Говорят, что в Реймсе он обил свою спальню черной драпировкой, с белыми разводами, закрывавшей и окна, и долгие часы проводил в этом подобии склепа, словно бы ему нравилось думать, что он уже умер и находится в античности. Ж. Мишле
Молодой человек был высок, строен, тонок, почти пугающе красив, презрителен и надменен. Его овальное лицо с белой кожей, с нежными правильными чертами, словно как изваянное из мрамора лицо античного бога, хранило выражение абсолютного бесстрастия. Неподвижную голову, почти неестественно высоко поднятую, поддерживал гигантских размеров белоснежный галстук с бантом, туго обвязанный вокруг шеи. Голубой костюм модного покроя, застегнутый на все пуговицы, из-под которого виднелся белый жилет с красной гвоздикой в бутоньерке, коричневые лосины, короткие кавалерийские сапоги с отворотами (новая мода революции!), вьющиеся напудренные темно-каштановые кудри до плеч и небольшая круглая серьга в правом ухе только подчеркивали вид дамского угодника и прожигателя жизни. Но выражение больших серо-голубых глаз было иным. Немигающие, очень светлые, со стальным оттенком, они холодили и завораживали всякого, кто осмеливался взглянуть в них. Они напоминали глаза Ангела-истребителя. Это стало видно, когда молодой человек медленным размеренным шагом, не глядя по сторонам, прошел к деревянной трибуне, поднялся по ее девяти крутым ступенькам, и свечи от двух гигантских канделябров позади оратора осветили его бледное бесстрастное лицо.
Появление на трибуне этого никому не известного депутата было неожиданным. Начавшиеся сегодня дебаты о судьбе короля должны были решить не только участь низложенного Людовика XVI, но, возможно, и будущую судьбу одной из двух враждующих партий – Горы и Жиронды [11].
Жирондисты, пользующиеся в Собрании пока еще безусловной поддержкой большинства, начали дуэль с выступления Моррисона, депутата от Вандеи, человека, в сущности, малоизвестного, но речь которого, искусная и хитроумная, полная адвокатской казуистики, в которой не очень-то разбирались заполнявшие галереи для публики парижские санкюлоты [12], заставляла предположить, что ее тщательно готовила вся партия государственных людей. Отстаивая неприкосновенность короля, Моррисон, в пику Комитету законодательства, настаивавшего на том, что короля следует судить как обычного гражданина, заявил, что нет таких законов, по которым можно было бы судить королей. Даже если действия бывшего величества против собственного народа и были преступными, в тот момент, когда они совершались, не было законов, по которым они могли бы быть признаны за преступления.
Взывая к извечным законам справедливости, оратор указывал, что карать бывшего властителя Франции, считавшего, что он находится в своем праве, не только юридически неправомерно, но и несправедливо. «Закон нем по отношению к королю», – резюмировал бывший адвокат Моррисон. А если нет законов, по которым бывший монарх мог ответить перед своим народом, то сам суд над королем – беззаконие. Можно осудить монархию, но не личность! Людовик должен пасть, но не умереть. Заключение или изгнание за пределы страны без суда – вот судьба бывшего французского короля.
Доводы Моррисона были почти неотразимы. Зрители на трибунах, не владевшие отточенной логикой интеллектуалов, но уловившие, что жирондист требует для короля жизни, ответили на выступление жирондиста глухим ворчанием. Что нервно было воспринято большинством депутатов, которых Моррисон как раз убедил. Но это еще не был триумф Жиронды. И поэтому, когда торжествующий оратор направился к своей скамье, взоры обратились в сторону Горы. Кто выступит оппонентом неопровержимых, казалось бы, доводов депутата-адвоката? Кто из признанных вождей якобинцев посмеет первым встать на сторону беззакония?
И вот, прежде чем некоторые из представителей народа успели подумать о том, что, наверное, только сверхлогичный Робеспьер, самый респектабельный вождь Горы, способен поднять перчатку, брошенную Моррисоном, в их ушах прозвучал голос председателя, назвавшего имя, еще ни разу не произносимое с трибуны Конвента:
– Представитель Сен-Жюст от департамента Эна.
Итак, на неизвестного Моррисона Гора выставляла еще более неизвестного Сен-Жюста. Это был ловкий и даже, можно сказать, оскорбительный (если он был запланирован заранее) ход со стороны монтаньяров. Ибо депутат Сен-Жюст был самым молодым членом Собрания, этому тонкому изящному юноше можно было дать не более двадцати двух – двадцати трех лет; он не производил впечатления мыслителя ни своей ангельской внешностью, ни своим меланхоличным и почти отрешенным видом, с которым он просидел на верхних скамьях амфитеатра все два месяца непрерывных заседаний Конвента; о его принадлежности к монтаньярам можно было только догадываться.
Без малейшего следа смущения, не сделав ни одного жеста, лишь медленно обведя полутемный зал своими широко открытыми немигающими глазами, Сен-Жюст заговорил глухим, лишенным модуляций необычным голосом, немного раскатисто произнося звук «р», что создавало странный, как будто режущий эффект:
– Я намерен доказать вам, граждане,
что король может быть судим
и что мнение Моррисона,
отстаивающего неприкосновенность короля,
и мнение Комитета законодательства,
предлагающего судить его как гражданина,
в равной мере ошибочны.
