"ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье. Жизнь и смерть гражданина Сен-Жюста Часть I и II" - читать интересную книгу автора (ШУМИЛОВ ВАЛЕРИЙ Альбертович)
Часть первая ПОСЛЕДНИЕ РИМЛЯНЕ ГЛАВА ПЕРВАЯ НОЧЬ ПЕРВАЯ: НА 8 ТЕРМИДОРА.
КВАРТИРА НА УЛИЦЕ КОМАРТЕН [3]26 июля 1794 годаЕсли Гай – принцепс,Если Адольф – фюрер,Если Бенито – дуче,Если Франциск – каудильо,Если Ион – кандукатор,Если Мао – председатель,Если Иосиф – хозяин,Если Николае – товарищ,То почему же я не диктатор?
Ему часто снилось, как его везут на гильотину. Руки связаны за спиной. Воротник белой батистовой рубахи безжалостно раскроен, обнажая шею. Длинные темные кудри острижены у затылка тупыми ножницами помощника государственного исполнителя. Голова высоко поднята, так что глаза устремлены поверх толпы. Он, в рединготе, накинутом на плечи, стоит в позорной телеге, запряженной быками, второй или третьей телеге по счету, стоит, единственный среди других осужденных, которые все сидят или лежат связанные у его ног. Мерно поскрипывают колеса. Временами они подскакивают на выбоинах на мостовой, и тогда тела приговоренных подпрыгивают вместе с телегой и глаза поневоле замечают теснящиеся толпы на мостовой, радостные лица граждан, вышедших посмотреть на очередное жертвоприношение кровавому идолу революции.
Глаза вновь устремляются вверх в голубое небо, мысль опять цепенеет в усталом мозгу; уже не слышно и оскорбительных выкриков, и только резкое пощелкивание бича возницы временами вторгается в замершее сознание…
Телега с улицы Конвента [4] сворачивает налево. Площадь Революции заполнена народом. У гильотины телеги останавливаются. Осужденным помогают спуститься на землю и построиться в ряд, затылок в затылок. И очередь начинает двигаться по цепочке… Помощник гражданина Сансона выкрикивает имена. Десять крутых ступенек… Доска, скользкая от крови… Кожаные ремни, впивающиеся в тело… Поворот доски на шарнирах вниз и вперед – так, чтобы шея попала как раз в узкое огорлие деревянного люнета, ошейником зажимающего голову… Последнее, что еще можно увидеть, если достанет сил открыть глаза, – это отрубленные головы незадачливых предшественников в громадной корзине под люнетом; а если сил смотреть не хватит, – все равно услышишь внезапный грохот барабанов, заглушающих скрежет скользящего в тщательно смазанных пазах огромного треугольного окровавленного ножа…
Он сразу услышал этот тупой стук и ощутил падение собственной головы в корзину. И только тогда открыл глаза…
Сплошная ночь, замаячившая перед взором, подсказала ему, что он и в самом деле уже мертв. И лишь потом пришло понимание, что ничего не увидеть – значило всего лишь увидеть темноту. Но если он понял это, значит, он не мог быть мертвым. Может быть, он спал?…
Он несколько раз моргнул глазами, пытаясь хоть что-то рассмотреть в сплошном мраке комнаты, но не преуспел. Он даже не помнил, были ли плотно закрыты шторы на окнах или сами окна были заложены ставнями. Окна? Может быть, сквозь них можно услышать, что происходит там снаружи?…
Да, так и есть. Кажется, этот ужасный звук поскрипывания тележных колес и посвистывание бича, стегающего запряженных в повозки быков, все еще звучит в его ушах. И непонятно даже, доносится ли он сквозь оконные стекла с улицы или вторгается в ночную реальность прямо из его сна?
Он вновь сомкнул бесполезные глаза и вдруг опять оказался на эшафоте, пустом и мертвом, застывшем на безмолвной и словно вымершей площади. Мертв был даже воздух, не проносилось ни одного дуновения ветра. Он стоял на подмостках один в полной тишине. Нигде ни человека, ни птицы, ни даже мухи, словно вся площадь превратилась в то, чем она и являлась на самом деле, – в кладбище. А потом тишина кончилась, и он снова различил те звуки, которые никак не хотели уходить ни из его сознания, ни из его сна, – звуки приближающихся телег.
…Они сразу въехали со всех четырех сторон площади, с разных улиц, что, он отметил про себя, никак не могло быть в действительности. Но, как ни странно, это не позволило ему отрешиться от происходящего как от чего-то невозможного. Потому что он сразу узнал этих людей, сгрудившихся в телегах. Людей, которые уже были мертвы, казнены, сгнили в «гильотинных» ямах с негашеной известью. Да они и не пытались притворяться живыми – он видел в повозках стоящих со связанными руками мертвецов в окровавленных и разорванных рубахах, с оскаленными в предсмертных гримасах ртами, которые издалека можно было принять за улыбки, с остекленевшими глазами и с всклокоченными, измазанными кровью волосами. И у всех вдоль шеи тянулись одинаковые красные линии, связывающие головы с туловищами. И все они молча смотрели на него.
