"Дневник 1931-1934 гг. Рассказы" - читать интересную книгу автора (Нин Анаис)

Октябрь, 1932

Джун приехала вчера вечером.

Генри позвонил мне по телефону. Голос его звучал глухо, он явно был озадачен.

— Кажется, она приехала в довольно сносном настроении. Выглядит смягчившейся, рассудительной.

Генри сбит с толку. Уж не последний ли это приезд?

Позвонила мне и Джун. Она хочет приехать ко мне завтра вечером.

Что же теперь произойдет с работой Генри? Как Джун поступит с ним?

— Меня ее приезд ошарашил…

Генри слабый, растерявшийся. Неужели Джун снова начнет его терзать?

Я вышла погулять. Кроваво-красный vigne vierge[37] стелется по изгородям и стенам. Ветер дует мне в лицо. Собака лижет мою руку.

Как далеко я уже отошла от Джун! Почувствовав, что она начинает ревновать ко всему, что я делала для Генри, я сказала: «Я же это делала для тебя». И она тоже соврала мне: «Я хочу увидеть тебя раньше, чем увижу Генри».

И вот она явилась, и вместе с нею возвратилось безумие. Она сказала: «Мне так с тобой хорошо» и сразу же начала говорить о Генри, что он ее «прикончил». Она прочитала все, что он о ней написал.

— Я любила Генри и верила ему, пока он меня не предал. Дело не только в том, что он изменял мне с другими женщинами, он извратил меня как личность. Изобразил бессердечной, а я вовсе не такая. Мне так нужны доверие людей, любовь, понимание. И пришлось ограждать себя от Генри спасительной ложью. Иначе я не защитила бы свое истинное «я». Но вот теперь ты вселяешь в меня уверенность. В тебе есть спокойствие и сила, и ты по-настоящему понимаешь меня.

И пока мы вместе поднимались по маленьким темным улочкам на холм, я видела новую Джун, смущенную, мучающуюся, ищущую защиты.

— У Генри не хватает воображения, он ни черта не видит. Но он вовсе не такой простак. Это ведь Генри запутал меня, лишил меня радости жизни, убил меня. Он притащил сюда литературу, создал вымышленный образ мучающей его женщины, которую и возненавидел; он ведь может писать только тогда, когда его подстегивает ненависть. Я не верю в него как в писателя. Он временами может быть человеком, но вообще-то он лгун, лицемер, фигляр, актеришко. И он ищет драму везде и создает чудовищ. Простота ему не нужна. Он ведь интеллектуал! Он может добиться простоты и сразу же начинает рушить ее, изобретать чудовищ, придумывать что-нибудь болезненное и тому подобное. Это все фальшь, фальшь, фальшь.

Я была потрясена. Я столкнулась с новой правдой. Увидела гигантский запутанный клубок. Мне все темно и, как ни странно, одновременно все ясно. Я в нерешительности колеблюсь не между Генри и Джун, а между двумя очевидными для меня правдами. Я верила в Генри, как в человеческое существо, хотя прекрасно понимала, что он сущий литературный монстр. Я верила в Джун, хотя прекрасно знала ее разрушительную мощь.

Джун опасалась — и первым делом сообщила мне об этом, — что я окончательно приняла версию Генри о ее характере, и потому собиралась приехать в Лондон, а уж оттуда пригласить меня к себе. Но здесь, едва заглянув в мои глаза, она снова поверила в меня. Так же, как верит в меня и Генри. Им обоим нужна эта вера. А мою веру в Генри, мое желание защищать его Джун старается поколебать.

— Ничего ты не добьешься. Он только прикидывается понимающим, а потом раз — и все порушит.

Но разве со мною Генри не становится более человечным, а Джун более искренней? Я, познавшая природу обоих, не провалюсь ли со своими попытками справиться с их притворством и добраться до их истинной сути? Я припомнила, какое острое чувство жалости пронзило меня, когда я прочла в записках Генри о том времени, когда одна Джун работала и на Генри и на свою Джин. Как однажды, не выдержав, она крикнула: «Вы все говорите, что любите меня оба, но ведь вы ничего для меня не делаете!»

