"«Если», 2005 № 08" - читать интересную книгу автора («Если» Журнал, Буркин Юрий Сергеевич, Дивов...)

Элиот Финтушел Вас обслуживает Гвендолин

Представьте себе картину: я сижу за кассой в «Папиксе». Профессор подходит к раздаче. «Сейчас, сейчас, одну минуточку», — говорит он, и мы ждем минуточку. Профессор вынимает из фольговой упаковки мятную зубочистку. Он двигает туда-сюда блюдечко для мелочи. Он стучит по плинтусу мысками своих оксфордских туфель и наконец произносит: «Дайте мне для начала яичный салат с оливками». «Хлеб нужен?…» — спрашиваю я. Он молчит еще примерно минуту. Я снова жду, постукивая по блокноту тупым концом карандаша. Наконец он говорит: «Только майонеза, пожалуйста, кладите поменьше». «С вас три семьдесят пять», — говорю я, а он отвечает: «Вы позволите пригласить вас на ужин?».

А я говорю: «Чего-о?…».

(Это я вам о своем муже рассказываю.)

А он — вот вам крест святой! — повторяет эти свои слова, хотя я и в первый раз все прекрасно расслышала: можно, мол, пригласить вас на ужин?

Пока суд да дело, смотрю на него. Тогда, помню, мне бросились в глаза прекрасные белые зубы и наброшенный на плечи свитер с завязанными на груди рукавами — ну совсем как на картинке в «Вог». Я, по сравнению ним, была совсем дурнушка: волосы секутся, целлюлит прогрессирует, а на груди болтается кретинская табличка с надписью «Вас обслуживает ГВЕНДОЛИН».

— Конечно, — говорю. — Почему бы и нет?

— Когда, — говорит, — вы заканчиваете работу?

— В половине пятого, — отвечаю. — Только сначала мне нужно попасть домой, чтобы принять душ и переодеться.

— Нет, — говорит он и начинает нажимать кнопочки на своих часах. — Вы и так прекрасны.

Ну, или что-то в этом роде. И прежде чем я успела что-то ему ответить (впрочем, я, наверное, все равно бы не смогла вымолвить ни слова — до того обалдела), он уже исчез. Даже не улыбнулся на прощание, хотя что-то такое вроде бы полагается — я читала об этом в дешевых романах в мягкой обложке.

Ну исчез и исчез, мне-то что? Я продолжаю работать. Вытираю начисто прилавок. Засыпаю в автомат приправы — горчицу там всякую, перец, кетчуп… И вдруг меня будто ударило!.. Сердце забилось часто-часто, а грудь сдавило так, что ни вдохнуть, ни выдохнуть. Оставалось только одно — рассмеяться. Я всегда так поступаю. Я и рассмеялась, а потом спрашиваю нашего посудомойщика Винни, видал ли он того парня.

— Это которого?… — переспрашивает. — Профессора, что ли?…

— Ах, вот, значит, кто он такой! — говорю. — А ты откуда знаешь, что он профессор?

— Лили как-то его обслуживала, — говорит Винни. — Ты ведь знаешь нашу Лили: она как увидит смазливого мужика, так перед ним и стелется. Готова тарелку ему языком вылизать. А что он сделал, профессор-то?…

И я рассказала, что сделал профессор, а Винни сначала только пожал плечами. Он пожал плечами, потом повернулся, и я увидела, как в облаке пара, который шел от посудомоечной машины, блеснули его редкие, немного заостренные зубы. Это Винни так улыбается. В общем, он улыбнулся, а потом сказал именно то, что я хотела услышать.

Он сказал:

— Наверное, ты ему понравилась.

И еще он сказал:

— Надеюсь, никто не возражает, если я доем яичный салат с оливками?…


Тогда у меня еще не было своего лося, но на заднем дворе мотеля, в котором жила, я часто видела лосиные следы. По утрам я находила на земле отпечатки копыт, видела обломанные и объеденные ветки на деревьях, обгрызанные стебли цветов. Старый мистер Балтазар из четырнадцатого номера думает — это я их обрываю, цветы то есть… Мне это абсолютно ни к чему, но старика не переубедишь. Упертый он. Не стану подробно его описывать; достаточно сказать, что мистер Балтазар носит подтяжки, которые пристегиваются к штанам пуговицами!

Но теперь у меня есть лось. Он щекочет мне ладонь влажными, отвислыми губами, а когда я целую его в шею, он перестает жевать свою жвачку — если он жует — и тычется носом мне в плечо, совсем как кошка или собака, которая хочет, чтобы ей почесали за ухом. (На самом деле я целую его не в шею. Под челюстью у него болтается что-то вроде зоба, но это не совсем зоб. По-научному это называется подгрудок. Он похож на петушиную бородку, только большую.)

Мой лось вообще очень большой, но он ласков, как котенок. Вечерами, когда профессор задерживается на работе и я остаюсь дома одна, я иногда вижу своего лося из окна кладовой. Тогда я выхожу на заднее крыльцо и смотрю, как он обгладывает иву, которая растет во дворе. Он оттопыривает толстую нижнюю губу, цепляет зубами полоску коры и жует, жует, жует… Он жует, а я смотрю на него сквозь нежно-зеленый дождь ивовых ветвей и боюсь пошевельнуться. В такие минуты мне кажется — я стою у водопада; звенит и поет падающая с высоты вода, а за ее хрустальной стеной творится какое-то волшебство. И ни говорить, ни двигаться нельзя — иначе можно спугнуть сказку, и тогда водопад замолчит, а чудо исчезнет. Впрочем, кто может сказать наверняка?… Только не я. Я просто сижу на крашеных ступеньках и молчу, не в силах отвести взгляд от моего лося. В конце концов он поворачивается ко мне и мычит негромко и нежно, и тогда я не выдерживаю. Да и кто на моем месте не попытался бы заглянуть за кружевное покрывало листвы?…


Мой профессор — он постоянно думает о всяких вещах, о которых я не имею никакого понятия, честно. Именно поэтому я решила, что будет гораздо лучше, если он переедет ко мне, а не я к нему. Я однажды побывала в его квартире и могу описать ее только одним словом — кошмар. Можно подумать, у него в доме взорвалась бомба, произошло стихийное бедствие — ураган, тайфун, наводнение. Он всего этого просто не замечает, но я-то другая. Я человек аккуратный. И наш союз можно считать разновидностью симбиоза.