Две, четыре и пять тележек. Пятнадцать, восемнадцать и двадцать два человека. С трех разных улиц. С четвертой же улицы, опередив телеги, прямо к эшафоту подкатила черная карета, запряженная лошадьми. Дверца кареты открылась, но ему не надо было смотреть на того, кто сейчас должен был появиться из кареты, – он уже знал, кто находится там. А потом он услышал наконец и их крики со всех четырех сторон:
– …Я – Дантон!
Повернувшись направо, он увидел предводителя первой группы с изуродованным оспой бугристым лицом с маленькими глазками, который кивнул ему, ощерившись, широким оскалом рта с гнилыми зубами.
– …Я – Эбер!
Взглянув налево, он заметил гримасничающего и как будто плачущего толстенького человечка, который только открывал и закрывал рот в немом крике.
– …Я – Бриссо!
Посмотрев вперед, он разглядел угрюмого худого с черными, как смоль, волосами потрепанного мужчину с презрительным выражением лица.
– …Я – король! – раздался последний возглас из глубины остановившейся прямо перед эшафотом кареты.
– А теперь вы – никто! – захотелось крикнуть ему. – Я уничтожил вас, и теперь вы – никто! – Но крика не получилось, и только в ушах продолжали звучать как будто не произносимые обступившими его призраками, но, тем не менее, отдававшиеся в нем внутренним эхом слова:
– Ты ответишь за свою клевету! Я – Дантон!… Ты разгромил истинных друзей народа! Я – Эбер!… Ты рыл яму первым республиканцам своей родины! Я – Бриссо!… А я – твой король! Ты слышишь меня? Ты…
– Я! Я? Кто – Я? – он попытался ответить на эти немые крики вслух. И вдруг это у него получилось: – Я – Сен-Жюст!
И этот крик разбудил уже его окончательно.
* * *
На этот раз, когда Антуан Сен-Жюст открыл глаза, сплошная чернота уступила место серому полумраку. Наступал рассвет, и первая же сознательная мысль, когда он начал различать смутные контуры окружающей его обстановки, была: все это произойдет сегодня.
Сен-Жюст встал, зажег свечу, накинул на плечи редингот, сел за стол, провел рукой по раскиданным листам недописанной речи, потянулся привычно к перу, но вдруг передумал. Вместо пера рука сжала рукоятку лежавшего здесь же на столе короткого армейского пистолета с изящными золотыми насечками на рукояти, и он еще раз произнес вслух это слово: «Сегодня».
Все произойдет сегодня в восьмой день термидора второго летнего месяца II года Республики. Последнее сражение Робеспьера в Собрании, в котором сам Сен-Жюст будет лишь зрителем. Потому что это сражение невозможно выиграть. В Конвенте сторонникам Максимилиана оставалось разве что тянуть время. Вместо этого Неподкупный, до крайности раздраженный противниками, вдруг потребовавшими у него отчета перед Собранием за свои действия, решил первым выступить против своих врагов. Один против всех…
Поэтому он проиграет, о чем бы он не решил заговорить…
И, значит, все его выступление – ошибка.
Как и тогда, когда была совершена ошибка со страшным прериальским законом, придуманным Максимилианом, и который отказался озвучить перед Конвентом Сен-Жюст. «Закон гильотины», задуманный в качестве меры спасения Республики, развязал невиданный и, как теперь оказалось, бесполезный и смертельно опасный для самого дела Республики террор. Они тогда справились без него – больной Робеспьер и паралитик Кутон. Сами вырыли себе яму треугольным ножом гильотины. Яму – могилу, в которую и ему придется лечь вместе с ними.
А сейчас, – ну что стоило бы Неподкупному показать Сен-Жюсту текст своей нынешней речи, которая должна была спасти или погубить их (судя по последним действиям Робеспьера – погубить), прежде чем выносить ее на суд Собрания! Хотя бы для того, чтобы увязать свое выступление с завтрашним докладом Антуана о текущем положении дел в Республике! Хотя бы для того, чтобы не наделать новых ошибок.
Что, впрочем, неудивительно, – Робеспьер больше не доверяет никому. Даже Сен-Жюсту – своей правой руке в Революции, столько раз спасавшей и ограждавшей его от всевозможных «левых» и «правых» противников. Не доверяет, потому что обижен… Потому что в один (и в решающий!) момент Антуан не поддержал Максимилиана в очередной террористической инициативе (это он-то! – сторонник самых крайних мер, которого за глаза называли «архангелом террора»!). Нет, в тот раз Сен-Жюст готов был поддержать любой закон о централизации террора, который был во всех случаях лучше скатившейся в террор анархии. Да только это был совсем не «закон»…
– Это что – новый закон? – Сен-Жюст с изумлением оторвал лицо от бумаг и взглянул на Кутона. – Вы хотите вот это предложить Конвенту?
Паралитик в белом халате с совершенно умиротворенным лицом сидел в своем кресле-самокате, обитом бархатом лимонного цвета, и поглаживал левой рукой домашнего кролика. На вопрос соратника он лишь пожал плечами, как-то извиняюще улыбаясь.