Короля следует судить
согласно принципам, не имеющим ничего общего
ни с тем, ни с другим мнением, -
вместо положенных внутренних ударений внутри каждой фразы оратор просто на мгновение останавливался, как бы делая паузу, а после продолжал свою, лишенную интонаций, речь; казалось, он разрезает каждый отдельный период на множество частей. И эта странная манера говорить, в сочетании с неподвижной, тонкой, словно высеченной из камня, фигуры застывшего на трибуне молодого человека, заставила окаменеть и зал, – замолчали обычно никогда не смолкавшие галереи для зрителей, смолкли и тихо переговаривающиеся депутаты.
– Я утверждаю,
что короля следует судить как врага,
что мы должны не столько судить его,
сколько поразить.
И поскольку ничто более не связывает его с договором,
Все еще не зная, как им реагировать на столь странную манеру речи, умеренные члены Конвента в замешательстве переглядывались между собой. Да, они уже отметили и высокомерную самоуверенность оратора (он, видите ли, что-то «намерен доказать»!); и то, что он вообще никакой не оратор, – речь читалась по бумажке (в которую выступавший, правда, почти не смотрел, полагаясь, видимо, на свою память), заранее приготовленные высокопарные фразы слетали с почти неподвижных губ, застывшее лицо оставалось бесстрастным; даже в «античных» сравнениях самой речи чувствовалось, что молодой человек не столь давно покинул школьную аудиторию:
– Когда-нибудь поразятся,
что в восемнадцатом веке
люди были более отсталыми, чем в эпоху Цезаря.
Тогда тирана умертвили на глазах всего сената
без всяких иных формальностей,
кроме двадцати трех ударов кинжалом,
без всякого иного закона,
кроме свободы Рима…
С недоумением жирондисты смотрели на эту неподвижную, не пошевелившуюся за целый час своей речи фигуру.
Впервые с трибуны Конвента обретали стройность формулировок и изящность декламации столь кровожадные фразы:
– Когда вы признали,
что король не обладает неприкосновенностью
перед лицом суверена,
когда его преступления против народа
вписаны повсюду кровью народа,
когда потоки крови ваших защитников хлынули,
если можно так выразиться,
к самым вашим ногам
и обагрили даже изображение Брута, -
здесь оратор обернулся и широким патетическим жестом показал рукой на бюст Брута, стоявший позади него под огромной доской с пучками римских ликторских связок и текстом Декларации прав человека, -
…Можно ли проявлять уважение к королю?
Это было бы воистину проявление тирании -
требовать суда в соответствии с законами,
которые он сам уничтожил…
Судить короля как гражданина!
Эти слова поразят бесстрастных потомков.
Судить – значит применить закон.
Закон есть правовое отношение,
но какое же правовое отношение
может существовать между человечеством
и королями?
Что общего между Людовиком
и французским народом,
чтобы щадить его
и после свершенного им предательства?…
Все больше и больше необычная речь завораживала давно притихшую аудиторию. Теперь ее впечатление усиливали как раз те моменты, которые вначале казались совсем невыигрышными: и высокопарно-холодная декламация, и мерные, точно отчеканенные, фразы, и контраст между юным обликом оратора и сложностью политико-философских построений его речи; и даже отсутствие пафоса в голосе искупал пафос самой речи.
– Какими бы иллюзиями,
какими бы соглашениями
ни прикрывалась королевская власть,
она является извечным преступлением,
против которого всякий человек
имеет право восстать и вооружиться;
это одно из тех преступлений,
которое не может быть оправдано
даже ослеплением всего народа…
Невозможно царствовать и не быть виновным;
нелепость этого слишком очевидна.
Всякий король – мятежник и узурпатор.
Как неотвратимо возносится и падает нож гильотины, так падали резкие, холодно-яростные слова необычного оратора в заледеневший зал королевского Манежа, в котором проходило заседание Конвента, и их грозный смысл вдруг доходил до сердца и ума каждого:
– Людовик боролся против народа; он побежден.
Это варвар, это чужеземный военнопленный.
Вы убедились в коварстве его замыслов;
вы видели его войско.
Изменник не был королем французов,
он был королем кучки заговорщиков…
Народ, если когда-нибудь король будет оправдан,
помни, что мы недостойны более твоего доверия,
и ты сможешь обвинить нас в измене…
Я не вижу среднего пути -
этот человек должен или царствовать
или умереть.
…И в тот момент, когда эхо последних слов речи еще замирало в плохой акустике переполненного зала, загремели столь мощные аплодисменты со стороны публики, что к ним сразу же присоединились все присутствующие депутаты, так что не стало равнодушных, – аплодировали все, аплодировали даже те, против мнения которых было направлено само выступление. Овации были так сильны, что почти не было слышно криков зрителей, которые бешено скандировали с трибун: «Смерть! Смерть! Смерть!»
И это была победа. Нет, еще не победа сторонников казни Людовика XVI, но триумф депутата Сен-Жюста, монтаньяра и террориста. Победа, о которой он знал заранее и которая, как он предвидел, могла обернуться в будущем для него поражением, если бы он отступил. Молодой депутат не собирался отступать. Но, медленно сходя со ступенек, он не удержался, чтобы в последний раз не обернуться на стоявший за трибуной оратора бюст убийцы Цезаря и прошептать свои же собственные когда-то им сказанные слова: «Если Брут не убивает, он убивает себя» [14]. А потом спустился с трибуны вниз в триумф…