"Милосердие палача" - читать интересную книгу автораГлава двадцатая– Ты куда? – заорал выскочивший на пригорок командир киевской бригады, сдерживая обезумевшего коня, роняющего на зеленую траву кровавую пену. – Махно ловим! – отвечал ему командир интернационального отряда, направляя своего мухортого на взгорок и оглядываясь на истощенные, злые лица своих китайцев, башкир и венгров. – А ты? – Так и я ж Махно ловлю! И направлялись один – к донским станицам, другой – к степным равнинам Екатеринославщины, к извивам Днепра. В ином месте: – Махно близ Перевалочной! Там днюет… – Да нет, товарищ! Передали, что он под Лебедином, на Сумщине, объявился! И еще где-то: – Братцы! Юзограмма с Кантемировки! Махно бесчинствует! – Тю на тебя! Товарищи морячки с бронепоезда «Вождь мирового пролетариата Лев Троцкий»! Заворачиваем на Никополь! Пролетарскому городу угрожает злостный враг Нестор Махно!! Рейды, рейды… После каждого такого рейда, после расспросов, расстрелов, после жарких схваток из опустевших, вмиг разоренных сел вновь поднимались новые повстанцы. Раскапывали на густо поросших зеленью кладбищах схроны с винтовками и пулеметами или в степи – извлекали оружие из скирд соломы… Казалось, вот только что красные китайцы[8] проутюжили весь Куманский лес, а он уже вновь ощетинился штыками и полон восставшими махновцами. – Поворачивайте, славные интернационалисты! Батько Махно у нас в тылу! Изловим злодея! А через день из далеких изюмских лесов приходят срочные сообщения: там он, там, вождь крестьян-анархистов, к югу от Харькова! Туда спешите!.. Никто, кроме приближенных, не знает, что батько находится в плавнях на Волчьей реке. Многочисленные отряды, рассыпавшиеся в дальних рейдах, разносили по Екатеринославщине, Полтавщине, Херсонщине, Харьковщине вести: Махно – с нами, с нами Махно! Несколько красных дивизий и специальных бригад, сшибаясь в отчаянных схватках с крестьянскими анархистскими отрядами, надеялись выловить батьку в Константинограде, Котельве, Миргороде, Балаклее, Старобельске, в Мачехах, под Кобеляками – словом, едва ли не на всей территории Украины. А он вот уже две недели никуда из-за ранения с Волчьей не выбирался, сидел в хате один, как волк, и думал свою командирскую думу. Рядом, за перегородкой, работал штаб, координируя и направляя действия разрозненных – на первый взгляд – отрядов, которые могли в любую минуту собраться в кулак в назначенном батькой месте. Работал штаб без обычных окриков и галдежа, лишь иногда вполголоса кто-нибудь ронял: – Тихо! Батько думает! И каждый представлял себе, что батько свободен в своих мыслях, как казак в степи: скачи куда хочешь, главное – выбрать верное направление. И лишь один Махно, да может еще тройка-другая подчиненных, знали, что во всех своих замыслах батько повязан, как окруженный облавой волк: отовсюду слышны рожки да лай хорошо натасканных свор. И ведь принял было решение, пошел против Врангеля, хотел прорваться, как прежде бывало, в его тыл, да на этот раз не вышло. А план был великий, далеко идущий план: пока белые сосредоточили все свои силы на фронтах Северной Таврии, у Бердянска, Токмака, Каховки, пройти, проползти, прорваться вовнутрь образовавшейся у крымских перешейков пустоты, и дальше – хлынуть в Крым, подавляя небольшие тыловые части. И закрепиться в Крыму. И тогда сказать всем этим Троцким, Каменевым, Дзержинским: вот мы какие – крестьянская армия! Вот мы где стоим! Уважайте нас, признайте наше право на свободу, на землю, на хлеб! Но – не вышло! Ударные части Махно наткнулись на отборные офицерские полки генералов Кутепова и Скоблина, шедшие в плотных, сдвоенных и