Это был странный разговор двух бывших юристов…
– Нет, ты послушай, что вы тут с Робеспьером понаписали! Статья восьмая: «Необходимым для осуждения врагов народа доказательством является любая вещественная или моральная улика в устной или письменной форме, которая будет вполне доступна пониманию каждого справедливого и разумного человека. Руководством при вынесении приговора является совесть присяжных, проникнутых любовью к родине!» Одна совесть – и все?!
– Мы решили, что враги Республики не заслуживают защитников из числа граждан Республики, что прежнее понятие юридически установленной истины при старом порядке имеет мало общего с моральной истиной естественного человека. В конце концов, юриспруденция как наука есть выдумка деспотического строя. Постой! – Кутон вдруг встревожился. – Может быть, ты неправильно понял суть нового закона?… Там же ясно написано: «Отсрочка наказания врагов родины не должна превышать времени, необходимого для установления личности. Речь идет не столько о том, чтобы наказать их, сколько о том, чтобы уничтожить!» А что – ты против? – калека насмешливо подмигнул Сен-Жюсту.
Антуан смутился: Жорж почти слово в слово повторил его крылатую фразу, которая, как он знал, уже обрела известность среди парижских террористов: «Нужно думать о том, чтобы наполнять изменниками не тюрьмы, а гробы!» Собравшись с мыслями, он ответил:
– Нет, смысл нового закона, который, кстати, вовсе и не закон, а узаконенная расправа, я понял правильно. Мы централизируем террор – отменяются все провинциальные трибуналы, отныне все казни проводятся в Париже, а сам Революционный трибунал для этой цели реорганизуется. Вместо двух нынешних секций мы создаем четыре, которые будут заседать одновременно, число судей достигнет двенадцати, число присяжных – пятидесяти. Но я также правильно понял и то, что закон отменяет все юридические формальности – следствие, допрос, свидетелей и защитников. Словом, отменяет нас с тобой, друг Жорж, как бывших адвокатов старого порядка за ненадобностью. Ты понимаешь, что это ликвидация правосудия как такового?
– А Робеспьер так на тебя надеялся, – уныло проговорил Кутон, выпустив из рук кролика.
– Знаю! Хочешь сказать: «Кто бы говорил!» В глазах многих именно я провожу террористическую политику правительства, не так ли? По крайней мере, из нас троих только я озвучивал обвинения, которые становились декретами… Не об этом ли вы говорили с Робеспьером? Снисходительный Максимилиан, который сам никогда не призывал к террору… И сентиментальный Жорж, который спасал Лион от террористов Колло и Фуше…
– И добродетельный Сен-Жюст, который спас Республику от фракций бриссонтинцев, эбертистов и дантонистов! Заставивший судить короля, посадить в тюрьмы англичан и прочих изменников и заговорщиков! – калека наконец рассердился. – Если бы я тебя не знал, я бы подумал, что ты хочешь остаться незапятнанным! Да кому, как не тебе, вносить в Конвент закон об ужесточении революционного правосудия (да-да! – правосудия, а не беззакония, как говоришь ты!). Тебе, который уже целый год является официальным правительственным обвинителем! Если мы сейчас не избавимся от последних заговорщиков, все, чего мы достигли, пойдет прахом…
Сен-Жюст внимательно посмотрел на Кутона. Тот сердито ответил на его взгляд.
– И поэтому вы вызвали меня из армии в такой решающий для фронта момент, чтобы именно я провел новый закон? Я, конечно, понимаю, на кого он направлен. Вот… – Сен-Жюст выхватил глазами из текста листка, который все еще держал в руке, нужные строки и быстро прочитал: «Врагами народа являются те, кто содействует замыслам врагов Франции, преследуя патриотов и клевеща на них, либо развращая народных представителей, либо искажая революционные принципы, законы и политику правительства ошибочным или порочным их применением. А также те, кто, занимая общественные должности, злоупотребляет ими, служа врагам революции, притесняя патриотов и угнетая народ». Статьи пятая и шестая. Это я уловил. Гильотину – всем проворовавшимся проконсулам, продажным депутатам и зарвавшимся от власти чиновникам! А всего-то нам мешают два-три десятка членов Конвента…
– Ты все правильно понял. Список присяжных прилагается к законопроекту. Он у тебя в руках. Все это наши люди. Мои, твои, Максимилиана. Стоит нашим врагам только попасть в Революционный трибунал…
– Как все они тут же подпадут под седьмую статью закона, которая определяет единственным наказанием преступников…
– Смерть! – почти радостно подтвердил Кутон. – И другого им не дано. Смерть!