На первом свидании профессор повез меня в кино в своем шикарном «вольво». Конечно, приятно, когда тебя видят с таким классным парнем, но я никак не могла дождаться, когда же наше свидание закончится, чтобы я могла рассказать о нем Винни и девчонкам. Должно быть, поэтому все время, пока мы были вместе, я чувствовала себя как неприступная крепость под названием Форт-Гвендолин. Мое тело превратилось практически в камень, а губы… О губах я уже не говорю. Язык у меня тоже отнялся. С вами, думаю, было бы то же самое.

Но все это продолжалось только до тех пор, пока в середине кретинского французского фильма (о чем там шла речь, понять было все равно невозможно, потому что субтитры давались белыми буквами на белом фоне) он вдруг не начал плакать. По-настоящему! Он наклонился вперед, стал всхлипывать и шмыгать носом. В конце концов он прижался головой к моей груди там, где сердце, и… Что мне оставалось делать? Симбиоз есть симбиоз. Я обняла его за плечи и прижала к себе, а через пару недель мы поженились. Есть вещи, которые просто обязаны случиться, рано или поздно.

Между прочим, эти странные приступы происходят с ним довольно регулярно. Клянусь, я не выдумываю. Например, утром, когда профессор пьет кофе и ест кукурузные хлопья в молоке, поминутно поглядывая на свой «Таймекс»[1] и прижимая к груди кейс с бумагами, он может внезапно обмякнуть. Просто обмякнуть, упасть лицом в миску с хлопьями и залить себе молоком всю грудь. Что я в таких случаях делаю?… Ничего особенного. Симбиоз — это такая штука, когда все, что ты делаешь для другого, не кажется каким-то особенным. В конце концов, он мой муж, и этим все сказано.

Кстати, процедура регистрации брака включала обмен кольцами. Мы не знали, что это обязательно, поэтому нам пришлось купить те, которые предложили в мэрии. Стоили они дешево да и выглядели соответственно — даже в коробки с воздушной кукурузой кладут в качестве сувениров вещицы посимпатичнее. Клерк, который нас регистрировал, едва язык себе не сломал, пытаясь выговорить имя профессора. По-настоящему его зовут Альцибиадис. Впрочем, профессор не хочет, чтобы я называла его этим именем. Он говорит, что «дорогой» нравится ему гораздо больше, в крайнем случае сойдет Альби или Эл. Сам он называет меня только «дорогая» и «милая».

Альцибиадис! Можете себе представить?!

После регистрации я сказала моему профессору: Альби, милый, я хочу настоящее кольцо! Я имела в виду, что наша свадьба получилась какой-то будничной; я, например, даже не успела принять душ и одеться как следует, потому что мы пошли в мэрию, как только кончилась моя смена. А профессор — вот честное слово, не вру! — он вырвал из своей чековой книжки незаполненный чек, дал мне и велел «купить что-нибудь». Вы, наверное, скажете: не очень-то он обо мне думает, но я знаю, что это не так. Он любит меня до безумия. Любит и нуждается во мне. Это симбиоз. Черт побери, в конце концов я-то своего мужа знаю.


Как-то я сказала Винни:

— Наверное, мне суждено было стать его женой с самого рождения.

А Винни и говорит:

— В тебе есть многое, что ты можешь ему дать.

Прямо так и сказал!.. Посудомоечная машина ужасно гремела, поэтому мы могли разговаривать, как если бы были совсем одни, хотя официантки то и дело ходили мимо нас в кухню и обратно. Шум посудомойки заглушает голос, поэтому в нашу сторону даже никто не смотрел. Винни часто разговаривал со мной, пользуясь тем, что моечная машина гремит и лязгает.

Он был моим другом.

— Слышал бы ты, — говорю я ему, — как мой профессор иногда разговаривает! Ни за что не поймешь, о чем речь. Мне иногда даже трудно разобрать, где кончается одно слово и начинается другое, словно он говорит по-французски. Но он понимает, как я ему нужна, Винни, и тогда… Честное слово, на каком бы языке он ни говорил — хоть по-китайски! — мне не нужен перевод, не нужны никакие субтитры. А все потому, что он ужасно меня любит.

Винни был очень рад за меня. У него даже голос дрогнул, когда он сказал:

— Ты достойна того, чтобы быть счастливой, Гвендолин. И я уверен: профессор будет хорошо о тебе заботиться. Это симбиоз.

Кстати, слово «симбиоз» я узнала именно от Винни. Это он объяснил мне, что оно значит.

Я хотела сказать что-то еще, но тут в кухне понадобились чистые тарелки. Наш подсобник в тот день заболел, и Винни приходилось самому собирать грязные тарелки со столов. На этом разговор и закончился, а через два дня Винни уволился. Точнее, он просто перестал являться на работу. Несколько раз я видела его в автобусе; он куда-то ехал в своей джинсовой куртке и вязаной шапочке, но заговорить с ним я не решилась, потому что он выглядел как настоящий Форт-Винни: сам точно каменный, и рот на замке. А жаль. Ведь мы когда-то дружили, он и я. Нам было хорошо вместе. Винни был мне даже ближе, чем девчонки. До сих пор помню, как в первый мой рабочий час в «Па-пиксе» он спросил, когда у меня день рождения. Мой день рождения был только через семь или восемь месяцев, но Винни про него не забыл. Все это время про него помнил, и когда мой день рождения наконец настал, Винни преподнес мне коробку настоящих шоколадных конфет «Шрафт». Я могла рассказать ему буквально все, а он всегда слушал меня очень внимательно. Как бы ни был занят, он откладывал дела и слушал, что я ему скажу.

А потом Винни уволился, и все кончилось.

Я это к тому, что дружба не всегда бывает такой, как принято считать. Иными словами, даже самый близкий друг — это совсем не то что, например, муж. Особенно мой муж.


Ночью все кажется не таким, как при дневном свете. Просто поразительно, как темнота все меняет. Я, например, стоит только закатиться солнцу, буквально перестаю понимать, где я нахожусь, и даже иногда сворачиваю не на ту улицу. Конечно, «Папикс» и днем, и ночью остается все тем же «Папиксом»; нисколько не меняются ни Трайангл-билдинг, ни старый дуб, который растет на Глайд-стрит на той стороне, что ближе к городскому центру, и все же при лунном свете глаза видят их совсем по-другому.

Взять, к примеру, моего лося, который подходит к мотелю только по ночам. Только по ночам он позволяет мне прикасаться к его рогам. Они покрыты короткой бархатистой шерсткой и напоминают на ощупь старый, несколько раз стиранный вельвет. Если вести по рогам кончиками пальцев, покрывающий их ворс встает дыбом и приятно щекочет кожу. Лосю это, наверное, нравится. Во всяком случае, он не возражает, когда я прикасаюсь к его рогам. Что касается меня, то мне это кажется очень эротичным.