строенных, порядках. Не в линию, как ходили они прежде, на Буге, к примеру, где Махно легко прорывал офицерские цепи деникинцев. А ведь и на этот раз почти пробили заслон, если бы с фланга не подрезал Слащев. Пришлось уходить. Хуже того, пуля клюнула батьку в самое болезненное, самое уязвимое место на ноге: в стопу[9]. Махновский хирург сделал все, что мог. При этом он еще и приговаривал: – Э, батенька, я не Пирогов, здесь нужен хороший хирургический госпиталь, отделение нижних конечностей, где работают спецы-хитрецы. В стопе ни много ни мало полторы сотни косточек и сухожилий – и все малюсенькие, и все сцеплены одна с другой так, чтобы создать четыре степени свободы движения и к тому же выдержать огромные нагрузки. Самое хитроумное костное соединение в человеке – стопа. Даже с кистью руки не сравнится… Лекарь даже для наглядности рисовал все эти косточки, как они соединены, где раздроблены, как их надо разложить под ножом и вновь соединить, сшить пробитые сухожилия. Махно дивился на рисунок, на весь этот хитроумный механизм, который ни один инженер в мире не смог бы придумать, и размышлял: – А может, и вправду, Бог? В последнее время он стал все чаще думать о Боге: приказал не расстреливать попов, как раньше, и уж тем более не издеваться над ними. А когда-то, в восемнадцатом, они, помнится, одного батюшку головой в паровозную топку сунули: то-то трещал, волосатый… Батюшка, видишь, призывал примириться с офицерьем, не уничтожать пленных. И это, выходит, у каждого из убитых им лично и всей его армией – не счесть их, и беляков, и красных, – у каждого были вот такие хитроумные стопы, Божье изобретение? Махно страдал от боли. Размышляя, он хлебнул из стакана, чтобы заглушить приливы и отливы жара в измученной ноге. Операция не удалась, остались два свища, из которых вытекали гной, сукровица и выходили маленькие, как занозы, костные обломки. И батько скакал на одной ноге в хате, помогая себе палкой, либо Левка относил его в тачанку, на мягкое, крытое ковром сиденье. Если бы прорыв во врангелевские тылы удался, он бы и с красными примирился – уже в который, правда, раз, ну а красные его в хороший бы госпиталь определили. Да, он готов был примириться. И штаб его, самые головастые хлопцы во главе с Белашом, были не против. Но «черная сотня», головорезы, командиры корпусов и бригад, те, с кем он начинал дела, были настроены зло и непримиримо. «Батько, они же нас режут под корень, без всяческого снисхождения, а мы что же? Они ж твоих братьев, батько, положили, а ты, как Иисус – прощать?..» Вот и выбирай! Да какой у него выбор, у самого свободного атамана на свете? Вот лежит у него перед глазами сугубо секретное послание от авторитетного большевика по фамилии Сталин… Иосиф Виссарионович. Из грузин, видать. Заманчивое письмо. Хочется откликнуться, сказать: «Да!» Сталин предлагает ему, батьке Махно, идти на польский фронт в должности командующего армией. Троцкий – тот предлагал комдивом, а этот – командармом. Разница! И завоевать Галицию, где много обнищавших украинских братов не прочь скинуть с себя шляхетных господ. Толковое письмо, написанное короткими, точными фразами, по-военному, так, что хочется верить. И хочется созвать хлопцев и сказать им: «Пошли, браты мои, вслед за призывом этого Сталина! Добудем победу – добудем почет, а добудем почет – добудем и мир и покой в селах!» Но осторожен батько Махно. Его уже не однажды обманывали. Правда, и он обманывал, но и его часто обводили вокруг пальца, жестоко и несправедливо. И какие люди – не Сталину чета: Троцкий, Дыбенко, Ворошилов, Каменев, Бухарин. А Ленин – не обманул ли? Когда встречались