– …Или Свобода, Равенство и Братство, – как бы сам для себя задумчиво проговорил Антуан. – Все так. Но, Жорж, ты задумывался над тем, кто кроме десятка депутатов может подвергнуться действию этого закона? Чей это текст, твой или Максимилиана? «Считаются врагами народа те, кто обманывает народ или народных представителей, побуждая их к совершению поступков, противоречащих интересам свободы; кто пытается вызвать в народе растерянность, чтобы содействовать замыслам тиранов, объединившихся против Республики; кто распространяет ложные известия с целью вызвать в народе раздор или смуту; кто пытается ввести народ в заблуждение и препятствовать его просвещению, испортить нравы и развратить общественное сознание, повредить энергии и чистоте революционных и республиканских принципов…» Если каждому гражданину вменяется в обязанность доносить на врагов народа, вплоть до детей, ты понимаешь, что любого, абсолютно любого можно отправить на гильотину? А мы будем рассчитывать лишь на то, что приговор будут выносить наши люди! А если не наши? И вообще, как вы собираетесь применить данный закон к Конвенту? Ведь чтобы арестовать депутата, потребуется согласие Комитета общественного спасения. Они-то, наши друзья-враги, в курсе нового закона?
Кутон молчал. Сен-Жюст некоторое время смотрел на него, а потом понял:
– Но это же безумие! Вы с Максимилианом хотите провести закон помимо правительства? Боитесь, что Комитеты вас не поддержат? Но если так, как вы рассчитываете, что они потом пойдут на аресты наших врагов в Конвенте?
– Все дело… – нерешительно заговорил Кутон.
– С учетом того, что и половину членов самих Комитетов, которые давно уже борются против нас, тоже нужно было бы арестовать?
– Все дело, – снова заговорил Кутон, – в том, поддержит ли нас Верховное существо…
Сен-Жюст вытаращил глаза.
– Да-да, не удивляйся, – улыбнулся Кутон, – именно Верховное существо. Ты был в армии, но наверняка слышал, какое замечательное впечатление произвела на Конвент и на народ речь Максимилиана от 18 флореаля о Верховном существе, нашей новой гражданской религии, истинной религии Руссо.
– Да.
– Так вот, на 20 прериаля [5] назначен праздник Верховного существа. Он сплотит всех настоящих республиканцев в единую братскую семью. Уже решено, что возглавит праздник новый председатель Конвента, и им будет Максимилиан. Наконец-то все граждане – и бедные, и богатые – забудут раздоры во имя спасения Республики! В конце концов, ведь все крупные заговорщики повержены…
– Кроме кучки конвентовских ничтожеств…
– И охвостья разбитых тобой фракций, возглавляемых сейчас небезызвестным нам бароном Батцем. Вот для их последнего разоблачения тебя и вызвали из армии. Сен-Жюст должен выступить с докладом о новом заговоре, после чего Робеспьер потребует нескольких голов из Конвента и, может быть, чистки Комитета общественного спасения. Мы думаем, что воодушевленный праздником Конвент, видя полное успокоение народа, поддержит своего председателя. Тогда законопроект, который ты держишь в своих руках, останется лишь на бумаге в ящике вот этого стола, и тебе не придется беспокоиться.
– Иначе говоря, это закон на «всякий случай»? То есть на тот случай, если праздник не оправдает ожидания о сплочении всего французского народа вокруг новой веры?
– Да.
Сен-Жюст покачал головой:
– Духовенство подожгло бы небо, чтобы оно обрушилось на нас, ниспровергателей тронов. Этого не случилось. Вряд ли удастся поджечь небо и нам, чтобы призвать на помощь нового бога гражданской религии. Уверен – это нас не спасет. Как не спасет и этот страшный закон, который, поверь мне, ничем не лучше сентябрьского самосуда толпы [6]. Скорее, надо рассчитывать на успехи на фронте, когда враги поймут, что Республика непобедима… К дьяволам! Мы трижды пытались перейти Самбру, и трижды нас отбрасывали австрийцы! Только-только я в четвертый раз собирался форсировать эту проклятую реку, как вы вызвали меня в Париж! И зачем?! Ради этой нелепицы с праздником Верховного существа и законом, который вообще ликвидирует всякий закон!…
– Ты не прав, – тихо произнес Кутон. – Контрреволюцию не победить успехами на фронте. Вспомни жирондистов. Все решится здесь, в столице.
Сен-Жюст поднялся, сунул листки с проектом нового закона в ящик стола, взял в руки перчатки и шляпу.
– Что ж, Жорж, – сказал он. – Может быть, ты и прав, но решать вам придется без меня.
Они и решили, подумал Сен-Жюст, вспоминая тот самый разговор с Кутоном 13 прериаля [7], когда он отказался (в первый раз!) поддержать террористическую инициативу Максимилиана Робеспьера. Закон 22 прериаля провел Кутон. И с этого момента головы покатились с гильотины целыми гроздьями. Популярность революционного правительства это не увеличило. Зато бесчисленно увеличило ряды его врагов. Сен-Жюст, разбирая поступавшие в Бюро общего надзора полиции донесения полицейских осведомителей, читал с все возраставшим удивлением и даже растерянностью (он впервые не знал, что делать!): «Патриоты наблюдают друг за другом», «Сообразив, что сказал лишнее, посетитель немедленно исчез из кафе», «Робеспьер дает много казней, но мало хлеба» и даже – «Если бы Марат был жив, его бы тоже гильотинировали».