А сегодня я вижу, что Джун изменилась. Стала разумнее, нет в ней былой истеричности, изломанности. Здравый смысл, человечность — именно этого и хочет от нее Генри. Они теперь могут разговаривать друг с другом. Он может понимать ее лучше.

Мы вошли с Джун в дом и остановились в дверях, озаренные тем же светом, какой падал на нее в тот вечер, когда мы впервые встретились. Мы обе были ярко освещены и смотрели друг на друга. Что случилось, что сделало и меня и Генри более ясными, прозрачными для нее? И откуда этот лихорадящий жар, не исчезающий даже при полной ясности? Им-то все ясно и в себе самих, и друг в друге. Ну, а я? Мне предоставлено страдать от того безумия, которое они оставляют после себя. Позволено разбираться в их путанице, неискренности, сложностях.

Сумеет ли она лишить Генри его веры в себя? Ведь она пытается покончить с его книгой. Оставит ли она его еще раз без всего, да к тому же и униженного? Она настойчиво советует мне не помогать Генри с публикацией книги, которую намеревался осуществить Кахане.

— Анаис, ты возвратила меня к жизни. Ты даешь мне то, что Генри отобрал у меня.

Мы сцепляем наши руки и, пока я говорю ей всякие ласковые слова, я напряженно думаю, как мне спасти Генри.

Кто же лгун? Кто настоящий человек? Кто самый умный? Кто самый сильный? Кто самый последний себялюбец? Самый преданный и верный? Или все это намешано в каждом из нас? Но во мне больше человечности, потому что я чувствую в себе желание защитить их обоих.

Джун, хотя и старше меня, относится ко мне, как к учительнице из «Девочек в униформе»[38]. А на себя смотрит, как на Мануэлу, ищущую убежища в моем спокойствии и уверенности.

А теперь — письмо Генри: «Благодаря тебе, Анаис, я смог устоять на этот раз. Не теряй в меня веры, прошу тебя. Мне очень не хочется писать о том, как прошли первые две ночи с Джун, но, когда мы увидимся и я расскажу тебе, ты убедишься в абсолютной искренности моих слов. В то же время, как это ни странно, я не ссорился с Джун. Будто у меня теперь больше терпения, понимания, больше сочувствия к ней, чем когда-либо прежде. Джун предстала предо мной в самом лучшем своем виде, и это могло бы вселить надежды, если бы надежды были мне нужны. Но я понимаю, что все это пришло слишком поздно, я уже прошел дальше. И отныне я должен буду прожить с Джун еще какое-то время в условиях грустной и великолепной лжи. Может быть, ты увидишь в Джун больше, чем видела раньше, и будешь права»[39].

Каждый из них отыскал во мне нетронутый, неиспорченный образ самого себя, свой реализованный потенциал. Генри видел во мне великого человека, каким он мог бы быть, Джун — возвышенную личность. Каждый из них льнет к этому образу самого себя во мне. Источник жизни и силы.

Но в Джун нет созидающей силы, только разрушительная, направленная на других мощь. А Генри до знакомства со мной мог утверждать свою силу, лишь яростно.

…Я оставляю Джун в такси, и она смотрит на меня взглядом обиженного ребенка. Уходя, я вижу за стеклом ее бледное лицо, страдающее лицо женщины неудовлетворенной, неуверенной, отчаянно пытающейся удержать власть в своих руках, напуская на себя таинственность. Нервы у нее натянуты до предела. В каждом жесте — неистовое желание казаться необычной, привлечь к себе внимание, может быть, любовь. Напряжение. Ей надо поднимать шум, вызывать ненависть и ревность, порождать конфликты — это ей кажется драматической жизнью. Она чувствует, что Генри не сможет жить, если ее не будет рядом. И ей надо доводить атмосферу вокруг до точки кипения. Потому что она считает, что Генри умрет, если не будет вне себя от ярости и злости.