в Москве, обещал содействие вольным крестьянским Советам, свободу пахарям, право распоряжаться своим добром, а прежде всего – хлебом! Тогда Махно в знак благодарности пригнал в голодающую Москву два эшелона отборной пшеницы. И какие же в результате указания посылает вождь трудящихся? «Необходимо классово расслоить украинское крестьянство, как мы уже сделали в России, для чего выдавать нуждающимся, кто укажет укрывателей хлеба, десять процентов от найденного количества… Создать на селе комитеты бедняков – комбеды – и передать им реальную власть…» Это что же, вместо свободно избранных Советов? Вот и приходят к Махно ходоки от середняков, от состоятельных крестьян – заможников: – Батько, грабят! Советы поразогнали, а произвол творят свои же – соседи, кумовья!.. Кто в комбеды пошел. Комбеды? На Украине большинство крестьян – заможные, не голытьба. Их обидишь – от себя село отворотишь! Ой, великий голод на Украине будет! Великий голод! Сперва он, Махно, помещичьи поместья разорил, а теперь большевики состоятельных крестьян – заможников разоряют. Кто ж хлеб-то даст? Бедняк? А все-таки хорошее письмо от Сталина. Жаль, что человек он малозаметный. Член Военсовета фронта, нарком Рабоче-Крестьянской инспекции. Это не должности. Рядом с Троцким или Дзержинским его не поставишь, нет. Не те у него силы. Хорошее письмо, да, видно, придется отказаться. Завязываться надо только с тем, кто уже на горе. Нет выбора пути у одинокого волка! Остается показать себя. Если удастся захватить Харьков, пусть лишь на несколько дней, то наверняка вслед за ним и Дон всколыхнется, и Тамбовщина, и Белгородчина, и Сумщина. А это уже сила, которая и красным голову сломает, и барона сомнет. Ну а если все же всколыхнуть Россию не получится? Что ж, и тогда слава повсюду пойдет. Для дела это хорошо. А лично ему немного нужно, только бы успеть прооперироваться в харьковском госпитале! Вот только жаль, много хлопцев могут полечь в этой баталии. Город – не поле, не степь, тачанки не развернешь, в балочке конницу не спрячешь, чтобы внезапно ударить в тыл. Город – это большая кровь на улицах. Да и не нужен, не нужен ему Харьков! Не нужны ему просторы Украины – ему бы маленькую епархию, пару-тройку уездов вокруг Гуляйполя. Для создания республики. Мирной, хлеборобской. Да они бы пол-России пшеницей и салом завалили… А еще лучше – Крым! Отдельное царство свободы! Эх, если бы, как в восемнадцатом, встретиться с Лениным. Или хоть письмо передать. Из рук в руки, без чиновников. Объяснить: устал он, Махно, воевать. Все устали. Надо мириться. Ладно, давайте так: вам, большевикам, вся Россия, а нам, анархистам, клаптик свободной земли. Малюсенький. И тогда посмотрим, кто лучше своих людей накормит. Да только как такое письмо передашь? Далеко до Ленина. Недоступен он. Знает ли, что творится на огромных пространствах России? Знает, конечно, что-то. То, что ему докладывают. И тут Махно с горечью стукнул кулаком о стол. Эх, хвалят хлопцы батьку за умную голову, а она у него хуже старого казанка. Дзержинскому надо писать, он теперь на Украине первый человек. Вот он может, пожалуй, свести его с Лениным. Да, суровый человек Дзержинский, но высоко стоит и слово, похоже, умеет держать. И как он, Махно, позволил повести на расстрел этого полномочного комиссара с орденом Красного Знамени? Уж кто-кто, а комиссар этот смог бы передать его письмо прямо в руки Дзержинскому. Сама судьба послала ему этого комиссара, а он, Махно, обошелся с ним как с обыкновенным чекистом. И Левка Задов, помощничек, друг ближайший, не мог ничего путного подсказать. Смелости, что ли, не хватило поперек батьки