Ну, много ли было среди гильотинированных голов истинных голов «врагов народа», сказать трудно (наверное, все-таки немало, думал Антуан, если судить по сопротивлению и «снизу», и «сверху», которое оказывается политике революционного правительства), но самого главного принятием нового закона добиться не удалось – головы депутатов-заговорщиков остались на их шеях. Комитет общественного спасения вышел из-под контроля Робеспьера. Что и следовало ожидать: враги в одно мгновение разобрались, против кого был направлен новый закон. Разобрались и приняли меры.
Это была пиррова победа. Одержав которую, Робеспьер прекратил посещать заседания как Конвента, так и правительственного Комитета. Исчез. «Гильотина Робеспьера» стучала, наподобие ткацкого станка, а самого Робеспьера нигде не было видно.
Максимилиан Робеспьер… Когда же Сен-Жюст понял, что Неподкупный начинает уставать от стремительного бега революции, что его подводит его собственное уникальное в своем роде революционное чутье, позволявшее ему в течение пяти лет идти впереди событий? Когда? Нет, колебания Робеспьера он заметил еще раньше в деле
с фракциями, когда Максимилиан очень долгое время не решался ударить не только по Демулену и Дантону, но даже и по Эберу и Шометту. Тогда Антуан решил, что Максимилиан должен просто отдохнуть. Разгромив вражеские партии и создав специально для Робеспьера «общую» (тайную) полицию, как его личный инструмент в целях сохранения власти, Сен-Жюст уехал на фронт. Совершив этим непоправимую ошибку.
Это он сразу понял, когда 6 прериаля [8] получил то странное письмо-вызов от Комитета, приглашавшее его бросить все (в самый разгар военных действий!) и возвратиться в столицу: «Свобода подвергается новым опасностям. Клики пробуждаются с более угрожающим видом, чем когда-либо раньше. Сборища в очередях за маслом, возмущение в тюрьмах, интриги… соединяются с повторяющимися попытками убийства членов Комитета общественного спасения… Грозят аристократическим восстанием, фатальным для свободы. Самые большие опасности угрожают ей в Париже».
Письмо было подписано несколькими членами правительства, в том числе Приером, Карно, Билло-Варреном и Барером, но Сен-Жюст сразу узнал руку Робеспьера… Слова об угрозе «свободе», исходящей от «очередей за маслом», встревожили его: в поведении Максимилиана, кроме обычных в последнее время колебаний и усталости, начали прорезываться панические нотки.
12 прериаля Сен-Жюст вернулся в Париж, и, как оказалось, зря. Спасти положение уже было нельзя…
Сен-Жюст молча шагнул в хорошо знакомую ему комнату на втором этаже дома Дюпле. Прижавшись спиной к двери, он скрестил руки на груди и, не говоря ни слова, пристально взглянул на сидевшего в кресле бледного до синевы Робеспьера.
Робеспьер поднял глаза.
– Я ждал тебя, – без всякого выражения сказал он. – Нам тебя очень не хватало.
– Я – здесь, – также сухо ответил Сен-Жюст. – Ну, и что же случилось, зачем ты меня вызвал из армии?
– Не я – тебя вызвал Комитет…
– Максимилиан…
– Хорошо, это я настоял на твоем вызове. Мы нуждаемся в тебе и твоей твердости. Добродетель…
– Я только что был у Кутона, – перебил Сен-Жюст. – И видел проект нового закона, который вы собираетесь предложить Конвенту.
– Жорж опередил события. Я сам хотел посвятить тебя в детали. Но раз ты уже знаешь, Антуан…
– Еще об одном заговоре?
– О новом заговоре. Никогда еще кинжалы убийц не подбирались к нам так близко.
– Я просмотрел рапорты Бюро общего надзора полиции и Комитета безопасности. Не стоит преувеличивать: «убийцы» – и Амираль и Рено, и этот безработный конторщик, и эта дурочка с корзинкой, угрожавшие тебе ножами и пистолетами, похоже, не связаны с нашими врагами в Конвенте [9]. Они всего лишь явились выразителями воли тех, кто недоволен нашей политикой, осуществляемой в интересах большинства.
– В интересах большинства… Только большинство не способно оценить эту политику, если ими пользуются негодяи.
– Естественно. Как говорил Жан-Жак, пока большинство народа не просвещено, сам народ не способен делать правильные выводы. Решения за нацию приходится принимать его наиболее энергичным представителям. И чем больше власти у этих просвещенных правителей, тем лучше для пока еще непросвещенного народа.
– Да, знаю, – с горечью отозвался Робеспьер. – Народ не может править, он сам нуждается в управлении. При помощи добродетели и террора… Я вызвал тебя в Париж, чтобы сказать: теперь ты можешь быть доволен, – я осознал твою правоту, – необходима еще большая концентрация террора в одних руках.
– Я говорил не о концентрации террора, а о концентрации власти.
Робеспьер криво усмехнулся:
– Усиление террора усилит центральную власть Комитета общественного спасения. Что сейчас крайне необходимо для подавления последних заговорщиков.