Прекрасная Джун, говорившая со мной три часа то здраво и осмысленно, то переходя на скучную и пустую болтовню. Ее существо в постоянной тревоге — тревоге за Генри; ее существо, верящее только в минуты головокружения, в экстаз, в исступление, в битву, в лихорадочный жар. И расставаясь со мной, она борется против искажения своего облика. С Генри она теперь разговаривает осмотрительно. А наши разговоры с ней всегда начинаются просто и понятно, но в конце концов она все запутывает.

За минуту до этого она сказала:

— В тебе я вижу себя, какой была до встречи с Генри. В тебе такая же смесь абсолютной женственности и мужского начала.

— Так это же неверно, Джун, — ответила я. — Как только в женщине увидят творческие способности, воображение или же как только она начнет играть активную роль в жизни, про нее тут же говорят: «Сколько в ней мужественности!» У доктора Альенди совсем другие слова для этого: «Ты человек активный, а Генри пассивный, вот и все».

Генри рассказывал Джун о моей любви к правде, о моем спокойствии. Джун сказала:

— Генри никогда не стремился к таким вещам. А я пыталась научить его этому.

Шел дождь, вода скатывалась по окошку такси, и бледное лицо Джун за стеклом казалось мне лицом утопающей. Мне было отчаянно жаль ее. Как я могу помочь ей?

Их конфликтующие образы мучили меня. Они, казалось, увечат друг друга, и мне приходило на ум, а не видят ли они и меня так же искаженно? Я думала, удастся ли мне помочь им обрести другой, неискаженный взгляд, полюбить друг друга опять. Я видела, как силится Джун вернуть себе былую власть. Она хотела, чтобы книги Генри были опубликованы, а вот наших планов насчет этого не одобряла. Жаловалась, что Генри никогда не слушает ее советов.

— Только четыре человека в моей жизни по-настоящему волновали меня: Генри, Джин, ты и еще один человек, которого ты не знаешь.

Может быть, она имела в виду того, кто обеспечил отъезд Генри в Европу, кого Генри считал ее любовником?

Мне было бы интересно увидеть Генри под новым покровительством. Джун теперь была для него только испорченным, патологическим ребенком.

Я была удивлена, узнав от Джун, что Генри расстраивался, когда слышал о себе отзывы, будто он пишет всего лишь «пиздопортреты». Не потому ли он так усердно засел за свою книгу о Лоуренсе?

Я сказала ему, что на самом деле он принес Джун в жертву своей «беллетристике», использовав ее как прототип нужного ему персонажа (образ жестокой женщины, нужный ему то ли потому, что ему вообще требуются насилие и жестокость, чтобы творить из этого, то ли ему нравится изображать себя жертвой роковой женщины — этого я не знаю). Генри говорит, что он зачарован пороком и, кроме того, все, что он делал, он делал, чтобы наказать Джун и зажить так свободно, как надо жить.

Как я рада тому, что я писатель, что сама пишу портрет, а к его работе отношусь только как к искусству писательства, а не созданию карикатуры на того, о ком я забочусь.

Пласт накладывается на пласт. Озорное лицо Генри. Внезапная вспышка его многосторонней натуры. А за ним проглядывается суровый доктор Альенди, выносящий ему приговор. А следом вижу лицо Джун, исчезающее за пеленой дождя, и целый мир обрушивается на меня.

Генри пишет: «Потому что я монстр. Монстр, ты поняла! Необходимый монстр. Божественный монстр. Герой. Завоеватель. Праведный разрушитель. Разрушитель мертвых ритмов. Творец живых».

Главнейшая вещь — освобождение страстей. Драма есть все, причина драмы — ничто. Как сказал Эли Фор: «Герой есть артист».

В первый раз Генри пристально всматривается в свою внутреннюю жизнь.

Остановит ли мудрость Альенди мое желание двигаться дальше, разбрасывать себя или он будет держаться за мою руку, когда я отправлюсь путешествовать через ад?

Генри посылает мне написанное им о Прусте и Джойсе и просит меня засучить рукава и приготовиться помогать ему критикой. А Джун превратилась в помеху. И я внезапно чувствую, что он прав, она — помеха. Генри провозгласил: «Хоть бы Джун возвратилась в Нью-Йорк. Хочу свободы!»