пойти? А ведь не раз спорил, не раз до того доходило, что колотил Махно своими острыми, болючими кулаками круглую Левкину физиономию. Махно постучал палкой в стену, и тотчас в дверях выросли двое хлопцев: – Чого, батько? – Задова до мэнэ! И шоб в одну мыть! Хлопцев как ветром сдуло, помчались к хате, где квартировала разведка. В сердцах Махно наступил на раненую ногу, болью пронизало все тело от пятки до макушки, застило глаза. Он ухватился за край стола, чтобы не упасть. Третья рана в его жизни, и вроде пустяковая – подумаешь, нога! – а боли приносит столько, что не только воевать, жить не хочется. Врачи пугают гангреной. Да и черт с ней, с жизнью, иной раз не прочь и умереть, лишь бы поскорее. Хватанул еще с полстакана хорошего, прозрачного первача – в голове загудело, огонь самогона пошел на огонь боли, – и вроде полегчало от этого пламени где-то внутри. Но в эту секунду вошел, втиснулся в узкий проем перегородки массивный, с прищуренными глазами, словно в ожидании удара, Лева Задов. Держась за стол, Махно рассматривал его, как будто видя в первый раз, и изучал. Знал, как это действует даже на самых близких ему людей. – Кто ты мне, Левка, есть, друг или же заклятый враг? – спросил тихо. Как бы сдерживая ярость. Задов вздрогнул. Если бы знать, про что там еще узнал батько? Кто продал? Голик? Левка Голик, начальник армейской разведки, был первейшим врагом Задова, соперником. Махно любил сталкивать людей, чтоб, теснясь в коридорах его власти, стукались лбами и следили друг за дружкой. – Ты что ж наделал? – спросил Махно. – Как ты мог своего батьку подвести, как даже змеюка бы не подвела! Голос у Нестора Ивановича был все еще тихий, сдержанный. Случалось, именно в такие минуты, под взглядом его глубоко упрятанных под надбровными дугами глаз, почти неприметных в полусумраке хаты (снаряд в пушке тоже упрятан далеко, но тем он страшнее), допрашиваемые хлопцы падали на колени и признавались в таких грехах, что до той секунды их и подозревать-то было невозможно. Но Левка только моргал своими слоновьими глазками и кривил рот, как ребенок от незаслуженного упрека. Молчал. – Ты что ж, когда я комиссара этого на смерть отправлял, даже слова поперек не сказал? Где твоя голова была? Я что, каждый день в плен полномочных чекистов беру? Или их у меня в подвале как огурцов в бочке? Для острастки хотел ткнуть Левку кулаком в пухлую физиономию, но побоялся, что, оторвавшись от стола, упадет. – Хуже измены такая… как его… дуристика! – продолжал Махно. – Если я до чего не додумал, так все! Так и пропало! На хрена мне такие помощники? Левка продолжал моргать. – Не пойму я, батько, про что вы? – Где комиссар? Мне тот чекистский комиссар нужен, которого вы, заразы, расстреляли! – кричал Махно. В штабе за стеной притихли. Ждали событий. – Да что ты, батько! Право, даже неудобно как-то, – окончательно успокоившись, сказал Задов. – Живой комиссар. Попугали, правда, маленько. Но – живой. Чего ж такого шикарного комиссара да сразу до стенки? И крови на нем нашей нет… Живой комиссар. Сидит у меня, балакаем. Я еще тогда подумал, а вдруг пригодится!.. – Ну Левка! – закрутил головой Махно, не зная, что сказать. – Ну голова!.. А чтоб ты сдох, такая у тебя еврейская голова! Что ни говори, а когда мамочка с папочкой тебя делали, так трошки разума не забыли положить, кроме мяса, которого на тебе как на кабане… Теперь Левка смог подойти к Махно, и они обнялись, причем Левка старался как можно нежнее обойтись с батькой. – Ну садись, – сказал Махно. – То я с тобой трошки пошуткувал. Зараз охолону. Будем важную бумагу сочинять. На имя Дзержинского, чтоб он, зараза, сгорел