– Последних?!
– Всех. Мы раздавим их всех одним ударом. Выхода нет. Сложилась необыкновенная ситуация: основные заговорщики повержены вместе с фракциями, но сопротивление правительству усиливается. Повсюду – глухое недовольство всеми нашими мерами – от реквизиций до максимума. В народе – шатание. В тюрьмах зреют новые заговоры. Твои вантозские декреты о помощи неимущим не исполняются. Коррупция приняла устрашающие размеры. Чтобы подавить сопротивление, нам нужно единство Комитетов и Конвента, но его нет. Многие прежние наши сторонники перешли на сторону недовольных правительством.
– Их погубила попавшая им в руки бесконтрольная власть…
– Да, власть и золото, которым осыпают себя прежние нищие адвокаты и лавочники. Даже преданные якобинцы, став депутатами, в миссиях повели себя как самые отъявленные сатрапы. Отозванные в Париж, они настраивают против нас Собрание.
– Значит, теперь на очереди – заговор проконсулов? Что ж, коррупционные депутаты уязвимы из-за своего воровства, а Амираля и Рено совсем не трудно будет объявить слепыми орудиями в руках заговорщиков, но с убедительными доказательствами будет нелегко. Правда, при чем тут «очереди за маслом», которые якобы угрожают свободе? – добавил Сен-Жюст как бы про себя.
– Доказательства и не потребуются. Главное, чтобы негодяи были арестованы, а дальше новый закон, который на днях, возможно (если не будет другого выхода), будет принят и проект которого ты видел у Кутона, автоматически приведет их на эшафот. Нужно усилить средства террора, чтобы раздавить заговорщиков без промедления. Вот почему ты нужен в Париже. Доклад о новом законе – твоя задача. Ты всегда был на острие разящего меча правосудия Республики.
Сен-Жюст некоторое время молчал. Затем заговорил, медленно выговаривая каждое слово:
– Сейчас усиление террора приведет лишь к ослаблению власти революционного правительства. Суды без следствия и разбирательства? – Я не могу согласиться.
– Ты отказываешься? – Робеспьер был шокирован.
– Новый закон о терроре – большая ошибка, Максимилиан. – Сен-Жюст почти просительно смотрел на Робеспьера. – Такая же ошибка, как этот твой праздник нового Бога – Верховного существа. Я знаю, ты планируешь примирение всех французов, но невозможно, не примирив их кошельки, примирить их души. Мы одновременно покажемся и страшными и смешными. Как же так! – мы раздавили роялистов, федералистов, фракции и контрреволюцию, и что же – после Байи, Лафайета, Бриссо, Верньо, Дантона, Эбера – мы будем бояться ничтожных Барраса, Фуше, Тальена, Бурдона и Лекуантра? – ведь речь, конечно же, идет, в первую очередь, об этих депутатах? Достойны ли они того, чтобы настолько усиливать правительственный террор, не давая фактически ни одного шанса выжить обычным гражданам, тем, кто попадет в Революционный трибунал?
– Неправда! Террор в руках революционного правительства есть средство выражения мгновенного и неумолимого справедливого возмездия! – возмущенный Робеспьер словно не слышал Сен-Жюста.
– Можем ли мы положиться на добродетель судей и присяжных, которые будут исполнять новый закон? – перебил Сен-Жюст.
– Все они проверенные республиканцы.
– Республиканцы – да! Но как насчет их добродетелей?
Робеспьер бросил на Сен-Жюста внимательный взгляд.
– Что ты хочешь этим сказать? – раздраженно спросил он.
– То, что во всем Конвенте есть только один-единственный настоящий добродетельный человек от начала и до конца – ты. Добродетели всех остальных, и мои, – Сен-Жюст счел за нужное в этот момент натянуто усмехнуться, – и Кутона, в том числе, породила революция. Когда мерилом определения виновности-невиновности подсудимого будет являться революционная совесть судьи, его внутреннее убеждение в порочности-добродетели подозрительного гражданина, можем ли мы положиться на добродетель самих судей? Власть и деньги переродили многих из революционеров, когда на них внезапно пролился золотой дождь. Присяжные трибунала будут лишь выполнять нашу волю, нашу террористическую волю, – с усилием поправил сам себя Сен-Жюст, – а не следовать голосу добродетели или справедливости. К чему это приведет? К еще большим потокам крови! Зачем это нам сейчас? Мы разберемся с нашими врагами по-другому.
– Военными ли победами?
– Внешние победы укрепляют авторитет правительства. Но я о другом. Ты говорил, что вантозские декреты, которые я провел, фактически не исполняются. Не слишком-то вы (да, даже вы с Кутоном!) настаиваете на их исполнении! Почему? Дайте неимущим достояние врагов Республики – и страна забудет о нищих! Народу нужны не только гильотина и амвон как вера в наказание на этом свете и в воздаяние на том, ему нужны также хлеб и земля… («Хлеб и земля», – машинально повторил Робеспьер.) Тот самый клочок земли, который будет его родиной. Только так можно надеяться на появление нового человека будущей Республики, которого еще нет, которого еще предстоит воспитать с помощью новых институтов власти, с помощью новых «республиканских установлений». Сейчас я как раз и работаю над ними.