Да, в темноте многое становится другим. Когда я стою под старой ивой и глажу своего лося по бархатистым рогам, он негромко урчит всем своим громадным нутром, как умеют только лоси. А может быть, он храпит, не знаю точно. Мне известно только одно — этот звук наполняет до краев и меня, и это тоже кажется мне очень, очень эротичным. Да, так я считаю, и мне не стыдно в этом признаться. Когда я была ребенком, буквально все казалось мне если не эротичным, то, по крайней мере, чувственным. Лось — то же дитя; во всяком случае, в нем очень много от неиспорченного, не ведающего греха ребенка.

Я с ним даже разговариваю, с моим лосем, только я делаю это очень негромко. И не потому, что боюсь, как бы меня не услышали. На это мне наплевать. Просто мне кажется, что так правильнее. Когда лось подходит к крыльцу, к скамейке или к корням дерева, я встаю на них, чтобы прошептать несколько слов прямо в его бархатное ухо. Я говорю ему… всякие ночные вещи, если вы понимаете, о чем я. Например, я шепчу ему: «Я люблю своего профессора».

Мой лось очень ласковый. Просто замечательный, как всё вокруг, и вместе с тем какой-то… печальный, что ли… Грустный. Одно это его урчание чего стоит!

«Мой профессор — он ничего мне не говорит, — прошептала я на ухо лосю однажды вечером. — Он очень сдержанный. О, Лосик, он плачет у меня на груди, покупает мне все, что я захочу, и обращается со мной очень нежно, но его жизнь для меня — закрытая книга!»

В другой раз я сказала: «Знаешь, что?… Мой профессор тоже бархатный, как ты. — Я сказала так, потому что это тоже была специальная, ночная вещь. — Только он бархатный внутри, — добавила я. — Никто никогда не любил его, как я, никто не гладил, не ласкал — только я. Это сразу видно. Но он ничего мне не говорит, понимаешь? Скажи, как мне быть?…»

Вот такие вещи шептала я каждый раз, когда мне удавалось дотянуться до его уха. Я знаю, это может показаться глупым. К тому же лось никогда ничего не отвечает — только урчит всем своим нутром, словно громадный кот.

И еще он продолжает глодать кору ивы. Старый мистер Балтазар говорит — дело кончится тем, что дерево погибнет. Бездомные собаки роют лапами землю, лают, воют и гадят, но его это не волнует. А ведь они нисколько не красивые, эти шелудивые дворняжки! Но его волнует только мой лось, буквально бесит!.. А все из-за этого несчастного дерева!

Иногда по вечерам мне кажется, что я вижу в окне Винни. Но ведь вы знаете, как бывает с окнами по ночам: они превращаются в полупрозрачные зеркала, так что, глядя в них, можно увидеть и свое лицо на луне, и собственный буфет в птичьей кормушке у скамейки. Так и мне чудилось, будто я вижу Винни. Это было много раз, но я знала — стоит открыть рамы, чтобы сказать: «Привет, Винни!», — и снаружи не будет никого или будет одна из бродячих собак. Так что это был, конечно, никакой не Винни, а просто обман зрения.

Иногда ночной мрак играет с людьми и не такие шутки.


В общем, прошел первый месяц нашей совместной жизни… Да, я не говорила, что мой профессор здорово умеет целоваться? Он делает это просто божественно! Его рот буквально создан для поцелуев. Он мало со мной разговаривает, это верно, но поцелуи… Райское блаженство, если хотите знать. Больше всего мне нравится целовать его, когда он засыпает. А точнее — когда он уже совсем заснет. Когда он спит и видит сны. Когда забывает об окружающем и уходит в мир грез. Только во сне мужские губы расслабляются по-настоящему. Они превращаются в студень, в желе, и тогда с ними можно делать все что угодно, потому что только спящий мужчина не пытается ничего доказывать. Такова моя теория, хотя я могу и ошибаться. В жизни у меня было не очень-то много мужчин. Был один парень в старших классах — сам симпатичный и фигура ничего, да только и с ним у меня не было ничего серьезного, так что кто я такая, чтобы кого-то учить? И все же…

Ну а мой профессор — он не очень-то часто со мной целуется. Впрочем, ему нравится, когда я целую его. Многие мужчины относятся к женам почти как к матерям, и я считаю — это нормально. Если не верите, спросите любого, и вам скажут то же самое.

Однажды я забежала в «Папикс», чтобы повидаться с девчонками. Они, конечно, окружили меня и стали расспрашивать, как там моя семейная жизнь и каково быть женой академика. Ну, мне и хотелось чего-то в этом роде.

Только что закончилось время ланча, толпа схлынула, и в кафе не было ни души. Мы сидели в угловом полукабинете, курили и пили кофе со всякой всячиной. Только какая-то новая девчонка, которую взяли на мое место, вытирала столы и собирала посуду, чтобы остальные могли расслабиться. Музыкальный автомат играл «Чужие берега» — очень старую мелодию в инструментальной обработке. Потом девчонки стали заворачивать столовые приборы в бумажные салфетки, как мы всегда делали, и я по старой памяти взялась им помогать.

И тут я почувствовала, как меня распирает. У меня внутри сами собой возникли слова, которые так и просились наружу. Я знала, что я сейчас скажу, но думала: это пустяки, пустой треп, мираж, наподобие буфета в птичьей кормушке. Словом, я больше думала о ножах и вилках, которые собирала, когда у меня вдруг вырвалось:

— Если бы у него не было автоответчика, я бы никогда ни о чем не узнала.

Я и сама удивилась, что это сказала. Сказала — и сразу почувствовала, что мое лицо меня больше не слушается. Просто выдает все мои секреты!..

Бонни — та тощая девчонка, которая обвешана бижутерией, точно новогодняя елка — говорит:

— Автоответчика?…

— Да, — говорю. — Автоответчика, на котором студентки оставляют для него всякие сообщения.

Говорю, а сама чувствую, что никак не могу овладеть собственным лицом. Оно мне не подчиняется! Я даже губу прикусила, но подбородок все равно дрожал, и все это видели.

А Бонни уточняет:

— Ты хочешь сказать: он уже начал погуливать?

— Вовсе нет, — говорю. — Я совсем не то имею в виду… — Говорю, а сама пытаюсь вспомнить, что я хотела рассказать им о спящих мужчинах, о губах и поцелуях.

Но Лили — та, которая с завивкой — говорит:

— Черного кобеля не отмоешь до бела. Мужчины без интрижек жить не могут. Я всегда знала, что надолго его не хватит!

Это она-то знала — она, которая меняла мужчин как перчатки!..

Но Джоан — она из нас самая старшая — на нее прикрикнула.

— Заткнись! Ты, Лили, говоришь так только потому, что профессор не обратил на тебя никакого внимания. — Потом она поворачивается ко мне и добавляет: — Не расстраивайся, Гвендолин, Лили просто завидует. Я уверена, что твой профессор ни с кем не встречается. Он любит только тебя, любит до безумия. Разве не так, Гвен?…

Я отлично вижу, как Джоан подмигивает остальным, но сейчас для меня ее слова все равно что для корабля тихий порт в бурю.

— Да, — говорю я, быть может, чересчур громко. — Наш брак — это симбиоз. А студентки… Они звонят ему для того, чтобы предупредить, что не могут прийти на занятия, спросить насчет чего-то, что написал Аристотель, или договориться о частной консультации…

А Бонни говорит:

— О частной консультации? Это, значит, они к нему в кабинет приходят? Вот я и говорю…

Но Джоан и на нее рявкнула.

— Дайте человеку сказать…

А Лили тем временем расстилает на столах свои новые акриловые салфетки — те, французские, двухцветные, с бахромой и мягкой подкладкой. И бренчит, и звенит ножами и вилками, но молчит. Она молчит, а мне от этого молчания становится все хуже и хуже.

Я не знаю, отчего человек иногда начинает плакать просто ни с того ни с сего. Но когда я заплакала, Лили перестала звенеть посудой, а Джоан взяла бумажную салфетку, в которую собиралась завернуть ножи, и дала мне. Когда я вытерла глаза и высморкалась, она сказала:

— Бонни и Лили не хотели тебя обидеть, Гвендолин. Они вообще не имели в виду ничего такого, просто у них язык без костей. Мы все знаем, что проф тебя любит.

— Я тоже знаю, — отвечаю я. — Все дело в том, что он никогда ничего мне не говорит.

А в руках у меня было несколько вилок. Я сама не знала, что они все еще у меня. И я сжала их с такой силой, что наколола палец до крови. На коже выступила круглая красная капля, и я слизнула ее языком.

Никто не сказал ни слова. Они только смотрели на меня широко раскрытыми голодными глазами и молчали. Я не знала, что означают их взгляды, но они меня не успокоили.

Тогда я говорю:

— Я спрашивала и у моего лося, но он ничего не смог посоветовать. Что же мне теперь делать?

Но девчонки по-прежнему вели себя так, словно они меня не слышат, и я поняла, что напрасно упомянула о лосе. Слава Богу, в большинстве случаев люди просто не замечают подобные вещи. Они думают это что-то вроде… ну, выражение такое. «Я спросила у лося»… Просто такой оборот.

И все-таки я заметила, как Лили и Бонни переглянулись. Они как-то странно друг на друга смотрели, но что это значит, я сначала не поняла.

Но потом мне все стало ясно. «Он ей изменяет» — вот что означал этот взгляд.


В тот день я рано легла спать. Мне не хотелось ни о чем думать, и я решила — утро вечера мудренее. Когда я проснулась, умытое и яркое солнце светило вовсю. Рядом со мной свернулся клубком мой профессор, хотя вчера, когда я ложилась, его еще не было.

И тут такая меня взяла досада, что я вскочила, сорвала с него одеяло и закричала:

— Чему ты учишь? Чему ты учишь? Чему ты учишь?!

Я действительно крикнула это три раза, прежде чем он всхрапнул и сел на кровати.

— Эй, — говорит, — что случилось?

— Ничего, — отвечаю. — Только, во-первых, я тебе никакая не «Эй»; зови меня Гвендолин, ясно?… А во-вторых, я хочу знать, что ты преподаешь у себя в университете.

А он говорит:

— Какая тебе разница?

— Очень большая, — отвечаю. — Потому что, Богом клянусь, Эл: если ты не объяснишь, я покончу с собой.

— Я еще не проснулся, — говорит он, но я чувствую: передо мной никакой не Эл. Передо мной — неприступная крепость. Форт-Профессор или что-то в этом роде…

Тогда я вскакиваю, распахиваю свой шкаф, вытаскиваю оттуда целую охапку платьев, брюк, блузок на «плечиках» и прочего и швыряю все это на кровать. Потом начинаю рыться в этой куче в поисках чего-нибудь посимпатичнее, а сама говорю:

— Сегодня, Альцибиадис, я сама пойду к тебе на лекцию и узнаю, чем ты там занимаешься.

— Никуда ты не пойдешь, — говорит он и трясет головой, потому что на голове у него мой бежевый брючный костюм. — Ты с ума сошла, Гвендолин! Что с тобой сегодня?!

— Со мной — ничего, — говорю я, а сама одеваюсь.

Еще никогда в жизни я не одевалась так быстро и так шикарно. Я хотела, чтобы все видели, какая у профессора жена.

— За что ты меня любишь, Эл? — добавляю я и достаю из шкафа свои лучшие «лодочки» и сумочку из кожзаменителя. — За что?! Ведь я глупа, как пробка. Думаешь, я этого не знаю? Знаю, дорогой, еще как знаю. Я даже школу не закончила — ушла из последнего класса.

— За что я тебя люблю?… — повторяет он. — Ну, этого в двух словах не объяснишь.

— Да, — говорю я. — Это очень трудно объяснить в двух словах, потому что я толстая, глупая неудачница. Просто круглая дура, потому что вообразила, будто могу быть твоей женой.

— Но ведь ты — моя жена, что же тебе еще нужно?

При этих словах я чуть не сорвала с пальца кольцо — то самое, которое он мне не покупал. Помните, я рассказывала, как он дал мне незаполненный чек — просто вырвал его из своей чертовой чековой книжки и дал мне, а чековых книжек у него, между прочим, не то три, не то четыре. Я, во всяком случае, не знаю — сколько. Если хотите — сами сосчитайте.

И все-таки я его люблю…

Поэтому вместо того, чтобы снять кольцо, я бросила в него сумочкой — своей светло-коричневой сумочкой из кожзаменителя — и попала ему в лицо. Он не стал уворачиваться, он просто сидел неподвижно, и сумочка угодила ему в лоб. Разумеется, он моргнул; человек не может не моргнуть, когда что-то летит ему прямо в лицо, это рефлекс. Но в остальном мой профессор даже не шелохнулся, не попытался хотя бы наклонить голову. Сумочка царапнула его по лбу и завалилась за кровать, а он все так же сидел и смотрел на меня.

Я подняла сумочку. Просто не знаю, что это за человек!..

— Так за что ты меня любишь, Эл?

— Не знаю. Просто люблю и все.

У него был такой вид, что любая на моем месте пожалела бы его, но я с собой справилась.

— Рассказывай, — говорю я. — Рассказывай все.

Это прозвучало как ультиматум.

Но он только сказал:

— Тебе даже не известно, как добраться до университета.

А я ему:

— Очень даже известно. И еще я знаю, что ты читаешь лекции по философии Платона и Аристотеля, а твой семинар имеет номер 203.

Он не нашелся, что на это сказать. Не сразу нашелся, а кроме того, я его опередила. Я сказала:

— И вовсе я не шпионила, потому что я — твоя жена.

Тут он встал — встал и даже не заметил, что сбросил на пол всю мою одежду. Мой профессор спит в костюме Адама, и я готова поспорить на что угодно: вы в жизни не видели такого волосатого мужчины. У него волосы растут и на спине между лопатками, и на животе, и в других местах. Если не считать небольшой лысинки на макушке, у него не кожа, а сплошной мех. И должна признаться — я считаю это очень, очень эротичным.

Вы скажете: я спятила? Не знаю, вряд ли. Кстати, я опередила его еще в одном: не успел он подняться, как я уже протянула ему его любимую одежду — этот его французский свитер и прочее. Одежда Эла хранилась в специальном мешке на молнии, какие дают в химчистках, потому что иначе вся она давно бы потерялась или испачкалась. (Я уже упоминала, что квартира, в которой он жил, перед тем как переехать ко мне в мотель, была больше похожа на переполненную пепельницу, чем на человеческое жилье.) В мешке, в отдельном пакете, были даже ботинки.

— Вот, — говорю я и протягиваю ему одежду. — Одевайся. Я буду ждать тебя в Бантинг-холле, в аудитории 214-1.

Пусть поорет, выпустит пар, думаю я, потому что слышу негромкое гортанное ворчание, которое, как мне известно, всегда предвещает грозу: «Гр-рм, гр-рм, гр-рм…».

Но, в конце концов, не одному ему сейчас плохо.

И прежде чем Эл успевает сказать хоть слово, я выбегаю из номера и с грохотом захлопываю за собой дверь. Выбегаю — и едва не налетаю на мистера Балтазара, который стоит в коридоре прямо напротив нашей двери. Что он там делал, я не знаю — может, подслушивал у замочной скважины, старый козел. Лицо у меня красное, вены на шее и на висках вздулись, глаза мокрые, а он глядит на меня пристально, точно кот на мышиную нору, и кивает. Морда у него — одна сплошная морщина, одежда изжевана, брови топорщатся, как старая зубная щетка.

— Что вам надо? — говорю.

А он отвечает:

— Я знаю, это все ваш лось. И если ива погибнет, в этом будете виноваты вы!..


Можете не сомневаться: в Бантинг-холле, среди всех этих девчонок, едва вышедших из школьного возраста, я выглядела как самая настоящая старая калоша, хотя на мне был мой лучший светло-бежевый брючный костюм. Который, кстати, изрядно пованивал нафталином. Щеки у меня горели, по спине текло, но я вовремя вспомнила, что я — чертова профессорша, и немного успокоилась. Кроме того, никто из этих молокососов не обращал на меня внимания. Каждая соплячка считала себя примадонной, каждый сопляк — примадоном; иными словами, им было не до меня. Они не смотрели ни на кого. Им было нужно только одно — чтобы все смотрели на них, но я не собиралась доставлять им это удовольствие.

Аудитория 214-1 оказалась большим залом с наклонным полом. Кресла здесь стояли рядами, как в кино, только перед каждым был маленький столик, на котором можно писать. Я сидела в одном из задних рядов — аккурат между двумя девицами, каждая из которых была страшна, как семь смертных грехов, однако исходивший от них запах богатства и умело наложенная косметика делали их весьма и весьма привлекательными. Я сама едва в них не влюбилась — до того миленькими они казались. Разумеется, упакованы они были по самую макушку: у каждой и портативный компьютер, и сотовый телефон; одна — во французском берете, другая набросила на плечи свитер крупной вязки и завязала рукава на груди (в точности как Альцибиадис, когда я увидела его в первый раз).

Иными словами, рядом со мной сидели две самые обычные богатенькие стервы.

Глядя на них, я почти пожалела, что не пошла учиться в колледж.

Чтобы не выделяться, я захватила из дома несколько листов бумаги и ручку. Теперь я достала их из своей сумочки из коричневого кожзаменителя, положила на столик перед собой и выглядела, наверное, как остальные студентки. Я больше не краснела и не потела — я строчила. А писала я вот что:


Я сижу за кассой в «Папиксе». Профессор подходит к раздаче. «Сейчас, сейчас, одну минуточку», — говорит он, и мы ждем минуточку. Профессор вынимает из фольговой упаковки мятную зубочистку. Он двигает туда-сюда блюдечко для мелочи. Он стучит по плинтусу мысками своих оксфордских туфель и произносит: «Дайте мне для начала яичный салат с оливками». «Хлеб нужен?…» — спрашиваю я. Он молчит еще примерно минуту. Я снова жду, постукивая по блокноту тупым концом карандаша. Наконец он говорит: «Только майонеза, пожалуйста, кладите поменьше». «С вас три семьдесят пять», — говорю я, а он отвечает: «Вы позволите пригласить вас на ужин?».

А я говорю: «Чего-о?…».


Узнаёте? С этого я начала свой рассказ, только теперь я следила за орфографией и расставляла запятые. Я как раз дошла до того момента, когда мы с Элом поехали в кино, когда все вокруг неожиданно затихли. Я подняла голову. На возвышение внизу всходил…

Мой лось.

Я не вру.

Клянусь!..

Почему-то я сразу поняла: мой лось и мой муж — это одно и то же существо. Я вышла замуж за лося. Впрочем, Альцибиадис почти наверняка был не простым лосем; его превращения, подумала я, как-то связаны с луной. Что ж, такие вещи иногда случаются, рассудила я, и ничего удивительного в этом нет. Это как предвыборный значок: если взглянуть на него под одним углом — видно лицо кандидата; под другим — какой-нибудь политический лозунг. Я готова поклясться, что все эти студенты и студенточки видели перед собой совершенно нормального мужчину в белой сорочке, шерстяных брюках и оксфордских туфлях, в то время как я видела лося. Должно быть, подумала я, после того, как я швырнула в него сумочкой, ему стало стыдно, и он решил показаться мне в своем натуральном виде.

Ну как, скажите на милость, можно не любить человека, который так переживает из-за самой обыкновенной семейной ссоры?

В эти минуты Альцибиадис выглядел… даже не знаю, как сказать. Одухотворенным, что ли… Одухотворенным и страдающим. Медленной поступью он взошел на возвышение внизу, встал за кафедрой, тряхнул своей лосиной бородкой, замычал и зафыркал. Весь зал дружно вздохнул и начал писать конспекты.

Потом студенты и студентки задавали вопросы, и он снова мычал и всхрапывал, а они опять записывали.

Я смотрела на моего лося и чувствовала, что влюбляюсь в него с новой силой. Мне хотелось подойти к нему, обнять за шею, поцеловать в нос с горбинкой и погладить его тяжелые рога, но я только склонилась к столу, чтобы записать то, что вы уже прочли. На той лекции я написала большую часть своего рассказа, если только это можно назвать рассказом. Я бы назвала это своим любовным посланием…

Единственное, о чем я жалела, это о том, что рядом со мной нет мистера Балтазара. Он бы сразу перестал переживать из-за своего дерева, если бы увидел, как гордо мой лось стоит на лекторском возвышении, увидел его широкую грудь и могучие рога.


Когда я выходила из аудитории, мне захотелось разыскать Винни, чтобы поделиться с ним своей радостью. На первый взгляд, это может показаться странным, но на самом деле ничего необычного в подобном желании нет. Человек, который выигрывает огромную сумму в лотерею, в девяносто девяти случаях из ста не бежит в банк, чтобы получить деньги. В девяносто девяти случаях из ста он первым делом звонит своей любимой тетушке Минни или еще кому-то. Так и я. Я не спешила. Мне хотелось немного потянуть время, чтобы снова увидеть Эла таким, каким он был раньше — увидеть большие печальные глаза, маленькую лысинку на макушке, французский свитер на плечах и никаких рогов. Меня переполняла любовь. Она переполняла меня до такой степени, что мне стало трудно дышать, а в подобных случаях я начинаю смеяться, как бы глупо это ни выглядело со стороны. Я об этом уже говорила. Мне было все равно, что обо мне подумают, потому что сама я могла думать только о своем Альцибиадисе. Я поняла, что он для меня — все. Даже больше, чем все, потому что теперь я знала, какой он на самом деле. С одной стороны, он — мой профессор, и он любит меня, заботится обо мне, покупает мне всякие вещи и так далее, но, с другой стороны, он — мой лось, который всегда будет жить в моей душе, в моем сердце. И я считаю, что это совершенно научно и естественно, потому что человек не может и не должен быть чем-то одним.

Так или примерно так я сказала женщине, которая сидела рядом со мной в автобусе. Прямо взяла и брякнула ни с того ни с сего: мол, если бы я говорила, что он — обыкновенный лось, меня можно было бы прямо сейчас закатать в сумасшедший дом, но дело в том, что он не просто лось. Он одновременно и лось, и человек, и это абсолютно нормально. То есть в этом нет ничего удивительного. Каждый может быть чем угодно и в то же время оставаться собой. Так я и сказала той женщине. Если, говорю, какой-нибудь ученый скажет, что видит только человека, это будет означать, что он смотрит на предвыборный значок под каким-то одним определенным углом, не так ли? Такое мое мнение, мисс. В конце концов, мы живем в Америке, а не где-нибудь еще, и каждый имеет право думать так, как он считает правильным.

А она мне ответила:

— Разумеется, милочка, мы живем в Америке, а не где-нибудь еще, поэтому будь добра — убери с моих коленей свою сумку, о'кей?…

Мне хотелось найти Винни, потому что он мой ангел или что-то вроде того. Я знала, что даже если он за что-то на меня сердится, я сумею пробиться к нему, какими бы толстыми стенами он от меня ни отгородился. Конечно, иногда он выглядит как самый настоящий Форт-Винни, но для меня это не крепость. Во всяком случае, не с такими новостями… Я расскажу ему все, что узнала и поняла, и он тоже поймет. Поймет, даже если я скажу, что мой муж — лось-оборотень и что я только рада этому и люблю его. Даже если это прозвучит глупо, я все равно должна рассказать Винни. С тех пор как он уволился из нашей кафешки, я видела его только в автобусе (отражения в оконном стекле, конечно, не в счет), поэтому я стала искать его именно в автобусах, пересаживаясь из одной машины в другую. Это, кстати, оказалось недешево, поскольку стоимость билета включает только одну бесплатную пересадку.

Так я проездила несколько часов, но Винни так и не встретила. Зато выйдя на последней остановке, я вдруг подумала, что «Папикс» находится всего в трех-четырех кварталах и что было бы очень славно зайти туда повидать девчонок. Словом, я отправилась на Глайд-стрит, и что же вы думаете? Угадайте, кто сидел в «Папиксе» у стойки и трепался с Джоан и Лили?!

Винни я узнала еще до того, как толкнула стеклянную дверь, хотя он и сидел ко входу спиной. На нем была эта его джинсовая курточка и вязаная шапка. Винни не спеша помешивал ложечкой кофе со сливками. «Кремора»[2] и два сахара — или я не знаю этого парня!.. Когда я вошла, колокольчик под притолокой звякнул, и Винни обернулся. Конечно, он меня увидел и узнал, но — вот странность — не вскочил и не поздоровался. Так и остался сидеть, повернувшись ко мне вполоборота и болтая с Лили, словно ничего не произошло.

— Винни, — сказала я. — Здравствуй Винни! Ты что, не рад мне?

— Конечно, он рад, — ответила за него Лили. — Ты и цирроз печени… Винни рад вам обоим, не знаю только, кому больше…

— Ты разбила ему сердце, Гвендолин, — объяснила Джоан.

И только Винни промолчал. Он опустил голову и даже не посмотрел на меня.

Ну, я напустила на себя веселый вид.

— О чем вы тут беседуете? — спрашиваю.

А Лили этак по-особому кладет руку Винни на плечо. Сексуально, если вы понимаете, что я хочу сказать…

— Не обращай на нее внимание, Винни, — говорит она. — Гвендолин теперь замужняя женщина.

Последние два слова она произнесла — словно козявку стряхнула.

И Джоан туда же:

— Я думаю, Гвен, тебе лучше уйти, — говорит.

— Но чем я перед вами провинилась?!

Никто мне не ответил. Винни все так же молча скреб ложечкой по дну чашки, да вздымались при каждом вздохе пышные груди Лили, стиснутые этим ее поддерживающим чудо-лифчиком за пятьдесят баксов. Мне оставалось только уйти.

Я и ушла.

А что еще я могла сделать, скажите на милость? Попросить прощения?

И вот я на улице, иду по Глайд-стрит, как вдруг кто-то хватает меня за плечо. Оборачиваюсь. Ну конечно, это он, Винни…

— Ты что, — спрашивает, — правда не понимаешь, что ты сделала?

— Нет, — говорю, — не понимаю. А что я сделала, Винни?

— Я ведь люблю тебя, Гвендолин.

От неожиданности я останавливаюсь. Ощущение такое, будто меня дубинкой по голове огрели. Сердце куда-то проваливается и стучит где-то в районе правой туфли.

— Но что я сделала? — повторяю.

— Ах, Гвендолин, Гвендолин, — отвечает он и качает головой. — Я готов съесть тебя, Гвендолин, лишь бы ты никому не досталась.

Краем глаза я замечаю, что из дверей кафе появляется Лили. Она стоит на тротуаре в полквартале от нас и кричит:

— Забудь о ней, Винни! Что толку с ней разговаривать? Теперь мы знаем, кто она!..

Я поворачиваюсь к Винни, так что его острые зубы оказываются прямо перед моим лицом.

— Кто я, Винни? — спрашиваю я.

— Женщина, которая вышла замуж за лося! — рычит он в ответ.


В конце концов мы с Винни сели на скамеечку на автобусной остановке, и каждый раз, когда подходил автобус, мы делали водителю знак, чтобы он не останавливался. Ехать мы никуда не собирались — мы просто сидели и разговаривали.

— Это неправильно, Гвендолин, — сказал мне Винни, а я ответила:

— Разве насчет Эла все уже знают?… — Я имела в виду Лили и остальных.

Винни нахохлился и несколько секунд молчал, потом говорит:

— Не сердись на меня, Гвендолин. Я только что им сказал…

Тогда я говорю:

— А ты?… Ты давно знаешь?

— Я узнал об этом тогда же, когда и ты, — отвечает. — Я… искал тебя, и вот… — Тут он совсем сгорбился и, глядя на свои ботинки, добавил тихонько: — Бантинг-холл, аудитория 214-1…

— Ты хочешь сказать, — говорю я, — что ты следил за мной? Шпионил? Да как ты мог, Винни?!

А он опять говорит:

— Я люблю тебя, Гвен.

Тут подкатил автобус, и я махнула рукой, чтобы он проезжал. Винни посмотрел на меня и говорит:

— Тебе следовало подумать как следует, Гвендолин. Лось… Это неправильно, понимаешь? — И он тоже махнул рукой очередному автобусу.

— Но я люблю его, Винни, — говорю я. — Люблю!

Тут я поняла — он сейчас заплачет. Винни уже давно сдерживал слезы, как сдерживают кашель или желание чихнуть, и вот не выдержал. Две капельки, две слезинки медленно покатились по его щекам — сначала по одной, потом по другой. Ох, уж эти мужчины!..

— Гвендолин, — проговорил он и махнул еще одному автобусу, — скажи правду… — Тут голос его прервался, и Винни, отвернувшись от меня, старательно замахал еще одному автобусу: наступали часы пик, и машины подходили к остановке одна за другой. Правда, пассажиров пока было немного, но солнце стояло уже довольно низко. Его лучи били мне прямо в глаза сквозь просветы между припаркованными на противоположной стороне улицы автомобилями, и слезы на щеках Винни сверкали, как бриллианты. Казалось, что в каждой слезинке тоже горит маленькое солнце. Мужчины… В общем, сами понимаете. Глядя на него, я подумала, что такого Винни нельзя не пожалеть.

Даже несмотря на его ужасные зубы.

— Скажи мне правду, — снова попросил он. — Ты… Ты тоже лось?

При этих его словах у меня в мозгу словно вспыхнула тысячесвечевая лампочка, и я сказала:

— Господи Боже мой, Винни!.. Наверное… И даже наверняка!

— А я тебя люблю, — снова произнес он. — Что же мне делать?

И тут он схватил меня за руки. Он сжимал их так крепко, что его ногти буквально впились мне кожу, а когда я вырвалась, на запястьях остались царапины, которые сразу распухли и начали щипать.

Но тут подошел автобус, и поскольку никто не сделал водителю знак проезжать, он остановился и открыл дверцы, и это было очень кстати, потому что мне уже давно хотелось ехать домой, к моему Аль-цибиадису. Я знала: кем бы я ни была, мы с ним — одно, а все остальное не имеет никакого значения. Поэтому я вошла в салон, бросила в кассу всю мелочь, которая у меня была, и села на свободное место, и если бы водитель спросил, не нужна ли мне сдача, я не знала бы, что ему ответить.

Потому что я тоже лось.


Бедный Винни! Он действительно очень огорчился и расстроился, но я все равно уехала. Я просто не могла больше с ним разговаривать. Как может женщина, у которой есть муж и которая очень его любит, разговаривать с безнадежно влюбленным в нее человеком? Как она может раскрывать ему свои тайны и говорить о самом сокровенном? Да никак. Иначе это будет самая обыкновенная измена. Адюльтер, если вы понимаете, что я хочу сказать.

Когда я приехала домой, Эл, как обычно, шарил в холодильнике. Когда я вошла, он даже на меня не посмотрел, и я подумала — сегодня все как сговорились меня не замечать. Но сейчас меня это ни капельки не смутило. Я подошла к нему и обняла — лицом я уткнулась ему в загривок, положила руки на его волосатый живот и поцеловала.

— Альби, — сказала я. — Я все знаю…

И как только я это сказала, я услышала, как у него часто-часто забилось сердце. Дышал он тоже не так, как обычно. Он дышал… как лось — глубоко и немножко хрипло, словно у него во рту скопилась слюна. Хр-р, хр-р, хр-р — вот как он дышал. Но я его не выпустила. Я продолжала его обнимать. Если любишь человека — или лося, не важно, — старайся никогда не выпускать его из объятий.

— Это было для тебя, — глухо промолвил Альцибиадис. — Для тебя одной.

Рот и подбородок у него были в кефире, и он по-прежнему глядел в сторону. Можно было подумать — он не в силах поднять на меня глаза.

— Ты приходишь ко мне по вечерам во двор, — сказала я. — Ты приходишь ко мне. Ты стоишь под старой ивой, и принюхиваешься, и знаешь, что я здесь. Что я жду. Какой же ты глупыш, Альби!.. Такой большой, а такой глупый — не понимаешь, что любишь меня…

Но он ничего не ответил, и я добавила:

— И я — такая же. Такая же, как ты.

— Я знаю.

И тут он повернулся в моих руках, как поворачивается палка в отверстии, высверленном в сухой доске — поворачивается, и трется, и рождает огонь. Мои руки оказались на его волосатой спине — на самой пояснице, а губы прижались к губам. Мы даже холодильник не закрыли…

— Идем со мной, Гвендолин, — сказал он. — Идем со мной сейчас!..

Но тут от окна донесся какой-то звук, который заставил нас повернуться в ту сторону. На улице, рядом с ивой и зарослями волчеягодника, мы увидели старого Балтазара, который перебирал руками ветки и ругался на чем свет стоит:

— Я же говорил!.. — вопил он. — Я говорил, черт побери! Говорил я, что этим кончится, или нет?… Этот чертов лось погубил мою иву! Что мне теперь делать? В суд на него подать, что ли?

Так он кричал, а сам все теребил ветки и стучал по стволу садовой лопаткой, и ветки раскачивались и трещали так, что можно было подумать — в них запуталось какое-то крупное животное.

Тогда мой лось, мой Альби, говорит:

— Нам пора, Гвендолин. Уже почти осень, а это место плохо подходит для того, чтобы сбрасывать рога и воспитывать телят.

А я говорю:

— Ты прав, дорогой. Я готова идти с тобой куда угодно, но меня беспокоит одно: как же твоя работа? Твое место?

А он отвечает:

— Гвендолин, мне начхать на мое место.

Он так и сказал — начхать. За это я и люблю его. Начхать… Слышали вы когда-нибудь что-то подобное?…

Альби не разрешил мне взять с собой ни зубную щетку, ни даже тюбик с пергидролем. К черту косметику, сказал он, к черту барахло и чемоданы с бельем. Потом он бросился к выходу и практически высадил дверь плечом. И знаете, я нисколько на него не рассердилась. Я последовала за ним. Вместе мы пронеслись по лестнице, прыгая через три ступеньки, а я даже не запыхалась. Несмотря на целлюлит и все остальное. Наоборот, с каждым шагом я чувствовала себя все сильней и сильней.

Так мы добежали до входной двери, и мой Альби с разбегу ударил ее рогами. Двери были тяжелые, двойные, но они распахнулись, как бумажные. Стекла так и брызнули во все стороны. Там, где был замок, дерево треснуло и расщепилось, и из квартир стали выглядывать встревоженные люди.

Снаружи была почти ночь — темная и тихая, и только со двора доносились проклятья старого Балтазара. Он кричал и ругался, хрипел и булькал, так что казалось — его вот-вот хватит удар.

И вместе с ним хрипел и рычал кто-то еще.

— Интересно, — сказала я, — кто это там, с Балтазаром?

Вернее, я хотела это сказать, но получилось какое-то хриплое мычание. Наверное, я все-таки задохнулась от быстрого бега — так я тогда подумала. Но мой Альцибиадис — он прекрасно понял, что я хотела сказать, потому что остановился как вкопанный и стал принюхиваться, раздувая ноздри, и в эти минуты он казался таким сильным и красивым, что я подумала — он выглядит очень, очень эротично.

Я хотела сказать ему об этом, но он меня опередил. Он сказал только одно слово:

— Беги!

Я сначала даже не поняла, что он имеет в виду, поэтому Альби немного меня подтолкнул. И после этого — но еще до того, как до меня дошел смысл его приказа — я увидела, как из-за угла дома показались три волка. Их пасти были окровавлены, а один волк держал в зубах кусок соломенной шляпы, которую носил старый Балтазар. Но это были не просто волки. Это были Лили, Бонни и — как ни трудно мне об этом говорить — Винни.

И Альби снова сказал:

— Беги, Гвендолин, беги!

Волки заворчали и защелкали зубами, но я не испугалась. Единственное, что я в тот момент чувствовала, это сожаление. Я очень расстроилась из-за Винни. Вы ведь понимаете, что я имею в виду?… Я-то считала его своим другом!

Короче говоря, мы с Альби помчались во весь дух.

А волки погнались за нами. На бегу они рычали и громко щелкали зубами. Мы неслись к заросшим лесом холмам, которые высились за федеральным шоссе. Когда мы замедлили шаг, чтобы перемахнуть через кювет у дороги, Винни напрягся и прыгнул Альби на спину. Лили и Бонни тоже были совсем близко; я слышала их голодное рычание, видела повисшие на губах нити слюны. Как я ни лягалась, они подбирались все ближе и ближе, норовя вцепиться зубами в космы пропитавшегося потом бурого меха.

Потом я увидела, что нужна Альби. На Лили и Бонни я больше не обращала внимания; они так и повисли на мне, как теленок на вымени, только пили они не молоко, а кровь. Собрав последние силы, я побежала туда, где Альби боролся с Винни, вгрызавшимся ему в загривок. Я ударила волка лбом и, схватив зубами, трясла до тех пор, пока он не выпустил моего любимого. Винни скатился на землю. Он упал на спину и сразу же попытался вскочить, но не успел — Альби с силой ударил его рогами.

Винни взвыл от боли, и я поняла — кончено. Он больше не пытался прыгнуть Альби на спину; вместо этого Винни поспешно скатился на дно кювета, где его нельзя было достать рогами. Когда Лили и Бонни увидели, что случилось с их вожаком, когда они увидели, как Альби разбегается, чтобы сделать с ними то же самое, они выпустили мои бока и, поджав хвосты, метнулись назад, на шоссе. Что было дальше, я сказать не могу — я слышала только их отчаянный визг и скрип тормозов. Погибли они или уцелели, я не знаю, и если честно — мне все равно. Больше я их не видела. Из трех волков остался только Винни, который застрял в грязи на дне глубокой канавы. Я слышала, как он скулит:

— Я люблю тебя, Гвендолин…

Но Альби толкнул меня в шею своим большим влажным носом, и мы побежали к лесу. Мы мчались и мчались, и впервые в жизни я почувствовала себя свободной. Над холмами взошла луна; я смотрела на нее уголком глаза, и мне казалось, что она мчится куда-то вместе с нами. Теперь я знаю — луна ни за что не отстанет: как бы ты ни старался, она так и будет бежать следом за тобой, куда бы ты ни мчался.

Перевел с английского Владимир ГРИШЕЧКИН

© Eliot Fintushel. Gwendolyn is Happy to Serve You. 2004. Публикуется с разрешения автора. Впервые напечатано в журнале «Azimov's SF» в 2004 г.