вместе с Чекой… Ты как думаешь, сможет этот комиссар вручить бумагу лично в руки, чтоб Дзержинский сам прочитал? – Сможет, – сказал Левка. – Тогда давай думать. Нам с красными надо миру искать. Братьев своих, что чекисты побили, прощу! – Он стукнул кулаком по столу. – Обидно, конечно, но что делать, когда Врангель сюда рвется, а мы, выходит, пособничаем белому делу. Ну а если Дзержинский откажется, если поведет дело на ультиматум, тогда, Левка, постараемся его в самом Харькове подловить, шоб лично с ним перебалакать. Так что операцию по Харькову пока не отменяю. Одно другому не помеха… Только следи, шоб ни один комар не догадался!.. И он вывел на белом, в полосочку, школьном листе бумаги: «Лично и совершенно секретно, от Командующего Украинской селянской повстанческой армией имени батьки Махно – Председателю ВЧК товарищу Дзержинскому Феликсу…» – Только бы клаптик земли, хоть бы пару уездов, – пробормотал он, покусывая кончик ручки и обдумывая послание. – Свободные советы без комиссаров, свободные выборы и свободная, добровольная армия… и свободная анархическая печать… А я им даю за это сорок… нет, шестьдесят тысяч обстрелянных бойцов, которые вместе с ихней армией Врангелю такую дулю поднесут… Скажи, контрразведка, сколько у Врангеля на фронте войск? – вдруг спросил он. – Тысяч шестьдесят в боевых частях… – А у красных? – Примерно столько же. Если только которые против Врангеля. – А сколько против нас красные держат под ружьем? – Сорок тысяч регулярных. Да еще сорок пять тысяч войск Зусмановича[10]. – Это шо ж получается? – почесал лоб Махно. Он сгорбился, соображая, и стал похож сейчас на плутоватую, ловкую, готовую к прыжку обезьяну. В нем билась, клокотала животная хитрость и расчетливость, которая мгновениями давала сто очков вперед обычной человеческой рассудительности. – Так получается, шо мы сообща враз выставим против Врангеля сто пятьдесят тысяч человек, и красные смогут не снимать войска с польского фронта. От такой силы барон начнет тикать до Перекопу и дальше, если хорошо пятки салом смажет… Арифметика ясная. Так ее и изложим товарищу Дзержинскому, хай ему грець. Пускай только перестанет грабить наши села… – Махно задумался и вернулся к мучившему его вопросу: – А ну посчитай мне, контрразведка, кто у большевиков на сегодня всех главнее… Давай по фамилиям. Слухаю! – и уперся глазами в столешницу. – Ленин. Это и козе понятно. – Ты всех перечисляй. Всех до единого, кого знаешь. Левка стал загибать короткие толстые пальцы. Перечислил целый десяток фамилий, потом опять начал с большого пальца. – А Сталин? Почему не называешь? – спросил Махно. – Далеко стоит. «До горы» ему еще долго ползти. – Жалко… Мог бы у нас интересный разговор получиться. С ним у меня еще ни одной свары не было. Может, и столковались бы. Видишь, он меня командующим армией призывает, честь по чести, не то что тогда, в девятнадцатом, Троцкий, помнишь? Дал комбрига в дивизии Дыбенко. А у Дыбенко было тридцать тысяч, а у меня в бригаде – сорок… Старая обида прозвучала в надтреснутом голосе Махно. – Даже полюбовница его, которую он начальником политотдела назначил, смеялась надо мною. Помнишь, как ее? Задов наморщил лоб, вспоминая: – Кажись, Курултай… Не, не так. Коллонтай! – Вроде так. Помыкала мной, сука, как комбригом, и всякие гадостные слова супротив анархизма говорила. Вспоминая, он покрутил головой. – А этот грузин… Сталин этот, пишет, как дрова рубит. Сказал – отрезал… А может, все-таки ему написать, пойти на переговоры? Тогда своего комиссара можешь хоть опять в расход… Он рассмеялся. Так коротко и безобидно смеются дети, когда в их руках