Робеспьер с угрюмой усмешкой взглянул на Сен-Жюста:
– И ты еще называешь меня мечтателем с моим праздником Верховного существа? А это ли не мечта – надеяться на то, чего еще нет?
– По крайней мере, идеал человека, который мы видели в Афинах и Спарте в лучшие годы их существования, со временем вполне достижим. Но лишь со временем. А пока нужно рассчитывать не на усиление казней, а на усиление цензуры нравов. Нужна государственная цензура правительства и при нем – Великий
Цензор.
Лицо Неподкупного стало мрачным, губы дрогнули:
– Эта идея Эбера, которого ты сам отправил на гильотину. Помнишь план наших «ультра»: разогнать Конвент и править страной при помощи Верховного суда, во главе которого встал бы Главный Судья, Цензор, четыре судьи и секретарь.
– Да, но в представлении «левых» Цензор просто заменял бы общественного обвинителя, а вовсе не был бы Цензором нравов. С таким же успехом можно вспомнить и «план Дантона»: отменить террор, ввести в действие конституцию 93 года, предоставить финансистам и предпринимателям богатеть за счет народа в расчете на то, что капитал сам все расставит на свои места.
– План жирондистов шел еще дальше – в предоставлении большей самостоятельности департаментам. Как в Северо-Американских Соединенных Штатах. Каждый департамент сам за себя. Допусти мы это тогда, и сейчас в Париже короновали бы Людовика XVII.
Сен-Жюст пристально посмотрел на Робеспьера:
– Что ж, это еще один план наших врагов, касающийся низвержения Республики, – коронация бывшего дофина. Регентство и конституционная монархия! Республика еще не упрочнена.
– Так упрочним ее, воззвав к Верховному существу!
– И упразднив новым законом все старое правосудие.
– Заменив его новым правосудием – революционным!
Робеспьер непреклонно смотрел на Антуана. Его взгляд был столь же неумолим: «Я лучше тебя знаю, что нам нужно делать. И мой новый закон все равно будет принят, хочешь ли ты этого или нет!»
Сен-Жюст некоторое время молчал. Затем, приняв решение, произнес:
– Справедливость или есть, или ее нет. Так же как и вера. Бесспорны лишь победы. Я вернусь на фронт. Форсировать проклятую Самбру. Гнать прочь австрийцев. Хватит с меня… всего этого.
Робеспьер сжал губы.
– Ты останешься на мой праздник? – он подчеркнул при этом слово «мой».
Сен-Жюст пожал плечами:
– Если положение в армии не станет угрожающим – останусь. Я ведь всегда остаюсь с тобой, Максимилиан.
Робеспьер не ответил. Он опустил глаза и не поднимал их до тех пор, пока Сен-Жюст не вышел из комнаты.
Именно тогда Сен-Жюст записал в дневнике, куда заносил наброски своих «республиканских установлений»: «Смелый порыв революционного правительства, установившего диктатуру справедливости, иссяк. Революция оледенела; все принципы ослабели; остались лишь красные колпаки на головах интриги. Применение террора притупило преступление, подобно тому, как крепкие напитки притупляют вкус. Несомненно, еще не настало время делать добро. Отдельные проявления добра – это паллиатив. Лишь когда всеобщее зло достигнет предела, общественное мнение испытает потребность в мерах, способных принести благо. Тот, кто приносит общее благо, всегда страшен или кажется странным, если начинает слишком рано. Революция должна завершиться установлением совершенного счастья и совершенной общественной свободы посредством законов. Все ее стремления должны быть направлены лишь к этой цели и должны сокрушить все, что ей противостоит…»
Сен-Жюст встал, подошел к окну, прижался к холодному стеклу лбом и попытался вспомнить то главное, которое, как ему казалось, он уже давно знал, но которое никак не мог припомнить. Но вот что? Мысль о чем? О том, что все потеряно?
Не сам ли он когда-то написал о республике, которая «завершится установлением совершенного счастья…». А кто теперь вспоминает об этом? И кто помнит о тех, с кого все это начиналось?…
Он закрыл глаза и прислушался. Сначала он ничего не услышал. А потом… Да, потом…
Что?… Кто?… Чьи это слова шелестящим шепотом доносились сквозь оконные стекла до его ушей? Чей это говор там, на улице, нарушал тишину ночи? Или это просто ветер трогал деревянные ставни?… Странный монотонный голос, читающий какой-то список. Отдельные слова, доносящиеся коротким невнятным вскриком, как стук приклада о мостовую, тишина, а потом новое слово и снова молчание. Словно кто-то выкрикивал в ночь какие-то имена, призывая прийти, замолкал, а потом вновь продолжал перекличку, но, не дождавшись, обращался в темноту ночи снова и снова. Никто не отзывался в ответ. Ночь молчала. А имена все звучали… Длинный, длинный список людей, которых больше не было, от которых остались только имена. Бесконечный мартиролог имен… Кто здесь?…
Преддверие революции… Герой восставшего против королевской тирании парижского парламента д’Эпремениль, один из зачинателей революции в столице, почти сразу же испугавшийся духа Великого Санкюлота из бутылки, которого сам же вызвал. Где он?… Казнен.
