», как выразился бы Брайан, точки зрения, но отцу Бернарду было очень трудно думать об этой заблудшей овце, словно его мысли каждый раз оказывались фальшивы с самого начала. Его сердце, обычно заслуживающий доверия вожатый, было здесь бессильно. Он никогда не признался бы в этом Диане, но он боялся Джорджа. Он чувствовал в нем что-то необычное, какое-то выпущенное на свободу зло. Но и это могло быть иллюзией. — Если б только он бросил пить, — сказала она, — ему бы стало лучше. О, если б только вы для него что-нибудь сделали. Священник воззрился на нее светлыми, ясными, сияющими глазами. Он устал и хотел есть. Он сегодня был в церкви и постился с половины шестого. — Не могу, — ответил он. — Можете. Вызовите его. Прикажите ему явиться. — Он не придет. — Придет. Это как раз из тех вещей, которые его забавляют. — Забавляют! Думаешь, он придет поглумиться и останется молиться? — Если только вы с ним заговорите… — Джордж — превыше моих сил, — сказал священник, — Мне лучше не вмешиваться. Он тихо щелкнул пальцами. Послышался знакомый скрежет, громкий скрип, лязг металла. Это открылась и закрылась западная дверь. Отец Бернард чуть отодвинулся от кающейся. Его глаза, привыкшие к сумраку, на миг ослепило сверкание красно-синих одежд высокого Христа-судии, опирающегося на меч на витраже в западном окне. Тяжелая поступь, крупное тело приближалось по проходу. Отец Бернард поднялся на ноги. Джон Роберт, который видел еще хуже, поскольку вошел со света в темноту, пробирался к поднявшейся фигуре, чуть подсвеченной из алтаря. Хотя на фигуре теперь были совсем другие одежды, философ узнал человека, на которого ему вчера указал в Купальнях Ящерка Билль. Он подошел к священнику и сказал: — Розанов. Это слово, произнесенное странным голосом Джона Роберта, ничего не сказало бы священнику, если бы несколько человек не показали ему философа там же и тогда же. — Здравствуйте, — ответил он. — Я отец Бернард, настоятель. Добро пожаловать. В груди внезапно стало горячо и тесно. — А это миссис Седлей… возможно, вы уже… Диана к этому времени тоже встала. Она, конечно, не была знакома с Джоном Робертом, хотя знала его в лицо. Она стояла, задыхаясь и панически трепеща, словно лань, что внезапно учуяла близость льва. (От философа действительно исходил кислый животный запах, который уловило и утонченное обоняние отца Бернарда.) Этот крупный мужчина, подошедший на опасно близкое расстояние, держал в руках судьбу Джорджа, ведал жизнью и смертью. Дрожа от внезапного озарения, Диана подумала: «Да знает ли он, кто я?» (Он на самом деле не знал.) Джон Роберт кивнул. Диана пробормотала, что ей надо идти, и бегом удалилась в сторону западной двери, почти бесшумно касаясь плиток пола быстрыми ногами. Отец Бернард неопределенно махнул ей вслед. Он и сам изрядно растерялся. Он был удивлен, смущен, обеспокоен, стеснялся и даже боялся непонятно чего. — Я хотел вас кое о чем попросить, — сказал Розанов, уже намного отчетливей. — Конечно… подождите, я свет включу. Священник тихо, шелестя одеяниями, переместился к ближайшему распределительному щиту и осветил боковую часовню с викторианской картиной, изображающей Христа в Эммаусе. Он пригладил пальцами свои девичьи кудри и вернулся к Джону Роберту, который уже сел. Отец Бернард устроился на скамье, перед собеседником, и, прежде чем взглянуть на него, тщательно запахнул полы подрясника, затем повернулся лицом к философу. — Я бы хотел сказать «С возвращением», но вряд ли можно сказать, что вы отсутствовали. Мне ли говорить вам «С возвращением»? Как бы то ни было, добро пожаловать в мой храм. Несколько витиеватая речь, кажется, заинтересовала Розанова. Он с минуту обдумывал ее и, по-видимому, остался доволен. — Спасибо. — Вы, кажется, никогда не были тут прихожанином? — Нет, меня воспитывали методистом. — Вы по-прежнему веруете? — Нет. Воцарилось минутное молчание. Отца Бернарда начало снедать жгучее беспокойство. Что нужно этому странному типу и как бы его удержать? Это была несуразная мысль. Еще несуразней было следующее видение: Розанов, большой молчаливый пленник, сидит в клетке. Священник улыбнулся и сказал: — Я готов быть вам полезен, чем смогу. Только скажите. Отец Бернард обнаружил, что обращается к Розанову в таком ходульном стиле, словно говорит на иностранном языке. Философ, кажется, не торопился последовать призыву. Он с любопытством оглядел храм, жуя большую нижнюю губу. — Не желаете ли, я проведу вас по храму? Хотите? Здесь есть небезынтересные вещи. — Нет, спасибо. В другой раз. После очередной паузы Розанов, все еще озиравшийся кругом, произнес: — Я хочу с вами говорить. — Конечно, о чем? — Обо всем. — Обо… всем? — Да, — ответил Розанов. — Видите ли, я лишь недавно перестал преподавать, вернулся из Штатов, и впервые в жизни мне не с кем поговорить. У отца Бернарда голова пошла кругом. Он сказал: — Но ведь наверняка найдется множество людей… — Нет. — Вы имеете в виду… просто поговорить? — Я должен объяснить. У меня всегда, на протяжении многих лет, были ученики и коллеги, с которыми я мог говорить о философии. — Я не философ, — сказал отец Бернард. — Да, и очень жаль, — ответил Розанов. Он вздохнул. — Вы, случайно, не знаете в Эннистоне каких-нибудь философов? Хотя, конечно, мне не всякий годится… Отец Бернард заколебался. — Ну, например, есть Джордж Маккефри. Но вы его знаете, конечно же. — Не годится. Кто-нибудь еще? — Боюсь, что нет. — Тогда придется вам, — Слова прозвучали веско и окончательно. — Я, конечно, буду очень стараться, — смиренно сказал отец Бернард, выбитый из колеи, — но я все-таки не очень понимаю, что именно вы хотите. — Мне просто нужен собеседник. Кто-нибудь абсолютно серьезный. Я привык оттачивать свои мысли в ходе беседы. — А если я не пойму? — спросил отец Бернард. Джон Роберт вдруг улыбнулся и повернулся к священнику. — О, это совершенно не важно. Главное, говорите, что думаете. — Но я… — Отец Бернард понимал, что протестовать было бы некрасиво. Кроме того, он страшно боялся, что нелепый гость передумает, — Вы хотите, чтобы кто-нибудь, так сказать, отбивал мяч? — Да. Это уподобление вполне… Да. — Хотя я далеко не достойный вас противник, если уж пользоваться той же метафорой. — Это не важно. — Я постараюсь. — Отлично! — сказал Джон Роберт. — Когда можно начать? Завтра? — Завтра воскресенье, — слабо ответил отец Бернард. — Ну хорошо — понедельник, вторник? — Вторник… но послушайте, какого рода… как часто… — Вы сможете уделять мне время раз в два или три дня? Конечно, по мере возможности — я совершенно не хочу мешать вашим приходским трудам. — Нет, это нормально… вы хотите приходить в дом клириков? — Нет, я люблю разговаривать на ходу. Отец Бернард терпеть не мог ходьбу, но сам был уже уловлен и посажен в клетку. — Хорошо. — Вы сможете зайти за мной домой? Знаете, где я живу, — Заячий переулок, дом шестнадцать. Часов в десять утра. — Да-да. — Благодарю вас, я очень признателен. Розанов встал и прошествовал к выходу. Отец Бернард тоже встал. Дверь храма опять заскрежетала, заскрипела и с лязгом захлопнулась. Отец Бернард сел. Он был поражен, польщен, смятен, встревожен и тронут. Он сидел неподвижно, и его глаза блестели сильней, чем обычно. Потом он, совсем как Алекс, тихо, безудержно захохотал. |
||
|