нечаянно ломается интересующая их своим внутренним устройством любопытная игрушка. Опять посерьезнел. Откинулся, покачал больную ногу. – А ну-ка покличь ко мне Волина, – сказал сдавленно, морщась. – Бо мы с тобой это письмо до завтрева не сочиним. А Волин письма пишет, як все равно курицу ест. Левка приоткрыл дверь, гаркнул на всю хату, так, что стекла дзенькнули ответно: – Волина до батька! И минут через пять, откуда-то из дальней хаты, подхватив под ручки – сам он был не способен к быстрому бегу, – хлопцы притащили Волина. Всеволод Михайлович Эйхенбаум, взявший себе весьма примечательный псевдоним – Волин, считался после Кропоткина виднейшим в стране теоретиком анархизма. В армии Махно он ведал культпросветотделом: сам явился однажды сюда с подвижниками своими и апостолами, с тем чтобы сеять в среде повстанцев семена свободы и создать первую в мире анархическую республику. И хотя был он весьма умеренных взглядов и склонялся к синдикализму, Махно крепко зауважал и полюбил этого человека, который преображался на трибуне, мог часами говорить так, что даже крестьяне, ценящие свободную минуту, заслушивались этим махновским соловьем. В жизни это был очень скромный человек, носивший галоши, с перекошенными на носу очками и длинными, неухоженными патлами, с которых сыпалась перхоть, как пудра из дамской пудреницы, к тому же, по причине пренебрежения к вопросам стирки, весь пропахший потом. Газеты и брошюры, которые Всеволод Михайлович издавал «на той стороне» – в Москве, Царицыне, Харькове, Брянске, – финансировал батько Махно из своей казны. Более того, батько давал деньги, драгоценную валюту на всякие анархические организации в Европе, где Волин состоял в членах президиумов и секретариатов. Одно лишь непременное условие было у батьки: в каждой статье Волин должен был упоминать о Махно как о главном практике в строительстве вольного общества и любимом крестьянском вожде. Махно не раз перечитывал потом эти труды и восторженно говорил: «Вот зараза, как красиво чешет!» Судя по всему, Волин только что оторвался от очередной статьи, и взгляд у него все еще был рассеянный и туманный. Весь культпросветотдел находился в столице махновского края Гуляйполе, верстах в тридцати к югу от логова у Волчьей реки, но Волина Махно все же забрал к себе, потому что иногда, в минуты, когда не шел сон и одолевала боль, любил послушать речи Всеволода Михайловича о непременной победе анархизма и наступлении свободы во всемировом масштабе. Кроме того, батько иногда и сам писал, и тут помощь Волина была необходима, потому что отсутствие образования давало о себе знать. – Вопрос, Волин! – сказал Махно, не тратя времени на лишние слова. – Подумай, только не бреши. Важное дело. Всеволод Михайлович, помимо того, что был теоретиком, отличался еще знаниями и в практической политике. Он был знаком со всеми вождями гражданской войны и не раз дискутировал с Лениным, Бухариным и Каменевым. Кроме того, Волин постоянно ездил в Харьков и другие города: большевики его не трогали, относя к анархистам-попутчикам. Всеволод Михайлович смахнул перхоть с прямых длинных волос, поправил очки, перекосив их справа налево, и уставился на Махио. – Сталин, – сказал батько. – Оценка. Без лишних слов. И какие его перспективы? Стоит ли вступать с ним в серьезные отношения? – Как теоретик марксизма – жалкий эпигон и попугай, – не раздумывая, сказал Волин. – Популяризатор – и то второго разряда. Образованность сомнительна, незнание языков, отсюда неточное истолкование подлинников. – Это ты в лекции скажешь! – просипел Махно, удобнее перекладывая ногу. – Меня практика интересует. – Перспектив никаких, – сказал Волин. – Средний канцелярско-партийный работник. По-видимому, работоспособный, но выше уровня секретаря уездного комитета не тянет… Что вы! Когда вы послушаете Бухарина или Зиновьева, и после этого возьмет слово Сталин… Что вы! Батько махнул рукой: – Гляди, Волин, не промахнись! А теперь садись, бери ручку, будешь писать. Самому Дзержинскому, жаба б его задавила еще в колыске!.. Значит, так, отпиши, что я согласен на серьезный разговор с товарищем Лениным, кулак ему в глотку… Не, давай сначала! Сперва надо показать пряник, ну обрисовать перспективу: мы дадим под их начало шестьдесят тысяч закаленных бойцов, если… Таким образом, участь Кольцова снова была решена, и ему предстояло теперь – уже наверняка и без всяких проволочек – доставить письмо в Харьков председателю ВЧК. Оставшись один, Махно почувствовал вдруг такую смертную тоску, что хоть удавись или расстреляй первого встречного. На то ее и называют смертной – подобную тоску. Вот принял он решение – и теперь тысячи жизней, а может, и миллионы, будут зависеть от того, верно или нет «шевелились мозги» у бывшего каторжника с образованием в два класса начальной школы и тюремной «гимназией» сроком в восемь лет. Каждое слово батьки отзывалось не только в окрестных уездах, но и по всей Украине. К Махно прислушивались. Как быстро возносит человека судьба в смутное время, когда все рушится, перемалывается и возникает заново! И как быстро можно привыкнуть и к славе, и к званию «батьки» и «вождя», непогрешимого, знающего то, чего другие не ведают! А ну как если вот так же судьба вознесет этого грузина? И узнает Сталин, что он, Махно, отклонил протянутую ему руку, и затаит обиду? Много народу вокруг него, а посоветоваться толком не с кем. Вот тот же Волин – образованнейший человек, но и он батьке не помощник, потому что летает в таких облаках, откуда и земли-то не видно. Третий месяц пишет статью «О соотношении чувств свободы и тяги к неволе». А как просто, как ясно все начиналось, когда они, гуляйпольские вольные хлопцы, сорвиголовы, начали устанавливать свои порядки в селах, освободившихся от немцев, где вдруг не стало власти. Как легко они проливали кровь, как ни во что ставили жизни и, наказав врагов или несогласных жестоко, иной раз мучительно жестоко, пили и гуляли до рассвета и пели казацкие песни, и таскали девчат до гайков или на выгон. Все как будто равные, но оглядывались все же на него, на Нестора, потому что был он лютее, жестче, требовательнее, чем другие. Если что уж совсем у него не получалось, то валялся в жестоком приступе, исходя пеной. И они считали его за это мучеником идеи, святым революции. А с девчатами ему и правда не везло, хотя любил он их и миловал, но первая, на которой его рано, в семнадцать лет, женила мать «для успокоения рассудка», быстро убежала неизвестно куда, напуганная неожиданными вспышками мужнина гнева. А потом было полное счастье с Настей Васецкой, которая честно ждала его все годы тюрьмы и писала ему письма ежедневно. И сразу после женитьбы они поселились в образцовой анархической коммуне, созданной на месте поместья или, как его еще называли, экономии Классена. Нестор принялся сапожничать – хорошо знал это дело с детства – и обувал нуждающихся коммунаров. Настя родила ему сына, здорового байстрюка, и Нестор назвал его Вадимом – в честь лермонтовского героя, которого очень полюбил после того, как прочитал роман в тюремной библиотеке. В Вадиме он видел себя: горбат, несправедливо презираем с детства, но умен, жесток и способен на настоящий бунт. Он был счастлив в этой неожиданной для него семейной жизни и стал думать о покое и постоянном очаге. Тогда хлопцы, кровные побратимы из «черной сотни» – Щусь, Лютый, Троян, Каретников, – во время отсутствия Нестора увезли Настю и сына, и те сгинули бесследно, должно быть закопанные в ближайшем леске. «У тебя одна жинка – анархия, одна мать – революция, одни сыновья – твои бойцы…» Так распорядились хлопцы, и куда ему от них деться, что он может без них, один? Долго он катался в приступе душевной боли и тоски. Хлопцы вязали его, чтоб не порезал себя рантмессером. А потом они пили до беспробудности самогон и орали про Галю: «Ой ты, Галю, Галю молодая, чому ты не вмэрла, як була малая!..» Такова доля у батьки, у вождя. Кто завидует – пусть хлебнет. Махно долго не мог уснуть, вспоминая безответную Настю и сына. Пришел лекарь, бывший сельский фельдшер Михайло Забудейко, тощий, как кол от тына, долго колдовал над ногой, потом обмотал какими-то лечебными вытяжными травами, распаренными в котелке, растворил в стакане две красные таблетки, дал выпить. Раствор оказался кислым и горьким, как отрава. Батько выплеснул содержимое стакана лекарю в физиономию: – Сам пей, сучий сын! Наконец батько притих, и хлопцы, дежурившие у двери, слушали с опаской, как он во сне вскрикивал, ругался и скрежетал зубами. Но поспать долго не довелось. Торопливо простучали под окнами лошадиные копыта, и всадник, спешившись, громко забарабанил в дверь. Дежурные зашикали на него: – Тихо, ты, скаженный! Сплять батько! Но посыльный не унимался, громко пререкался с дежурными. От шума в коридоре Махно проснулся, прислушался. По отдельным доносящимся до него репликам понял, что хлопец прискакал из Гуляйполя по какому-то важному делу. Что же там стряслось? Может, белые уже под Гуляйполе пробились? Махно дотянулся до палки, забарабанил ею в стену. Когда заглянул охранник, приказал: – Пускай войдет! – Великодушно звыняйте, батько! Дужэ неотлагательно! – Говори. – Хлопцы в Гуляйполе чекистов привезли… Четверых… – И из-за этого столько шума? – насупился Махно. – Дак с ими два сундука с золотом. Чекисты будто у буржуазии реквизировали, а наши хлопцы их до цугундера. – Ну и чего тебя прислали? – Сомневаются хлопцы, чи в Гуляйполе в скарбницу сдать, чи до вас доставить? И с чекистами шо? Чи сразу их пострелять, чи, може, вы им попрежде допрос сымете? У их там даже один профессор есть. Ну чистый тебе буржуй, в очочках на ниточке, а гляди ж ты, тоже чекист. Выпалив все это, хлопец смолк, однако продолжал «есть» глазами батька, ожидая, какие он отдаст распоряжения. Махно помолчал, пожевал губами, сказал: – Ты вот шо! Ты иди до Левки Задова, разбуди его, заразу, як меня разбудил. И все ему доложи. Нехай утром смотается в Гуляйполе и на месте во всем разберется. И чекистов пока не расстреливать, а в погреб их. Подождем, скажи Левке, какой нам ответ поступит, тогда… Все понял? – Понял, батько! От кого ответ? – Иди, дурачок! Мог бы, конечно, и утром по такому делу прискакать. «Золото! Золото!» Ну и шо за невидаль такая – золото! И уже когда связной деликатно прикрывал за собой Дверь, Махно снова его окликнул: – Хоть много там его, того золота? – Два сундука, батько! Тяжеленные! – Ну ладно. Хай Левка оприходует и сдаст в скарбницу. Всадник умчался будить Задова, а к Махно сон уже не возвращался. Он подумал о том, что если от Дзержинского придет благоприятный ответ, то придется не только чекистов отпустить, но и золото вернуть. Негоже начинать новую дружбу с грабежа. Хотя, конечно, жаль будет золота. Оно могло бы и самому пригодиться: скарбница, как докладывали ему, почти пуста. Но что делать! Ради великого дела приходится быть и щедрым и милосердным! |
||
|