Другой такой же «зачинатель», встревоженный уже «тенью» надвигающейся Революции, а бывший в самом ее начале инициатором клятвы депутатов в зале для игры в мяч депутат Мунье. – Бежал, скрылся из Франции и из истории.
Кумир эпохи выборов в Генеральные штаты генеральный контролер финансов Неккер. – С насмешками и проклятиями уехал из Франции…
Герой двух миров, привезший семена свободы из сбросившей с себя цепи тирании Америки, ставший номинальным главой вооруженного народа – Национальной гвардии – Лафайет. – Бежал, схвачен, заточен в тюрьму теми, к кому он бежал.
Бесспорный лидер первых лет Революции, ее величайший трибун и изменник нации Мирабо. – Умер своей смертью, но память его проклята народом навеки.
Главная женщина Революции «красная амазонка» Теруань де Мерикур. – Сошла с ума и в ужасном состоянии умирает в клинике Сальпетриетра.
Первый революционный дворянин королевства Красный Филипп Орлеанский, принц крови и монтаньяр. – Казнен монтаньярами же.
Номинальный создатель первой в истории конституции Франции (пусть монархической, пусть цензовой, но первой!) Барнав. – Казнен.
И другой, столь же номинальный автор второй французской конституции (1793 года!) Эро-Сешель. – Казнен.
И еще один автор конституции, на этот раз федеративной, не принятой, но весьма известной, – последний из «энциклопедистов» философ Кондорсе. – Отравился ядом при аресте из перстня, который носил на пальце.
Вождь «бешеных» санкюлотов Жак Ру. – Закололся кинжалом в тюремной камере.
Вождь санкюлотской революционной армии Ронсен. – Казнен.
Самоназванный лидер мировой революции Клоотц. – Казнен.
Голос санкюлотской Франции Друг народа Марат. – Зарезан врагами народа в ванне.
Голос Революции, призвавший народ к ее началу – штурму Бастилии, Камилл Демулен. – Казнен.
Лидер фейянов и первый мэр Парижа Байи. Лидер жирондистов и первый республиканец Собрания Бриссо. Лидер левых монтаньяров Эбер. Лидер правых монтаньяров Дантон. – Казнены.
И сколько еще было казнено других! Гобель, парижский епископ, первым сбросивший рясу во имя нового божества – Революции. Кюстин, генерал Республики, которому она обязана первыми победами.
Все лидеры дореволюционного периода во Франции. Все лидеры Генеральных штатов и Учредительного собрания. Все лидеры Законодательного собрания и Конвента. Все революционные вожди санкюлотов Парижа. Все они…
Казнены. Бежали. Канули в небытие. А большей частью – погибли, погибли, погибли… Что теперь? Кто остался?… Никого. Вокруг – пустыня…
Вот оно! Сен-Жюст вздрогнул и повернулся назад, чтобы посмотреть в большое зеркало, висевшее напротив двери. Огонек свечи выхватил из мрака его бледное лицо, и он увидел свои почти безумные глаза, сверлившие самого себя в зеркальном отражении. Он вдруг понял!
Общее счастье, к которому он стремился, в этом мире недостижимо, потому что входит в противоречие со счастьем каждого человека в отдельности, как он его себе представляет. Новое общество добродетельных людей, в котором это противоречие можно было бы свести к минимуму, невозможно создать из-за сопротивления человека же. Невозможно создать сейчас. А что будет потом – его уже не может касаться. Ибо, если оказалось, что принципы, которым ты следовал всю свою жизнь, на самом деле лишены жизненной силы в настоящем времени, остается лишь один выход: надо согласиться умереть.
Пожертвовать ради будущего торжества этих принципов своим будущим. Потому что в настоящем он сделал для них все, что было в его силах, и даже сверх того: способствовал казни короля, отрезавшей пути к реставрации; уничтожал «левых» и «правых» революционных вождей, старавшихся обеспечить блага революции только для части населения – или беднякам за счет богачей, или богачам за счет всех остальных французов, в то время как он хотел соблюсти «золотую середину» – счастье для всех; создавал новую республиканскую армию, с помощью которой спасал страну от иноземного нашествия сначала на Восточном, а потом и на Северном фронтах в течение всего II года Республики; участвовал в создании демократической конституции 1793 года и введении в действие революционной конституции – народной диктатуры Робеспьера, которому помог прийти к власти. И все для того, чтобы приблизить наступление Царства Справедливости, которое должно было воплотиться в новой Совершенной Республике на земле Франции. Если бы они победили…
В этот момент Сен-Жюст в последний раз взглянул в зеркало, и выражение собственных глаз подсказало ему три последних слова, которые перечеркнули весь этот его так никем и не написанный и не произнесенный «реквием»: